Очерки провинциальной жизни
Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах
Том 2. Разоренье. Очерки и рассказы
М., ГИХЛ, 1955
Издание осуществляется под общей редакцией В. П. Друзина
Подготовка текста Н. И. Пруцкова
Примечания М. И. Дикман
Наблюдения Михаила Ивановича
I. Михаил Иванович
II. В ожидании чугунки
III. Разоренные
IV. Продолжение скуки и скитаний
V. Земной рай
VI. Все по-старому
VII. Неожиданные новости в жизни Михаила Иваныча.- Чугунка
VIII. Летний вечер
IX. Счастливейшие минуты в жизни Михаила Иваныча
X. Человек, на которого нельзя положиться. - Рассказ Черемухина
XI. Дома
XII. Конец
Тише воды, ниже травы (Дневник)
Наблюдения одного лентяя (Очерки провинциальной жизни)
Глава первая. О моем отце, "о порядке", о моей лени и о прочем
Глава вторая. Воспоминания по случаю странной встречи
Глава третья. Я и Павлуша "ходим в народе"
1 Под общим названием "Разоренья" здесь помещены три ряда очерков, печатавшихся прежде под тремя самостоятельными названиями: "Наблюдения Михаила Ивановича", "Тише воды, ниже травы" и "Наблюдения одного лентяя". По первоначальному плану "Разоренье" должно было составить
одну большую работу, в которую должен был войти весь материал, распавшийся потом на три части. Обстоятельства чисто личного характера заставляли меня часто на долгое время прерывать работу, и когда она потом начиналась, после значительного перерыва, - придавать ей форму работы самостоятельной, как будто бы она не имела никакой связи с рядом предшествовавших очерков. Сколько-нибудь внимательный читатель увидит однако, что дневник "Тише воды, ниже травы" есть в сущности прямое продолжение первой части "Разоренья", печатаемой здесь под названием "Наблюдения Михаила Ивановича". В этой второй части действуют те же лица разоренной семьи - сын, дочь и мать. Но так как этот дневник по разным причинам появился после первой части почти чрез год, когда первую часть читатель мог и забыть, то являлось необходимым изменить кое-что в характерах и обстановке главных действующих лиц. Неудивительно поэтому, что из собранных в этом томе очерков многое могло быть понято не так, как бы следовало, многому могло быть приписано вовсе не подобающее значение. Так, например, многим могло показаться, что в бессильном и слабом авторе дневника я желал видеть героя. Нет! этот тип так же, как почти все, что вошло в первые две части "Разоренья", отживает свой век, и автор дневника - тип "отживавшей" молодежи. Нарождению новых, неясных стремлений в толпе, то есть в неразвитой, забитой и необразованной среде, предполагалось посвятить третью часть, которая и явилась, опять-таки вследствие перерыва, под особым заглавием: "Наблюдения лентяя". Вообще же в объяснение недосказанностей некоторых из очерков, собранных в настоящем издании, я могу только еще раз сослаться на то, что уже сказано мною в предисловии к настоящему изданию.
НАБЛЮДЕНИЯ МИХАИЛА ИВАНОВИЧА
Несмотря на то, что новые времена "объявились" в наших местах еще только винтовой лестницей нового суда и недостроенной железной дорогой, жить всем (таков говор) стало гораздо скучней прежнего, ибо вместе с этими новостями пришло что-то такое, что уничтожило прежнюю, весьма приятную и певучую зевоту, и томит, и мешает. Никогда не было такого обилия скучающих людей, какое в настоящую пору переполняет решительно все углы общества, от лучшей гостиной в Дворянской улице до овощной и мелочной лавки Трифонова во Всесвятском переулке. Все это скучает, томится и вообще чувствует себя неловко.
Без сомнения, существует большая разница в формах тоски, наполняющей гостиную, и тоскою лавки; но так как нам приходится говорить о последней, то мы должны сказать, что упомянутая лавка и замечательна только потому, что служит пристанищем для тоскующего населения глухих улиц. Людям, потревоженным отставками, нотариусами, адвокатами и прочими знамениями времени, приятно забыться вблизи хозяина лавки - Трифонова, плотного, коренастого мужика, выбившегося из крепостных, любящего разговаривать о церковном пении, женском поле, медицине, словом - о всевозможных вещах и вопросах, за исключением тех, которые касаются современности. Среди современности господствует дороговизна, неуважение к чину и званию, неумение оценить человека заслуженного. У Трифонова же идет пение басом многолетий, варение микстур и целебных трав "против желудка", а сам хозяин ходит босиком и необыкновенно спокойно чешет желудок в виду самых разрушительных реформ. И к Трифонову идут... И когда бы вы ни зашли в лавочку, вы всегда найдете здесь двух-трех человек, ропщущих на неправды нового времени...
- Я говорю одно: иди и ложись в гроб! - взволнованным голосом говорит обнищавший от современности купец. - Нонешнее время не по нас... Потому нонешний порядок требует контракту, а контракт тянет к нотариусу, а нотариус призывает к штрафу!.. Нам этого нельзя... Мы люди простые... Мы желаем по душе, по чести.
- Железная дорога! Ну что такое железная дорога? - говорит длинный и сухопарый чиновник Печкин в непромокаемой шинели. - Ну что такое железная дорога? Дорога, дорога... А что такое? в чем? почему? в каком смысле?..
Много приходится Трифонову выслушивать излияний в подобном роде, но все это не составляет для него особенной трудности, потому что он, собственно говоря, и не слушает, что ему толкуют, и нуждается в приходящих и тоскующих только потому, что ему нужно кому-нибудь объяснить и свои размышления по части пения и врачевания.
- Ну хорошо, - как будто бы отвечая купцу, говорит он по окончании его речи. - Ну будем говорить так: советуют сшить сапоги из белой собаки. Предположим так, что я возьму и собаку... Но в каком смысле белая собака может облегчать, ломоту?..
И купец и чиновник, получившие такой ответ на свои сетования, никогда не претендуют на Трифонова; напротив: они весьма довольны этим невмешательством, ибо им, как и всякому, пораженному тоскою, хочется отыскать такой уголок, где бы он мог выкричать, занянчить своего нотариуса, свою железную дорогу без помехи. И так как большинство посетителей стоит именно за это невмешательство и уже привыкло говорить свое, не слушая друг друга, то всякий, желающий вести настоящие разговоры, то есть отвечать на вопросы, возражать и т. п., должен невольно покоряться общему ходу беседы и разговаривать сам с собою.
В лавке Трифонова бывает всего один из таких посетителей, пользующийся особенным невниманием потому, во-первых, что звание его, как шатающегося без дела заводского рабочего, уже само собою уничтожает всякое внимание к нему среди присутствующих в лавке чиновников и купцов, и, во-вторых, потому, что разговоры его тоже не идут в общую колею. И поэтому никто из посетителей не замечает, как тощая фигура Михаила Иваныча (так зовут этого человека), весьма похожая на фигуру театрального ламповщика или наклеивателя афиш, топчется то около купца, то около чиновника и сиплым голосом, в котором слышится чахоточная нота, пытается вступить в разговоры.
- А-а-а! - радостно оскаливаясь, говорит Михаил Иваныч купцу, вытягивая вперед голову и складывая назади руки. - А-а-а!.. не любишь!.. А тебе хочется по-старинному, с кулечком к приказному через задний ход?.. Заткнул ему в глотку голову сахару - и грабь?.. Нет, погодишь!.. Нонче вашего брата оболванивают!.. Ноне, брат, погодишь!.. Нет, повертись!.. Наживи ума!
Кашель прерывает его речь; но Михаил Иваныч не жалеет своей груди и, ответив купцу, тотчас же поворачивает свою вытянутую голову к чиновнику.
- А-а-а!.. Прижжучили!.. - хрипит он. - Оччень, очень великолепно! Очумели спросонок? Дороги чугунной не узнаете? Я вам покажу чугунную дорогу!.. Дай обладят, я тебе представлю, коль скоро может она простого человека в Петербург доставлять! Смахаем в Питер к Максиму Петровичу - так узнаешь дорогу!.. Н-нет, мало! Очень мало... О-ох бы хоррошенько...
- Ну хорошо... будем говорить так... - раздается басистый голос Трифонова, и в ту же минуту Михаил Иваныч обращает к нему пристальные, волнующиеся глаза, какими смотрит голодная собака на кусок. - Предположим, ежели буду я мешать микстуру палкой...
- Палкой? - хватаясь за слово, тоже как собака за кусок, вскрикивает Михаил Иваныч. - Нет, пора бросить!.. Ноне она об двух концах стала!.. Пора шваркнуть ее, палку-то!.. Д-да! Порассказать в Питере - ахнут! Ноне она об двух концах стала... Да-а!.. Позвольте вам заметить.
При последних словах Михаил Иваныч энергично тряс головой; но едва ли десятая часть его слов доходила до ушей посетителей, слишком плотно заткнутых нотариусами и железными дорогами. Кроме заморенного, не звучного, а как-то шумевшего голоса, который уже сам собою уничтожал силу его выражений, невмешательство посетителей было так велико, что к концу вечера Михаил Иваныч принужден был прибегать к содействию неодушевленных предметов.
- Пора простому человеку дать дыхание! - надседается он перед кульком с капустой. - Довольно над ним потешаться, разбойничать!.. Дайте ход!.. Что вы-с?.. Докуда вам разбойничать, - пора и вам охнуть... Нет, поздоровей бы... Дай в Питер смахать, - я покажу!..
Кулек с кочнями долго и внимательно выслушивал ропот Михаила Иваныча на разбойников и грабителей, безмолвмо соглашался с его намерением насчет Питера и так же безмолвно провожал его, когда Михаил Иваныч, с сердцем надвинув шапку, уходил вон из лавки.
Перебравшись через длинную дровяную площадь, в виду которой помещается лавка Трифонова, он обыкновенно направлялся к подгородной слободке Яндовищу, иногда пешком, а иногда на беговых дрожках. Миновав Яндовише, он выезжал в поле, на большую уездную дорогу. Здесь, в трех верстах от города, стояло сельцо Жолтиково, с чудотворной иконой и разорившимся барчуком Уткиным, у которого Михаил Иваныч имел пристанище в кухне и исполнял разные поручения: ходил к бабушке барчука с письмами о деньгах, узнавал в городе, нет ли какого "представленья", гулянья и проч.
Как бы ни странен был Михаил Иваныч, набрасывающийся на людей, не обращающих на него ни малейшего внимания, и объясняющий кульку необходимость хода для простого человека, но его злость на прошлые времена, среди людей, проклинающих времена настоящие, обязывает нас к более обстоятельному знакомству с историей больной его груди.
И это знакомство тем легче, что Михаил Иваныч сам ищет человека, с которым можно бы было потолковать. Неудовлетворенный беседою с кульком, он прилипает ко всякому, кто хотя мельком взглянет на него, кто хотя от нечего делать задаст ему вопрос или ответит ему. Возвращаясь, например, ночью от Трифонова в Жолтиково, он зорко выслеживает, нет ли где огонька и, следовательно, вопроса и разговора. И где бы ни мелькнул такой огонек - в караулке ли господского сада, в кабачке ли,- Михаил Иваныч тотчас привертывает к нему свои дрожки и заводит беседу со всяким, кто попадется ему на глаза.
- Да как же с ними, с чертями, не разругаться! - дребезжит его заморенный голос среди пустынного кабака, где сальный огарок освещает курчавую голову целовальника, покоящегося за стойкой, и высокую фигуру угрюмо пьяного, пошатывающегося мужика. - Как их, бесов, не лаять, не хаять? - продолжал он, намекая своими словами на трифоновских посетителей. - Ты думаешь, ему это и в самом деле чугунка помешала?... Ем-му зацарапать нечего в ла-апу!.. Будьте вы покойны!.. Ему не дозволяют по нонешнему времени разбою,- вот он и скулит, как пес: что такое чугунная дорога?..
Сделав несколько торопливых шагов, Михаил Иваныч снова близко подходит, почти подбегает к угрюмому слушателю и продолжает:
- Купец-то вон в гроб просится: "Заройте меня живого!.." Эва! новые порядки, вишь, ему не по вкусу!.. А все потому, что ему с приказным нельзя оболванивать простого человека. И слава богу! И даже так, что поздоровее бы господь-батюшка их хлестанул... Очень великолепно!.. Потому они заморили, задушили простого человека. Через ихнее обиранье простой человек дураком стал... болваном...
Говоря так, Михаил Иваныч не может остаться на одном месте. Гнев заставляет его поминутно отходить от слушателя и тотчас же возвращаться к нему.
- Почему простой человек - дурак, болван? Почему он в жись свою сладкого куска не едал и сапог цельных не нашивал?.. Почему он заместо этого получал по скуле?.. Потому што его сапоги-то чужие носили... Брат!.. Голубчик!.. У чиновника-то, что чугунку лает, небось вон дом; а на какие он труды нажил?.. Жалованья ему всего грош! Откуда-а? - с нас! с нас, христианская душа! Наше все, хрусталь!..
Михаил Иваныч любил посылать слушателям эпитеты вроде "хрусталь", "птичка" и проч., не замечая, как и на этот раз, что они не совсем соответствуют тем лицам, к которым относятся. Михаилу Иванычу некогда было разбирать, что пьяный мужик в грязи далеко не походит, например, на хрусталь: ему нужно было говорить, высказываться.
- На наши! Всё на наши, брат!.. Купец брюхо нажевал по какому случаю? - по тому случаю, что с рабочих либо так с мужиков лупил; у мужика совесть, а у купца ее нету, - вот он и загребает его когтями-то. Вот по какому случаю происходит брюхо! Все они, домы строили и животы растили на наш счет, а наш брат получал по скуле... И немало их было!.. Ох, и нне-мма-а-ло, купидончик, было их!.. Задушены мы ими - Так ли аккуратно...
Михаил Иваныч, произносящий последние слова с особенною протяжностью, вдруг словно вспыхивает и подлетает к самой бороде слушателя.
- Почему я нищий? - почти кричит он, ударяя себя кулаком в грудь и пристально смотря в лицо мужика. - Скажи ты мне, на каком основании до тридцати лет я дожил, нету у меня ни крова, ни приюта?.. Отвечай: имею ли я равномерную с благородным человеком душу?.. Говори мне!
Часто случается, что во время этих рассуждений Михаила Иваныча слушатель успеет заснуть или уйти; но можно сказать наверное, что в пылу гнева на прошлые времена Михаил Иваныч решительно не замечает этого; слушателем его может быть курчавый затылок спящего целовальника, ползущий по стойке таракан - все равно. Теперь уже нужно иметь только точку опоры для взора; ни вопросов, ни ответов не требуется; все, что накопилось в его груди, вырвалось наружу и хлынуло рекой.
- Отвечай мне, - вопрошал он затылок целовальника: - на каком основании обязан я быть дубьем, ходить ощупкой? Пред кем я грешен, пред кем виновен? А потому, что я простой человек! Простого звания! На этом основании и я виновен... Всякому мой хлеб был нужен! Кабы я ел свой-то, трудовой хлеб сполна, значит, получал бы, что мне следует, я, может быть, человеком бы был... Милашка моя!.. Может быть, и я бы все понимал, всякую причину, что к чему... А то, рассуди ты сам, как мне ослом-дуроломом не быть, коли я с малых дён нищим был. Ведь мне каши-то с малых дён в рот не влетало, дубина! А почему я недостоин каши? Почему в нашей губернии, коли кашу на стол, баб и ребят вон? А на том основании, что она другим требуется... Теперича десятнику потребна корова, - он к мужику: из каши-то нашей горсточку себе... Сотскому требуется телега, чтоб столярная, например, - он опять к нам, уж поболе зацепляет... Старосте охота пчел держать... голове требуется овец гуртами гонять, чиновников угощать, дом строить, хоромы - всё к нам, всё из нашей каши! А там и над головами, и над старшинами, и над прочими - еще выше были; те уж, брат, на тройках к нам залетывали с бубенцами и всё спахивали, что-которое осталось,- ровно пожаром... Тем поболе пчелы требовалось, тем, братец ты мой, в благородстве надобно состоять, гулять в шляпках, в тряпках! Вот оно по какому случаю мы и побиралися, и просили у проезжающих христа ради, и, ровно собаки, куску радовались!.. Вот оно почему. С эстого с голоду-то и родители наши помирали, и сиротами мы оставались... Вот оно что, друг ты мой, купидон, дубина стоеросовая, рыжий чорт!
Безмолвствующий затылок не слышит этих ругательств, и Михаил Иваныч может беспрепятственно срывать на нем свой гнев и делиться своими обидами с мертвой тишиной пустынного кабака.
- Вот отчего! - продолжает он. - По тому случаю мы дураки, что прижимка, например, обдерка над нами была большая напущена! Вот чиновник-то орет: "Плохо жить стало!", а ведь этакую дубину мы прокармливали, мы ему, шалаю, сюртуки, манишки шили... Я это знаю; я видел, поверьте нашим словам! Потому я не в одной деревне претерпел от этого разбою, я и в городе его видел... Городской разбой пуще деревенского был... Тут простому человеку совсем дыхания не было... Привела меня тетка в город, нашлись добрые люди - мещане, взяли меня жить к себе. Девушка была у них одна... что за умница! Грамоте меня стала обучать, и, может, господь бы дал, в люди бы я вышел, человеком бы был (при этих словах Михаил Иваныч с особенною силою ударил себя в грудь, нагибаясь над сонным слушателем). Человеком бы-ы! Так ведь нет, - не дали! Словно они дожидались меня, сироту, потому только было я в тепло-то к мещанину попал, а уж из кварталу бежит скороход. "А где здесь заблуждающий мальчишка?.." - "А что?" - "А то - пожалуйте его в часть". А зачем? Что я преступил? А то, что солдату трубочки надо покурить, водочки хлебнуть,- вот он и волочет меня в квартал, потому, знает, придут, выкупят... Да еще что-о! Везет меня в квартал-то на извозчике, да и с извозчика-то колупнет: "Где билет? Был у исповеди, у причастия?" Да не на одном извозчике-то везет, а норовит от биржи до биржи, по закону, и со всех получит на свое прожитие; потому всем им, окроме мужика, не с кого взять. Без мужика-то им нечего старшому дать; а старшому тоже ведь надыть помазать квартального, а квартальному - частного... все на наш счет. Доброму человеку дня было не изжить. Вон мещанин-то мне пользу хотел сделать, добро - так они на него набросились, как скорпии!.. Подлая тварь! Пойми!... Вот по какому случаю я чиновника-то ноне у Трифонова оборвал... Может, потому я и мучаюсь, что требовался ему каменный дом либо хомут новый: - и он меня в квартале томил и мещанина разорял... У-у! чтоб вам!.. А мало их было охотников-то трубочки покурить, сладкого кусочка пососать?.. Города строили! Что вы? Сделайте милость! С чего нашему городу быть?.. Кабы бабы наши кашей лакомились, небось бы не оченно-то много этак-то народу к осьмому часу к киатру разлетались на жеребцах... Н-нет, брат!.. Н-не очень! а то... "Эй, кричит, задавлю, мужик! Берегись, мол". Эво ли заг-гибают!. Не знают, на какой манер сытость свою разыграть, - а наш брат нищий и чумовой ходит! Я, брат, видел, как из кварталу меня господа чиновники Черемухины "вынули" на прокормление: тут я уведомился, сколь они с чужих денег ошалели, - пиры, да банкеты, да кувырканья - весь и сказ!.. Голодны они - мужик, простой человек, терпит, дает им корм, а накормит он их - опять тоже ему вред и от эфтого... Теперьче посуди: жил я у мещанина; жена у него померла; осталось у него три дочки... то есть, я тебе говорю, девушки... Что же, брат? Выбегут это на улицу погулять, ан уж тут с сытыми утробами погуливают разные народы... Вот и колесят. "Мы вас замуж возьмем, благородные будете"... А тем и любо! Потому благородными превосходнее быть, не чем этак-то, как они, по ночам иглой тачать, слепнуть... Ну - и... Теперь вон на! поди! глянь!.. ровно как рваные тряпки по лужам валяются! Полюбопытствуй - поди!.. Может, теперь бы у меня такая ли супруга-пособница была, коли б не сытость-то эта краденая. Я почесть полгода дорывался, чтоб она на меня, на чумарзого, взглянула; да по ночам ворочал на заводе в огне да в пламени, чтоб мне лишний рубь достать, ей купить гостинчика полакомиться... А чиновник-то налетел с мадерой, да с гитарой, да с шелковым платком - ан и взял!.. И шиш под нос! Наш брат ободранный человек песню-то поет, ровно режет ножом, потому голос-то наш в огне перекипел, а тот запоет песенку любо-два - ай-люли! Потому в огне он не горел, а больше нашего брата очищал... И бел он, и мадера, и на гитаре, примерно!.. А нашего брата по скуле! Он вон шваркнул ее, Аннушку-то, разорвал ее, словно собака тряпку завалящую, да и побег к осьмому часу к киатру, а наш брат только жилы свои в работе иссушил попусту; потому нам ее уж взять нельзя, Аннушку-то! уж нам невозможно этого! уж она набалована! Ей уж дай платочек шелковый... Он - шелковый-то платок - и нашему брату подходит к лицу, да нам об этом надо бросить думать... вот! Потому мы обязаны быть дураками, ошалелыми, коркой дорожить, по-собачьи жить,- потому наш хлеб другим надобился... Слышишь, рыжая ты шельма? Другие наш хлеб ели, бешеная ты собака!..
- Вон! - внезапно поднимаясь во весь рост, гремит громадная фигура целовальника, сообразившего, что причиною некоторого беспокойства, испытываемого им во сне, было непрестанное разглагольствование Михаила Иваныча. - У-дди! У-убью!
Перепуганный сжатыми кулаками и вытаращенными глазами целовальника, Михаил Иваныч пятится к двери, зажимая рукою рот, чтобы рассвирепевшим кашлем еще более не рассердить врага; и так как враг в скором времени выказывает намерение броситься к нему из-за стойки, то Михаил Иваныч и исчезает вон из кабака. Спустя минуту дрожки его дребезжат среди темной дороги к Жолтикову. Но необходимость высказаться не прекращается красноречивым внушением целовальника насчет молчания; Михаил Иваныч снова ищет слушателя, огонька, и снова, завидев его, погоняет свою лошадь, и везде, куда бы он ни привернул свою лошадь, в караулку ли при господском саду, на мельницу, к постоялому двору, - везде слышится его чахоточная речь.
- И очень великолепно, коли кого из этих грабителей чем-нибудь да припрут! Рад я! Душевно. Одна мне и утеха, что на это поглядеть. Потому ошалели мы от них, дураками и нищими стали... В прежнее время чиновник-то трифоновский - он бы меня в гроб вогнал ни за что... А теперича погодишь!.. И слава богу!.. Теперича еще и простой человек с ними, пожалуй, потягается... Да-а!..
И затем, в подтверждение слов о господстве в старое время прижимки над простым человеком, Михаил Иваныч приводил множество фактов из своей биографии. И действительно, фактов этих перебывало на его спине достаточное количество, потому что, в качестве сироты и простого человека, он отведал прижимку и в деревне, и в городе, где жил у мещанина, изнывал в квартале, побирался, и, наконец, в казенном заводе, в качестве рабочего. Результатом этой "прижимки", по объяснению Михаила Иваныча, было одурение и обнищание простого человека, что и можно видеть на нашем рабочем, на нашем простом мужике, немыслимых без "зелена вина". Если сам Михаил Иваныч ушел от этого отупения и умеет рассуждать о прижимке, то этому есть особенная причина, о которой Михаил Иваныч рассказывает не с злостью и негодованием, волнующими его при воспоминании о прошлом, а с какою-то необыкновенною нежностью и внимательностью.
- А потому, - говорит он, разъясняя этот вопрос, - что я имею просияние моего ума!.. Вот-с на каком основании я всю эту разбойничью механику понимаю и чувствую и злюсь! Простой мужик делается от этого балбесом, но я, по моему понятию, получаю чахотку.. Вот-с на каком основании. В течение времени моей жизни встретил я человека, который по щеке не бил, но внедрил в мою душу понятие...
Михаил Иваныч любил понянчиться с этим воспоминанием из своей несчастной жизни и говорил не спеша, останавливаясь:
- Ну, в то же самое время, - продолжал он, - надо сказать так, что и этот человек, благодетель мой, в первое-начальное время нашего знакомства тоже по щеке меня щелконул довольно благополучно... для собственной моей пользы... Именно-с "для пользы", по той причине, что наш брат, простой человек, столь от разных народов за все про все наскулен, что и пользу ежели хочешь ему сделать, то и в ту пору без рукопашья не обойдешься... По этому случаю благодетель мой, Максим Петрович, в достаточной степени меня с печи за волосья сгромыхнул в первоначальное время знакомства... Такое было дело: докладывал я вам, что из части, когда мещанин помер, взяли меня на прокормление чиновники Черемухины. Бывши в побирушках, в нищих, с холоду да с голоду да с кварталу очень мало я в ту пору на человека сходствовал, потому что, живши в квартале, коротко и ясно можно потерять человеческий лик и получить собачью манеру. По этому случаю, когда меня ввели в черемухинскую кухню, то стал я хватать съестное, например, съедобное. Стал рвать, набросился. Кухарка назвала меня в ту пору "волчий рот". И так я набрасывался, так набрасывался, до забвения доходил. Отъедался, отъедался я тут быстро, поспешно; вся прислуга у них очень торопливо отъедалась и щеки нагуливала, потому мужики всего натащат, не жалко - ешь! Хорошо. Как только привык я к сладкому куску, стал я свою бедность вспоминать, и стало мне страшно: ну-ко да выгонят отсюда, - что тогда? Страшна мне корка собачья показалась!.. Стал я об себе думать... И делаю такое замечание, что у всех народов идет грабеж. Кухарка и кучер с мужиков, барин и барыня - с мужиков, всё, повсюду, повсеместно идет ограбление человеческое... Думаю: мужик мне не даст, с кого мне?.. Думал-думал, затруднялся в мыслях, глядь - бежит ко мне на печку барчук махонькой, черемухинский сынок: "Скажи сказочку..." Изволь. Сказал. Он и повадился ко мне на печку шататься сказки слушать. "Э, думаю, друг-приятель; надо быть, тебе в хоромах хвост-от присекают, что ты во мне, в мужике, получаешь нужду..." Подумал так-то. Бежит барчук: "Скажи сказку..." - "Дай копейку!" Эдак-то резанул. "Дашь - скажу, нет - не будет рассказу. Я и то, мол, язык весь отколотил, рассказываючи тебе". Припугнул его таким манером, и стал он мне пятачки да грошики таскать, и стал я их попрятывать... И так было ловко научился я поколупывать с него; ан тут-то и подвернись ко мне человек... Максим Петрович... семинаристик, племянник черемухинский. Часто он к нам в кухню хаживал, дожидался, пока дяденька, сам Черемухин-то, проснутся,- полтинничек у него попросить... Когда тверез - тихий такой... "На сапоги", говорит... А Черемухин. "То-то, говорит, на сапоги?.." И сердито на него смотрит, а тот боится. Это когда тверез. Ну, а коли ежели да пьян, так уж тут никакого страху для него нету... Тут уж он кричит, бунтует... И дяденьку-то так-то ли поливает... "Взяточники, разбойники!.. Докуда вы разбойничать будете?. Провались вы и с полтинниками..." Раз зимой скинул с себя полушубок и шваркнул его обземь. "Подавитесь вы им!.." и ушел. Бывало так, что и стекла он выбивал в дому и ворота исписывал ругательскими словами. Вот я на этого человека и наскочил... От него я и получил вдохновение, например. То есть сначала-то он меня за виски отворочал, а потом уж объяснил мне существо... Лежу я с барчуком на печке и делаю с ним подлый поступок: продаю ему кошелек, а в обмен требую с него серебряную цепочку... Кошельку цена копейка, а цепочка стоит пять серебром. Желаю я ее получить. Барчук ничего не смыслит: взял да и поменялся, а потом рассмотрел - и в слезы... "Отдай!" плачет. А я ему: "Нет, говорю, не отдам, потому что ты видел, что покупал. Назад не ворочают. Где у тебя глаза были?.." По-базарному поступаю... Максим Петрович пьяный сидел-сидел, слушал-слушал, да шарах меня за волосы с печи... "Мошенник! вор!.. С каких лет мошенничаешь!.. И без тебя много мошенников!.." Да за ухо... за ухо... Тут он меня щекотурил.... Цепочку отнял, шваркнул: "Краденую воруешь!.." С этого дня стал я его бояться... Страх почувствовал; боюсь встретиться; ан раз несу водку господам из конторы, он - валит с приятелями пья-а-аный. "Что такое? стой! Куда? Водка!.. Неси к нам... Там, брат (у дяди-то), за другой четвертью пошлют... Там есть на что выпить..." Тут они меня поволокли в свою квартиру: бедность непокрытая, тараканы... Я сижу, боюсь. "Чего ты? Холуй! Раб!.. С каких лет мошенничаешь!.." Поругали вторительно, а потом сжалились. "Поди сюда, - говорит Максим Петрович. - Ты зачем мошенничаешь? Жить надо? Так нешто грабежом-то хорошо будет?.. Давайте книжку, я его обучу... Как ты думаешь, грамота лучше грабежу?" И сейчас стал меня учить. Тут я ничего не понял, потому пьяные они были; мало-мало погодя и сам к ним пошел... "Обучите", говорю. Там их много кутейников-то было: кто слово покажет, кто так что-нибудь... Я и нахватался, и не умею вам сказать, каким манером, только что стал я тут понимать, почему это наш брат в дырах, в лаптях, например. И в первый раз в голову мне влетело: "за что же, мол, этак-то?.." Разговоры ли ихние, Максим Петровича, или грамота, уж верно не могу объяснить, а что страсть сколько я разбойников вдруг увидал! И, может, господь мне и больше понятия бы дал, только что пошло вдруг во всем расстройство...
"С войны это расстройство пошло... Целые дни, бывало, стоишь на улице, смотришь, как везут на войну пушки да сабли. "Эдакие, - дивовался народ, - на человека страсти припасены!" Пошли тут наборы, мужики, бабы ревут, голосьба по всему городу. У Черемухиных идет огребанье невиданное, пьянство, жранье - боже мой!.. "Господи! - помню, жена Черемухина плачется: - когда это все кончится!.." Ан скоро и кончилось... Прошла война, налетели ревизоры, всех взяточников повязали... Тут пошло швырянье - упаси бог! Один - вор; другой ополченцам сапоги на кардонной подошве делал; третий в рекруты забривал без закону... Стали кидать, швырять подлецами: один вниз, другой вверх, третий торчмя головой... Черемухина выгнали в другую губерню. Максим Петрович так-то ли поспешно в Питер ускакал. "Прощай, говорит, помни. Выпишу". Однако же не выписал. Стал я у Птицыных жить, у генералов, и там пошло все врозь. Все сыновья ворами оказались. Плач идет между грабителями. Поглядел, поглядел я, вижу - не до меня им: надел картуз, пошел своего хлеба искать. В ту пору на казенный завод стали принимать людей со стороны, не казенных, стало быть, - я и попал в завод... В лесу страшно, когда ежели гром да молонья, а тут в заводе еще страшней. Потому в лесу - дело божье, непонятное, там страх берет, а тут злость - потому видишь, из-за чего гром-то идет, из-за чего молота молотят, ножницы разеваются и наш простой человек недоест, недопьет, а в огне горит... Пить бы надо - слаб! не мог, а все больше злился, потому которые я получил от Максима Петровича мысли, то никаким родом они у меня из головы не выходили. Злился-злился я, бесился-бесился, да однова подгулял и махнул в арендателя камнем... Спасибо, скрось колесо камень прошел, а то б в каторге быть. Да еще то облегчило, что ночью дело было, не могли вызнать, кто такой, так что собственно по подозрению шесть месяцев высидел... Вышел из заключения, вижу - везде я: бунтовщиком оказываюсь, никто не берет, и на частные мастерские не допущают... Остался я один; на кого надежда? Окроме Максима Петровича кто ж мне защитник? Дай обладят чугунку... Я на него надеюсь... Нонче, брат, и им тоже очень мало готовых кусков: не то время идет. И рад я, коли ежели кого из них припрут, рад... Купец-то вон: ох-хо-хо, кряхтит! хорошо! отлично!.."
Михаил Иваныч, известный давно на заводе за строптивого и непокорного человека, последней своей историей с камнем и арендатором окончательно повредил себе; так как все частные заводчики смотрели на ропот его не иначе, как на бунт, то Михаил Иваныч, выгнанный с завода, остался буквально без куска хлеба, ибо его нигде не принимали. В эту пору его можно было встретить в небольших подгородных деревеньках, где он писал бабам письма и прошения, получая за работу яйцо, кусок хлеба. Письма выходили такого рода: "Честь имею известить вас, единоутробная дочь наша Авдотья Андреевна, что мы, родители ваши, с маиа месяца сего... года состоим без куска хлеба, в полном смысле этого слова, и почтительнейше уведомляем вас, что подаяния от мирового посредника с сего ... месяца настоящего сего года прекращены" и т. д. Извещая о деревенских новостях, Михаил Иваныч всегда умел среди неурожаев и подаяний вставить некоторые фразы, обретавшиеся в фонде его образования и просияния. Но такой работы было мало. Работы "мужицкой", молотьбы, косьбы - он исполнять не мог: у него болели ноги от стоячей заводской работы, и поэтому долгое время пробавлялся, чем мог, и скитался, где пришлось. Среди этой нищеты и одиночества в голове Михаила Иваныча воскресло воспоминание о Максиме Петровиче, и больная душа тотчас же наполнилась какою-то неопределенною надеждою на его помощь, а больная, забитая голова довела эту фантастическую надежду до громадных размеров. Большие быстрые глаза голодного Михаила Иваныча и его фразы насчет этих надежд, насчет чугунки и Петербурга - весьма рассмешили юного потомка господ Уткиных, когда тот однажды вечерком, проезжая по дороге на старой громадной и худой лошади, случайно наехал на Михаила Иваныча, лежавшего в канаве и бормотавшего:
- Нет, брат, не то время! Дай чугунку обладят!
О барчуке Уткине нам покуда надо знать только то, что денег у него не было; что жил он в имении, подлежащем описи; думая, во-первых, основательно заняться подготовлением к практической деятельности, он в то же время не менее основательно думал и овладеть приказчичьей дочерью и все эти вопросы разрешал внезапным выстрелом из ружья в глубине отцовского сада, разговором с приезжим из города гостем о современных вопросах, которые прерывались тотчас по появлении где-нибудь вблизи деревенской бабы, поездкой в город на гулянье и т. д. Из всего этого следует, что барчук скучал, и, среди скуки, лежащий в канаве при дороге Михаил Иваныч мог обратить на себя его внимание.
- Вы кто такой? - спросил барчук, когда Михаил Иваныч выскочил из канавы.
- Отставной рабочий... с заводу-с... Выгнан за бунты.
- За что?
- За непокорность, потому что я разбойничать им не позволял... Не согласен я на это! Довольно.
Эти речи до того показались Уткину ни с чем не сообразными и до того заинтересовали его, что он позвал Михаила Иваныча к себе поговорить, а потом, боясь скуки, сказал Михаилу Иванычу, чтобы тот оставался у него в усадьбе.
Михаил Иваныч поселился в кухне и в короткое время пошел у всех за большого чудака. Не один барчук смеялся всякий раз, когда из уст его выходили слова вроде "прижимка", "к осьмому часу, к киатру", "уведомился" и проч. Причины этому были его рваные локти, поставленные рядом с Петербургом и чугункой. В сущности же Михаил Иваныч был человек, потерпевший от отечественной прижимки в тысячу раз более других вследствие того несчастия, которое он определял словом "просияние ума", человек, которому осталась одна утеха: созерцать затруднения, выпавшие благодаря "новым временам" на долю людей, привыкших жить на чужой счет.
Исполняя некоторые поручения барчука, Михаил Иваныч хотя и не ел даром господского хлеба, но и не был особенно завален работой, так что, помимо поездок в город по поручениям, у него оставалось еще достаточно времени, чтобы отдохнуть, отдышаться на свежем воздухе. И в Жолтикове была к этому всякая возможность. Стоит оно на высоком холме, окруженное лесами, оврагами, лугами. Заморенный городом, Михаил Иваныч благоговеет перед природой, как не может благоговеть деревенский житель; гроза здесь не то, что в городе, в рабочей слободе. Там гром колотит в крышу, шатает печную трубу, за которую нужно платить печнику; результаты ее - грязь по колено и лужи, по которым люди ходят с проклятиями. В деревне это явление принимало другой вид, и Михаил Иваныч мог определить его только словами "премудрость", "благодать"... Собаки деревенские, караулящие от лихих людей, тоже возвышали, по его понятию, деревню перед городом, где ту же должность исполняли будочники, сворачивающие скулы.
- Собачка, - говорил он, - она умница: я с ней могу поиграть, а с хожалым у меня игра слабая.
Густой старинный сад, весь изрезанный зарастающими дорожками, также манит Михаила Иваныча: по целым часам он бродит в этих заброшенных аллеях, слушая птицу, шум засеки, а иногда и засыпает, сидя на подгнившей бледнозеленой скамейке. Но озлобленная прижимкой душа Михаила Иваныча не могла долго быть покойной, тем более что на каждом шагу попадались вещи, где Михаилу Иванычу выглядывал чужой труд, потраченный без толку.
- Михаил Иваныч! - говорит барчук, торопливо проходя мимо него по саду, чтобы выстрелить из ружья в галку: - так "уведомились"?
- Я довольно аккуратно в жизни своей уведомился, как простому человеку... - начинает Михаил Иваныч вслед барчуку; но в этот момент раздается выстрел, крик разлетающихся галок и лай собак.
- Эх, ума-то нагулял! - иронически шепчет Михаил Иваныч, качая головою: - Сколько, чай,- хребтов на эдакую-то тетерю пошло?.. Прок!
- Были у Синицына? - возвращаясь с убитой галкой, спрашивает барчук.
- Был-с.
Михаил Иваныч говорит с сердцем, но старается скрыть это.
- Афиш не было-с, разобраны! - продолжал он.
- Что ж в городе?
- На столбу объявлено воздухоплавание слона... в "Эрмитаже". Рубь за вход.
- Чорт знает что такое!
- Во всех Европах одобряли монархи, - прибавляет Михаил Иваныч, не скрывая негодования и как бы говоря в то же время: "стоишь ли ты слона-то смотреть?"
По уходе барчука на траве остается мертвая птица. Михаил Иванович смотрит на нее и говорит:
- Вот это господское дело!.. Хлопнул - и пошел. А ружье кто ему выработал?
Достаточно такого случая, чтобы все соображения Михаила Иваныча об участи простого человека поднялись целым роем. Через пять минут по уходе барчука его уже можно встретить в кабаке перед целовальником.
- Не беспокой!.. Оставь меня! - умоляет целовальник, с трудом приподнимая тяжелую голову, покойно лежавшую на локтях. - Не абеспокоивай меня!
- До-ку-уда-а? - надседается Михаил Иваныч. - Докуда бедному человеку разутым ходить? Что на него работали, сколько денег на него дуром пошло?..
- Михайло! - вскрикивает целовальник. - Какие мои слова?
- Ха, ха, ха! - грохочут через несколько минут на мельнице. - Кормили, поили яво, а он - в галку?
- Д-да-а, брат!.. Кабы ежели бы он отдал... - Держи карман - отдал!.. Хо, хо, хо...
У Михаила Иваныча так много накипело в груди, что никакой слушатель не в состоянии выслушать всего, что он желал сказать. Это обстоятельство служит, причиной, что все считают его чудаком, который почему-то злится толкуя о какой-то галке или о ружье, С другой стороны, постоянная насмешка всех, от барчука до приказчика, и отсутствие достаточно внимательных слушателей заставляет его чувствовать себя совершенно одиноким, покинутым. Михаил Иваныч, у которого на уме одна мысль, что с открытием чугунки ему совершенно необходимо съездить в Петербург, вдруг начинает беспокоиться, что чугунка уж открыта и ушла без него. В таком случае, если бы у него и не было поручений от барчука, он выпрашивал беговые дрожки и ехал в город.
Часу в восьмом утра дрожки его торопливо мелькают по березовой аллее, пролегающей мимо церкви и поповских домов. Михаил Иваныч, подкрепленный свежестью и блеском летнего утра, весело похлестывает лошадь и весело смотрит вперед, не обращая внимания на то, что какой-то краснобай кричит ему:
- Ушла?.. В ночь ушла!.. ха, ха, ха!
Эта насмешка заставляет его поспешней добраться до холма, с высоты которого открывается вид на город, изобилующий золотыми крестами, красными и зелеными крышами. Картина эта не останавливает его внимания - он смотрит левей, где видна желтоватая насыпь дороги, недостроенный вокзал и толпы людей с тачками...
"А ведь, пожалуй, и ушла!" - думает он и быстро подкатывает к вокзалу.
- Что ребята, не ушла машина? - адресуется он к рабочим на лесах.
- Нет еще!..
- Ай не обладили?
- Облаживаем.
- Ладьте, ребята!.. Ладьте, матушки... Проворней!
Так как Михаилу Иванычу всегда остается очень много времени, то он позволяет себе шажком объехать вокзал, оглядывает его и говорит:
- Тут ума надо!..
- По три сажени дров жрет смаху! - кричат рабочие с лесов, стуча топорами и шурша штукатуркою.
- Стоит! Стоит этакой шутовке и поболе!.. - с увлечением говорит Михаил Иваныч и в заключение прибавляет: - Ну, ладьте!.. Облаживайте, ребята! Старайтесь, чтоб ошибки какой не было!..
Путь лежит в город через слободку Яндовище, где у Михаила Иваныча между рабочим народом много знакомых, так как здесь он сам живал долгое время. При въезде в улицу, начинающуюся кузней, лицо Михаила Иваныча теряет то оживление, которое придало ему утро и чугунка; лошадь, которую он начинает называть "горькая", "мертвая", идет тихо: Михаил Иваныч едет по тому царству прижимки, от которой единственное спасение - Максим Петрович; ибо ни в этих домишках, осевших назад во время приколачивания к ним нумера, ни в этих трубах, похожих на решето, ни в этих воротах, слепленных из дощечек, решительно не усматривается того, по поводу чего Михаил Иваныч мог бы сказать - "Не то время!", как это он говорит при виде доживающего произвола...
- Ваня! - грустно сказал Михаил Иваныч, останавливаясь у одной кузни, лепившейся рядом с крошечным двориком.
Высокий черный и худой человек, стоявший в глубине кузни у пылающего горна, только обернулся на эти слова вытаращенными глазами и не сказал ни слова.
- Ванюша! - повторил Михаил Иваныч, привязав лошадь и входя в кузню. - Что-о? Здорово! Обмякли дела?..
Вместо ответа Ваня сердито и торопливо засунул железо в горн и, попрежнему не говоря ни слова, вышел из кузни, причем большие вытаращенные глаза его как бы сказали: "в кабак". Идя проворно сзади шедшего Вани, Михаил Иваныч видел, как он, не оглядываясь и как бы мимоходом, овладел железным баутом, видневшимся из-за ставни одной хибарки, и юркнул с ним в кабак. Нужно было не более секунды, чтобы оторванный баут был грохнут на кабашную стойку, чтобы целовальник, мельком взглянувши на него, спихнул его куда-то в яму под стойку и выставил водку.
- Это так-то? - сказал Михаил Иваныч, взглянув на Ваню.
Но Ваня, молча совершивший все это, так же молча и торопливо выпил стакан водки, отошел в угол и, обернувшись оттуда,