Главная » Книги

Есенин Сергей Александрович - Жизнь Есенина, Страница 23

Есенин Сергей Александрович - Жизнь Есенина



;  Батуми - город небольшой, и я часто встречала его на улице и всегда слышала от него одну и ту же тоскующую фразу: "В Москву хочу, все мне здесь опостылело... Черного хлебушка хочу... русского хлебушка..."
   Пальмы, магнолии, олеандры, снежные вершины и грозные зимой волны Черного моря не манили его, он тянулся к своим нежным березкам и снежным полям, к сестрам, матери, рязанскому раздолью.
  
   Незадолго до отъезда С. А. из Батуми в местном театре был организован литературный суд над футуристами, на котором Есенин должен был выступить обвинителем. Выступление футуристов было довольно удачное. Читали хорошие стихи Маяковского. Выступали рабочие, которые говорили, что чтение даже лучших стихов Маяковского им непонятно и что Пушкин им ближе, роднее и т. д. Ждали Есенина. Его все не было. Когда уже иссякло терпение и выступающих и публики, раздались быстрые и четкие шаги С. А. между рядами кресел. Перепрыгнув через рампу, Есенин стал по левую сторону сцены - против футуристов. Быстро и молча вытащил из-за пазухи маленькую собачонку, поставил ее прямо против футуристов. Собачка несколько раз пронзительно тявкнула прямо на "подсудимых", и Сергей Александрович тут же подхватил ее. Занавес поспешно задернули... В публике раздался смех, аплодисменты. Есенин тут же вышел, тем же путем и так же поспешно, как и вошел.
  
   ...Навсегда у меня осталось в памяти, что, с кем бы он ни встречался, где бы он ни был, ему было скучно, он отсутствовал, погруженный в себя...
   Но вот однажды встречаю его оживленным, радостным... Весело, пожимая мне руку, говорит:
   - Еду, еду, Анна Алексеевна, еду в Москву, стосковался... домой, домой!
   У меня мелькнула мысль, не было ли его пребывание в Батуми вынужденным. Однако я ничего не спросила, от души поздравила его и пожелала счастливого пути...

А. Лаппа-Старженецкая

  
   Ранней весной 1925 года мы встретились в Баку. Есенин собирался в Персию: ему хотелось посмотреть сады Шираза и подышать воздухом, каким дышал Саади. Вид у Есенина был совсем не московский: по дороге в Баку, в вагоне у него украли верхнее платье, и он ходил в обтрепанном с чужих плеч пальтишке. Ботинки были неуклюжие, длинные, нечищеные, может быть, тоже с чужих ног. Он уже не завивался и не пудрился. Друзей, бережно и любовно относившихся к нему, у него было довольно. Жил он у тов. Чагина, следившего за его лечением, но показался в те дни одиноким, заброшенным, случайным гостем, неведомо зачем и почему очутившимся в этом городе нефти, копоти и пыли, словно ему было все равно куда приткнуться и причалить.
   Мы расстались на набережной. Небо было свинцовое. С моря дул резкий и холодный ветер, поднимая над городом едкую пыль. Немотно, как древний страж веков, стояла Девичья башня. Море скалилось, показывая белые клыки, и гул прибоя был бездушен и неприютен. Есенин стоял, рассеянно улыбался и мял в руках шляпу. Пальтишко распахнулось и неуклюже свисало, веки были воспалены. Он простудился, кашлял, говорил надсадным шепотом и запахивал то и дело шею черным шарфом. Вся фигура его казалась обреченной и совсем ненужной здесь. Впервые я остро почувствовал, что жить ему недолго и что он догорает.
   На загородной даче, опившийся, он сначала долго скандалил и ругался. Его удалили в отдельную комнату. Я вошел и увидел: он сидел на кровати и рыдал. Все лицо его было залито слезами. Он комкал мокрый платок.
   - У меня ничего не осталось. Мне страшно. Нет ни друзей, ни близких. Я никого и ничего не люблю. Остались одни лишь стихи. Я все отдал им, понимаешь, все. Вон церковь, село, даль, поля, лес. И это отступилось от меня.
   Он плакал больше часа.
   "Пусть вся жизнь за песню продана",- это из последних его стихов.
  
   Озорное в нем было. Только в обычном, то есть в трезвом состоянии оно походило на остроумную шутку. Рассказывают, что совсем незадолго до своей смерти он навестил своего старого приятеля. Заметив теплящуюся перед иконами лампадку, он вынул папиросу и, не найдя спичек, попросил разрешения прикурить от "божьего огонька". Хозяин предложил ему этого не делать и ушел зачем-то в другую комнату, возможно, за спичками. Есенин поднялся, прикурил от лампадки, а потом попросил своего знакомого, с которым пришел, потушить ее:
   - Вот увидишь - не заметит, честное слово. Это он так, задается.
   Приятель возвратился и в самом деле не заметил, что лампадка потушена.
   В одно из более ранних посещений он принес ему же в подарок... живого петуха.
   Иногда он говаривал по поводу своих заграничных скандалов: "Ну, да, скандалил, но ведь я скандалил хорошо, я за русскую революцию скандалил". И повторял рассказ о том, как в Берлине на вечере белых писателей он требовал "Интернационал", а в Париже стал издеваться над врангелевцами и деникинцами, в отставке ставшими ресторанными "шестерками". И там и здесь его били.
   Некоторые шутки его в последнее время были странны и непонятны. Явившись как-то ко мне навеселе, он принес с собой пачку коробок со спичками, бросил их на стол и сказал улыбаясь:
   - Иду и думаю: чего бы купить в подарок. Понимаешь, оказывается, воскресенье, все закрыто. Вот нашел на лотке только спички, бери - пригодятся. Или лучше: отдай своей дочурке, пусть поиграет.
   Есенин был дальновиден и умен. Он никогда не был таким наивным ни в вопросах политической борьбы, ни в вопросах художественной жизни, каким он представлялся иным простакам. Он умел ориентироваться, схватывать нужное, он умел обобщать и делать выводы. И он был сметлив и смотрел гораздо дальше других своих поэтических сверстников. Он взвешивал и рассчитывал. Он легко добился успеха и признания не только благодаря своему мощному таланту, но и благодаря своему уму.
   О нашем "мужичке" он иногда говорил с хитрецой и с намеками: не так, мол, просто, товарищи коммунисты: около мужичка вам придется попыхтеть да попыхтеть, не все у вас с ним благополучно. Возвратившись из родной деревни, он жаловался, что город обижает деревню: за сапоги и несколько аршин мануфактуры и за налоги идет весь урожай. Обижают крестьян и местные власти. Он собирался идти к М. И. Калинину искать заступы. Но основное впечатление было иное: после этой поездки Есенин некоторое время ходил притихший и как будто потерявший что-то в родимых краях.
   - Все новое и непохожее. Все очень странно.
   Впрочем, об этом лучше рассказал сам поэт в своих стихах.
  
   В последние два года Есенин все собирался поехать в деревню и как следует пожить там. Он знал, что болен, и казалось, что болезни своей он серьезно боялся. Он тосковал по простой и несложной жизни, по простым людским отношениям и простым вещам. Хорошо бы заняться житейским, обычным, каждодневным, явственным и ощутимым, чтобы был сад, липы, разговоры о сенокосе, об урожае, чтобы был вечер тихий и благостный. Или уехать куда-нибудь, в Ленинград, что ли, и зажить по-новому, работать регулярно, заняться журналом, романом, повестью, сидеть дома, изредка видеться с друзьями. У него был замысел - написать повесть в восемь-десять листов. Тема - уличные мальчики-бездомные и беспризорные, дети-хулиганы. Однажды он показал мне несколько листков из этой повести, правда, было всего две-три страницы, но через некоторое время Есенин сознался, что "не пишется" и "не выходит".
   Писатель Никитин сказал в личном разговоре: "Сережа жил в последнее время с зажмуренными глазами, зажмурившись, он пьянствовал и скандалил". Это очень верно и метко. Он часто жмурился, особенно в нетрезвом состоянии.
  
   И я сам, опустясь головою,
   Заливаю глаза вином,
   Чтоб не видеть в лицо роковое,
   Чтоб подумать на миг об ином.
  
   Это "иное" было простое, интимное, личное, а кругом было сложное, запутанное, общественное и далекое. И он знал, что возврата нет. Когда его убеждали по-серьезному взяться за лечение, он с неизменной своей улыбкой ссылался на то, что вот ему нужно подготовить для Госиздата собрание своих сочинений и тогда он возьмется как следует за лечение. Потом оказалось, что никакой серьезной работы над этим собранием он не проделал. И в отговорки свои он едва ли верил.
   Перед последним отъездом в Ленинград я спрашивал его по телефону, зачем он едет туда, но внятного ответа не получил. Правда, он был нетрезв.
   О самоубийстве со мной Есенин никогда не вел разговора. Я думал, что жить Есенину оставалось мало, но никогда не предполагал, что он может наложить на себя руки; он очень любил жизнь. Надо еще раз сказать, что Есенин был очень скрытен.

A. Воронский

  
   ...Однажды весной 1928 года в Ленинграде я шел по Троицкому (ныне Кировскому) мосту на Петроградскую сторону. Почти на середине моста я повстречался с С. М. Кировым, который шел мне навстречу. В нескольких шагах за ним по мостовой медленно двигалась его машина. В Баку я дважды докладывал Кирову по вопросам, связанным с моей работой в Политотделе Каспийского военного флота. И, конечно, я поздоровался с Сергеем Мироновичем. Память на людей у Кирова была поразительная. Он остановил меня и предложил, если не спешу, немного вернуться и проводить его. Я с радостью согласился. Киров направлялся в Смольный после краткого дневного отдыха дома. Помнится, он сказал, что часто ходит пешком, чтобы немножко размяться и подышать воздухом.
   Вспомнили Баку, его друга П. И. Чагина, которого Киров привлек к работе в ленинградских издательствах. Зашел разговор о Есенине. Сергей Миронович очень тепло вспоминал своего тезку и с горечью сказал, что, если бы тогда в начале сентября 1925 года удалось задержать Есенина и Софью Андреевну на два-три осенних месяца в Баку, может быть, декабрьской катастрофы не случилось бы.
   - Уж мы за ним доглядели бы! - сказал Сергей Миронович.
   Однако судьба распорядилась иначе...

B. Мануйлов

  

Москва. Ленинград

1924-1925

   Умер Ленин, и тяжело упала эта потеря на сыновнюю душу Сергея Есенина. Получив пропуск из "Правды", он несколько часов простоял в Колонном зале, не сводя глаз с дорогого лица. Вместе с народом, бесконечной вереницей идущим мимо гроба, и зародились скорбные и полные животворной силы ямбы его "Ленина":
  
   И вот он умер...
   Плач досаден.
   Не славят музы голос бед.
   Из меднолающих громаден
   Салют последний даден, даден,
   Того, кто спас нас, больше нет.
  
   Сын российской деревни, он относился к Ленину именно так, как мог относиться к нему русский крестьянин эпохи великой революции: Ленин спас русское крестьянство от помещичьего и царского гнета. Но у Есенина тема Ленина взята шире: Ленин спас русский народ от гнета капитализма и иностранного империалистического господства.
   Произведение Есенина "Ленин", хотя и является всего лишь фрагментами ненаписанной поэмы "Гуляй-поле", это едва ли не самая высокая вершина всего творчества его. Позже придет Маяковский и, благодаря глубокому проникновению в произведения Ленина и в биографию его, вылепит монументальный образ великого учителя пролетариата, создателя первого в мире социалистического государства, национальную гордость русского народа.
   Есенин, изображая Ленина, на первый план поставил те его черты, о которых мы слышали от всех, кто близко знал Владимира Ильича:
  
   Сплеча голов он не рубил,
   Не обращал в побег пехоту.
   Одно в убийстве он любил -
   Перепелиную охоту.
  
   Изображая Ленина, Есенин сознательно отказывается от всякого стремления к монументальности. Чтобы усугубить свою иронию по поводу банальных и ходульных изображений героя, он к слову "в масках" ("Мы любим тех, что в черных масках") подбирает рифму: "на салазках". "Застенчивый, простой и милый" - таким видит он Ленина, и тем сильнее действие его неожиданных, проникнутых восхищением, слов:
  
   Я не пойму, какою силой
   Сумел потрясть он шар земной?
   Но он потряс...
  
   В Ленине Сергей Есенин подчеркнул скромность, доброту, доступность, любовь к детям. Но, показав эти черты, поэт не принизил образа великого учителя. И хотя смерть Ленина - это величайшее всенародное горе, Есенин понимает:
  
   Его уж нет, а те, кто вживе,
   А те, кого оставил он,
   Страну в бушующем разливе
   Должны заковывать в бетон.
  
   Для них не скажешь:
   "Ленин умер!"
   Их смерть к тоске не привела.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Еще суровей и угрюмей
   Они творят его дела...
  
   Сейчас, оглядываясь в прошлое, поражаешься, с какой точностью поэт передал настроение миллионов людей России в те дни, когда мы осиротели.
   "Ленин жил! Ленин жив! Ленин будет жить!" - твердили тогда и стихи и плакаты. Такой ритм отбивало каждое сердце.
   Но если настроение рабочего класса и революционной молодежи было видно явно, более скрыты и затаенны были те глубокие сдвиги, которые после смерти Ленина происходили в среде интеллигенции, даже в тех слоях ее, которые находились далеко от партии. Многие большие ученые, выдающиеся деятели искусств в те дни впервые задумались о судьбах России, о том, что не случайно народ избрал ленинский путь, и о том, что иной путь для народа просто немыслим. А что происходило в те дни с советским крестьянством, об этом с чуткостью большого художника рассказал Есенин и в "Возвращении на родину", и в "Руси советской", и во многих других своих стихотворениях.
   Мы в тот период довольно часто встречались с Сергеем Есениным на квартире одного из наших общих знакомых. Эта уютная квартира каждым летом становилась пристанищем многочисленных приятелей хозяина. Здесь останавливался приезжавший из Ленинграда Иван Петрович Флеровский, большевик-журналист, видный участник Октябрьской революции в Петрограде. Сюда во время XIII съезда партии, летом 1924 года, приходили коммунисты, делегаты Закавказья. Часто бывали здесь и мы, молодые литераторы, примыкавшие к "напостовскому направлению".
   Кажется, все тем же летом 1924 года мы вдвоем с Есениным сидели однажды за столом в этой квартире. Вопреки общепринятым представлениям о Есенине, мы... пили чай! Вдруг в комнату вошел Безыменский и, увидев нас, сидевших вдвоем в пустой комнате, словно остолбенел. В то время мы с Безыменским, оставаясь друзьями, несколько разошлись во взглядах на литературу. С Есениным же Безыменского разделяла принадлежность к различным направлениям поэзии. И я сказал, чтобы прекратить неприятную паузу:
   - А вот и Саша Безыменский...
   Есенин со свойственной ему легкой грацией быстро вскочил и с доброжелательной улыбкой протянул руку Безыменскому. Но в том крепком рукопожатии, которым ответил ему Безыменский, возможно, что и в улыбке, несколько принужденной, Есенин почувствовал что-то непростое и демонстративное. И Сергей сказал, многозначительно, хитро прищурившись:
   - Тяжело пожатье каменной десницы.
   Впоследствии Безыменский запечатлел эту встречу в одном из своих стихотворений.
   О дружеских отношениях Есенина с коммунистами сказано мало, почти ничего. Глубокими и сердечными отношениями был, например, связан Есенин с П. И. Чагиным, тогда редактором "Бакинского рабочего". А ведь, не зная о них, многого не поймешь в том, что происходило тогда с Есениным.
   Да и немудрено, это были годы, когда Сергей не переставал раздумывать над судьбой России, над судьбой крестьянства русского. Он не умел и не любил осмысливать события теоретически. Когда он, имея в виду произведения Карла Маркса, сказал в стихотворении:
  
   Ни при какой погоде
   Я этих книг, конечно, не читал...-
  
   это было сущей правдой. Есенин смолоду не был охотником до теоретических книг. Но с большой охотой и интересом, особенно после смерти Ленина, слушал он разговоры на текущие политические темы.
   Летом 1924 года Есенин уехал в деревню. Вернувшись, он пришел к нашему общему знакомому. Там в то время как раз собралось много гостей, было весело и шумно.
   Сергей мигнул мне, и мы вышли в соседнюю комнату. Это была спальня, с большим шкафом, зеркальная дверца которого была полуоткрыта и качалась. Разговор этот особенно запомнился мне потому, что я видел нас обоих, отраженных в этом движущемся стекле.
   - Знаешь, я сейчас из деревни,- понижая голос, зашептал он.- Вот раньше, когда, бывало, я приезжал в деревню, то орал отцу, что я большевик, случалось, обзывал его кулаком,- так больше из задора... А теперь приехал, что-то ворчу насчет политики: то неладно, это не так... А отец мне вдруг отвечает: "Нет, сынок, эта власть нам очень подходящая, вполне даже подходящая..." Ты знаешь, чтобы из него такие слова вывернуть, большое дело надо было сделать. А все Ленин! Знал, какое слово надо сказать деревне, чтобы она сдвинулась. Что за сила в нем, а? А я что-то не то орал... пустяки.
   И все, что он мне тут же рассказал о деревенских делах, потом, словно процеженное, превратилось в его знаменитых стихах о деревне и в "Анне Снегиной" в чистое и ясное слово поэзии.
   Я никогда не видел Есенина обряженным в мужицкую одежду, назвать его "мужиковствующим" никак нельзя было - его социальная природа проявлялась непроизвольно и порой неожиданно.
   Так, в разговоре о впечатлениях своей заграничной поездки он рассказал вдруг о встрече с русским белоэмигрантом, служившим официантом в ресторане и на вопрос Есенина чванливо назвавшим свой полный титул и тот гвардейский полк, где он в царское время служил офицером. И Есенин, в самом тоне этого ответа почувствовавший оскорбление своего плебейского чувства собственного достоинства, назвался: "А я поэт Сергей Есенин, рязанский мужик, и ты мне сейчас прислуживаешь!"
   Конечно, это было невеликодушно по отношению к поверженному врагу, но с какой непосредственностью в этой грубой выходке сказалось то, что Есенин, при некоторой идейной сумятице, чувствовал себя сыном революции, ясно сознававшим, где его враги и где его друзья.

Ю. Либединский

   Я помню встречу в день осенний -
   Седое небо,
   Дождь косой,
   Взял об руку меня Есенин -
   Тревожный, грустный,
   Сам не свой.
  
   Сырую на Тверском бульваре
   Носило по ветру листву.
   Он мне сказал:
   - Еще не стар я,
   А будто
   Двести лет живу.
  
   Я голосу Руси внимаю:
   Меня опередила Русь,
   Но, думаю,
   Родному краю
   И я
   На что-то пригожусь.
  
   Мы шли.
   Встал Пушкин перед нами.
   Есенин,
   Шляпу сняв,
   Сказал:
   - И смерть не властна
  
  
  
  
  
   над стихами,
   Но славе нужен пьедестал.
  
   А я люблю
   Того, живого,
   Кто плакал от любви не раз,
   Того, кто
   От тоски дворцовой
   Бежал к вершинам на Кавказ.
  
   Он шел,
   И были губы сжаты,
   Легла морщинка меж бровей.
   Таким
   Сквозь годы и сквозь даты
   Остался он
   В душе моей.
  
  
  
  
  
  
  
  
  А. Гатов
  
   Первые годы после революции, приезжая к себе домой, Есенин был весь какой-то просветленный. Пробыв обычно несколько дней с домашними, он наведывался ко мне в школу "на огонек". Ходил по школе, вспоминая ребячьи похождения, забредал в свой класс. С любовью рассказывал о своих первых учителях Лидии Ивановне и Иване Матвеевиче Власовых.
   Твердого распорядка дня Сергей Александрович не придерживался. Любил он и один побродить по лугам, и вместе с артелью порыбачить на Оке. А то пропадет: день, другой его нет. Укроется в своем любимом амбарчике (он и сейчас сохранился за домом Есениных) и пишет. Работал он, когда приезжал в Константиново, с увлечением. Здесь им были написаны многие замечательные стихи. Часто напишет новое стихотворение, просит послушать. Хорошо помню, как он читал отрывки из "Поэмы о 36".
   Много в нем было энергии. Любил он веселую шутку, любил нашу русскую песню. Помнится, в 1924 году как-то вечером я сидел и играл на рояле (был у нас в школе инструмент, конфискованный в революцию у каких-то помещиков). Смотрю, кто-то лезет в окно. Ба, Есенин! Спрашиваю: "Ты чего это, брат, в окно? Или дверь забыл, где находится?" А он смеется: "Так от моего дома окно ближе, чем дверь". Потом подсел ко мне. Попросил играть, а сам запел... Пел он негромко, как бы для себя, но вкладывал в песню всю душу. В этот вечер он долго пробыл у нас. Настроение у него было хорошее. Играл с моим сыном Александром. Взял его на руки и долго пестовал. В шутку сказал ему: "Вот подрастешь к будущему году, я приеду, и мы с тобой около берез побегаем". (Сыну моему тогда шел седьмой месяц.)
   При встречах мы часто засиживались с Есениным допоздна. Он расспрашивал о жизни односельчан, о школе, вспоминал годы, проведенные в Константинове...

С. Соколов

   В начале июля в здании Сестрорецкого курзала был назначен литературный вечер. Собрались все ленинградские поэты, в том числе и Есенин. Всю дорогу в вагоне он был весел и по-мальчишески сидел на подножке, подставляя свежему ветру растрепанные пушистые волосы. Добродушно огрызался на замечания кондуктора, соскакивал на остановках, рвал в ближайшей канавке жалкие болотные цветы.
   Вечер открывался вступительным словом Ильи Садофьева, который был избран нами "хозяином". Начались выступления поэтов. Их было много, но публика оказалась терпеливой. Она ждала Есенина. И вот, когда подошла его очередь, оказалось, что Есенина нет на месте. Срочно пришлось разыскивать его по всему парку. Всем была известна манера Сергея исчезать совершенно неожиданно и в самый неподходящий момент. Но успокоил нас Садофьев: "В каком бы состоянии ни был Сергей, а про то, что надо читать стихи, он никогда не забудет".
   И действительно, когда уставшая ждать публика начала выказывать нетерпение, Есенин, нетвердо держась на ногах, слегка покачиваясь, появился за кулисами. Его уговаривали "поостыть немного", но без всякого результата. Вырвавшись из дружеских рук, он ринулся на ярко освещенную сцену. Зал затих мгновенно. Мы беспокойно наблюдали из-за кулис, что будет дальше.
   Есенин шел, с трудом передвигая ноги, направляясь прямо к рампе, и, казалось, еще движение - и он перешагнет в пустоту оркестра. Но он остановился на самой грани и привычным, хотя и нетвердым жестом провел рукой по закинутым назад волосам. Мутноватым и как бы невидящим взглядом смотрел он в глубь зала и молчал. Пауза начинала мучительно затягиваться.
   - Да верните же его назад! - прошептал кто-то в отчаянии из-за кулис. Есенин недовольно покосился в ту сторону и снова тряхнул головой. Наконец он начал.
   Первые строки дошли до всех путано, неясно, но по мере того как следовала строфа за строфой, голос Есенина обретал уверенность и гибкость. Он читал, как всегда, самоупоение и трезвел с каждой минутой. Движения становились уверенными, точными, есенинский жест вновь был свободным и широким. Закончил он в необычайном подъеме и захватил весь зал. Долго не умолкали аплодисменты, крики, а Есенин стоял улыбаясь, и лицо его вновь было юным и свежим.
   В этот вечер он прочел весь свой цикл "Возвращение на родину" - и это было поистине незабываемое чтение. Когда он возвращался, разгоряченный, счастливый, co спутанными на лбу потными волосами, мы дружной толпой обступили его, жали ему руки.
   День этот завершился беспечным товарищеским ужином. Есенин пил мало, но шумно участвовал в общем веселье. Мы так засиделись, что едва не опоздали на последний поезд.
   В вагоне народу было немного. Все разбрелись по кучкам и продолжали беседу. Мы очутились с Сергеем на одной скамье, несколько поодаль от других. Где-то за нами скупо горел единственный фонарь, едва очерчивая смутные фигуры дремлющих пассажиров.
   После недавней веселости Есенин вдруг впал в элегический тон и, чуть склонясь ко мне, положив руку на мое колено, говорил, покачиваясь в такт движению поезда. Стук колес почти заглушал его тихий голос:
   - Ты вот спрашиваешь, что делал я за границей? Что я там видел и чему удивился? Ничего я там не видел, кроме кабаков да улиц. Суета была такая, что сейчас и вспомнить трудно, что к чему. Я уже под конец и людей перестал запоминать. Вижу - улыбается рожа, а кто он такой, что ему от меня надо, так и не понимаю. Ну и пил, конечно. А пил я потому, что тоска загрызла. И, понимаешь, началось это с первых же дней. Жил я сперва в Берлине, и очень мне там скучно было...
   Париж - совсем другое дело. В Париже жизнь веселая, приветливая. Идешь по бульварам, а тебе все улыбаются, точно и впрямь ты им старый приятель. Париж - город зеленый, только дерево у французов какое-то скучное. Уж и так и сяк за ним ухаживают, а оно стоит надув губы. Поля за городом прибранные, расчесанные - волосок к волоску. Фермы беленькие, что горничные в наколках. А между прочим, взял я как-то комок земли - и ничем не пахнет. Да и лошади все стриженые, гладкие. Нет того, чтобы хоть одна закурчавилась и репейник в хвосте принесла! Думаю, и репейника-то у них там нет.
   - Ну а люди?
   - Да что люди! Разве ты поймешь, что они про тебя думают? Любезны очень, так и рассыпаются, а все не русская душа. Ну, а про наших эмигрантов и говорить нечего. Они все конченые, выдуманные. Даже и шипят на нас не талантливо, по-жабьи. Один из них - рыхлый такой толстяк - спрашивает меня: "А правда, что вы пастухом были?" - "Правда, говорю, что же тут удивительного? Всякий деревенский парнишка в свое время пастух".- "Ну, тогда понятно, что вы большевиком стали. Вы, значит, их действия одобряете?" - "Одобряю", говорю. И взяла меня тут такая злость, что наговорил я ему такого... И вообще скажу тебе - где бы я ни был и в какой бы черной компании ни сидел (а это случалось!), я за Россию им глотку готов был перервать. Прямо цепным псом стал, никакого ругательства над Советской страной вынести не мог.
   И они это поняли. Долго я у них в большевиках ходил. А потом перебрались мы с Айседорой в Нью-Йорк, Америки я так и не успел увидеть. Остановились в отеле. Выхожу на улицу. Темно, тесно, неба почти не видать. Народ спешит куда-то, и никому до тебя дела нет - даже обидно. Я дальше соседнего угла и не ходил. Думаю - заблудишься тут к дьяволу, и кто тебя потом найдет? Один раз вижу - на углу газетчик, и на каждой газете моя физиономия. У меня даже сердце екнуло. Вот это слава! Через океан дошло.
   Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю - надо тому, другому послать. И прошу кого-то перевести подпись под портретом. Мне и переводят:
   "Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой..." и т. д. и т. д.
   Злость меня такая взяла, что я эту газету на мелкие клочки изодрал и долго потом успокоиться не мог. Вот тебе и слава! В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Очень уж мне назад, домой, хочется. И тут подсаживается ко мне какой-то негр. Участливо так спрашивает меня. Я ни слова не понял, но вижу, что жалеет. Хорошая у нас беседа пошла.
   - Постой, как же вы с ним говорили? Ведь ты же английского языка не знаешь.
   - Ну уж так, через пятое в десятое. Когда человек от души говорит, все понять можно. Он мне про свою деревню рассказывает, я ему про село Константиново. И обоим нам хорошо и грустно. Хороший был человек, мы с ним потом не один вечер так провели. Когда уезжать пришлось, я его все в Москву звал: "Приедешь, говорю, родным братом будешь. Блинами тебя русскими накормлю". Обещал приехать.
   В Америке только он мне и понравился. Да мы недолго там и пробыли. Скоро нас вежливо попросили обратно, и все, должно быть, потому, что мы с Дунькой не венчаны. Дознались какие-то репортеры, что нас черт вокруг елки водил.
   А когда вернулись в Европу, тут уж новый туман пошел. Я прямо с ума спятил. Не могу смотреть на все иностранное. С души воротит. Домой хочу. Хоть бы березу корявую, думаю, увидеть. Так бы ее в грудь и поцеловал, так бы и обнял покрепче!
   О последних этапах жизни Есенина за границей, о темных и громких его скандалах мне уже было кое-что известно и не хотелось возвращать его к этим грустным воспоминаниям. Да и сам он помрачнел в эту минуту и глубже прижался в угол, плотнее надвинув на лоб шляпу.
   - Ты извини,- сказал он добродушно,- устал я сегодня. Попробую подремать немного.
   Минут десять мы сидели молча. Вагон успокоительно покачивало. Свечка в фонаре догорала.
   Есенин вдруг вздрогнул и потянулся мягким, кошачьим движением.
   - Нет,- сказал он,- не могу заснуть. Уж лучше стихи читать!
   Он снова наклонился ко мне и прочел около десятка стихов, которых я никогда не слышал от него с эстрады. Читал он тихо, необычайно проникновенно, подолгу задумываясь и снова продолжая. Все это вместе было горькой повестью его скитаний, бесприютного одиночества и болезненно острой любви к родной стороне. И за каждым словом стояло трагическое сознание невозможности вернуться к утраченному, быть снова молодым, веселым, беспечным. Постепенно Есенин от размеренной речи перешел к легкому напеву, и последнее, что я услышал от него, прозвучало, как старая русская песня:
  
   Годы молодые с забубённой славой,
   Отравил я сам вас горькою отравой.
  
   Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли,
   Были синие глаза, да теперь поблекли...
  
   Поезд замедлил ход и застучал по стрелкам. Подходили к Финляндскому вокзалу. Нас встретила пустая привокзальная площадь. Была бледная северная ночь. В ее холодной ясности отчетливо виднелись каждый булыжник на мостовой, каждая трещина дома. Спящие окна чуть отсвечивали белесой пустотой. Дворники дремали у ворот. Уже давно отошли последние трамваи.
   Попрощались. "А где же Есенин?" - спросил кто-то.
   И тут все увидели, как несколько в стороне он стоял перед клячей уныло спящего на козлах извозчика и, стащив тугую перчатку, задумчиво трепал ее челку. Он говорил что-то шепотом, чуть наклоняясь к настороженно поднятому лошадиному уху.
  
   В середине лета 1924 года случилось так, что нам с Есениным надо было ехать вместе в Детское Село. Санаторий научных работников пригласил Есенина почитать стихи, а я должен был сделать небольшой доклад о его творческом пути. Я долго отказывался от несвойственной мне роли докладчика, но Сергей сам настойчиво принялся меня упрашивать:
   - Критиков я не очень люблю, они меня путают, и чувствуешь себя перед ними всегда в чем-то виноватым. А ты ведь не критик. Стихи мои знаешь вон еще с каких пор, а об остальном мы по дороге договоримся.
   Но по дороге договариваться нам не пришлось. Как только в окне вагона показались очертания Пулковской горы, обоих нас охватили давние царскосельские воспоминания. Мы вернулись к годам нашей литературной юности, припомнили прежних товарищей, первые успехи и неудачи. Есенин оживился, но ненадолго. Глубокая задумчивость опять охватила его. Лицо посерело, словно от непреодолимой усталости.
   За ним вообще после возвращения из-за границы стали замечаться некоторые странности. Он быстро переходил от взрывов веселья к самой черной меланхолии, бывал непривычно замкнут и недоверчив. Сколько раз говорил он, что жизнь опережает его и что он боится оказаться лишним, остаться где-то в стороне. Он ясно понимал трагичность своего положения, но с каким-то непонятным упорством держался за прежние иллюзии и с некоторым вызовом подчеркивал иногда свои пристрастия к старой - дедовской и отцовской - деревне, хотя и считал себя "самым яростным попутчиком" Советской страны.
   Тягостным было для него и то, что, несмотря на всю свою славу, он чувствовал себя бесконечно одиноким. Из чувства гордости он никому не позволил бы жалеть себя, но со свойственной ему чуткостью не мог не понимать, что именно такое отношение все чаще и чаще встречает на своем пути. Начинала сказываться и давняя пресыщенность беспокойной известностью и всеобщей литературной жизнью.
   В вагоне мы много говорили о Москве, и меня удивило, что на этот раз он отзывался о многих своих московских приятелях с оттенком горечи и даже некоторого раздражения. Тем охотнее возвращался он к беспечальным временам юности, когда еще никому не ведомым парнем приехал в Петроград в поисках литературной славы.
   Вот что рассказывал он мне о своей первой встрече с Александром Блоком:
   "Блока я знал уже давно, но только по книгам. Был он для меня словно икона, и еще в Москве я решил: доберусь до Петрограда и обязательно его увижу. Хоть и робок был тогда, а дал себе зарок: идти к нему прямо домой. Приду и скажу: вот я, Сергей Есенин, привез вам свои стихи. Вам только одному и верю. Как скажете, так и будет.
   Ну, сошел я на Николаевском вокзале с сундучком за спиной, стою на площади и не знаю, куда идти дальше,- город незнакомый. А тут еще такая толпа, извозчики, трамваи - растерялся совсем. Вижу, широкая улица, и конца ей нет: Невский. Ладно, побрел потихонечку. А народ шумит, толкается, и все мой сундучок ругают. Остановил я прохожего, спрашиваю: "Где здесь живет Александр Александрович Блок?" - "Не знаю, - отвечает, - а кто он такой будет?" Ну, я не стал ему объяснять, пошел дальше. Раза два еще спросил - и все неудача. Прохожу мост с конями и вижу - книжная лавка. Вот, думаю, здесь уж наверно знают. И что ж ты думаешь: действительно раздобылся там верным адресом. Блок у них часто книги отбирал, и ему их с мальчиком на дом посылали.
   Тронулся я в путь, а идти далеко. С утра ничего не ел, ноша все плечи оттянула. Но иду и иду. Блока повидать - первое дело. Все остальное - потом. А назавтра, надо сказать, мне дальше ехать. Пробирался я тогда на заработки в Балтийский порт (есть такое место где-то около Либавы) и в Петрограде никак дольше суток оставаться не рассчитывал. Долго ли, коротко ли - дошел до дома, где живет Блок. Поднимаюсь по лестнице, а сердце стучит, и даже вспотел весь. Вот и дверь его квартиры. Стою и руки к звонку не могу поднять. Легко ли подумать,- а вдруг сам Александр Александрович двери откроет. Нет, думаю, так негоже. Сошел вниз, походил около дома и решил наконец - будь что будет. Но на этот раз прошел со двора, по черному ходу. Поднимаюсь к его этажу, а у них дверь открыта, а чад из кухни так и валит.
   Встречает меня кухарка. "Тебе чего, паренек?" - "Мне бы,- отвечаю,- Александра Александровича повидать". А сам жду, что она скажет "дома нет" и придется уходить несолоно хлебавши. Посмотрела она на меня, вытирает руки о передник и говорит: "Ну ладно, пойду скажу. Только ты, милый, выйди на лестницу и там постой. У меня тут, сам видишь, кастрюли, посуда, а ты человек неизвестный. Кто тебя знает!"
   Ушла и дверь на крючок прихлопнула. Стою. Жду.
   Наконец дверь опять настежь. "Проходи, говорит, только ноги вытри!"
   Вхожу я в кухню, ставлю сундучок, шапку снял, а из комнат идет мне навстречу сам Александр Александрович.
   "Здравствуйте! Кто вы такой?"
   Объясняю, что я такой-то и принес ему стихи. Блок улыбается.
   "А я думал, вы из Шахматова. Ко мне иногда заходят земляки. Ну пойдемте!" - и повел меня с собой.
   Не помню сейчас, как мы тогда с ним разговор начали и как дело до стихов дошло. Памятно мне только, что я сижу, а пот с меня прямо градом, и я его платком вытираю.
   "Что вы? - спрашивает Александр Александрович.- Неужели так жарко?"
   "Нет,- отвечаю,- это я так". Хотел было добавить, что в первый раз в жизни настоящего поэта вижу, но поперхнулся и замолчал.
   Говорили мы с ним не так уж долго. И такой оказался хороший человек, что сразу меня понял. Почитал я ему кое-что, показал свою тетрадочку. Поговорили о том, о сем. Рассказал я ему о себе.
   "Ну хорошо,- говорит Александр Александрович,- а чаю хотите?"
   Усадил меня за стол. Я к тому времени посвободнее стал себя чувствовать. Беседую с Александром Александровичем между делом - не замечая как - всю у него белую булку съел. А Блок смеется.
   "Может быть, и от яичницы не откажетесь?"
   "Да, не откажусь",- говорю и тоже смеюсь чему-то.
   Так поговорили мы с ним еще с полчаса. Хотелось мне о многом спросить его, но я все же не смел. Ведь для Блока стихи - это вся жизнь, а как о жизни неведомому человеку, да еще в такое короткое время, расскажешь?
   Прощаясь, Александр Александрович написал записочку и дает мне.
   "Вот, идите с нею в редакцию (и адрес назвал): по-моему, ваши стихи надо напечатать. И вообще приходите ко мне, если что нужно будет".
   Ушел я от Блока ног под собою не чуя. С него да с Сергея Митрофановича Городецкого и началась моя литературная дорога. Так и остался я в Петрограде и не пожалел об этом. И все с легкой блоковской руки!"
   Так беседовали мы с Есениным всю дорогу, и время пролетело для нас незаметно. Поезд подошел к перрону. Мы вышли на широкую привокзальную улицу, осененную свежей листвой старых дубов, свидетелей моего детства. Сколько раз бегал я здесь маленьким мальчишкой, собирая желуди, стреляя ими из рогатки по грузным, неповоротливым воронам! Многое напомнили они и Сергею о той поре, когда в солдатской шинели возвращался он из Петрограда и бегом торопился поспеть в свой госпиталь к вечерней поверке.
   Мы шли не торопясь мимо дачек, спрятанных в чащах садов, по узким плитам тротуаров. Вот и санаторий ЦКУБУ-двухэтажный деревянный особняк, почти весь закрытый с улицы густо разросшейся сиренью. Тяжелые гроздья осыпали нас своими лепестками, когда мы проходили в калитку. Сергей сорвал ветку, хлопнул ею себя по рукаву и заметил с горькой усмешкой:
   - А "счастья" и здесь все-таки не найдешь! Нет - ищи не ищи!
   Нас поджидали. На просторной застекленной веранде вокруг длинного стола собралось немало отдыхающих - всё петроградские научные работники и литераторы. Преобладали люди седовласые, почтенные. Несколько особняком держалась кучка молодежи, раскрасневшейся, оживленной после только что покинутой партии крокета. Низкое солнце пронизывало широкие стекла и жидким золотом расплывалось по полу. Из сада тянуло предзакатной свежестью, сырым запахом земли и цветочных клумб. Неистово перекликались воробьи. Нас окружили веселые лица. На синей скатерти появилось огромное блюдо тяжелой и сочной павловской клубники. Есенин отбросил в сторону шляпу, взъерошил волосы, снял пиджак и в белой рубашке с широко распахнутым воротом стал похож на мальчика-подростка, приехавшего домой на каникулы. С веселыми пр

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 372 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа