бы мое тело в таком случае погребено где-нибудь на острове Голодае? И имела
ли бы тогда возможность душа моя парить, негодовать, ликовать и вообще
испытывать всякого рода ощущения, как она делает это теперь, когда тело мое,
по милости Прокопа, погребено в 1-м классе Волковского кладбища?
Стало быть, с точки зрения моего тела, еще бабушка надвое сказала,
выгоднее ли было бы, если б меня обокрала сестрица Маша, а не Прокоп.
Во-вторых, _для моего капитала_ - последствия были бы едва ли менее
невыгодны. Обладая _своим собственным_ выкупным свидетельством, Прокоп, под
его эгидой, имеет полную возможность пустить в ход мои деньги. Он может и у
Бореля кредит себе открыть, и около Шнейдерши походить, а пожалуй, чего
доброго, и концессию получить. И никто не имеет юридического основания
сказать: вот как человек на награбленные деньги кутит! А так как я и сам при
жизни любил, чтоб мой капитал имел обращение постоянное и быстрое, тс душа
моя может только радоваться, что в руках Прокопа он не прекращает своего
течения, не делается мертвым.
Напротив того, сестрица Маша прежде всего вынуждена была бы скрыть мои
таланты от всех взоров, потому что всякому слишком хорошо известно, что
собственно у нее нет даже медного гроша за душой. Но скрыть - этого еще
недостаточно. Она обязывалась даже теперешние свои расходы сократить до
невозможности, потому что подозрительные глаза сестрицы Даши, с
бдительностью аргуса, следили бы за каждым ее шагом. Купила Маша фунт икры -
сейчас Даша: а Машка-воровка нынче уж икру походя ест! Сшила Маша Нисочке
ситцевое платьице - сейчас Даша: а видели вы, как воровка-то наша принцессу
свою вырядила?! Чем могло бы кончиться это ужасное преследование? А вот чем:
в одно прекрасное утро, убедясь, что украденный капитал принес ей только
терзания, Маша с отчаянья бросила бы его в отхожее место... Каково было бы
смотреть на это душе моей!
Стало быть, как ни кинь, а выходит, что даже лучше, что меня обокрал
Прокоп, а не сестрицы.
Но в ту минуту, когда я пришел к этому заключению, должно быть, я
вновь, - перевернулся на другой бок, потому что сонная моя фантазия вдруг
оставила родные сени и перенесла меня, по малой мере, верст за пятьсот от
деревни Проплеванной.
Я очутился в усадьбе Прокопа. Он сидел у себя в кабинете; перед ним, в
позе более нежели развязной, стоял Гаврюшка.
Прокоп постарел, поседел и осунулся. Он глядел исподлобья, но когда, по
временам, вскидывал глаза, то от них исходил какой-то хищный, фальшивый
блеск. Что-то среднее между "убью!" и "боюсь!" - виделось в этих глазах.
Очевидно было, что устранение моих денег из первоначального их
помещения не прошло ему даром и что в его жизнь проникло новое начало,
дотоле совершенно ей чуждое. Это начало - всегдашнее, никогда не
оставляющее, человека, совершившего рискованное предприятие по присвоению
чужой собственности, опасение, что вот-вот сейчас все кончится, соединенное
с чувством унизительнейшей зависимости вот от этого самого Гаврюшки, который
в эту минуту в такой нахальной позе стоял перед ним.
И действительно, стоило лишь взглянуть на Гаврюшку, чтоб понять всю
горечь Прокопова существования. Правда, Гаврюшка еще не сидел, а стоял перед
Прокопом, но по отставленной вперед ноге, по развязно заложенным между
петлями сюртука пальцам руки, по осовелым глазам, которыми он с наглейшею
самоуверенностью озирался кругом, можно было догадываться, что вот-вот он
сейчас возьмет да и сядет.
- На что ж это теперича похоже-с! - докладывал Гаврюшка, - я ему
говорю: предоставь мне Аннушку, а он, вместо того чтоб угождение сделать...
- Да пойми ты, ради Христа! разве могу я его заставить? такие ли теперь
порядки у нас? Вот кабы лет пятнадцать долой - ну, тогда точно! Разве жалко
мне Аннушки-то?
- Это как вам угодно-с. И прежде вы барины были, и теперь барины
состоите... А только доложу вам, что ежели, паче чаянья, и дальше у нас так
пойдет - большие у нас будут с вами нелады!
- Да опомнись ты! чего тебе от меня еще нужно! Сколько ты денег
высосал! сколько винища одного вылакал! На-тко с чем еще пристал: Аннушку
ему предоставь! Ну, ты умный человек! ну, скажи же ты мне, как я могу его
принудить уступить тебе Аннушку? Умный ли ты человек или нет?
- Опять-таки, это как вам угодно. А я, с своей стороны, полагаю так:
вместе похищение сделали - вместе, значит, и отвечать будем.
- Вот видишь ли, как ты со мной говоришь! Ну, как ты со мной говоришь!
Кабы ежели ты настоящий человек был - ну, смел ли бы ты со мной так
говорить! Где у тебя рука?
- Где же рука-с! при мне-с!
- То-то вот "при мне-с"! Разве так отвечают? Разве смел бы ты мне таким
родом ответить, кабы ты человек был! "При мне-с"! А я вот тебе, свинье,
снисхожу! Зачем снисхожу? Оказал ты мне услугу - я помню это и снисхожу! Вот
и ты, кабы ты был человек, а не свинья, тоже бы понимал!
- А я, напротив того, так понимаю, что с моей стороны к вам
снисхождениев не в пример больше было. И коли ежели из нас кто свинья, так
скорее всего вы против меня свиньей себя показали!
Я ожидал, что Прокоп раздерет на себе ризы и, во всяком случае, хоть
одну: скулу, да своротит Гаврюшке на сторону. Но он только зарычал, и притом
так деликатно, что лишь бессмертная душа моя могла слышать это рычание.
- Для тебя ли, подлец, мало делается! - говорил он, делая неимоверные
усилия, чтоб сообщить своему голосу возможно мягкие тоны, - мало ли тебе в
прорву-то пихали! Вспомни... искариот ты этакий! Заставил ли я тебя, каналья
ты эдакая, когда-нибудь хоть пальцем об палец ударить? И за что только
тиранишь ты меня, бесчувственный ты скот?
- Это как вам угодно-с. Только я так полагаю, что, ежели мы вместе
похищение делали, так вместе, значит, следует нам и линию эту вести. А то
какой же мне теперича, значит, расчет! Вот вы, сударь, на диване теперича
сидите - а я стою-с! Или опять: вы за столом кушаете, а я, как какой-нибудь
холоп, - в застольной-с... На что похоже!
И Гаврюшка до того забылся, что начал даже кричать.
А так как он с утра был пьян (очевидно, с самого дня моего погребения
он ни одной минуты не был трезв), то к крику присоединились слезы.
Прокоп некоторое время смотрел на него с выпученными глазами, но
наконец-таки обнял всю необъятность Гаврюшкиных претензий и не выдержал, то
есть с поднятыми дланями устремился к негодяю.
- Вон... курицын сын! - гремел он, не помня себя.
- Это как вам угодно-с. Только какое вы слово теперича мне сказали...
ах, какое это слово! Ну, да и ответите же вы передо мной за это ваше слово!
Гаврюшка с шиком повернулся на каблуках и не торопясь вышел из
кабинета. А Прокоп продолжал стоять на месте, ошеломленный и уничтоженный.
Наконец он, однако ж, очнулся и быстро зашагал по комнате.
- Каждый день так! каждый день! - слышалось мне его невнятное
бормотание.
Прокоп был несчастлив. Он украл миллион и не только не получил от того
утешения, но убедился самым наглядным образом, что совершил кражу
исключительно в пользу Гаврюшки. Он не мог ни одной копейки из этого
капитала употребить производительно, потому что Гаврюшка был всегда тут и,
при первой попытке Прокопа что-нибудь приобрести, замечал: а ведь мы вместе
деньги-то воровали. Стало быть, положение Прокопа было приблизительно такое
же, как и то, которое душа моя рисовала для сестрицы Марьи Ивановны, если б
не Прокоп, а она украла мои деньги. Везде и всегда Гаврюшка! Он болтал без
умолку, и если еще не выболтал тайны во всем ее составе, то о многом уже дал
подозревать. Самое присутствие Гаврюшки в имении, льготы, которыми он
пользовался, нахальное его поведение - все это уже представляло богатую пищу
для догадок. Дворовые уже шепчутся между собою, а шепот этих людей - первый
знак, что нечто должно случиться. Прокоп видел это, и у него готова была
лопнуть голова при мысли, что из его положения только два выхода: или
самоубийство, или...
И Прокоп все шагал и шагал, как будто усиливаясь прогнать ехидную
мысль.
- И кто же бы на моем месте не сделал этого! - бормотал он, - кто бы
свое упустил! Хоть бы эта самая Машка или Дашка - ну, разве они не
воспользовались бы? А ведь они, по настоящему-то, даже и сказать не могут,
зачем им деньги нужны! Вот мне, например... ну, я... что бы, например... ну,
пятьдесят бы стипендий пожертвовал... Театр там "Буфф", что ли... тьфу! А им
на что? Так, жадность одна!
Но ехидная мысль: или самоубийство, или..., раз забравшись в голову,
наступает все больше и больше. Напрасно он хочет освободиться от нее при
помощи рассуждений о том, какое можно бы сделать полезное употребление из
украденного капитала: она тут, она жжет и преследует его.
- Позвать Андрея! - наконец кричит он в переднюю.
Андрей - старый дядька Прокопа, в настоящее время исправляющий у него
должность мажордома. Это старик добрейший, неспособный муху обидеть, но за
всем тем Прокоп очень хорошо знает, что ради его и его интересов Андрей
готов даже на злодеяние.
- Надо нам от этого Гаврюшки освободиться! - обращается Прокоп к
старому дядьке.
- И что за причина такая! - вздыхает на это Андрей.
- Ну, брат, причина там или не причина, а надо нам от него
освободиться!
- В шею бы его, сударь!
- Кабы можно было в шею, разве стал бы я с тобой, дураком,
разговаривать!
Наступает несколько минут молчания. Прокоп ходит по кабинету и
постепенно все больше и больше волнуется. Андрей вздыхает.
- Надо его вот так! - наконец произносит Прокоп, делая правою рукой
жест, как будто прищелкивает большим пальцем блоху.
- Да ведь и то, сударь, с утра до вечера винище трескает, а все лопнуть
не может! - объясняет Андрей и, по обыкновению своему, прибавляет: - И что
за причина такая - понять нельзя!
Опять молчание.
- Дурману бы... - произносит Прокоп, и какими-то такими бесстрастными
глазами смотрит на Андрея, что мне становится страшно.
Я вижу, что преступление, совершенное в минуту моей смерти, не должно
остаться бесследным. Теперь уже идет дело о другом, более тяжелом
преступлении, и кто знает, быть может, невдолге этот самый Андрей... Не
потребуется ли устранить и его, как свидетеля и участника совершенных
злодеяний? А там Кузьму, Ивана, Петра? Душа моя с негодованием отвращается
от этого зрелища и спешит оставить кабинет Прокопа, чтобы направить полет
свой в людскую.
Там идет говор и гомон. Дворовые хлебают щи; Гаврюшка, совсем уже
пьяный, сидит между ними и безобразничает.
- Мне бы, по-настоящему, совсем не с вами, свиньями, сидеть надо! -
говорит он.
- Что говорить! И то тебя барин ужо за стол с собой посадит! -
поддразнивает его кто-то из дворовых.
- А то не посадит! Посадит, коли прикажу! Барин! велик твой барин! Он
барин, а я против него слово имею - вот что!
- Какое же такое слово, Гаврилушка? И что такое ты против барина
можешь, коли он тебя сию минуту и всячески наказать, и даже в Сибирь сослать
может?
- А такое слово... вор!!
Речь эта несколько озадачивает дворовых, но так как крепостное право уж
уничтожено, то смущение, произведенное словом "вор", проходит довольно
быстро. К Гаврюшке начинают приставать, требовать объяснений. Дальше,
дальше...
И вот, в тот самый вечер, камердинер Семен, получивши от Прокопа
затрещину за то, что, снимая с него на ночь сапоги, нечаянно тронул баринову
мозоль, не только не стерпел, по обыкновению, нанесенного ему оскорбления,
но прямо так-таки и выпалил Прокопу в лицо:
- От вора да еще плюхи получать - это уж не порядки! При такой
неожиданной апострофе Прокоп до того растерялся, что даже не нашелся сказать
слова в ответ.
Вся его жизнь прошла перед ним в эту ночь. Вспомнилось и детство, и
служба в гусарском полку, и сватовство, и рождение первого ребенка... Но все
это проходило перед его умственным взором как-то смутно, как бы для того
только, чтобы составить горький контраст тому безвыходному положению, ужас
которого он в настоящую минуту испытывал на себе. Одна только мысль была
совершенно ясна: зачем я это сделал? но и она была до того очевидно
бесплодна, что останавливаться на ней значило только бесполезно мучить себя.
Но бывают в жизни минуты, когда только такие мысли и преследуют, которые
имеют привилегию вгонять человека в пот. Другая мысль, составлявшая
неизбежное продолжение первой: вот сейчас... сейчас, сию минуту... вот! -
была до того мучительна, что Прокоп стремительно вскакивал с постели и
начинал бродить взад и вперед по спальной.
- Всех! - бормотал он, - всех!
Однако ж нелепость этой угрозы была до того очевидна, что он едва
успевал вымолвить ее, как тут же начинал скрипеть зубами и с каким-то
бессильным отчаянием сучить руками.
- Всем! - продолжал он, вдруг изменяя направление своих мыслей, - всем
с завтрашнего же дня двойное жалованье положу! А уж Гаврюшку-подлеца изведу!
Изведу я тебя, мерзкий ты, неблагодарный ты человек!
Прокоп шагал и скрипел зубами. Он злобствовал тем более, что его же
собственная мысль доказывала ему всю непрактичность его предположений.
"Разве Гаврюшка один! - подсказывала эта мысль. - Нет, он был один только до
тех пор, пока немотствовали его уста. Теперь, куда ни оглянись, - везде
Гаврюшки! Сегодня их двадцать; завтра - будет сто, тысяча. Да опять и то: за
что им платить? за что? Разве они что-нибудь заслужили? Разве они видели,
помогли, скрыли? Ну, Гаврюшка... это так! Он видел, и все такое... Он был
вправе требовать, чтоб ему платили! А то, на-тко сбоку припеку, нашлась
целая орава охотников - и всем плати!"
- Да будь я анафема проклят, если хоть копейку вы от меня увидите...
м-м-мерзавцы! - задыхается Прокоп.
И он шагает, шагает без сна до тех пор, пока розоперстая аврора не
освещает спальни лучами своими.
Утром он узнает, что Гаврюшка исчез неизвестно куда...
А сестрица Марья Ивановна уж успела тем временем кой-что пронюхать, и
вот, в одно прекрасное утро, Прокопу докладывают, что из города приехал к
нему в усадьбу адвокат.
Адвокат - молодой человек самой изящной наружности. Он одет в
щегольскую коротенькую визитку; волосы аккуратно расчесаны a la Jesus; {как
у Христа.} лицо чистое, белое, слегка лоснящееся; от каждой части тела
пахнет особыми, той части присвоенными, духами. Улыбка очаровательная; жест
мягкий, изысканный; произношение такое, что вот так и слышится: а хочешь,
сейчас по-французски заговорю! Прокоп в первую минуту думает, что это жених,
приехавший свататься к старшей его дочери.
- Я приехал к вам, - начинает адвокат, - по одному делу, которое для
меня самого крайне прискорбно. Но... vous savez... {вы знаете...} вы
знаете... наше ремесло... впрочем, au fond {в сущности.}, что же в этом
ремесле постыдного?
Сердце Прокопа болезненно сжимается, но он перемогает себя и прерывает
речь своего собеседника вопросом:
- Позвольте... в чем дело-с!
- Итак, приступим к делу. В сущности, это безделица - une misere! И
ежели вы будете настолько любезны, чтоб пойти на некоторые уступочки, то
безделица эта уладится сама собой... et ma foi! il n'en sera plus question!
{и, право же, об этом не будет больше речи!} Итак, приступим. Несколько
времени назад, в chambres garnies, содержимых некоторою ревельскою
гражданкою Либкнехт, умер один господин, которого молва называла
миллионером. Я вам сознаюсь по совести: существование этих миллионов еще не
доказано, но в то же время, entre nous soit dit {между нами говоря.}, оно
может быть доказано, и доказано без труда. Итак, в видах упрощения наших
переговоров, допустим, что это уж дело доказанное, что миллионы были, что,
во всяком случае, они могли быть, что, наконец...
- Позвольте-с... умер... миллионы... Не понимаю, при чем лее тут я? -
все еще храбрится Прокоп.
- Я понимаю, что вам понять не легко, но, в то же время, надеюсь, что
если вы будете так добры подарить мне несколько минут внимания, то дело, о
котором идет речь, для вас самих будет ясно, как день. Итак, продолжаю. В
нумерах некоей Либкнехт умер некоторый миллионер, при котором, в минуту
смерти, не было ни родных, ни знакомых - словом, никого из тех близких и
дорогих сердцу людей, присутствие которых облегчает человеку переход в
лучшую жизнь. Здесь был только один человек, и этот-то один человек, который
называл себя другом умиравшего, и закрыл ему глаза...
- Прекрасно-с! это прекрасно-с! Называл себя другом! закрыл глаза!
Скажите, какое важное преступление! - все еще бодрил себя Прокоп.
- Покуда преступления, действительно, еще нет. Закрыть глаза другу -
это даже похвально. Да и вообще я должен предупредить вас, что я и в
дальнейших действиях этого друга не вижу ничего такого... одним словом,
непохвального. Я не ригорист, Dieu merci {благодарение богу,}. Я понимаю,
что только богу приличествует судить тайные побуждения человеческого сердца,
сам же лично смотрю на человеческие действия лишь с точки зрения наносимых
ими потерь и ущербов. Конечно, быть может, на суде, когда наступит приличная
обстоятельствам минута - я от всего сердца желаю, чтобы эта минута не
наступила никогда! - я тоже буду вынужден квалифицировать известные действия
известного "друга" присвоенным им в законе именем; но теперь, когда мы
говорим с вами, как порядочный человек с порядочным человеком, когда мы
находимся в такой обстановке, в которой ничто не говорит о преступлении,
когда, наконец, надежда на соглашение еще не покинула меня...
- Ну да! это значит, что вам хочется что-нибудь с меня стянуть - так,
что ли?
- "Стянуть" - ce n'est pas le vrai mot {это не то слово.}, но сознаюсь
откровенно, что если бы вы пошли на соглашение, я услышал бы об этом с
большим, с величайшим, можно сказать, удовольствием!
- С кем же на соглашение? с Машкой? с Дашкой?
- В настоящую минуту я еще не нахожу удобным открыть вам, кто в этом
деле истец. Вообще, с потерпевшею стороной... Я полагаю, что покамест это и
для вас совершенно безразлично.
- Однако, брат, ты фификус! - вдруг произносит Прокоп с какою-то
горькою иронией.
Но видно, что краткое введение молодого адвоката уже привело его в то
раздраженное состояние, когда человеку, как говорится, ни усидеть, ни
устоять нельзя. С судорожным подергиванием во всем организме, с рычанием в
груди вскакивает он со стула и начинает обычное маятное движение взад и
вперед по комнате. По временам из уст его вылетают легкие ругательства. А
молодой человек между тем так ясно, так безмятежно смотрит на него, как
будто хочет сказать: а согласись, однако, что в настоящую минуту нет ни
одного сустава в целом твоем организме, который бы не болел!
- А знаете ли вы, сударь, русскую пословицу: "С сильным не борись, с
богатым не тянись"? - вопрошает наконец Прокоп, останавливаясь перед молодым
человеком.
- Помилуйте! я затем и адвокат, чтобы знать все прекраснейшие наши
пословицы!
- Ну-с, и что же!
- И за всем тем намерений своих изменить не могу-с. Я отнюдь не скрываю
от себя трудностей предстоящей мне задачи; я знаю, что мне придется упорно
бороться и многое преодолевать; но - ma foi! {клянусь!} - я надеюсь! И
поверите ли, прежде всего, я надеюсь на вас! Вы сами придете мне на помощь,
вы сами снимете с меня часть того бремени, которое я так неохотно взял на
себя нести!
- Ну, уж это, кажется... дудки!
- Нет-с, это совсем не так странно, как может показаться с первого
взгляда. Во-первых, вам предстоит публичный и - не могу скрыть - очень и
очень скандальный процесс. При открытых дверях-с. Во-вторых, вы, конечно,
без труда согласитесь понять, что пожертвовать десятками тысяч для вас
все-таки выгоднее, нежели рисковать сотнями, а быть может - кто будет так
смел, чтобы прозреть в будущее! - и потерей всего вашего состояния!
- "Десятками тысяч!" однако это штука! Ни дай, ни вынеси за что - плати
десятки тысяч!
- Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать друг друга. Вы
изволите говорить, что платить тут не за что, а я напротив того,
придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому я
постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак,
приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в
chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт...
- Да ты видел, что ли, как я украл?
- Pardon!.. Я констатирую, что выражение "украл" никогда не было мною
употреблено. Конечно, быть может, в суде... печальная обязанность... но
здесь, в этой комнате, я сказал только: несколько времени тому назад, в
Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies...
Любопытно было видеть, с какою милою непринужденностью этот молодой и,
по-видимому, даже тщедушный мышонок играл с таким старым и матерым котом,
как Прокоп, и заставлял его жаться и дрожать от боли. Наконец Прокоп не
выдержал.
- Стой! - зарычал он в неистовстве, - срыву? сколько надобно?
- Помилуйте... срыву! разве я дал повод предполагать?
- Да ты не мямли; сказывай, сколько?
- Ежели так, то, конечно, я буду откровенен. Прежде всего, я охотно
допускаю, что исход процесса неизвестен и что, следовательно, надежды на
обратное получение миллиона не могут быть названы вполне верными. Поэтому
потерпевшая сторона _может_ и даже _должна_ удовлетвориться возмещением лишь
части понесенного ею ущерба. В этих видах, а равно и в видах округления
цифр, я полагал бы справедливым и достаточным... ограничить наши требования
суммой в сто тысяч рублей.
- На-тко! выкуси!
Прокоп сделал при этом такой малоупотребительный жест, что даже молодой
человек, несмотря на врожденную ему готовность, утратил на минуту ясность
души и стал готовиться к отъезду.
- Стой! пять тысяч на бедность! Довольно? Молодой человек обиделся.
- Я решительно замечаю, - сказал он, - что мы не понимаем друг друга. Я
допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти... ну, десяти процентов
с рубля... Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой
странной форме...
- Ну, сядем... будем разговаривать. За что же я, по-вашему,
вознаграждение-то должен дать?
- Я полагаю, что этот предмет нами уже исчерпан и что насчет его не
может быть даже недоразумений. Дело идет вовсе не о праве на вознаграждение
- это право вне всякого спора, - а лишь о размере его. Я надеюсь, что это
наконец ясно.
- Ну, хорошо. Положим. Поддели вы меня - это так. Ходите вы, шатуны, по
улицам и примечаете, не сблудил ли кто, - это уж хлеб такой нынче у вас
завелся. Я вот тебя в глаза никогда не видал, а ты мной здесь орудуешь. Так
дери же, братец, ты с меня по-божески, а не так, как разбойники на больших
дорогах грабят! Не все же по семи шкур драть, а ты пожалей! Ну, согласен на
десяти тысячах помириться? Сказывай! сейчас и деньги на стол выложу!
Молодого человека слегка передергивает. С минуту он колеблется, но
колебание это длится именно не больше одной минуты, и твердость духа
окончательно торжествует.
- Извольте, - говорит он, - для вас девяносто тысяч. Менее - ей-богу -
не в состоянии!
- Да ты говори по совести! Ведь десять тысяч - это какие деньги!
Сколько делов на десять тысяч сделать можно? Ведь и Дашке твоей, и Машке -
обеим им вместе красная цена грош! Им десяти-то тысяч и не прожить! Куда им!
пойми ты меня, ради Христа!
- Я все очень хорошо понимаю-с, но позвольте вам доложить: тут дело
идет совсем не о каких-то неизвестных мне Машках или Дашках, а о
восстановлении нарушенного права! Вот на что я хотел бы обратить ваше
внимание!
- Ну да, и восстановления и упразднения - все это мы знаем! Слыхали.
Сами прожекты об упразднениях писывали!
Я не стану описывать дальнейшего разговора. Это был уж не разговор, а
какой-то ни с чем не сообразный сумбур, в котором ничего невозможно было
разобрать, кроме: "пойми же ты!", да "слыхано ли?", да "держи карман, нашел
дурака!" Я должен, впрочем, сознаться, что требования адвоката были довольно
умеренны и что под конец он даже уменьшил их до восьмидесяти тысяч. Но
Прокоп, как говорится, осатанел: не идет далее десяти тысяч - и баста. И при
этом так неосторожно выражается, что так-таки напрямки и говорит:
- Миллион просужу, а тебе, прохвосту, копейки не дам! С тем адвокат и
ушел.
Дальнейшие подробности этого замечательного сновидения представляются
мне довольно смутно. Помню, что было следствие и был суд. Помню, что Прокоп
то и дело таскал из копилки деньги. Помню, что сестрица Машенька и сестрица
Дашенька, внимая рассказам о безумных затратах Прокопа, вздыхали и
облизывались. Наконец, помню и залу суда.
Речи, то пламенные, то язвительные, неслись потоком; присяжные
заседатели обливались потом; с Прокоповой женой случилась истерика;
Гаврюшка, против всякого чаяния, коснеющим языком показывал:
- Ничего этого не было, и никому я этого не говорил. Я человек пьяный,
слабый, а что жил я у их благородия в обер-мажордомах - это конечно, и
отказу мне в вине не было - это завсегда могу сказать!
Наконец, формулированы и вопросы для присяжных...
Но какие это были странные вопросы! Именно только во сне могло
представиться что-нибудь подобное!
Вопрос первый. Согласно ли с обстоятельствами дела поступил Прокоп,
воспользовавшись единоличным своим присутствием при смертных минутах
такого-то (имярек), дабы устранить из первоначального помещения
принадлежавшие последнему ценности на сумму, приблизительно, в миллион
рублей серебром?
Вопрос второй. Не поступили ли бы точно таким же образом родственницы
покойного, являющиеся в настоящем деле в качестве истиц, если бы были в
таких же обстоятельствах, то есть единолично присутствовали при смертных
минутах миллионовладельца и имели легкую возможность секретно устранить из
первоначального помещения принадлежавший ему миллион?
Душа моя так и ахнула.
Через минуту ответы уж были готовы (до такой степени присяжные
заседатели были тверды в вере!).
На _первый вопрос_: да; строго согласно с обстоятельствами дела.
На _второй вопрос_: да, поступили бы, и притом не оставя даже двух
акций Рыбинско-Бологовской железной дороги.
Один из заседателей простер свое усердие до того, что, не
удовольствовавшись сим кратким исповеданием своих убеждений, зычным голосом
воскликнул:
- Свое - да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! Прокоп сиял; со
всех сторон его обнимали, нюхали и осыпали поцелуями.
Один молодой адвокат глядел как-то томно и был как бы обескуражен; хотя
же я и слышал, как он сквозь зубы процедил:
- Ну, нет, messieurs, еще роббер не весь сыгран! О, нет! сыграна еще
только первая партия!
Но внутренне он, конечно, скорбел, что не примирился с Прокопом на
десяти тысячах.
---
Я проснулся с отяжелевшею, почти разбитою головой. Тем не менее
хитросплетения недавнего сна представлялись мне с такою ясностью, как будто
это была самая яркая, самая несомненная действительность. Я даже бросился
искать мой миллион и, нашедши в шкатулке последнее мое выкупное
свидетельство, обрадовался ему, как родному отцу.
- Однако-таки оставил! - вырвалось у меня из груди.
Но через минуту я опять вспомнил о миллионе и, продолжая бредить, так
сказать, наяву, предался размышлениям самого горького свойства.
"Как жить? - думалось мне, - как оградить свою собственность? как
обеспечить права присных и кровных? "Согласно с обстоятельствами дела"! -
шутка сказать! Разве можно украсть не согласно с обстоятельствами дела? Нет,
надо бежать! Непременно, куда-нибудь скрыться, затеряться, забыть! Не денег
жалко - нет! Деньги - дело наживное! Вот выйду из номера, стану играть
оставшимися двумя акциями Рыбинско-Бологовской железной дороги - и доиграюсь
опять до миллиона! Не денег - нет! - жаль этого дорогого принципа
собственности, этого, так сказать, палладиума... Но куда бежать? в
провинцию? Но там Петр Иваныч Дракин, Сергей Васильич Хлобыстовский... Ведь
они уже притаились... они уже стерегут! Я вижу отсюда, как они стерегут!!"
И я готов был окончательно расчувствоваться, как в комнату мою, словно
буря, влетел Прокоп.
- Обложили! - кричал он неистово, - обложили!
- Кого? когда? каким образом?
- Сами себя! на этих днях! кругом... Ну, то есть, просто вплотную!
Но об этом в следующей главе.
Очевидно, речь шла или о подоходном налоге, или о всесословной
рекрутской повинности. А может быть, и о том и о другом разом.
Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда знал,
что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств,
какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном
рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе не слыхивал.
- Успокойся, душа моя! - умолял я его, - в чем дело?
- Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете
делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем!
Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне
скажи - глупость-то какая!
- Напротив того, я вижу тут прекраснейший порыв чувств!
- Фофан ты - вот что! Везде-то у вас порыв чувств, все-то вы свысока
невежничаете, а коли поближе на вас посмотреть - именно только глупость
одна! Ну, где же это видано, чтобы человек тосковал о том, что с него денег
не берут или в солдаты его не отдают!
- Однако, согласись, что нельзя же допускать такую неравномерность!
ведь берут же деньги с _других!_ отдают же _других_ в солдаты!
- Да ведь _других_-то и порют! Порют ведь, милый ты человек! Так отчего
же у тебя не явится порыва чувств попросить, чтобы и тебя заодно пороли?!
Признаюсь откровенно, вопрос этот был для меня не нов; но я как-то
всегда уклонялся от его разрешения. И деньги, покуда их еще не требуют, я
готов отдать с удовольствием, и в солдаты, покуда еще не зовут на службу,
идти готов; но как только зайдет вопрос о всесословных поронцах (хотя бы
даже только в теории), инстинктивно как-то стараешься замять его. Не лежит
сердце к этому вопросу - да и полно! "Ну, там как-нибудь", или: "Будем
надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации" - вот фразы, которые
обыкновенно произносят уста мои в подобных случаях, и хотя я очень хорошо
понимаю, что фразы эти ничего не разъясняют, но, может быть, именно
потому-то и говорю их, что действительное разъяснение этого предмета только
завело бы меня в безвыходный лабиринт.
Эта боязнь взглянуть вопросу прямо в лицо всегда угнетала меня. И я тем
более не могу простить ее себе, что в душе и даже на бумаге я один из самых
горячих поклонников равенства. Уж если драть, так драть всех поголовно и
неупустительно - нельзя сказать, чтоб я не понимал этого. Но я не имею
настолько твердости в характере, чтоб быть совершенно последовательным, то
есть просит! и даже требовать для самого себя права быть поротым. Иногда я
иду даже далее идеи простого равенства перед драньем и формулирую свою мысль
так: уж если не драть одного, то не будет ли еще подходящее не драть никого?
Кажется, что может быть радикальнее! Но и тут опять овладевает мною
малодушие... Да как это никого не драть? Да ведь эдак, пожалуй, мы и бога-то
позабудем! И кончается дело тем, что я порешаю с моими сомнениями при помощи
заранее проштудированных фраз: ну, там какнибудь... будем надеяться, что
дальнейшие успехи цивилизации... с одной стороны, оно, конечно, и т. д. Так
точно поступил я и теперь.
- Послушай, душа моя, - сказал я Прокопу, - какая у тебя, однако ж,
странная манера! Ты всегда поставишь вопрос на такую почву, на которой
просто всякий обмен мыслей делается невозможным! Ведь это нельзя!
И, говоря таким образом, я постепенно так разгорячился, что даже
возвысил голос и несколько раз сряду в упор Прокопу повторил:
- Это нельзя! нет, это нельзя!
- Что нельзя-то? Ты не грозись на меня, а сказывай прямо: отчего ты не
просишь, чтобы тебя, по примеру "других", пороли? Ну, говори! не виляй!
- Послушай, если я еще в сороковых годах написал "Маланью", то, мне
кажется, этого достаточно... Наконец, я безвозмездно отдал крестьянам четыре
десятины очень хорошей земли... Понимаешь ли - _безвозмездно!!_
- Ну, а я "Маланьи" не писал и никакой земли безвозмездно не отдавал, а
потому, как оно там - не знаю. И поронцы похулить не хочу, потому что без
этого тоже нельзя. Сечь - как не сечь; сечь нужно! Да сам-то я, друг ты мой
любезный, поротым быть не желаю!
- Но я не понимаю, какое же может быть отношение между поронцами, как
ты их называешь, и, например, всесословною рекрутскою повинностью?
- Где тебе понять! У тебя ведь порыв чувств! А вот как у меня два сына
растут, так я понимаю!
Прокоп был в таком волнении, в каком я никогда не видал его. Он был
бледен и, по-видимому, совершенно искренно расстроен.
- Я это дело так понимаю, - продолжал он, - вот как! Я сам, брат, два
года взводом командовал - меня порывами-то не удивишь! Бывало, подойдешь к
солдатику: ты что, такой-сякой, рот-то разинул!.. Это сыну-то моему! А!
хорош сюрприз!
- Но позволь... ведь успехи цивилизации...
- Какие тут успехи цивилизации, тут убивства будут - вот что! "Что ты
рот-то разинул!" - ах, черт подери! Ты понимаешь ли, как в наше время на это
благородные люди отвечали!
Действительно, я вспомнил, что когда я еще был в школе, то какой-то
генерал обозвал меня "щенком" за то только, что я зазевался, идя по улице, и
не вытянулся перед ним во фронт. И должен сознаться, что при одном
воспоминании об этом эпизоде моей жизни мне сделалось крайне неловко.
- Или опять этот подоходный налог! - продолжал Прокоп, - с чего только
бесятся! с жиру, что ли? Держи карман - жирны!
При этих словах я вдруг вспомнил о своем миллионе и невольным образом
начал рассчитывать, сколько должно сойти с меня налогу, если восторжествует
система просто подоходная, и сколько - ежели восторжествует система
подоходно-поразрядная.
- А ведь знаешь ли, - сказал я, - я сегодня во сне видел, что у меня
миллион!
- Ну, разве что во сне...
- А если бы, однако ж, у тебя был миллион - что бы тогда?
- Ну, тогда, пожалуй, и подоходный и поразрядный - катай на все! -
Однако непоследователен же ты, душа моя!
- Да пойми же, ради Христа, ведь тогда...
Прокоп, по-видимому, хотел объяснить, что из дарового миллиона,
конечно, ничего не стоит уступить сотню-другую тысяч; но вдруг опомнился и
уставился на меня глазами.
- Фу, черт! - воскликнул он, - да, никак, ты еще не очнулся! о каких
это ты миллионах разговариваешь?
- Нет, ты не виляй! ты ответь прямо: ежели бы...
- "Ежели бы"! Мало чего, ежели бы! Вот я каждую ночь в конце июня да в
конце декабря во сне вижу, что двести тысяч выиграл, только толку-то из этих
снов нет!
- А ну, как выиграешь?
- Кабы выиграть! Уж таких бы мы делов с тобою наделали!
- Я бы сейчас у Донона текущий счет открыл!
- Донон - это само собой. Я бы и в Париж скатал - это тоже само собой.
Ну, а и кроме того... Вот у меня молотилка уж другой год не молотит... а
там, говорят, еще жнеи да сеноворошилки какие-то есть! Это, брат,
посерьезнее, чем у Донона текущий счет открыть.
- Винокуренный завод хорошо бы устроить. Про костяное удобрение тоже
пишут...
- Уж как бы не хорошо! Ты пойми, ведь теперь хоть бы у меня земля...
ну, какая это земля? Ведь она холодная! Ну, может ли холодная земля
какой-нибудь урожай давать? Ну, а тогда бы...
Разговор как-то вдруг смяк, и мы некоторое время молча похаживали по
комнате, сладко вздыхая и еще того слаще соображая и вычисляя.
- И отчего это у нас ничего не идет! - вдруг как-то нечаянно сорвалось
у меня с языка, - машин накупим - не действуют; удобрения накопим
видимо-невидимо - не родит земля, да и баста! Знаешь что? Я так думаю, чем
машины-то покупать, лучше прямо у Донона текущий счет открыть - да и
покончить на этом!
- А что ты думаешь, ведь оно, пожалуй...
Сказавши это, Прокоп опять взглянул на меня изумленными глазами, словно
сейчас пробудился от сна.
- Слушай! не мути ты меня, Христа ради! - сказал он, - ведь мы уж и так
наяву бредим.
- Отчего же и не повредить, душа моя! ведь прежнего не воротишь, а если
не воротишь, так надо же что-нибудь на место его вообразить!
- Тоска! Тоски мы своей избыть не можем - вот что!
Я знал, что когда Прокоп заводит разговор о тоске, то, в переводе на
рязанско-тамбовско-саратовский жаргон, это значит: водки и закусить! - и
потому поспешил распорядиться. Через минуту мы дружелюбнейшим образом
расхаживали по комнате и постепенно закусывали.
- Не понимаю я одного, - говорил я, - как ты не признаешь возможности
внезапного порыва чувств!
- Кто? я-то не признаю? я, брат, даже очень хорошо понимаю, что с самой
этой эмансипации мы ничем другим и не занимаемся, кроме как внезапными
порывами чувств!
- Ну видишь ли! Сидим мы себе да помалчиваем; другой со стороны
посмотрит: "Вот, скажет, бесчувственные!" А мы вдруг возьмем да и вскочим:
бери все!
- Нам, значит, чтоб ничего!
- А зачем нам? Жить бы только припеваючи да не знать горя-заботушки -
чего еще нужно?
Начался разговор о сладостях беспечального жития, без крепостного
права, но с подоходными и поразрядными налогами, с всесословною рекрутскою
повинностью и т. д. Мало-помалу перспективы, которые при этом представились,
до тоге развеселили нас, что мы долгое время стояли друг против друга и
хохотали. Однако ж, постепенно, серьезное направление мыслей вновь одержало
верх над смешливостью.
- А знаешь ли, что мне пришло в голову, - вдруг сказал я, - ведь, может
быть, это они неспроста?
- Что такое неспроста?
- А наши-то обкладывают себя. Вот теперь они себя обкладывают, а потом
и начнут... и начнут забирать!
- Да что забирать-то?
- Как что! чудак ты! Да просто возьмут да и скажут: мы, скажут, сделали
удовольствие, обложили себя, что называется, вплотную, а теперь, дескать, и
вы удовольствие сделайте!
- Держи карман!
- Нет, да ты вникни! ведь это дело очень и очень статочное! Возьми хоть
Петра Иваныча Дракина - ну, станет ли он себя обкладывать, коли нет у него
про запас загвоздки какой-нибудь?!
- Та и есть загвоздка, что будет твой Петр Иваныч денежки платить, а
сыну его будут "что ты рот-то разинул?" говорить.
- Однако ж деньги-то ведь не свой брат! Коли серьезно-то отдавать их
придется... ведь это ой-ой-ой!
- Ничего! обойдемся! А коли тошно придется - пардону попросим!
- Нет! как хочешь, а что-нибудь тут есть! Петр Иваныч - он прозорлив!
Но Прокоп, который только что перед тем запихал себе в рот огромный
кусок колбасы, сомнительно покачивал головой.
- Вот разве что, - наконец произнес он, - может, новых местов по этому
случаю много откроется. Вот это - так! против этого - не спорю!
- Зачем же тут места?
- А как же. Наверное, пойдут счеты да отчеты, складки да раскладки,
наблюдения, изыскания... Одних доносов сколько будет!
- Гм... а что ты думаешь! ведь, пожалуй, это и так!
- Верно говорю. Сначала вот земство тоже бранили, а теперича сколько
через это самое земство людей счастливыми себя почитают!
- Что же! если даже только места - ведь и это, брат, штука не плохая!
- Что говорить. И я в раскладчики пойду, коли доброе жалованье положат!
- А я доносы буду разбирать, коли тысячи две в год дадут! Стало быть,
черт-то и не так страшен, как его малюют! Вот ты сюда прибежал - чуть посуду
сгоряча не перебил, а посмотрел да поглядел - ан даже выгоду для себя
заприметил!
Прокоп молча перебирал пальцами, как будто нечто рассчитывал.
- С тебя что возьмут? - продолжал я, - ну, триста, четыреста рублей, а
жалованья-то две-три тысячи положат! А им ведь никогда никакого жалованья не
положат, а все будут брать! все брать!
- И так-то, брат, будут брать, что только держись! Это верно.
- Ну, вот видишь ли!
Беседуя таким образом, мы совершенно шутя выпили графинчик и, настроив
себя на чувствительный тон, пустились в разговоры о меньшей братии.
- Меньшая братия - это, брат, первое дел