ся часа три, потом выпивал "десертную", выслушивал старосту и
отправлялся в зал. Там его ожидали сенные девушки, с девкой Палашкой во
главе, и начиналось неперестающее потрясание бедрами, все в одном и том же
тоне, с одними и теми же прибаутками, нынче как вчера. Как страстный
любитель потрясаний, дедушка, разумеется, не мог ни устоять, ни усидеть, и
потому притопывал, приплясывал, жаловал по рюмке, сам выпивал по две, и
проводил таким образом время до ужина. За ужином он вел пристойный разговор
с гостями, если таковые наезжали, или с домашними, если гостей не было, и
выпивал с таким расчетом, чтобы иметь возможность сейчас же заснуть и отнюдь
не видеть никаких снов. И расчет никогда не обманывал его: он безмятежно
засыпал вплоть до утра, с наступлением которого вновь повторялся вчерашний
день с тою же выпивкой, с тем же отъезжим полем и теми же потрясаниями.
А дяденька у меня был, так у него во всякой комнате было по шкапику, и
во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его
заключалось в том: в одной комнате походит и выпьет, потом в другой походит
и выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего
недовольства жизнью!
Десятки лет проходили в этом однообразии, и никто не замечал, что это -
однообразие, никто не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль! В
баню, конечно, ходили и прежде, но не для вытрезвления, а для того, чтобы
испытать, какой вкус имеет вино, когда его пьет человек совершенно нагой и
окруженный целым облаком горячего пара.
Положим, что в былое время, как говорят, на Руси рождались богатыри,
которым нипочем было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить
целковый; но ведь дело не в том, что человек имел возможность совершать
подобные подвиги и не лопнуть, а в том, как он мог не лопнуть от скуки?
А мне вот скучно. Я пью у Елисеева вино первый сорт, а мне кажется, что
есть и еще какое-то вино, которое представляет собою уже самый первый сорт,
и мне его не дают; я смотрю на Шнейдершу, а мне кажется, что есть еще
какая-то обер-Шнейдерша и что вот если бы эту обер-Шнейдершу посмотреть, так
это точно... Где бы я ни находился, везде меня угнетает мысль, что есть еще
нечто, что необходимо бы заполучить, но в чем состоит это нечто - вот
этого-то именно я формулировать и не могу. Я процветал под сению
рязанско-козловско-тамбовско-саратовского клуба - и изнемогал от скуки; я
наслаждался речами земских авгуров - и изнемогал от скуки; наконец, я
приехал в Петербург - и опять изнемогаю от скуки. Везде чего-то недостает,
как будто вся жизнь не настоящая. И вино не настоящее, и Шнейдерша не
настоящая, и песни не настоящие, и любовь не настоящая, и авгуры не
настоящие, и их речи не настоящие. Словом сказать, жизнь идет словно плохое
театральное представление. Как будто вот наняли актеров из Александринки и
сказали им: представляйте комедию. Ну, они и вьют во сне веревки за
приличное вознаграждение.
Отчего дедушка Матвей Иваныч мог жуировать так, что эта жуировка не
приводила его к мизантропии, а я, его потомок, не могу вкусить ни от какого
плода без того, чтоб этот плод тотчас же не показался мне пресным до
отвращения? Оттого ли, что в развеселое житье Матвея Иваныча входил
какой-нибудь особый, нам неизвестный элемент, которого теперь не существует
и который даже однообразию сообщал известного рода осмысленность? Или
оттого, что мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, лучше и развитее нашего
пращура, что наш кругозор несколько шире и что, вследствие этого, мы не
можем удовлетворяться теми дешевыми наслаждениями, которые тешили наших
предков?
Вопросы эти как-то невольно пришли мне на мысль во время моего
вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так
как, впредь до окончательного приведения в порядок желудка, делать мне
решительно было нечего, то они заняли меня до такой степени, что я целый
вечер лежал на диване и все думал, все думал. И должен сознаться, что
результаты этих дум были не особенно для меня лестны.
Элементы, которые могли оттенять внешнее однообразие жизни дедушки
Матвея Иваныча, были следующие: во-первых, дворянский интерес, во-вторых,
сознание властности, в-третьих, интерес сельскохозяйственный, в-четвертых,
моцион. Постараюсь разъяснить здесь, какую роль играли эти элементы в том
общем тоне жизни, который на принятом тогда языке назывался жуированием.
Что ни говорите о дворянском интересе, но он существовал. Содержание
этого явления было несложное и фальшивое (потому-то оно и улетучилось так
легко), но что самое явление имело очень реальное существование - в этом не
может быть сомнения. Еще на нашей памяти дворянские собрания были шумны и
многолюдны, и хотя предметом их было охранение только одного-единственного
права, но это единственное право обладало такою способностью проникать и
окрашивать все, что к нему ни прикасалось, что само по себе представляло,
так сказать, целый пантеон прав. Говорят, что это было дурное и вредное
право, и я, конечно, не стану возражать против этого. Но я веду речь не о
достоинствах права, а о том, в какой мере оно могло служить подспорьем для
жизни. Дедушка Матвей Иваныч недаром не пропускал ни одного собрания,
недаром, периодически через каждые три года, бушевал в губернском городе.
Бушевание было для него не целью, а символом. Он сознавал себя
представителем своего права, и по случаю этого права предавался всякого рода
необузданностям, с полною уверенностью, что они пройдут для него
безнаказанно. Необузданность и безнаказанность были два понятия, которые шли
рядом и взаимно друг друга оплодотворяли. Необузданность льстила грубому
чувству сама по себе, а безнаказанность усложняла получаемое от
необузданности удовольствие и придавала ему некоторую пикантность.
Посмотрите: все люди ходят опасно и жмутся к стороне, а дедушка Матвей
Иваныч один во всякое время мчится вихрем по улицам, разбивает наголову
полицию и бьет в трактирах посуду! Как хотите, а такое обладание монополией
необузданности не могло не льстить чувству человека, не обладавшего особенно
утонченным развитием...
Сами по себе взятые, такого рода удовольствия, даже в глазах очень
грубых людей, не могли казаться ни особенно разнообразными, ни особенно
умными. Я думаю, что непрерывное их повторение повергло бы даже дедушку в
такое же уныние, как и меня, если бы тут не было подстрекающей мысли о
каких-то якобы правах. Но в том-то и дело, что эта подстрекающая мысль
сказывалась на каждом шагу, напоминала о себе ежеминутно. Известно, что наши
предводители дворянства считали своим долгом пикироваться с губернаторами и
даже, по временам, подставлять им ножки. Если б кто-нибудь взял на себя труд
обстоятельно написать историю этих пикировок, вышла бы очень интересная
история, из которой всякий увидел бы, что это был просто глупый обычай, по
поводу которого можно только развести руками. Обе стороны лаяли в буквальном
смысле этого слова, лаяли бессознательно, беспричинно, просто потому, что
исстари так уж заведено. Но ведь дело не в том, глупо или умно было
содержание пикировки, а в том, что вот ни один курицын сын не смеет ее
производить, а я, имярек, произвожу - и горя мне мало. Конечно, и это
опять-таки вносило в жизнь наших пращуров глупость сугубую, но так как это
была глупость предвзятая, то она невольным образом получала все свойства
убеждения. Что может быть глупее, как сдернуть скатерть с вполне
сервированного стола, и, тем не менее, для человека, занимающегося подобными
делами, это не просто глупость, а молодечество и даже, в некотором роде,
рыцарский подвиг, в основе которого лежит убеждение: другие мимо этого
самого стола пробираются боком, а я подхожу и прямо сдергиваю с него
скатерть! Таким образом, натешившись вдоволь в губернии, то есть огласивши
неслыханным криком собрание и неслыханным пьянством гостиницы,
напикировавшись с губернатором и кинувши подачку прочим чинам, наши пращуры
возвращались в свои дворянские гнезда и предавались там дворянским
удовольствиям. Удовольствия эти подробно указаны выше, при описании дня
дедушки Матвея Иваныча, и несложность их очевидна для всякого. Но, несмотря
на эту несложность, мысль, что они дворянские, играла роль масла, питающего
огонь. Человек вращался в заколдованном круге, изо дня в день, на один и тот
же манер, но не падал духом и не роптал на судьбу, потому что был убежден,
что вращаться таким образом его право и, в то же время, его долг. Да и одних
ли пращуров наших поддерживала подобная мысль при отбывании скучного
процесса жизни? Подите дальше, припомните всевозможные приемы, церемонии и
приседания, которыми кишит мир, и вы убедитесь, что причина, вследствие
которой они так упорно поддерживаются, не делаясь постылыми для самих
участвующих в них, заключается именно в том, что в основе их непременно
лежит хоть подобие какого-то представления о праве и долге.
К тому же наши пращуры в упомянутом выше своем праве видели твердыню, и
видели ее не без основания. Дедушка Матвей Иваныч понимал очень отчетливо,
что ежели он тверд в вере, то никто не только не тронет его, но и не может
тронуть. Он сам сознавал себя твердыней, и кратковременные капризы его с
губернатором были не больше как обоюдное развлечение двух твердынь. А так
как последнему это было так же хорошо известно, как и дедушке, то он,
конечно, остерегся бы сказать, как это делается в странах, где особых
твердынь по штату не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где
Макар телят не гонял! - потому что дедушка на такой реприманд, нимало не
сумнясь, ответил бы: вы не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего
отставной подпоручик! И губернатор, наверное, прикусил бы язык, потому что
дедушкина твердость в вере была такова, что вошла даже в пословицу.
Припомним, что в ту пору не было ни эмансипации, ни вольного труда, ни
вольной продажи вина, и вообще ничего такого, что поселяет в человеческой
совести разлад и зарождает в человеке печальные думы о коловратности
счастия. А коль скоро нет в жизни разлада, то человек, даже без всякого
давления фанатизма, имеет веру сильную и стремительную. Он смотрит- в одну
точку, около которой располагает и все прочие подробности жизни. А так как
эта точка не только существовала для наших пращуров, но и составляла
совершеннейший пантеон, то человеку, убежденному, что он находится в самом
центре храма славы, весьма естественно было примиряться с некоторыми его
недостатками, заключавшимися в однообразии предоставляемых им наслаждений. И
отъезжее поле, и потрясающая бедрами девка Палашка, и даже хождение по
комнатам, украшенными шкапиками с графинчиками, - все это выносилось
безропотно, потому что во всем этом виделся символ, за которым пряталась
идея о праве и долге.
Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, никаких подобного рода интересов не
имеем. Мы как-то вдруг опешили и убедились, что у нас от нашего права не
осталось ни капельки. Собрания наши малолюдны; мы не пикируемся, потому что
пикироваться на манер пращуров не имеем уже повода, а каким образом
пикироваться на новый манер - еще не придумали. С другой стороны, мы не
срываем скатертей с сервированнььх столов, не услаждаемся потрясаниями
доморощенных Палашек, потому что это слишком дорого стоит. Для того чтобы
иметь хоть призрак тех удовольствий, которыми пользовались наши пращуры, мы
должны ехать в Петербург и там, в складчину, по два рубля с рыла,
облизываться на Шнейдершу, qui se gratte les jambes et les hanches. Но ведь
Шнейдерша - достояние общее, а при общедоступности доставляемого ею
удовольствия кто же из нас может сказать: это моя Шнейдерша! как, бывало,
говаривал дедушка Матвей Иваныч: это моя Палашка! А в возможности
подобных-то восклицаний и заключается тайна живучести тех несложных
удовольствий, которые составляют удел наш. Вникните в смысл этого
восклицания, вслушайтесь в тон, которым оно сказано, - и вы убедитесь, что
тут звучит нечто больше нежели просто удовлетворенная необузданность. Вы
почувствуете, что Палашка была для дедушки не просто Палашкой, а
олицетворением его права; что он, услаждая свой взор ее потрясаниями,
приобретал не на два рубля с рыла удовольствия, а сознавал удовлетворенным
свое чувство дворянина. А мы что? Мы даже m-lle Филиппо не можем заставить
спеть "L'amour - ce n'est que cela" {"Любовь - это вот что".}, ежели этой
песенки не значится в афишах. Да если бы и имели возможность заставить - что
же потом? Или, быть может, есть у нас, кроме m-lle Филиппо и ее песенок, и
другие какие-нибудь интересы, как, например: ужин с шампанским у Дюссо,
устрицы с шампанским у Елисеева и нумер в гостинице для отдохновения от
пьяно проведенной ночи?
Понятно, что мы разочарованы и нигде не можем найти себе места. Мы не
выработали ни новых интересов, ни новых способов жуировать жизнью, ни того,
ни другого. Старые интересы улетучились, а старые способы жуировать жизнью
остались во всей неприкосновенности. Очевидно, что, при таком положении
вещей, не помогут нам никакие кривляния, хотя бы они производились даже с
талантливостью m-lle Schneider.
Вторым оттеняющим жизнь элементом было сознание властности. Чтобы
понять всю важность этого элемента, представьте себе бессребреника
квартального надзирателя, обяжите его с утра до вечера распоряжаться на
базаре и оставьте при нем только сладкое сознание исполненных обязанностей.
Наверное, он в самый короткий срок выйдет в отставку. Помилуйте, - скажет, -
из-за чего тут биться! и грошей не сбирать, да еще какие-то обязанности
наблюдать! разве с ними, чертями, так можно! Но скажите тому же
квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но
для того, чтобы исполнение их не было слишком противно, дается тебе в руки
власть - и вы увидите, как он воспрянет духом и каких наделает чудес! Увы!
как ни малоплодотворно занятие, формулируемое выражением "гнуть в бараний
рог", но при отсутствии других занятий, при отчаянном однообразии общего
тона жизни, и оно освежает. Дедушка Матвей Иваныч говаривал: когда я иду, то
земля подо мной дрожит, - и радовался этому обстоятельству. Конечно, это
была радость неразвитого человека, но это была настоящая, заправская
радость, и отвергать возможность ее нет ни малейшего основания.
Есть наслаждение и в дикости лесов, -
сказал поэт, а дедушка мой, с своей стороны, мог прибавить: есть
наслаждение и в сечении, разумея под этим, впрочем, не самый процесс
сечения, а принцип его. Конечно, мы, по чувству учтивости, отвергаем такого
рода наслаждения, но так как они существовали на нашей памяти, то понимать
их все-таки можем. Если мы в настоящее время и сознаем, что желание
властвовать над ближними есть признак умственной и нравственной грубости, то
кажется, что сознание это пришло к нам путем только теоретическим, а
подоплека наша и теперь вряд ли далеко ушла от этой грубости. Всякий вслух
глумится над позывами властности, но всякий же про себя держит такую речь: а
ведь если б только пустили, какого бы я звону задал! Я думаю даже, что
большая часть наших горестей от того происходит, что нам не над кем и не над
чем повластвовать. А дедушке Матвею Иванычу было над чем а над кем
повластвовать, и он понимал себя в этом отношении не пятым колесом в
колеснице и не отставным козы барабанщиком. Смотрит он, например, на девку
Палашку, как она коверкается, и в то же время, если не формулирует, то всем
существом сознает: я с этой Палашкой что хочу, то сделаю: захочу - косу
обстригу, захочу - за Антипку-пастуха замуж выдам!
- Палашка! хочешь за пастуха Антипку замуж!
- Помилуйте, барин! чем же я провинилась! кажется, стараюсь!
- А ну, Христос с тобой! пляши!
И Палашка ожесточеннее прежнего упирала руки в боки, прыгала,
крутилась, взвизгивала, а дедушка посматривал на ее плясательные пароксизмы
и думал про себя: однако важно я ее, поганку, напугал!
И таким образом, в общее однообразие жизни прокрадывалась новая стихия,
которая ее оживляла и скрашивала.
Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, лишены даже такого сорта оживляющих
эпизодов.
- _Мы курице не можем сделать зла!_ - ma parole! {честное слово!} -
говорил мне на днях мой друг Сеня Бирюков, - объясни же мне, ради Христа,
какого рода роль мы играем в природе?
И я ничего не мог ни возразить, ни объяснить, ибо знаю, что, по
утвердившемуся на улице понятию, обладание властью действительно равносильно
возможности гнуть в бараний рог и что в этом смысле мы, точно, никакой
власти не имеем. Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь другом
смысле?.. Risum teneatis, amici!
Но если такое убеждение об утраченной властности уже укоренилось в нас,
то, очевидно, нам остается нести иго жизни без всякого сознания, что мы
что-нибудь можем, и, напротив того, с полным и горьким сознанием, что с нами
все совершить можно. Мы так и поступаем. Конечно, с нашей стороны это очень
большая добродетель, и мы имеем-таки право утешать себя мыслью, что дальше
от властности - дальше от зла; но ведь вопрос не о тех добродетелях, которые
отрицательным путем очень легко достаются, а о той скуке, о тех жизненных
неудобствах, которые составляют естественное последствие всякой
страдательной добродетели. У меня был очень добродетельный дяденька, который
служил заседателем в суде и которому, именно за добродетель его, было велено
подать в отставку. Я живо помню, что когда это случилось, то не только сам
дяденька, но и все родные были в неописанном волнении.
- Мухи не обидел! - говорил дяденька.
- Мухи не обидел! - восклицали родные.
- Мухи не обидел! - шептались между собой дворовые.
- Мухи не обидел! - рассуждали дяденькины сослуживцы.
Это было действительно сладкое сознание; но кончилось дело все-таки
тем, что дяденька же должен был всех приходивших к нему с выражениями
сочувствия угощать водкой и пирогом. Так он и умер с сладкою уверенностью,
что не обидел мухи и что за это, именно за это, должен был выйти в отставку.
Не то же ли явление повторяется теперь надо мною? Дедушка Матвей Иваныч
обидел многих - и жил! Я, его внук, клянусь честью, именно мухи не обидел -
и чувствую себя находящимся от жизни в отставке! За что?
За что? вникните в этот вопрос; вспомните, что его повторяют многие
тысячи людей, и рассудите, каковы должны быть люди, у которых не
выработалось никаких других вопросов, кроме: за что?
Третье подспорье - интерес сельскохозяйственный. Надобно сознаться, что
интерес этот, во времена дедушки, был обставлен очень рутинно и сам по себе
занимал наших предков весьма умеренно. Но они самими условиями жизни были
поставлены в центре хозяйственной сутолоки и потому, волею-неволею, не могли
оставаться ей чуждыми. Не было речи ни об улучшениях, ни о преимуществах той
или другой системы, ни о замене человеческого труда машинным (об
исключениях, разумеется, я не говорю), но была бесконечная ходьба,
неумолкаемое галдение, понукание и помыкание во всех видах и, наконец, та
надоедливая придирчивость, которая положила основание пословице: свой
глазок-смотрок. Этот "глазок-смотрок" очень мало видел, но смотрел,
действительно, много, и этого было достаточно, чтоб наполнить время
всевозможными распорядительными подробностями. Наши пращуры не хозяйничали в
собственном смысле этого слова, а "спрашивали". Дедушка Матвей Иваныч так
рассуждал: распорядиться работами - дело приказчика и старосты, а мое дело -
с них "спросить". И действительно, "спрашивал" много, хотя в этом
"спрашиванье" первое место, конечно, занимала случайность. Поедет, бывало,
дедушка в беговых дрожках на пашню, наедет на пропашку или на ком не
тронутой бороной земли - и "спросит". Пойдет на гумно, захватит в горсть
мякины, усмотрит в ней невывеянные зерна - и опять "спросит". Все в этом
хозяйничанье основывалось на случайности, на том, что дедушка захватывал ту,
а не другую горсть мякины; но эта случайность составляла один из тех
жизненных эпизодов, совокупность которых заставляла говорить: в сельском
хозяйстве вздохнуть некогда; сельское хозяйство такое дело, что только на
минутку ты от него отвернись, так оно тебя рублем по карману наказало.
Допустим, что это было самообольщение, но ведь вопрос не в том, правильно
или неправильно смотрит человек на дело своей жизни, а в том, есть ли у него
хоть какое-нибудь дело, около которого он может держаться. Дедушка,
например, слыл одним из лучших хозяев в губернии, а между тем я положительно
знаю, что он ни бельмеса не смыслил в хозяйстве, то есть пахал и сеял там
(земли, дескать, вдоволь, рабочие руки даром - а все же хоть полтора зерна
да уродится!), где нынче ни один человек со смыслом пахать и сеять не
станет. Но он умел "спрашивать", и в этом заключалась вся тайна его
репутации. И эта потребность "спрашивать" не сосредоточивалась на одном
хозяйстве, но преследовала его всюду, окрашивала всю остальную его
деятельность, сообщая ей характер неумолкающей суеты. Он везде "спрашивал",
везде являл себя энциклопедистом. И хотя эта суета в конце концов не
созидала и сотой доли того, что она могла бы создать, если бы была применена
более осмысленным образом, но она помогала жить и до известной степени
оттеняла ту вещь, которая известна под именем жуировки и которую, без этих
вспомогательных средств, следовало бы назвать смертельною тоской.
Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, решительно никаких хозяйственных
интересов не имеем. Зачем, спрашиваю я вас, пойду я на пашню или на гумно? С
кого я "спрошу"? А ведь и у меня, точно так же как и у дедушки, кроме
"спрашиванья", никаких других распорядительных средств по части сельского
хозяйства не имеется. Поэтому, если мне и случается как-нибудь заблудиться
на гумне, то я отнюдь не позволяю себе прикоснуться ни к мякине, ни к
провеянному зерну. К чему? ведь это любопытство только растравит мои раны! И
заочно я совершенно уверен, что провеянное зерно содержит в себе наполовину
мякины, а напротив, мякина содержит наполовину невывеянного зерна, - зачем
же я буду удостоверяться в этом? Лучше я буду сидеть и вздыхать. Вздыхать -
это мое право, и я тем с большим увлечением пользуюсь им, что это
единственное право, которое я сам выработал и которого никто у меня не
отнимет. В самом деле, не обидно ли: я не только не меньше дедушки знаю толк
в сельском хозяйстве, но даже несколько больше, а между тем дедушка ежегодно
ставил целый город скирдов, а у меня на гумне всего два скирдочка стоят, да
и те какие-то растрепанные и накренившиеся набок. А все отчего? А оттого,
милостивые государи, что как у меня, так и у дедушки, главное основание
сельскохозяйственных распоряжений все-таки не что иное, как система
"спрашивания", с тою лишь разницей, что дедушка мог "спрашивать", а я не
могу. Следовательно, мне и хозяйничать нечего, а надлежит все бросить и как
можно скорее ехать в столичный город Петербург и там наслаждаться пением
девицы Филиппа, проглатыванием у Елисеева устриц и истреблением шампанских
вин у Дюссо до тех пор, пока глаза не сделаются налитыми и вполне круглыми.
Затем, четвертый оттеняющий жизнь элемент - моцион... Но права на
моцион, по-видимому, еще мы не утратили, а потому я и оставляю этот вопрос
без рассмотрения. Не могу, однако ж, не заметить, что и этим правом мы
пользуемся до крайности умеренно, потому что, собственно говоря, и ходить
нам некуда и незачем, просто же идти куда глаза глядят - все еще как-то
совестно.
Таким образом, вопрос, отчего нас так скоро утомляют те несложные
удовольствия, которые нимало не пресыщали наших предков, отчасти
разъясняется. Но, написавши изложенное выше, я невольным образом спрашиваю
себя: ужели перо мое начертало апологию доброго старого времени - апологию
тех патриархальных отношений, которые так картинно выражались в крепостном
праве?
Не пугайся, однако ж, о слишком либеральный читатель! Речь идет вовсе
не о том. Жаль не крепостного права, а жаль того, что право это, несмотря на
его упразднение, еще живет в сердцах наших. Отрешившись от него внешним
образом, мы не выработали себе ни бодрости, составляющей первый признак
освобожденного от пут человека, ни новых взглядов на жизнь, ни более
притязательных требований к ней, ни нового права, а просто-напросто
успокоились на одном формальном признании факта упразднения. Разве этим все
сказано? Разве это конец, а не начало?
Затем, я предоставляю каждому, по собственному усмотрению, разрешить
второй из поставленных выше вопросов: насколько мы лучше наших пращуров и
насколько сумели расширить наш кругозор? Я же, с своей стороны, могу
разрешить этот вопрос лишь следующим образом:
Да, мы лучше наших пращуров. Но лучше не сами по себе, а потому, что мы
отцы детей наших, которые несомненно будут лучше и наших пращуров, и нас.
---
Совершенно свежий и трезвый, я вышел на улицу с твердым намерением идти
на все четыре стороны, как при самом выходе, на крыльце, меня застиг Прокоп.
- Так вот он где! - загремел он своим лающим голосом, - ну, батюшка,
задали вы нам задачу!
Признаюсь, при звуке этого голоса я струсил. Вот, думаю, сейчас схватит
он меня в охапку и опять потащит к Елисееву.
- Мы думали, что он тихим манером концессию выслеживает, а он, прошу
покорно, Шнейдершу изучает! Видели, батюшка, видели!
- Да, кстати... а ваши дела по концессии?
- Ну их!
Прокоп вдруг заволновался, и несколько секунд я думал, что у него от
гнева сперло в зобу дыхание.
- Нет, вы представьте себе, какая со мной штука случилась, - воскликнул
он наконец, - все дело уж было на мази, и денег я с три пропасти рассорил,
вдруг - хлоп решение: вести от Изюма дорогу несвоевременно! Это от Изюма-то!
- Гм... да... Изюм... это...
- Одно слово: Изюм! Только назови, всякий поймет! Да ведь кому у нас
понимать-то! вы вот что мне скажите! Кому понимать-то!
Я чувствовал, что вот-вот Прокоп сейчас ударится в либереализм, и
как-то инстинктивно пролепетал: - prenez gardeon peut nous entendre...
{остерегайтесь... нас могут слышать...}
- Ну их! боюсь я их, что ли! По мне, хоть сколько хочешь подслушивай!
Так вот, сударь, какие дела у нас делаются!
- Ну, и что ж теперь!
- Теперь я другую линию повел. Железнодорожную-то часть бросил. Я свое
дело сделал, указал на Изюм - нельзя? - стало быть, куда хочешь, хоть к
черту-дьяволу дороги веди - мое дело теперь сторона! А я нынче по
административной части гусара запустил. Хочу в губернаторы. С такими, скажу
вам, людьми знакомство свел - отдай все, да и мало!
- А что?
- Да уж шабаш! Одно скверно - скучно очень, да и водки не подают. Не
хотите ли, я вас сегодня вечером представлю? Сегодня в одном месте проект
"об уничтожении" читать будут.
- Об уничтожении чего же?
- Ну... чего? разумеется, всего. И мировые суды чтоб уничтожить, и
окружные суды чтобы побоку, и земство по шапке. Словом сказать, чтобы ширь
да высь - и больше нечего!
- Что вы! да ведь это целая революция! - А вы как об этом полагали! Мы
ведь не немцы, помаленьку не любим! Вон головорезы-то, слышали, чай? -
миллион триста тысяч голов требуют, ну, а мы, им в пику, сорок миллионов
поясниц заполучить желаем!
Прокоп, сказав это, залился добродушнейшим смехом. Этот смех - именно
драгоценнейшее качество, за которое решительно нет возможности не
примириться с нашими кадыками. Не могут они злокознствовать серьезно, сейчас
же сами свои козни на смех поднимут. А если который и начнет серьезничать,
то, наверное, такую глупость сморозит, что тут же его в шуты произведут, и
пойдет он ходить всю жизнь с надписью "гороховый шут".
- Однако это любопытно!
- Еще как любопытно-то, умора! Нынче прожекты-то эти в моде: все пишут!
Один пишет о сокращении, другой - о расширении. Недавно один из наших даже
прожект о расстрелянии прислал - право!
- И что ж?
- На виду! Говорят: горяченько немного, однако кой-чем позаимствоваться
можно.
- Стало быть, и вы...
- Еще бы. И я прожект о расточении написал. Ведь и мне, батюшка,
пирожка-то хочется! Не удалось в одном месте - пробую в другом. Там побываю,
в другом месте прислушаюсь - смотришь, ан помаленьку и привыкаю фразы-то
округлять. Я нынче по очереди каждодневно в семи домах бываю и везде только
и дела делаю, что прожекты об уничтожении выслушиваю.
Говоря таким образом, мы вышли на Невский проспект и поравнялись с
Домиником.
- Зайти разве? - пригласил Прокоп, - ведь я с тех пор, как изюмскую-то
линию порешили, к Елисееву - ни-ни! Ну его! А у Доминика, я вам доложу,
кулебяки на гривенник съешь да огня на гривенник же проглотишь - и прав!
Только вот мерзлого сига в кулебяку кладут - это уж скверно!
- Признаюсь, не хотелось бы заходить. Все пьешь да пьешь... Голова
как-то...
- Да разве возможно не пить! Вот хоть бы то место, куда мы сегодня
поедем, разве наш брат может там хоть один час пробыть, не подкрепившись
зараньше? Скучища адская, а развлечение - один чай. Кабы, кажется, не
надежды мои на получение - ни одной минуты в этом постылом месте не остался
бы!
Согласился. Съели по два куска кулебяки; выпили по две рюмки водки.
- Да обедаем вместе! Тут же, не выходя, и исполним все, что долг
повелевает! Скверно здесь кормят - это так. И масло горькое, и салфетки
какие-то... особливо вон та, в углу, что ножи обтирают... Ну, батюшка, да
ведь за рублик - не прогневайтесь!
Одним словом, день пошел своим чередом.
Вечером Прокоп заставил меня надеть фрак и белый галстух, а в десять
часов мы уже были в салонах князя Оболдуй-Тараканова.
Раут был в полном разгаре; в гостиной стоял говор; лакеи бесшумно
разносили чай и печенье. Нас встретил хозяин, который, после первых же
рекомендательных слов Прокопа, произнес:
- Рад-с. Нам, консерваторам, не мешает как можно теснее стоять друг
около друга. Мы страдали изолированностью - и это нас погубило. Наши
противники сходились между собою, обменивались мыслями - и в этом обмене
нашли свою силу. Воспользуемся же этою силой и мы. Я теперь принимаю всех,
лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех... vous concevez?
{понимаете?} Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
Признаюсь, я так мало до сих пор думал о том, консерватор я или
прогрессист, что чуть было не опешил перед этим вопросом. Притом же фраза:
"Я теперь принимаю всех" как-то странно покоробила меня. "Вот, - мелькнуло у
меня в голове, - скотина! заискивает, принимает и тут же считает долгом дать
почувствовать, что ты, в его глазах, не больше как - все!" Вот это-то,
собственно, и называется у нас "сближением". Один принимает у себя другого и
думает: "С каким бы я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно,
кабы...", а другой сидит и тоже думает: "С каким бы я наслаждением плюнул
тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы..." Представьте себе, что этого "кабы"
не существует - какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками!
Быть может, соображения мои пошли бы и дальше по этому направлению, но, к
счастью для меня, я встретил строгий взор Прокопа и поспешил на скорую руку
сказать:
- Mais oui! mais comment donc! mais certainement! {Ну разумеется, ну
как же! конечно!}
Затем последовало представление княгине и какому-то крошечному старичку
(дяде хозяина), который сидел отдельно на длинном кресле и имел вид
черемисского божка, которому вымазали красною глиной щеки и, вместо глаз,
вставили можжевеловые ягодки.
Картина, представлявшаяся моим глазам, была следующего рода. Хозяин
постоянно был на ногах и переходил от одной группы беседующих к другой. Это
был человек довольно высокий, тощий и совершенно прямой; но возраста его я и
теперь определить не могу. Скорее всего, это был один из тех людей без
возраста, каких в настоящее время встречается довольно много и которые, едва
покинув школьную скамью, уже смотрят государственными младенцами. Физиономия
его имела что-то кисло-надменное; речь и движения были сдержанны и как бы
брезгливы. Очевидно, тут все держалось очень усиленною внешнею выправкой,
скрывавшей то внутреннее недоумение, которое обыкновенно отличает людей
раздраженных и в то же время не умеющих себе ясно представить причину этого
раздражения. Подобного рода выправка очень многими принимается за
серьезность и представляет весьма значительное вспомогательное средство при
составлении карьеры. Княгиня, женщина видная, очень красивая, сидела за
особым etablissement {столом.}, около которого ютились какие-то поношенные
люди, имевшие вид государственных семинаристов. Один из них объяснял на
французском диалекте вопрос о соединении церквей, причем слегка касался и
того, в каком отношении должна находиться Россия к догмату о папской
непогрешимости. Тут же сидел французский attache, из породы брюнетов,
который ел княгиню глазами и ждал только конца объяснений по церковным
вопросам, чтобы, в свою очередь, объяснить княгине мотивы, побудившие
императора Наполеона III начать мексиканскую войну. Гости сидели и стояли
группами в три-четыре человека, и между ними я заприметил несколько кадыков,
которых видел у Елисеева и которые вели себя теперь необыкновенно солидно. В
следующей комнате мелькали женские фигуры (то были сестры хозяина и их
подруги) вперемежку с безбородыми молодыми людьми, имевшими вид ососов. По
временам оттуда долетал сдержанный смех, обыкновенно сопровождающий так
называемые невинные игры. Я встал около дверей и увидел странное зрелище.
Посредине комнаты стоял старик-француз, который с полупомешанным видом
декламировал:
Petit oiseau! qui es-tu?
{Птичка! кто ты?}
И затем, от лица птички, отвечал, что она - l'envoye du ciel {вестница
неба.}, родилась dans les airs {в воздушном пространстве.} и т. д. Затем
предлагал опять вопрос:
Petit oiseau! ou vas-tu?
{Птичка! куда ты летишь?}
И опять объяснял, что она летит, чтобы утешить молодую мать, отереть
слезы невинному младенцу, наполнить радостью сердце поэта, пропеть узнику
весть о его возлюбленной и т. д.
Petit oiseau! que veux-tu?
{Птичка! чего ты хочешь?}
- Charmant! - восклицала молодая особа, - monsieur Connot! mais
recitez-nous donc quelque chose de "Zaire"!
- "Zaire"! mesdames, - начал мсье Конно, становясь в позу, - c'est
comme vous le savez, une des meilleures tragedies de Voltaire... {Прелестно!
мсье Конно! прочитайте же нам что-нибудь из "Заиры"! - "Заира", сударыни,
как вам известно, одна из лучших трагедий Вольтера...}
Но я уже не слушал далее. Увы! не прошло еще четверти часа, а уже мне
показалось, что теперь самое настоящее время пить водку.
Тем не менее я переломил себя и поспешил примкнуть к группе, в которой
находился хозяин.
- Ваше мнение, messieurs, - говорил он, - вот насущная потребность
нашего времени; вы - люди земства; вы - действительная консервативная сила
России. Вы, наконец, стоите лицом к лицу с народом. Мы без вас, selon
l'aimable expression russe {по милому русскому выражению.} - ни взад, ни
вперед. Только теперь начинает разъясняться, сколько бедствий могло бы быть
устранено, если бы были выслушаны лучшие люди России!
- "Излюбленные", ваше сиятельство! - осклабился какой-то
государственный семинарист.
- Именно "излюбленные"! - c'est le mot! Vous savez, messieurs, que du
temps de Jean le Terrible il y avait de ces gens qu'on qualifiait d'
"izlioublenny", et qui, ma foi, ne faisaient pas mal les affaires du feu
tzar! {вот именно! Вы знаете, господа, что во времена Ивана Грозного
существовали люди, которых именовали "излюбленными" и которые, право же,
неплохо вели дела покойного царя!}
- A что там у нас делается, князь, кабы вы изволили видеть, - чудеса! -
доложил почтительным басом Прокоп, - народ споили, рабочих взять негде,
хозяйство побросали... смотреть, ваше сиятельство, больно!
- Не отчаивайтесь... ne perdez pas courage! {не теряйте бодрости!}
Русский народ добр... au fond, notre peuple est excellent! {в сущности, наш
народ превосходен!} Впрочем, я уже давно все предвидел и изложил в моей
записке об "устранении"... Теперь я кончаю мой другой труд - "об
уничтожении", который, я надеюсь... К сожалению, я не могу сегодня
представить его на ваш суд, потому что недостает несколько штрихов. Но у
меня есть другой небольшой труд, который я немного погодя, lorsque nous
serons au complet {когда мы будем в полном составе.}, буду иметь честь
прочесть вам.
- Нет, вы скажите, ваше сиятельство, куда это нас приведет?
- Боюсь сказать, но думаю выразить мысль, общую нам всем: мы быстрыми,
но твердыми шагами приближаемся... en un mot, nous dansons sur un volcan!
{одним словом, мы пляшем на вулкане!}
- Да еще на каком волкане-то, князь! Ведь это точь-в-точь лихорадка: то
посредники, то акцизные, то судьи, а теперь даже все вместе! Конечно, вам
отсюда этого не видно...
- Но поэтому-то мы и просим вас, messieurs: выскажитесь! дайте услышать
ваш голос! Expliquez-nous le fin mot de la chose - et alors nous verrons...
{Разъясните нам суть дела - и тогда мы посмотрим...} По крайней мере, я
убежден, что если б каждый помещик прислал свой проект... mais un tout petit
projet!.. {совсем маленький проект!..} согласитесь, что это не трудно! Вы
какого об этом мнения? - внезапно обратился князь ко мне...
- Mais oui! mais comment donc! un tout petit projet! Mais avec plaisir!
{Да! конечно! совсем маленький проект! С удовольствием!} - на скорую руку
выговорил я, и вслед за тем употребил очень ловкий маневр, чтобы незаметным
образом отделиться от этой группы и примкнуть к другой.
- Куда мы идем! - слышалось в этой другой группе, - к чему
приближаемся!
- И это та самая Россия, которая, двадцать лет тому назад, цвела!
Pauvre chere patrie! {Бедная дорогая родина!}
- Тогда каждый крестьянин по праздникам щи с говядиной ел! пироги! А
нынче! попробуйте-ка спросить, на сколько дворов одна корова приходится?
- Comment? Comment dites-vous? {Как? Как вы говорите?} - послышался
голос хозяина, - прежде мужики ели щи с говядиной?.. vous en etes bien sur?
{вы в этом уверены?}
- Точно так, ваше сиятельство. В моем собственном имении так было. А в
храмовые праздники даже уток резали!
- Ссс... А теперь, вы говорите, одна корова на несколько дворов!
- Это верно-с. Да что же тут мудреного, ваше сиятельство! Сначала
посредники, потом акцизные, потом судьи. Ведь это почти лихорадка-с! Вот вы
недавно оттуда; как вы об этом думаете?
- Я... что ж... я, конечно... Mais oui! mais comment donc! mais
certainement! {Ну разумеется, ну как же, конечно!} - пробормотал я опять на
скорую руку и тут же предпринял маневр, чтобы как-нибудь примкнуть к третьей
группе.
- Народ без религии - все равно что тело без души, - шамкал какой-то
седовласый младенец, - отнимите у человека душу, и тело перестает
фонксионировать, делается бездушным трупом; точно так же, отнимите у народа
религию - и он внезапно погрязает в пучине апатии. Он перестает возделывать
поля, становится непочтителен к старшим, и в своем высокомерии возвышает
заработную плату до таких размеров, что и предпринимателю ничего больше не
остается, как оставить свои плодотворные прожекты и идти искать счастья
ailleurs! {в другом месте!}
- Куда мы идем! вот что вы объясните нам!
- Без религии, без авторитетов, без истинного знания куда же можно
прийти, кроме... Но я не произношу этого страшного слова; я просто
зажмуриваю глаза, и говорю: Dieu, qui mene toutes choses a bien, ne laissera
pas perir notre chere et sainte Russie... {Бог, который направляет все к
благу, не допустит гибели нашей дорогой святой Руси...} нашу святую,
православную Русь, messieurs!
Тут уж я сам не выдержал и произнес:
- Mais oui! mais comment donc! mais certainement! {Ну разумеется, ну
как же! конечно!} При этом перерыве седовласый младенец посмотрел на меня
так изумленно, как будто я оскорбил его. Взор его совершенно явственно
говорил: qu'est-ce qu'il veut, cet intrus, avec son "comment donc"! {чего
хочет этот пришелец со своим "как же"!} Я вспомнил недавние слова хозяина
"теперь мы принимаем всех", и в уме моем опять мелькнуло: скотина! Нечего и
говорить, что я сейчас же поспешил осчастливить своим присутствием четвертую
группу.
- Земледелие уничтожено, промышленность чуть-чуть дышит (прошедшим
летом, в мою бытность в уездном городе, мне понадобилось пришить пуговицу к
пальто, и я буквально - a la lettre! - не нашел человека, который взял бы на
себя эту операцию!), в торговле застой... скажите, куда мы идем!
В ответ слышатся вздохи.
- Я, впрочем, десять лет тому назад предвидел это. Я уже тогда всем и
каждому говорил: messieurs! мы стоим у подошвы волкана! Остерегитесь, ибо
еще шаг - и мы будем на вершине оного!
- Mais oui! mais certainement! mais comment donc! - отвечает кто-то за
меня, покуда я маневрирую к пятой группе.
- И чего церемонятся с этою паскудною литературой! - слышится в этой
группе, - ведь это, наконец, неслыханно!
- А суд, ваше превосходительство, между тем оправдывает-с!
- Ах! этот суд! вот он где у меня сидит! Этот суд!!
- Я, ваше превосходительство, записку составил, где именно доказываю,
что в литературе нашей, со смерти Булгарина, ничего, кроме тлетворного
направления, не существует-с.
- Тлетворное - c'est le mot! C'est un malfaiteur qui tue par sa
puanteur nauseabonde! {вот именно! Это злодей, который убивает своим
вредоносным зловонием!} Я со времени покойного Николая Михайловича (c'etait
le bon temps! {то было доброе время!}) ничего не читаю, но на днях мне, для
курьеза, прочитали пять строк... всего пять строк! И клянусь вам богом, что
я увидел тут все: и дискредитирование власти, и презрение к обществу, и
насмешку над религией, и космополитизм, и выхваление социализма... Ma
parole! c'etait tout un petit cosmos d'immondices de tout genre! {Даю слово!
это был целый мирок всевозможных гадостей!}
- Я, ваше превосходительство, именно эту самую мысль в моей записке
провожу-с!
- И прекрасно делаете, друг мой! Надобно, непременно надобно, чтобы
люди бодрые, сильные спасали общество от растлевающих людей! И каких там еще
идей нужно, когда вокруг нас все, с божьею помощью, цветет и благоухает!
N'est-ce pas, mon jeune ami? {Не правда ли, мой юный друг?}
Увы! вопрос этот относил