Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Дневник провинциала в Петербурге, Страница 17

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Дневник провинциала в Петербурге


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

>  Герой более раннего очерка Салтыкова "Они же" из книги "Господа ташкентцы" в прошлом тоже исповедовал весьма либеральную по тем временам веру в "добро, истину, красоту" и считал себя другом Грановского.
  Столкнувшись с демократами-разночинцами, он быстро растерял свое либеральное словесное "оперение" и открыто перешел в ряды консерваторов-охранителей, став одним из "множества монстров... неумолимых гонителей всякого живого развития", подобно Каткову или Лонгинову.
  Однако это самая крайняя точка, предел политического падения бывших (зачастую - мнимых) единомышленников Белинского и Грановского.
  В целом же поколение "людей сороковых годов" представляло собою к тому времени картину пеструю и противоречивую. Не в силах отрешиться от своих взглядов, возникших в рамках дворянско-помещичьего общества, они враждебно относились к подымавшемуся освободительному движению и идеалам революционных демократов 60-70-х годов, они поддавались влиянию консерваторов, чтобы потом в ужасе отшатнуться от "крайностей" реакции и вздыхать по идеалам, которые сами же только что торопливо предавали забвению.
  Дневники современников запечатлели поразительную картину подобных переходов от панического поддакивания реакции к трезвым высказываниям и либеральным оценкам, и наоборот.
  Временами там можно найти самые горькие автохарактеристики, после которых самобичевания провинциала уже не должны казаться неестественными и неправдоподобными.
  Метания, упования, разочарования, страхи, саморазоблачения провинциала своеобразно воспроизводят настроения дворянских либералов, не могущих преодолеть своих "родственных" - классовых - связей с крепостным прошлым и его защитниками.
  Не случайно герой книги не может избавиться от компании откровенного ретрограда - помещика Прокопах его прямолинейно-алчным и циничным складом характера. Провинциал и впрямь неотделим от него: бессильные и несколько мстительные упования на сказочное возвращение былой мощи, мечтания о чуде, которое поможет ему спастись от грозящего разорения, посещают и провинциала. "Все сдается, что вот-вот свершится какое-то чудо и спасет меня, - думается ему. - Например: у других ничего не уродится, а у меня всего уродится вдесятеро, и я буду продавать свои произведения по десятерной цене".
  Есть в фигуре провинциала и другие, более современные готовности (говоря позднейшим слогом Салтыкова) - сознание возможности заковать "освобожденный" народ "вместо цепей крепостных" в "иные цепи", по словам Некрасова.
  Функции сатирической пары провинциал - Прокоп многообразны. Порой их разговоры и споры служат прямому выражению авторских раздумий, его живой, горькой, едкой, бьющейся в противоречиях и ищущей из них выхода мысли. С другой стороны, дружба провинциала и Прокопа оказывается прообразом того парадоксального единомыслия, которое, как доказывает автор "Дневника", существует на деле между консерваторами и либералами.
  Одним из характерных проявлений реакционности правительства была политика, которую проводил министр народного просвещения граф Д. А. Толстой.
  Стремление предельно сузить число образованных выходцев из народа, ущемление
  профессорских
  прав,
  предпочтение,
  оказываемое чиновникам-карьеристам перед цветом русской интеллигенции, кабальное слушание лекций заведомых бездарностей, уродливая "классическая" реформа среднего образования, проведенная в 1871 году, - все это катастрофически затрудняло развитие страны. Недаром современники метко сравнивали эту "просветительную" политику с избиением вифлеемских младенцев новым Иродом, опасающимся, что из рядов образованной молодежи выйдет "собирательный антихрист".
  Уже в публицистике конца 60-х годов Салтыков определил эту правительственную политику как "заговор против знания вообще" и не упускал ни малейшего повода, чтобы высмеять мракобесов от просвещения (см., например, оценку картины Мясоедова в статье "Первая русская передвижная художественная выставка", т. 9).
  Показательно в этом смысле и письмо писателю А. М. Жемчужникову - одному из создателей знаменитого Козьмы Пруткова - от 22 июня 1870 года:
  "Братец Ваш, Владимир, слился с гр. Бобринским и, кажется, в совокупности с ним и графом Алексеем Толстым намеревается издать трактат о пользе классического образования, как умеряющего вред, производимый знанием вообще, и взамен оного доставляющего якобы знание".
  "Соль" этой шутки усугубляется тем, что еще в 1863 году в "Современнике" был опубликован "проект" Козьмы Пруткова о введении единомыслия: в России. К концу 60-х годов атмосфера тем более благоприятствовала подобному, реакционному прожектерству. И в "Дневнике провинциала" брошенное в частном письме зерно творческого замысла дало обильные всходы в изображении проектов, "нагноившихся" в головах озлобленных реформой помещиков, проворовавшихся чиновников и т. д. и т. п.
  Суть разнообразных записок, с которыми вынужден знакомиться провинциал, сводится, говоря слогом Прокопа, к тому, "чтобы, значит, везде, по всему лицу земли... по зубам чтоб бить свободно было". Он же определяет эти проекты как "уничтожение всего", то есть даже того, что было достигнуто куцыми реформами, предпринятыми в начале царствования Александра II.
  Откровенная кровожадность проекта "о всеобщем расстрелянии" соседствует с более "гуманной" формой проекта "переформирования де сиянс академии". Касаясь внешним образом лишь Академии наук (президентом которой, кстати, спустя десятилетие стал все тот же граф Д. А. Толстей), проект этот, по сути дела, предлагал превратить всю страну в некий грандиозный полицейский участок.
  И даже самые невинные - на таком фоне - проекты, с которыми знакомится провинциал, - клонятся к тому, чтобы вместо беспокойного поколения нигилистов и "мальчишек" воспитать "поколение дремотствующее, но бодрое" (проект "О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств").
  Казалось бы, русская либеральная печать занимала по этим вопросам совсем иную, чем эти мракобесы, позицию. Более того, она нередко негодовала на "Отечественные записки" за их, так сказать, недостаточную активность в тех или иных конкретных вопросах.
  "Журнал этот, по мнению весьма многих российских литераторов, есть не что иное, как некоторый сфинкс, - иронически формулировал эти претензии журнал "Сияние". - ...Место в ряду либеральных журналов отводится ему со скрежетом зубов. Причины следующие: об учебной реформе не сказал почти ничего; над прогрессистами ехидно смеется, говоря, что их посторженность не всегда находится в пределах опрятности; к сыроварению непочтителен" (1871, Э 23, стр. 386).
  Создав в "Дневнике" сатирический образ пенкоснимательства, наиболее ярко олицетворенного в Менандре Прелестнове, редакторе газеты "Старейшая -Всероссийская Пенкоснимательница", и его сотрудниках, Салтыков обнажил типичнейшие тенденции либерального мышления и поступков. С предельной остротой это сделано в "Уставе Вольного Союза Пенкоснимателей" с его двумя главнейшими положениями: "не расплываться" и "снимать пенки", то есть всячески ограничивать, суживать круг и значение обсуждаемых явлений.
  По сути дела, устав либеральных пенкоснимателей не так уж далеко отстоит от требований консервативных прожектеров. Это, можно сказать, всего лишь грамотная редакция их косноязычных помышлений. И вечер, проведенный провинциалом среди сотрудников пенкоснимательского органа, з-аполиен такой же трескучей болтовней, какую он слышал, внимая ораторам "аристократического" салона.
  - И чего церемонятся с этою паскудною литературой! - негодуют у князя Оболдуя-Тараканова.
  - Я, со своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать! - с готовностью отзывается послушливый пенкосниматель.
  Оценить всю убийственность этой щедринской характеристики помогает свидетельство современницы - Е. А. Штакеншнендер:
  "Существует особая комиссия, созванная для того, чтобы снова рассмотреть законы о печатном деле, - записывает она в дневнике 1 декабря 1869 года, - и потому находят, что литература лучше всего сделает, если будет себя держать как можно тише и как можно меньше внушать поводов к новым стеснительным законам" {Е. А. Штакеншнейдер. Дневник, "Academia", 1934, стр. 41.}.
  Однако "молчать" в устах пенкоснимателей совсем не значит буквально безмолвствовать. Напротив, с их перьев низвергаются целые водопады слов, фраз и статей, но все они начисто лишены сколько-нибудь значительного содержания. Чем мельче предмет разговора, тем более горячится пенкосниматель.
  "Наступившая весна, испортив петербургские мостовые до крайних пределов безобразия, на этот раз, сильнее чем когда-нибудь, напомнила тем. кому о том ведать надлежит, что вора наконец подумать о скорейшем разрешении вопроса об единообразном, своевременном, усовершенствованном и сосредоточенном в одном управлении мощении города" - это не щедринская пародия, а вполне серьезное рассуждение, почерпнутое из "С.-Петербургских ведомостей" (1872, Э 109, 22 апреля).
  В данном случае нельзя не согласиться с той оценкой русской журналистики, которую дала, подводя итоги 1872 года, газета "Русский мир": "...предметом газетных и журнальных суждений являлись по преимуществу вопросы второстепенного и частного значения, причем нельзя было не заметить, что большинство газет даже и об этих вопросах высказывалось весьма уклончиво и поверхностно, как бы опасаясь углубиться до той почвы, на которой суждение о частном явлении действительности переходит в спор о принципе" (1873, Э 5, 6 января).
  Щедринские пенкосниматели - Неуважай-Корыто и Болиголова, досконально исследующие, "макали ли русские цари в соль пальцами, или доставали оную посредством ножа", публицисты Нескладин и Размазов - все они хором издают какое-то непрерывное монотонное жужжанье убаюкивающего свойства и превосходно выполняют пожелание автора упомянутого консервативного прожекта "О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств": "Необходимо, чтобы дремотное состояние было не токмо вынужденное, но имело характер деятельный и искренний".
  Ядовитое разоблачение пенкоснимательства сделано Салтыковым в той части "Дневника", где провинциал, думающий, будто он находится под арестом по политическому обвинению, решает скрасить свой досуг сочинением статей для газеты Менандра.
  Кстати, в способности писать на любую тему (об оспопрививании, о совмещении огородничества с разведением козлов, о геморрое, о Тибулловой Делии, и т. д.) есть нечто от ташкентской готовности "устремиться куда глаза глядят" и повсюду чувствовать себя специалистом.
  Но дело даже не в этом. "Я, - рассказывает провинциал, - упивался моей новой деятельностью, и до того всерьез предался ей, что даже _забыл и о своем заключении_..." (Курсив мой. - А. Т.)
  Так пенкосниматель приходит к полнейшему согласию с действительностью, которая нисколько не препятствует разработке излюбленных им тем и сюжетов. Он создает как раз ту "литературу", о которой метко выразился в своем дневнике А. В. Никитенко: "Хотеть иметь литературу, какую нам хочется, то есть Управлению по делам печати, значит не иметь никакой" {А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах. т. 3. Гослитиздат, M., 1956, стр. 293.}.
  Однако щедринское пенкоснимательство не сводится к фотографически точному отображению тогдашнего российского либерализма (при всем разительном сходстве многих их проявлений) и, разумеется, не претендует на историческое осмысление всего этого направления в русской общественной мысли и движении.
  Тридцать лет спустя В. И. Ленин призывал "поддерживать всякую оппозицию гнету самодержавия, по какому бы поводу и в каком бы общественном слое она ни проявлялась... Сумеют либералы сорганизоваться в нелегальную партию, - тем лучше, мы будем приветствовать рост политического самосознания в имущих классах, мы будем поддерживать их требования, мы постараемся, чтобы деятельность либералов и социал-демократов взаимно пополняла друг друга. Не сумеют - мы и в этом (более вероятном) случае не "махнем рукой" на либералов, мы постараемся укрепить связи с отдельными личностями, познакомить их с нашим движением, поддержать их посредством разоблачения в рабочей прессе всех и всяких гадостей правительства и проделок местных властей, привлечь их к поддержке революционеров" {В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 5, стр. 71.}.
  Сатирический образ "пенкоснимателей" выявил наиболее вредные тенденции русского либерализма, его "готовности", послужил предупреждением о том, что они приведут его к откровенному прислужничеству "хищникам".
  С этих пор особенно усиливается та ветвь щедринского творчества, которая посвящена прослеживанию эволюции либерализма.
  Конечно, Салтыков больше, чем кто иной, знал тяжесть положения подцензурного русского публициста "с длинными, запутанными фразами, с мыслями, сделавшимися сбивчивыми и темными, вследствие усилий высказать их как можно яснее". Поэтому, еще раз возвращаясь к судьбе Менандра, он высказал догадку, что "это индивидуумы подневольные, сносящие иго пенкоснимательства лишь потому, что чувствуют себя в каменном мешке".
  Извиняющийся голос этого "индивидуума" слышится нам и теперь, когда мы перечитываем некоторые строки либеральной прессы того времени. Вот характерное место из передовой "С.-Петербургских ведомостей" (1872, Э 109, 22 апреля).
  "Общественная жизнь, подобно морю, имеет свои приливы и отливы... Факт тот, что начался период отлива; море... далеко отошло от берега, и, гуляя на этом берегу, мы можем только любоваться на то, что выброшено великой стихией, на все эти раковины, морские растения, креветки и бочком двигающихся раков.
  Удел публицистики в период отлива, преимущественно, исследовать все эти frutti di mare {дары моря.}. Рыболовами, забирающими в свои сети то, что выбрасывается русским житейским морем, пришлось быть преимущественно органам нового нашего суда".
  Положение Салтыкова было не лучше. Напротив, значительно труднее. Изображение многих драматических событий русской действительности было для него, подцензурного писателя революционно-демократического лагеря, недоступно, хотя и общественный темперамент и совесть диктовали необходимость выступления по этим животрепещущим вопросам.
  Однако та "принципиальная почва", которую он никогда не покидал, давала ему возможность, обращаясь даже к "легальным" явлениям, так сопоставлять и творчески преображать их, чтобы из россыпи разрозненных фактов возникла трезвая картина жизни, содержащая в себе бескомпромиссный приговор самодержавному строю.
  Так, скандальное "мясниковское дело", фигурировавшее во всех газетах, послужило сюжетной основой для "сна" провинциала.
  Но Салтыков глубоко обобщил все происшедшее на процессе. Он не видел в этом деле "невинно пострадавшихх". Ни откупщик Беляев, ни Караганов, ни Мясниковы не являлись для писателя каким-либо исключением: в них просто наиболее резким образом выявились черты беспринципной погони за наживой, и оправдание преступников выглядело в его глазах как солидарность хищников между собой.
  Салтыков остроумно воспользовался прозвучавшей в речи прокурора апелляцией к "суду общественной совести" в противовес "суду общественного мнения". Он увидел в этом возможность показать истинное лицо тогдашнего общества, освобожденное от лицемерно соблюдаемых приличий. "Странные вопросы", которые предлагаются в сновидении провинциала на разрешение присяжных - "согласно ли с обстоятельствами дела" поступил Прокоп и не поступили бы точно так же истцы, родственники покойного, предельно обнажают ту точку зрения, с которой взирает общество "хищников" и "ташкентцев" на происшедшее.
  Перенос "дела Мясниковых" для нового рассмотрения в Московский окружной суд и очередное оправдание обвиняемых оборачиваются в книге Салтыкова фантастическим решением кассационного суда слушать дело Прокопа во всех городах России. Таким образом, происходит как бы своеобразный референдум, обнаруживающий аморальность общественных верхов.
  Несмотря на внешнее положение подсудимого, Прокоп делается одним из самых популярных людей, и его путешествие по России выглядит как воцарение нового властителя - хищника, принимаемого обществом с раболепным восторгом.
  Это путешествие длится годы, а положение России за это время фактически не меняется, благодаря черепашьей поступи "постепенного прогресса", ради сохранения которого либералы призывали не торопиться.
  Таков очевидный результат той политической тактики, которую открыто осудил Салтыков в том же "Дневнике".
  При всей беспощадности щедринской сатирической критики либерализма поучительно сопоставить ее с той, какую мы находим в романе Достоевского "Бесы", который появился почти одновременно с "Дневником провинциала".
  В 1869 году Салтыков посвятил выходу в свет биографий Т. Н. Грановского статью "Один из деятелей русской мысли" (см. т. 9), рассматривая его судьбу почти как символ трагической участи русской мысли и ставя ее слабость и оторванность от жизни в вину не столько ей самой, сколько условиям, в которых она находилась.
  Достоевский же видит в деятельности "наших Белинских и Грановских" корень будущей нечаевщины и всячески снижает, чтобы не сказать, начисто снимает, трагедию пленной, пусть подчас ошибочной и противоречивой мысли.
  Придавая Степану Трофимовичу Верхрвенскому некоторые черты Грановского, автор "Бесов" изображает затем своего героя терзаемым страхом, что прежнее вольнодумство делает его в глазах властей сообщником радикально настроенной молодежи. Рассказчику у Достоевского "умилительно и как-то противно" "полнейшее совершеннейшее незнание обыденной действительности", выражавшееся в том, что Верховенский считает достаточной причиной для ареста найденные у него сочинения Герцена и свою поэму отвлеченного содержания. Мрачная, угрожающая, фантасмагорическая атмосфера в "Бесах" целиком обязана своим происхождением деятельности авантюристов от революции; фантастически разросшиеся тени нечаевцев заслоняют всю остальную действительность, а градоначальник Лембке со своими безумствами выглядит всего лишь несчастной жертвой коварства "революционеров".
  Салтыков же обращает внимание читателей на то, что остается в тени в "Бесах", но о чем знали или догадывались современники.
  "Сочиняются заговоры по всем правилам полицейского искусства, - записывает в дневник А. В. Никитенко, - или ничтожным обстоятельствам придаются размеры и характер заговоров" {А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах, т. 3, Гослитиздат, М. 1956, стр. 191.}.
  Некоторые современники подозревали даже, что в нечаевском процессе не обошлось без вмешательства полицейской провокации.
  В "Дневнике провинциала" воссоздана та реальная общественная атмосфера, которая запугивает и оглушает людей настолько, что они готовы стать жертвой рокового недоразумения или чьей-либо злонамеренной мистификации.
  В августе 1872 года в Петербурге происходил Международный конгресс статистиков. За месяц до этого события в "Отечественных записках" появилась статья Е. Карновича, где убедительно показывалось жалкое состояние этой науки в России.
  "Статистика, - писал Карнович, - как известно, самым тесным образом связана с вопросами политико-экономического и социального быта, а между тем общий склад нашей государственной и общественной жизни не способствует пока широкой и самостоятельной разработке этих вопросов" {ОЗ, 1872, Э 7, "Современное обозрение", стр. 1, 2.}.
  Люди, помнившие "Современник", знали, что об этом в свое время говорил и Чернышевский: "...люди, весь успех которых зависит от таинственности, не любят статистики" {Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. V, Гослитиздат, стр. 410.}, - заметил он в одной из своих статей о Франции, проводя явственную параллель с положением дел в самой России.
  Возмущение, вызванное ранней повестью Салтыкова "Запутанное дело" в 1848 году, избавило от крупных неприятностей статистика К. С. Веселовского, опубликовавшего одну из своих работ - о жилищах рабочего люда в Петербурге - в том же номере "Отечественных записок", где была и повесть Салтыкова. Ученый избежал опасности, но, по его собственному признанию, "разом повернул на такие исследования, в которых можно говорить безопасно вею правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт" {И. И. Янжул. Воспоминания о пережитом и виденном в 1864-1909 гг., вып. 2. СПб. 1911, стр. 75.}.
  Не пользовалась покровительством начальства статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на помпезный прием иностранных гостей, с другой, несравненно более скромной, которая крайне неохотно выделялась на ежегодное содержание Петербургского статистического комитета, и высказывал опасение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.
  Герой "Дневника" тоже считает, что "ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, та есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными".
  Однако в книге Салтыкова речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о неприглядных сторонах русской жизни: весь конгресс оказывается мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями и совершенно потерявшие голову, герои полны сознания своей виновности, впадают в какое-то истерическое самобичевание и взаимные оговоры.
  "Щутники" разыграли свою мистификацию в полном соответствии с нравами тогдашней царской юстиции и точно так же неотличимо от "подлинника", как инсценируемое "ташкентцами приготовительного класса" судебное прение между будущим прокурором Нагорновым и будущей звездой адвокатуры Тонкачевым.
  Почему же все-таки судебный процесс, описанный в "Дневнике", оказался мистификацией? Потому ли, что атмосфера общественной паники действительно достигла такой силы, что подобные истории были вполне возможны? (Об одной из них рассказала в своем дневнике Е. А. Штакеншнейдер, ужасаясь тому, "до чего возбуждена и неуверенна в своей безопасности наша мыслящая молодежь, если готова видеть руку правительства в подобном наглом мошенничестве".) {Е. А. Штакеншнейдер, Дневник, "Academia", стр. 402.} Или потому, что реальное; тем более выраженное в сатирическом тоне, описание действительного политического процесса выходило за пределы возможностей русского подцензурного писателя? (Так, Салтыков не мог откровенно высказаться по поводу нечаевского процесса, хотя, очевидно, это событие глубоко взволновало его.)
  В хронике "Наша общественная жизнь" (март 1864 года) Салтыков предсказывал, что "разумное и живое дело не изгибнет никогда, хотя легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками" (т. 6, стр. 294).
  Однако, говоря о "волчьих тропинках", Салтыков тогда скорей всего имел в виду принципиально допускавшийся им в те времена "воровской образ действий" по отношению к торжествующему злу, заключавшийся в некоторых наружных компромиссах с последним, мнимой поддержке его ради тайного преследования нужной цели.
  Методы Нечаева и его последователей, раскрывшиеся на процессе об убийстве студента Иванова, неожиданно придали размышлениям о "волчьих тропинках" новый, зловещий смысл. Салтыков вообще колебался в вопросе о применении революционного насилия и высказал в "Господах ташкентцах" мрачное опасение насчет преемственности насилия в истории: "Конечно, я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть и Ташкент, который нарождается вновь. Эта преемственность Ташкентов поистине пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей несомненно скверных и опасных и сопровождающих свою работу возгласом: "Пади! задавлю!" и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: "Пади! задавлю!" Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить" {Интересно сопоставить это со следующими словами А. И. Герцена, написанными в том же 1869 году в "письмах" "К старому товарищу": "Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?.." (Герцен, т. XX, кн. 2, стр. 585).}.
  Салтыков внимательно следил за процессом нечаевцев, был постоянным посетителем процесса.
  И если даже предубежденные против революционеров современники вынесли из посещений суда убеждение в моральной чистоте и силе обвиняемых, ставших жертвой веры в своего руководителя, то Салтыков по своему вещественному темпераменту не мог не возмущаться попыткой печати отождествить всех революционеров с Нечаевым. "Почитайте суждение газет и "вестника Европы" по Нечаевскому делу и судите, до чего дошла наша печать, - писал он А. М. Жемчужникову 31 августа 1871 года. - Это царство мерзавцев, готовых за полтинник продать душу".
  В статье "Так называемое "нечаевское дело" и отношение к нему русской журналистики" (т. 9) Салтыков предпринял свод возмущавших его статей. В результате этого труда, который он, как и обещал Некрасову в письме от 17 июля 1871 года, сделал "совершенно скромно", вышла в высшей степени язвительная картина поистине холопского единомыслия большинства органов русской прессы.
  Однако в словах "совершенно скромно" звучит не только предвкушение этой картины, но и горестное сознание невозможности как-либо иначе легально высказаться самому.
  Мыслью о том, что из круга тем русского подцензурного литератора изъяты многие важнейшие явления, буквально пронизана салтыковская публицистика конца 60-х годов и начала 70-х годов. Почти прямую полемику с ходячей трактовкой "нечаевского дела" мы находим в "Дневнике провинциала". Говоря о "новых людях" и о крайней легкости осуждения их "темных" сторон (которые сам автор считает скорее "слабыми"), он задает вопрос о вероятных результатах честного их исследования:
  "...не найдусь ли я вынужденным прежде всего подвергнуть осмеянию самые причины, породившие те факты, которые возбуждают во мне смех или ужас? Вот эти-то причины и приводят меня в смущение.
  Кто знает, быть может, известные порочные явления сделались таковыми лишь благодаря порочной обстановке, в которой они находятся? Быть может, если дать человеку возможность выговориться вполне, то ультиматум, который вертится у него на языке, окажется далеко не столь ужасным, как это представляется с первого взгляда?"
  И, изображая обстановку, в которой происходят похождения провинциала, Салтыков объективно выводит на сцену "смущавшие" его причины - нестерпимое насилие над мыслью, полицейские преследования, вырождение либерализма, вынуждавшее молодежь искать других путей и других союзников.
  В заключительной главе "Дневника провинциала" Салтыков находил, что нарисованная им картина неполна, поскольку в ней обойдены два вида людей и явлений - "один, к которому можно отнестись апологетически, но неудобно отнестись критически; другой - к которому можно сколько угодно относиться критически, но неудобно отнестись апологетически".
  И если "неудобство" по отношению к первому виду, говоря словами Салтыкова - виду "торжествующих" или, как сказал Некрасов "ликующих, праздно болтающих, умывающих руки в крови", - сатирик все-таки в значительной мере преодолел, и его извинения перед читателем в данном случае носят характер некоторого лукавства, понятного им обоим, то о втором "неудобстве" он говорит со всей искренностью и горечью.
  Но за вычетом этой вынужденной неполноты "рассказ о положении минуты и общих тонах современной русской жизни", как характеризует "Дневник провинциала" сам автор, обладает поразительной масштабностью и глубиной.
  Подводя ему итоги, Салтыков вновь обращается, как во вступительных очерках к "Господам ташкентцам", к характеристике русского дворянства, олицетворяемого им теперь в образе Петра Ивановича Дракина.
  Торжество Дракина в пору реакции, когда тот "поступает совсем-совсем так, как будто ничего нового не произошло, а напротив того, еще расширилась арена для его похождений", не мешает писателю видеть в нем "ветхого", отходящего в вечность человека", который потерял прежнюю прочную почву крепостного права и не способен "куда-нибудь приткнуться, где-нибудь сыграть деятельную роль", совершенно бессилен "относительно созидания новых ценностей".
  На место Дракина "народился тип новый, деятельный" - "хищник", еще более откровенно, нагло и "организованно" преследующий те же корыстные интересы, что и его предшественник, "сохраняя смысл традиций", то есть действуя в рамках прежнего государственного строя.
  Исторические итоги деятельности этого "нового ветхого человека", по мнению Салтыкова, обещают быть столь же безрадостными (и здесь звучит явная перекличка с финалом "Господ ташкентцев").
  Уже в "Господах ташкентцах" очерки, которые непосредственно отображают "ташкентское дело" ("Ташкентцы-цивилизаторы" и "Они же"), - в некоторых отношениях кажутся эскизами отдельных линий "Дневника провинциала" и, в особенности, "Современной идиллии" (так же, как статья, вернее, очерк "Наши бури и непогоды").
  В "Дневнике провинциала" сатирическое обозрение жизни тогдашних петербургских верхов, политических интриг и коммерческих махинаций влечет за собою трагикомическую феерию похождений самого рассказчика, выдержанную целиком в духе наступившего "спутанного" времени, когда, по выражению из "Господ ташкентцев", "самый горячечный бред не только сравнялся с действительностью, но даже был оттеснен последнею далеко на задний план".
  В еще более заостренной форме обнажить это "безумие" жизни, эту "спутанность времени" намеревался Салтыков в задуманном им продолжении "Дневника провинциала" с весьма выразительным названием "В больнице для умалишенных". Почти все события, происходящие в лечебнице для умалишенных, судя по сохранившимся начальным главам, по существу развиваются согласно реально существующим нормам и законам современного сатирику общества. Так, отношения провинциала с Ваней Поцелуевым складываются в духе осмеиваемых Салтыковым и в других произведениях попыток "практиковать либерализм в самом капище антилиберализма". Суд сумасшедших, их поведение во время "бунтов" также имеют самые очевидные соответствия в тогдашней действительности.
  Салтыкову описание сумасшедшего дома позволило еще раз воплотить свою излюбленную мысль о готовностях, кроющихся за "обыденною" действительностью: "...сумасшествие само по себе есть, по преимуществу, обнажение тех идеалов человека, которые он в нормальном состоянии не решается высказать!.."
  "В больнице для умалишенных" Салтыков следовал традиции Герцена, автора повести "Доктор Крупов", герой которой также занимался "сравнительной психиатрией", устанавливая сходство так называемых нормальных людей - военных, чиновников, офицеров и т. д. - с душевнобольными. Однако этот новый сатирический цикл не состоялся и работа над ним прекратилась в самом начале.
  "Дневник провинциала" - произведение вполне завершенное, и оно явилось открытием такой формы сатирического романа, которая обладает значительной "емкостью" и полифонией изобразительных средств.
  Диалоги провинциала с Прокопом, во многом предвещающие будущий сатирический дуэт "я" и Глумова, переосмысливание известных литературных персонажей (встреча провинциала на Международном статистическом конгрессе с Кирсановым, Рудиным, Берсеневым, Волоховым, Веретьевым), смелое введение литературной пародии (на статьи консервативных и либеральных публицистов) - таков далеко не полный перечень художественных приемов, сделавших "Дневник" глубоко своеобразным произведением русской литературы.
  Многие затронутые в нем мотивы и набросанные образы получили в дальнейшем блестящее развитие, в частности разоблачение выцветающего либерала, образ беспринципного служителя Фемиды. Будущий Балалайкин происходит по прямой линии от Хлестакова-сына из сна провинциала, а в знаменитой сцене приема Балалайкиным своих клиентов в бывшем помещении публичного дома ("Современная идиллия") проросло то сюжетное зерно, которое было заложено в мимолетной сценке "Дневника", где "купеческий сын" Беспортошный обращается с адвокатом Ненаедовым точно так же, как с "знаменитой девицей" Сюзеттой.
  В письме к А. Ф. Писемскому, посвященном доказательству того, что "современную текущую жизнь... нельзя уложить в такой прочной и серьезной форме, как драма, даже трудно и в романе", И. А. Гончаров сделал характерную оговорку:
  "Это возможно в простой хронике или, наконец, в таких блестящих, даровитых сатирах, как Салтыкова, не подчиняющихся никаким стеснениям формы и бьющих живым ключом злого, необыкновенного юмора и соответствующего ему сильного и оригинального языка" {И. А. Гончаров. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8. 1958, стр. 452.}.
  Сделанное вскоре после появления "Дневника провинциала" по поводу пьесы Писемского, затрагивавшей тему буржуазного хищничества, это высказывание, вероятней всего, имеет в виду именно "Дневник".
  "Дневник провинциала в Петербурге" явился переходом в творчестве Салтыкова от публицистических и сатирических циклов к новой форме романа, принципы которого он сформулировал в "Господах ташкентцах" и принял в его собственном творчестве вид сатирического романа-обозрения.
  
  
  
  
  ---
  О возникновении замысла и начале работы над "Дневником провинциала в Петербурге" точных сведений не имеется. Но, по-видимому, именно к замыслу "Дневника" относятся следующие строки из письма Салтыкова к А. Н, Энгельгардту от 18 октября 1871 года в Батищево: "Рекомендую Вам свою статью "Самодовольная современность", помещенную в октябрьской книжке "Отечественных записок"... Это только вступление; затем будет применение изложенного в первой статье к нашей современности и статьи будут появляться от времени до времени". Заключительная фраза журнальной публикации первой главы цикла, не вошедшая в окончательный текст; "Но об этих похождениях - в следующий раз" {ОЗ, 1872, Э 1, стр. 134.}, - свидетельствует, что, публикуя первый очерк, Салтыков уже имел в виду его продолжение.
  Главы "Дневника провинциала в Петербурге" появлялись в каждой книжке "Отечественных записок" за 1872 год, за исключением июльской и сентябрьской. Печатались они не в первом (художественном), а во втором (публицистическом) разделе "Современное обозрение" и были подписаны псевдонимом "M. M.". Салтыков в своей переписке называл эти главы "фельетонами".
  Одновременно с последними журнальными публикациями в "Отечественных записках" готовилось первое отдельное издание произведения "Дневник провинциала в Петербурге". Сочинение М. Салтыкова (Щедрина), тип. В. Б. Пратц, СПб. 1873. Оно вышло в свет между 17 и 23 декабря 1872 года. В отдельном издании;, как это видно из следующей таблицы, была уточнена порядковая нумерация очерков. В журнальной публикации их нумерация началась со второго фельетона, главы VIII и IX были напечатаны без нумерации как одно целое, глава X обозначена как IX, а последняя глава не имела номера; слово "глава" отсутствовало, оно появилось только в посмертном издании (1889 года).
  В помещаемой ниже таблице отражены изменения, которые произошли в нумерации глав в отдельном издании по сравнению с журнальной публикацией:
  Порядок глав в журнальной
  
  публикации
  
  
  
  
   изд. 1873
  Без нумерации (ОЗ, 1872, Э 1)
  
  
  
  
  I
   II (ОЗ, Э 2)
  
  
  
  
  
   II
   III (ОЗ, Э 3)
  
  
  
  
  
   III
   IV (ОЗ, Э 4)
  
  
  
  
  
   IV
   V (ОЗ, Э 5)
  
  
  
  
  
  
  V
   VI (ОЗ, Э 6)
  
  
  
  
  
   VI
   VII (ОЗ, Э 8)
  
  
  
  
  
   VII
  Без нумерации (ОЗ, Э 10)
  
  
  
  
  VIII
  Без нумерации (ОЗ, Э 10)
  
  
  
  
   IX
   IX (ОЗ, Э 11)
  
  
  
  
  
   X
  Окончание (ОЗ, Э 12)
  
  
  
  
  
  XI
  Таким образом, нумерация глав в отдельном издании не совпадает с нумерацией журнальной публикации. Кроме нумерации глав, в первом отдельном издании было внесено наибольшее количество изменений в текст; сокращения, стилистическая правка, сделан ряд дополнений, которые по цензурным соображениям отсутствовали в журнальной публикации. При жизни Салтыкова вышли еще два издания: изд. 2-е, тип. А. С. Суворина, СПб. 1881; изд. 3-е, тип. И. Н. Скороходова, СПб. 1885. Текст этих изданий отличался от изд. 1873 мелкими стилистическими разночтениями.
  Немногочисленные сохранившиеся рукописи "Дневника провинциала" хранятся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР.
  В основу настоящего издания "Дневника провинциала в Петербурге" положен текст изд. 1885, сверенный со всеми прижизненными изданиями.
  
  
  
  
  Глава I
  Впервые - ОЗ, 1872, Э 1, "Совр. обозр.", стр. 120-134.
  В журналах заседаний Совета Главного управления по делам печати сохранилось донесение цензора В. Я. Фукса от 7 марта 1872 года о второй книжке "Отечественных записок", в котором содержится благожелательный отзыв о статье "Ташкентцы приготовительного класса (третья параллель)", а также о первом фельетоне "Дневника провинциала": "В предшествующей книжке были помещены весьма спокойные и совершенно трезвые сатиры против действительных недостатков некоторых современных общественных явлений (статья Щедрина и "Дневник провинциала в Петербурге")" (ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 2, Э 10, л. 262-263).
  В журнальном тексте имя железнодорожного подрядчика Бубновина было Александр Тимофеевич (ОЗ, 1872, Э 1, стр. 127). В изд. 1873 оно изменено на Анемподист Тимофеевич.
  ...Александр Прокофьич (он же "Прокоп Ляпунов")... - Этот персонаж, занимающий одно из центральных мест в "Дневнике провинциала", далее называется просто Прокопом. Уподобление героя романа Прокопию Петровичу Ляпунову - политическому деятелю XVII века - подчеркивает преемственность традиций "высшего в империи сословия"; присущие салтыковскому крепостнику-фрондеру черты - беспринципность, наглость, лукавство, готовность к любому компромиссу и даже преступлению ради корыстных целей - приобретают благодаря этому сопоставлению характер обобщения. В "Культурных людях", где также фигурирует Прокоп, Салтыков дает ему развернутую характеристику и описывает его наружность, называя его Александром Лаврентьевичем Лизоблюдом (см. т. 12).
  ...в фуражках с красными околышами и с кокардой над козырьком. - Русскому дворянству в 1832 году была присвоена униформа министерства внутренних дел. Салтыков нередко употреблял выражение "красные околыши" метонимически, для обозначения дворян.
  ...в нашем рязанско-курско-тамбовско-воронежско-саратовском клубе...Как Салтыков указывает ниже, этим многочленным названием он обозначал дворянско-помещичью часть земства. В ряде случаев этот термин трактовался им более расширительно - как дворянство вообще.
  ...сеятелями, деятелями... - См. очерк "Новый Нарцисс, или Влюбленный в себя" из цикла "Признаки времени" (т. 7), где Салтыков обрисовал типичные фигуры "сеятелей" - земцев-либералов, труды которых сведены к крохоборческой политике "малых дел".
  ...шлющимися и не помнящими родства людьми... - Об этом часто встречающемся у Салтыкова термине см. т. 8, стр. 158.
  Кайданов удостоверяет, что древние авгуры не могли удерживаться от смеха, встречаясь друг с другом. - По свидетельству Цицерона, древне-римские авгуры (гадатели), зная истинную цену своим предсказаниям, втайне посмеивались над легковерием римлян. Салтыков шутливо приписывает это общеизвестное высказывание Цицерона своему лицейскому учителю, профессору И. Кайданову, упоминающему об авгурах о "Руководстве к познанию всеобщей политической истории", ч. I, СПб. 1823, стр. 139.
  ...у Елисеева, Эрбера и Одинцова... - широко известные в то время магазины

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 410 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа