Главная » Книги

Успенский Глеб Иванович - Разоренье, Страница 11

Успенский Глеб Иванович - Разоренье


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

ачем только ты про какого-то сочинителя с Семеном Андреичем поспорил! Ах, боже мой! Пойдем мы все по миру... все с сумой. Ах, голубчик ты мой!..
   Мысль о неизбежности пойти по миру, должно быть, долго угнетала матушку и была обсужена ею крепко и основательно, потому что, высказав ее мне прямо и без обиняков, она крепко вздохнула. Это немного облегчило ее; она могла изложить тайну погибели от "какого-то сочинителя" более покойно и последовательно,
   - Не сердись ты на меня, Христа ради... вся я издрожалась, измучилась, истряслась за это время... Не могу я умолчать об этом. Господи боже мой!.. Как же, что делается!.. Помнишь, ты заспорил с Семеном Андреичем?..
   - Помню, помню...
   - Н-ну, ты сказал против него... И Гаврило Петрович тоже против него сказал, что, мол, твоя правда, что не тот сочинитель... Как его?
   - Будет об нем! - произнесла сестра, по-видимому, с большим нетерпением и, закутавшись в платок, прошептала:- уйду... в монастырь! Говорите, мамаша!
   - Ну, голубчик... И книгу достали, тоже Гаврило Петрович Наденьке ее принес... Стало быть, послушания мы ему не оказали... Видишь, что вышло? А ты знаешь, какой он? Сколько раз я тебе говорила: боже тебя избави заикнуться! боже тебя сохрани!.. А ты... Ах, Вася, Вася!
   К горестным речам матушки присоединились речи Ермакова и сестры. Все они, тоже достаточно потерпевшие в этой истории "о вреде непослушания", множеством фактов старались разъяснить мне, в чем именно заключается этот вред и почему... Я узнал, что сестра принялась было читать оставленные ей мною книги и очень хотела спросить у меня кой о чем, весьма ее интересовавшем, но с этой историей бросила все: "не до книг... рвут, как собаку!" - говорила она. Узнал я, что Ермаков совсем было бросил шататься по кабакам, обрадовавшись, что нашел угол, где на него смотрят по-человечески, стал являться каждый вечер к нам, читать сестре книги вслух, так как у Надежды Андреевны грудь слабая, а он, Ермаков, рад-радехонек хоть что-нибудь сделать кому-нибудь. Узнал я, что даже и штатный смотритель уже намерен был ходатайствовать у директора о допущении в преподавание более разумных учебников, нежели те, которые существовали, и о дозволении заменить в уездном училище предметы, не подходящие к положению простых классов, как, например, рисование, история Римской империи и проч., изучением на практике башмачного и сапожного мастерства и т. д. Узнал я множество самых хороших намерений, начинавших говорить о том, что где-то что-то просыпается, и видел, что все это было внезапно попрано каким-то Семеном Андреичем, который умеет "купить дешево", любит тех, кто его уважает, - человеком, которого все любят единственно за это уменье и ловкость в покупках. Авторитет, оскорбленный неожиданною встречею на своем славном пути чего-то, совершенно к дешевой покупке не относящегося, забушевал, и громадный поток самодурного "ндрава" хлынул, как лава из огнедышащей горы, и потопил все без остатка... Потопил матушку, потому что она держит у себя известного бунтовщика (меня) и, наслушавшись его советов, якшается с бродягами, подобными Ермакову, явившемуся при государственной реформе в виде стельки... Потопил сестру, упомянув попечительнице, что, слушая бунтовщика, она хочет превратить дочь градского головы в башмачницу и отзывается про дочерей Ивана Ларивоныча, известного по бакалейной части, что якобы она обломала "все ноги", покуда выучила его верзил-дочерей французскому кадрилю... Потопил Ермакова, упомянув некоторой нетрезвого нрава девке, искавшей от Ермакова законного удовлетворения с угрозами погубить навек перед целым светом и начальством, что ее подданный стал шататься "вон куда", чтобы она пошла и открыла барышне самой все начистоту... Штатный смотритель, узнав, что Ермаков шатается в женское училище и пересуживает о смотрителе, говоря, что он, смотритель, пьяница и что, возвращаясь с недавних крестин, умолял жителей втащить его на колокольню, дабы оттуда осмотреть местность и таким образом отыскать свой дом, - узнав это, смотритель немедленно разорвал бумагу о башмачном мастерстве и вычел у Ермакова из жалованья десять рублей серебром за утрату казенной линейки и за разбитие чернильницы...
   Все было поглощено, задавлено, уничтожено бесследно.
   Там, где робкая мысль только чуть-чуть пробивалась на свет, там, где впервые задумывались о настоящей пользе, начинали интересоваться первою дельною книгою, неожиданно появилось что-то такое, что совершенно не хочет иметь никакой мысли; стали врываться пьяные девки с криками: "не дозволю!.. у меня ребенок!.. не допущу этого! в суд позову... не погляжу!.." Стали вламываться благотворители и попечители, натягивая со зла бразды своей власти до невозможной степени, подобно тому как кучер, обруганный барином за то, что заснул на козлах кареты, срывает зло на лошадях, терзая вожжами их рты и что есть мочи отхлестывая кнутом на протяжении пяти улиц. Поминутно стали слышаться восклицания: "Позвольте узнать, на ка-к-ом основании вытребована вами губка, когда уже ассигновано было на оную еще в 18.. году?.." - "Позвольте узнать, по какому случаю обозвана моя дочь "верзилою", а?.. Да ты-то кто-о? а-а?" Везде, во всем, не исключая и первых четырех правил арифметики, открывались упущения, нерадение. Обо всем немедленно нужно было довести до сведения начальства, необходимо было "не потерпеть" и т. д.
   - Побираться, побираться - больше нечего! Больше нечего! - твердила матушка, не зная, что придумать. - Исправник приходил, каково это! Вася! Каково это мне-то?.. "Что ваш сын делает? Знаете ли, что его ожидает?.. Я этого не спущу!.. Я уберу его подальше..." Что тут делать?.. И зачем ты только этого сочинителя... О господи!
   Мне почему-то пришла в голову мысль о старце и о пустыне. Пожалуй, что он был прав, изображая, посредством забивания кольев под кожу и язв, все эти ужасные муки, происходящие от бессмысленных, но многочисленных сил, прочно и плодовито разросшихся в темноте русской жизни, разорванной ими на клочья и обессиленной.
   Я не мог ничего посоветовать матушке, но видел, что виноват - я.
   - Да пригласите вы их на пирог! Ей-богу, хорошо будет! - с полнейшею искренностью посоветовал Ермаков. - Или уж я брошу к вам ходить, пусть он!.. Бог с ним!
   - Нет, нет! - оказали матушка и сестра. - Нет, что вы!
   - Право, я готов! Эдакие мучения переносить!
   - Нет, нет!
   Матушка склонялась более на сторону пирога, и, должно быть, она имела основание верить в его целебные свойства, потому что, не переставая убиваться и вздыхать, стала соображать кое-что о закладе по этому случаю собственного салопа.
   - Право, это очень им будет по вкусу, - укреплял ее веру Ермаков. - Слава богу, помучился я от них на веку... Знаю их натуру...
   Я ничего не знал, но невольно почувствовал теплую веру в пирог.
  

13

  
   "Молча ехали мы с Иваном Николаичем домой. В голове стоял какой-то хаос, безотрадный и тягостный. Все виденное и слышанное мною представлялось мне в виде беспредельного пространства непроницаемой тьмы, в глубине которой непробудным сном покоятся массы человеческих существ. Десятка два-три мух с слабым, едва слышным жужжанием шныряют в пространстве, тревожа тьму, тишину и сон... Мухи эти, тощие, измученные, доведенные до степени "ниже травы, тише воды", могущие издавать только слабое жужжание, которое тем не менее делает сон человеческих существ тревожным, заставляет шевельнуть рукой, чтобы отогнать или открыть глаза, оглядеться. Но редкие, слабые движения эти немедленно прекращаются влияниями каких-то, как сокрушительная буря, действующих во тьме сил, которые мгновенно комкают человека, как тряпку, вбивают его в самую землю, уничтожают в своей стихийной вражде всякий раз по крайней мере половину летающих мух.
   Картина выходила безотрадная, и скоро я действительно увидел в ней упущения. "А пироги-то?", "А гроба-то?" вспомнилось мне. Выходило, что во тьме существует уже такое движение, такая жизнь, что люди, обитающие в ней, уже сумели изобрести и средства к умиротворению темных сил. Оказывается, что там, в глубине мрака, они угощают друг друга пирогами, думают о том, какую именно начинку в пироге любит та или эта сокрушительная сила, перетаскивают какие-то гроба и кое-как чего-то добиваются, стало быть - живут.
   Это соображение перенесло меня от отвлеченных рассуждений о виденном и слышанном к самим фактам. Мне пришло в голову, что, действуя посредством пирога, матушка хотя и достигнет, быть может, успокоения и убедит, пожалуй, после продолжительнейших стараний даже Семена Андреича в том, что "это действительно не тот сочинитель" и что вообще Семен Андреич прав, и сестра, быть может, очнется от ужаса и снова через много лет будет иметь возможность заявить о пользе башмачного мастерства; но кто поручится, что действие пирога не будет вновь внезапно разрушено налетом какой-нибудь другой, тоже разгуливающей во тьме силы, которую будет олицетворять не "ндрав" Семена Андреича, а какое-нибудь другое, не менее веское и прочное русское свойство?
   Внимание мое остановил также и прощоновский гроб. "Неужели, - думалось мне, - такая простая мысль, как мысль о том, что всякий голопятый прощоновец не только имеет право на получение теплого полушубка, но даже обязан его получить уже потому, что родился человеком, а не петухом и не собакой, которые, как известно, получают что им "следует" в исправности, неужели такая простая мысль должна укрепляться на пятнадцатилетнем созерцании кольев, на устремлении взора в неизвестное будущее загробное деяние, связывать себя с гробами, могилами, плестись путями окольными, не сознавая себя правою и рискуя быть мгновенно подавленной, чтобы уже не воскреснуть, или воскреснуть, но с мыслью о вреде теплых полушубков, с необходимостью вновь предаться "земле", которая на сей раз может рекомендовать только остроги, тюрьмы, Сибири, каторги и тому подобные вещи? Неужели мысль эта не может быть осуществима более простым и прямым путем, более кратким и здравым суждением, которое бы объясняло разницу между загробной жизнью и полушубком? Неужели на земле, в самом деле, нет возможности провозгласить открыто, очистив от могильной тьмы, о законности желания сытости и тепла?..
   Соображения эти передал я Ивану Николаичу, который тотчас же согласился, что в данном случае идти в Сибирь за гробокопательство, в сущности заботясь только о полушубке, вещь - не резонная и большое... недоразумение.
   Формулируя наши соображения, мы пришли к тому окончательному заключению, что Ивану Николаичу, как человеку, не покидающему намерения быть гласным в некотором "земном" явлении, именуемом земством, не будет предосудительным потребовать от лица своих избирателей, во-первых, - хлеба, которого мало, и, во-вторых, - школ, которые дрожали на гроше, умирали с голоду вместе с учителями и которые должны быть устроены теперь по совести.
   Иван Николаич высчитал даже и деньги и разыскал их весьма достаточное количество.
   Так мы доехали до Двуречек.
   В классных окнах училища светился огонь, чего никогда не бывало в эту пору. Войдя в переднюю, я нашел какого-то чужого кучера, сидевшего за самоваром. При появлении моем он поднялся, поставил блюдечко и сказал:
   - Вы учитель будете?
   - Я...
   - Ну барин извинялись, что поместилися у вас... Больше ночи не пробудут... Приехали они гласных выбирать... Ну в волости им не подошло остановиться, дюже холодно... чистоты нету... всего одну ночку... Извинялися...
   Я не заявил ни малейшего протеста. Меня занимало то, что я увижу въявь наши "земные" надежды, о которых мы с Иваном Николаичем только что толковали так задушевно.
   - Они не задержат, - продолжал кучер, следуя за мною и остановившись в дверях моей комнаты. - Гласного они с собой привезли, стало быть - духом оборотят выборы.
   - Как гласного с собою привезли? Его ведь выберут завтра мужики.
   - Его и выберут-с... Так точно.
   - Почему же именно его? Может, у них есть свои?
   Кучер, казалось, не понял.
   - Да потому выберут, что господин землемер завсегда при барине... Он за барина, ну а барин, само собой, за него... "Я тебя сделаю..." сами сказывали... "Ты - мне, ну и я - тебе..." Ну и к свадьбе дело подходит...
   Кучер почему-то нагнулся к моим калошам, взял их и переставил за дверь.
   - Сватается землемер-то... Протопопову дочь берет, - продолжал он: - ну оно к свадьбе и лестно звание... да-а! Ну и тоже за барина потянет, в случае чего... Они духом оборотят это дело! - заключил кучер, видя, что я не обнаруживаю намерения разговаривать.
   "Земные надежды" начинали рисоваться мне в каком-то странном свете.
   Иван Николаич один занимал меня.
   Рано утром, когда "господа", то есть посредник и землемер, еще почивали, я пошел к нему и объявил о их приезде.
   - О? - сказал, как-то побледнев и как бы испугавшись чего-то, Иван Николаич.
   Я навел снова разговор на предметы вчерашней дорожной беседы; Иван Николаич поддакивал, как-то суетясь, обирая полы руками и, повидимому, растерявшись. Однако скоро он оделся и вместе со мной пошел к волости. Здесь уже была толпа: кто сидел на земле, кто на телеге, кто "так" стоял у крыльца или у заборчика и толковал о своих делах. Оказалось, что толпа эта ждала уже несколько часов, жаловалась на мокроту (был дождь) и обнаруживала нетерпение.
   Иван Николаич не переставал волноваться и шепотом сказал мне, в ответ на мое предложение потолковать с народом, "что надо бы, да... не вдруг!"
   Час или два протолклись мы на месте. Возможность разрушить матушкин пирог, помимо темных сил, имеющих разрушить его только впоследствии, удерживала меня от вмешательства, которое могло уничтожить дело пирога в самом начале, не принеся делу полушубков существенной пользы. Меня не знали и слушать меня не стали бы...
   Часа через два старшина объявил, что "скоро будут", а теперь пошли к барыне кушать чай. Чай кушали тоже не менее двух часов, в течение которых толпа промокла, осоловела и как бы задремала, поеживаясь плечами и посылая по временам кому-то "в рот" галку, шило, муху и даже пирог с кашей. Был в течение этого времени момент, что Иван Николаич как бы что-то надумал, стремительно запахнувшись и кашлянув, как бы вознамерился что-то предпринять, но вдруг нагнулся к моему уху и шопотом рассказал историю о том, как в некотором уезде мужики единогласно выбрали одного гласного, а потом сами же и высекли его, после чего присутствовать в собрании он не мог. Оказывалось, что там, где, по мнению Ивана Николаича, сватевья, зятевья и шуревья оцепили мужичий мир со всех сторон, изобретены ими не хитрые, но тем не менее весьма существенные "средствия" к устранению от себя всякого вреда, могущего произойти из мужицкого лагеря. Анекдот был очевидно невероятный; но Иван Николаич, не желая на старости лет быть высеченным, запахнувшись, попятился назад, хотя и надеялся, что, "подумавши хорошенько, надо бы... А вдруг-то, брат, нельзя!"
   Наконец "прибыли". Все проснулось, сгрудилось у крыльца волостного правления в кучу и долго, долго мочило свои головы, уже не прикрытые шапками...
   - Господа! - возглашено было, наконец, с крыльца. - Вы должны произвести выборы гласных в предстоящее земское собрание... Конечно, я не имею прав... Это - дело ваше... но с своей стороны я бы полагал, что Леонид Петрович может быть надежным вашим представителем, и поэтому, кто согласен покончить избранием Леонида Петровича, надевайте шапки и ступайте по домам! - заключил оратор внезапно и громко.
   - Идем, ребята, по домам!.. - гаркнул старшина, как бы бросаясь от крыльца...
   - Эй! ребята! По домам! - загудело в промокшей толпе.
   Все зашевелилось, стало надевать мокрые шапки, тронулось, разбрелось и расползлось по грязи, хряская лаптями, скрипя телегой.
   - Готово-о-о! - слышалось где-то...
   - Ай будя?
   - Будя-а-а!
   - Шаба-аш!
   Иван Николаич плюнул, крепко-накрепко запахнулся, еще плюнул и нахлобучил картуз на самые уши.
   Тут уж я не вытерпел: - "настрочил"-таки корреспонденцию. А скоро пришлось настрочить и другую: "Мироновская" община была предана суду".
   На этом дневник оканчивается. - Внизу приписано другими чернилами:
   "...Почти год после отъезда моего из города ***, где пришлось оставить и сестру и мать - оставить на произвол темных сил, - не имел я от них такой тягостной вести, как та, которая пришла сегодня: "Вася! Вася! - пишет мне сегодня сестра, - я не могу, не могу больше! Возьми меня, возьми нас отсюда!.."
   Что мне делать?.."
  

НАБЛЮДЕНИЯ ОДНОГО ЛЕНТЯЯ1

(Очерки провинциальной жизни)

  
   1 "Наблюдения одного лентяя" (очерки провинциальной жизни) хотя по внешности и не имеют прямой связи с двумя предшествующими частями "Разоренья", тем не менее мы помещаем и их под одним общим заглавием, так как люди, о которых говорится в этих очерках, переживают те же самые заботы и затруднения, которые сулило им время "разоренья" старых порядков.
  

ГЛАВА ПЕРВАЯ

О МОЕМ ОТЦЕ, О "ПОРЯДКЕ", О МОЕЙ ЛЕНИ И О ПРОЧЕМ

I

  
   "...У ворот нашего дома и до настоящего времени сохранилась скамеечка, на которой по вечерам сиживал мой отец и бранился. Не было человека добрее его, и не было такого неусыпного ворчуна, как он. Ворчанье и брань, сыпавшиеся из его уст на самые разнородные предметы, не всегда были ясны обывателям подгородной слободки, где жил отец, содержа фруктовый сад. Смысл речей моего отца, чувствовавшего потребность касаться предметов, о которых отвык рассуждать простонародный ум, затемнялся собственным его невежеством, необразованием, водкой, непрестанной его спутницей, и некоторою долею того русского чудачества, которое является у простого человека, зачуявшего в своей голове необыденный ум. Ввиду всего этого нетрудно понять, что отца моего вся слобода считала за тронувшегося, сумасшедшего, чудака и пьяницу. Мне, шестилетнему слобожанину, тоже не была тогда понятна отцовская речь; но, не понимая ее, я любил в этой речи и вообще в разговоре отца его манеру, постоянная бойкость и насмешливость которой невольно убеждали меня, что он прав, что человек, заспоривший с ним, ушел от него в дураках.
   Теперь, когда мне много раз приходилось думать о моем детстве, об отце, я выучился отчасти понимать его запутанные речи и нахожу, что, несмотря на разнообразие предметов, которых касалась эта речь, и ее неизменно бранный тон, - в ней постоянно слышалось слово "душа", постоянно тосковалось "о душе", о ее погибели, о том, что ее забыли. Рекомендуя моего родителя, я считаю нужным остановиться именно на этой общей черте его ругательств, потому что она много значит для меня, потому что она выходила не из простой болтовни.
   - Плевать я хотел на твои богатства! - кричал мой отец, сидя на лавочке в одной рубашке и обращая речь к богатому соседу дворнику, который вечерком пришел посидеть с ним так, просто.
   - Потому, - продолжает отец: - в нонешнее время некуда мне и деть-то его по душе... Видишь, что ли?
   - То-то, у тебя не густо, так ты и "не надо!" - с иронией бубнит сосед; но отец прерывает его на первом же слове.
   - Дубина моздовская! Видал я деньги на своем веку, не твоим чета!.. Пропил я их, деньги-то, нищий теперь, а давай ты мне их, так не возьму-у, да-а!.. Не надо мне их, потому душа не может по нонешнему времени сделать мне указания, куда их деть. Разучилась она, душа-то наша, о себе... Ты вот что мне ответь, - вдруг с большим ехидством в фигуре и голосе восклицает отец: - отвечай, на какой рожон ты деньги копишь? Зачем тебе тыщи? Давай ответ!
   - Тыщи-то?
   - Д-да! Пятьдесят лет ты деньгу набивал, полсотни годов ты бился, можно оказать, как собака... Как ты теперича их истратишь-то с толком, "по душе"? Отвечай мне на это: тогда я с тобой могу поддерживать разговор.
   - Ах ты, башка, башка! - удивляется купец. - Не истратить денег? Чай, и ты на это дело мастер был... Ты наживинко вот!
   - Тебе, дубине, делают вопрос, так ты давай ответ! Что ты хвостом-то вертишь? Нешто я о наживе говорю? Махлак ты этакой! С умом ли можешь ты их истратить по нонешнему вр-ремени?.
   - Проломная голова! - горячится купец. - Есть у тебя дети-то, у шишиги?
   - Есть дети. Ну?
   - Ну и у меня есть!
   - Ну?
   - Что еще? Что нукаешь?.. Для детей наживаю.. Гвоздь каленый!
   - Для дет-тей?- переспрашивает отец и, ударив себя по колену, произносит: - Пач-чему? Почему для детей?
   С злейшей иронией в губах смотрит он в сторону, прислушиваясь к ответу собеседника, и чувствуется, что у него уже есть наготове вернейшие средства разбить этот ответ в пух и прах.
   - Не отчитывали еще тебя?.. - трунит собеседник.
   - Нет еще, не отчитывали! - самодовольно потряхивая головой, произносит отец. - Тебя вот сначала от одури отец дьякон отчитает, тогда уж и меня... А ты ответ-то дай!..
   - Надо бы, право, надо бы тебя отчитать...
   - Давай ответ на вопрос!.. Спрячь хвост-то - будет вилять!.. Давай-ко ответ-то... пивной ты котел!
   - Ответ тебе? - горячится купец, придвигаясь к отцу.
   - Д-да! Ответ! Язык имеешь?
   - Имею я язык, крыса эдакая! Им-мею! Ответ, что ли, тебе надо, Искариоту?
   - Ответу давай, толстомясая дурь!
   - На тебе ответ, купорос ты астраханский, н-на! В лаптях я пришел в город, вахлаком со щепки начал, семью имею, дом имею, деньги им-мею... Зачем? Да хоть дочь я свою из деревенских девок выведу в люди-и!
   - За благородного? - быстро вставляет свое словечко отец.
   - А нешто нет, харя балаганная, неужто нет?.. Заткнул ли я тебе глотку, Иуде? Получил ли ты ответ?..
   - Тебе ли, толстомясому, заткнуть мне глотку?.. Ах ты, гнилое ты колесо! Разевай рот шире, я тебе затыкать глотку буду... Я тебе заткну, дубью безмозглому!.. Я-а-а!..
   И действительно, мудрено было "заткнуть рот" моему отцу. Быть может, частью под влиянием желания оправдать свое разоренье и бедность, он тотчас же переносил вопрос о разумном употреблении богатств на практическую почву и принимался представлять из тогдашних нравов такие картины бессознательности жизни, считаемой счастливой; что действительно оказывалось совершенно ненужным "биться" и наживать, чтобы завоевать это счастье. Купец Калашников уж кажется богат, уж кажется почтен и награжден начальством, а пьет не хуже мастерового и ездит к слободской солдатке Акульке, целует у ней руки, тогда как у него есть красивая жена с мильонами. А почему? - Душа тоскует. Для нее-то у Калашникова нету занятия, а медали ей не нужны... А дочь дворника, имеющая выйти за благородного? Что она может получить взамен отцовских, трудом нажитых, богатств? - мужа пьяницу от скуки, гулянье с зевотой да способность спать или плакать? Кругом в жизни было много явлений, в которых не было видно ума-руководителя, и отец ими-то и донимал собеседника.
   Лежа подле спорящих в траве с каким-нибудь щенком в руках, я с удовольствием вижу, что богачу-купцу, должно быть, плохо приходится от моего отца, и рад этому. Мне смешно видеть, что с каждым словом в отпор моему отцу он злится более и более, говорит урывками, словно его бьют по спине, лицо его делается весьма глупым и смешным, вообще в нем является сходство с человеком, который ходит впотьмах, спотыкается, разбивает себе лоб и кроме ругательств не имеет другой защиты.
   - Ну, в головы ты вылезешь, - кричит отец,- мундир на тебя, дубину, наденут, ну? - веселей тебе от этого?..
   - А то нет?..
   - Медаль на тебя навесят? а дальше что?..
   - Ну другую? Ну?
   - Ну, а дальше что? Надел ты, дурак, мундир, нацепил медали, послы к тебе персидские приехали, к ослу лавочному, барана ты им зарезал, тысяч десять в утробу ты им всыпал, а потом что?.. Ведь снимешь же ты, мочалка глупая, мундир-то! И медали ты положишь ведь когда-нибудь в сундук; что же для твоей дурацкой души останется? Для души-то для твоей что? Сам про себя-то ты с чем останешься? Отвечай мне!
   - Голова ты безмозглая! Вот тебе мой ответ.
   - Сам ты - крыса бесхвостая, да не в том у нас с тобой, невежей, разговор идет. Уши-то твои слышат ли мои слова? Ведь ты на крышу полезешь с помелом голубей гонять! Для души-то у тебя нет ничего!.. Пузырь! Ведь это тебя нарочно исказили. Ведь это тебя нарочно приучили, чтобы душу у тебя вынуть, а ты и не видал этого? Башка-башка! Говорю я тебе, ежели богатств твоих послы персидские не сожрут, ежели со страху ты их начальству не рассуешь, да ежели. дети твои, ослы лабазные, с цыганками не пропьют, что ты станешь с ними делать? Скажет ли что тебе душа? Есть ли у тебя душа-то? Отвечай-ко мне на это?
   - Пес я, что ли? - кричит собеседник.
   - Не пес, а пузырь! - наклоняясь к собеседнику, язвительно шепчет отец. - Пузырь пустой. Пе-ес! Пес свое дело знает. Что ему надо, он исполняет, на нем шкура своя, а вот ты-то, друг ты мой, сам про свою душу ничего не имеешь. Вот что, ангелочек мой! Что мы с тобой без толку орем? Надо говорить честно, благородно... Ругать, что ли, я тебя собрался? Велика радость! Эко собаку бешеную нашел! Не про тебя одного говорю, все мы, друг ты мой, обездушели!.. Все! - Вот что!
   Ласковый тон и тихий стих, осенивший отца, отнял у собеседника последнее средство обороны - ругательство; он сидит, как ступа, изредка потряхивает головой и что-то бурчит. А отец, все более и более охватываемый серьезностью разбираемого или, вернее, разругиваемого вопроса, продолжает говорить все с большей искренностью и задушевностью.
   - Что нам воевать-то без ума? Эх, куманек дорогой! Не в тебе в одном души нету, а во всем народе ее не стало. Вот что, друг! Видал ли в горнице у нас портреты родителей моих?
   - Видал я твои портреты...
   - Седенького старика-то помнишь, там висит, ай нет? Ну вот это, друг сердечный, прадедушка мой, царство ему небесное! Вот у него была душа, да и своя, не заказная! Да! Не на заказ сделана, а своя! Да, друг любезный, своя! Был он, видишь ты, раскольник и свой скит имел за Волгой, в лесах, да и так, пожалуй, было, что и толк особенный он сам от себя выдал - да-а! Что ж, я тебе скажу? Ведь он и торговал и деньгу наживал; ведь и он, друг ты мой, аршинничал, да только не по-нашему! Ты-то вот, не в обиду тебе говорю, не знаешь, зачем деньги-то тебе, а он знал. Он, братец ты мой, руками в лавке, а душой в своем месте. Руками-то деньги принимает, а душа-то уж ему указание дает. Стало быть, он знал - что зачем. Мерин у него в тыщу рублей, рысаки тысячные были, и это неспроста! Именно ему тысячный рысак был надобен, потому начальство за ним на тройке погнало, а он попа-расстригу везет, так ему надо угнать от начальства-то. Видишь вот! Он, поп-то, хоть и вор и разбойник, а ежели настоящую очистку ему сделать, беглый солдат окажется, да душа этого требует - "спасай", "не поддавайся!" Глупы ли, умны ли были старички, а как-никак умели жить своей совестью. А в нонешнее-то время и нету ничего! Все и разучились так-то жить. Да-а! Всё исполняем, всё исполняем, а для совести-то и нет ничего! Мерин-то вот у тебя будет не дешевле, как тыщу, а ходу-то тебе с ним нету? Да-а! Ну куда ты с своим мерином сунешься? Посадил ты свою жену на него, пять молодцов его держат под уздцы, а выпустили они его - и некуда вам! И ходу-то всего вам с мерином два вершка, только на гулянье! Разлетелись вы, следственно, как дураки набитые, и домой тоже такими же дураками воротились. Окроме как спать, нету вам никакого интересу! Ты с супругой с одури-то храпеть завалился, мерин твой одурелый в конюшне жрет не в свою голову, и все вы - дурак на дураке!
   - Ты умен! - огрызается собеседник, заметив в последних словах отца раздражение.
   - Я-то, брат, умен! - быстро впадая в обычный ругательный тон, говорит отец. - А вот ты-то, куманек, не в большом уме, уж извини! Ты-то, брат, дурак московский! Как говорить-то мне с тобой, с пузырем бычачьим? Ах вы, идолы, идолы! К чему вас, идолы, приучили?
   - Собака ты бешеная! - собираясь уйти от греха, бурчит купец; но отец не обращает на него внимания и продолжает:
   - И уж изуродовали же глупых только вас, на чужую на потеху! Ишь ведь что им в голову-то набухали, пустозвонам несчастным: персидского ему дай посла! Свинья ты, свинья! Дочь свою за благородного в гроб желаю вбить; сыновей моих цыганкам отдать, а сам желаю на старости лет голубей гонять да водкой увеселяться! Ах вы, мордастые дураки!
   - Пес, поганый!
   - Ах вы, черти ободранные! Ишь им что надо, а? Пятьдесят лет народ надувает, аршинничает, душу губит, зачем?
   - Поди ты к шуту!
   Собеседник положительно уходит.
   - Зачем? постой, куда? Погоди, я тебе совет дам!
   - Провались ты, чумовой...
   - Погоди! - кричит отец, вскакивая с лавки и как бы желая пуститься вдогонку. - Масла ведра три в сундук-то с деньгами вылей. Эй! Чуешь! в бумажки его полыхни, масло-то, чтоб не сопрели. Да тогда и ложись на сундук спать...
   - У кого язык-то наваривал? В какой кузне?- тоже кричит собеседник, остановившись в нескольких шагах.
   - Тут у знакомого кузнеца наваривал... А что?
   - То-то он у тебя дюже наварен, - язык-то... Много ли дал?
   - За наварку-то? Я за наварку дорого дал, тысяч с полсотни ушло. Али хорошо?
   - Провались ты пропадом!
   - А то воротись, я бы с тобой еще потолковал... Эй! сосед!
   - Мошенник! - вопиет собеседник и скрывается за угол.
   - Ай не любишь? Ха-ха-ха! - издевается отец и с сияющим победою лицом зовет меня.
   - Вот они, богачи-то, - посадив к себе на колени и поглаживая мою голову, говорит он. - Ванятка! чуял, что ль? Крикни ему, дураку: "эй, воротись, мол! тятенька, мол, тебя еще раз-другой хорошенько наколпачит". Крикни ему!
   В отце, в его речах, в его лице столько побеждающей правды, что, глядя на него и слушая его, едва ли можно когда-нибудь получить аппетит к богатству.
  

II

  
   "Жизнь моего отца вовсе не так бедна впечатлениями, чтобы его бедный, заброшенный и неразвитый ум не получил потребности раздумывать вообще о жизни человеческой и ценить в ней только свободное развитие нравственных движений души. В самом деле, он недаром указывал на портреты своих предков. Прадедушка его, а мой пращур, был изображен на портрете (портрет этот цел у нас) масляными красками, худеньким старичком с живыми, внимательными глазами, с подстриженными на лбу волосами, лестовкой на одной руке; на затылке его одета какая-то скуфейка, на плечах мужичий кафтан. В оригинальности его костюма, взгляда, с помощью кой-каких сведений, рассказанных отцом, видно, что человек жил, слушаясь собственных убеждений, которые, как бы ни были они нелепы, охватывали мельчайшие подробности личной жизни вплоть до мерина и были в полном согласии с общественной его деятельностью. Худо ли, хорошо ли, но во всех и домашних и общественных делах у него работала мысль, что дорого даже с механической стороны; тут наверное была жизнь. Но "порядок", гонявшийся за ним по лесам, разорявший его часовенки и кельи, с целью наполнить его голову более здравыми понятиями, вроде, например, того, что пожары нужно заливать из пожарных труб, что квартальному нужно давать дань и т. д., внедряя какую-нибудь из подобных идей, уничтожал зародыш самостоятельной мысли. Я весьма сожалею, что в нашей портретной галлерее недостает портрета моего прадеда, а есть пращур и дед. Но если я представлю себе постепенное развитие "порядка" и предположу, что "порядок" поработал во времена прадеда в свою пользу не мало, то и тогда мне будет отчасти понятна разница между фигурой начальника нашего рода и фигурой его ближайшего потомка. Дед изображен уже не в мужичьем кафтане, а в длиннополом немецком сюртуке, к которому недостает только цилиндра на вытянутую колом голову, чтобы быть вполне уродом. Потрудитесь отыскать в этих глазах, выглядывающих с самого верху узкого лба, почти под пробором жирных волос, какое-нибудь подобие самостоятельной мысли прадеда:- ее нет и следа. Это - церковный староста, которому генерал подал руку и осчастливил, или гражданин, с двумя головами сахару подмышкой ожидающий начальника, чтобы поздравить и попросить прошения. Для этого человека, по всей вероятности, уже коротко известно, что назначение человеческой жизни - поднесение хлеба-соли на блюде, плошки, дани, медаль и т. д. Отцу моему, принимая в расчет быстрые успехи прогресса, предстояла еще большая возможность превратиться в настоящего лавочного осла со специальной целью надувать и грабить сограждан. Но случилось так, что уродился или "вышел" он не в отца, а в прадеда; лет с шестнадцати стала надоедать ему лавочная жизнь, и в голове забродило бог весть что. Стал он читать книжки, захотелось ему писать стихи, и он выводил каракули, начинавшиеся словами: "скучно, скучно молодцу, да скучно мне!" После него осталась тетрадка, где переписаны разные стихотворения под общим именем: "Скука". "Приемлю лиру в руки и горесть разгоняю (начинается стихотворение), но протяженны звуки рождают горесть паки". Далее говорится, что даже и "млекосочны маки" болезни сей не уменьшают. Вообще скука угнетала его, не знавшего, за что ухватиться; от писанья стихов (грамоте его выучила бабка; мать, которой он лишился очень рано, была уже неграмотна) он вдруг предавался мечте поступить в монахи, да так, чтобы зарыться в землю по шею, навек, или сделаться силачом. Пока был жив отец, малый колобродил потихоньку; но по смерти отца, после которого, наравне с двумя другими братьями, получил наследство, не вытерпел скучного житья и стал колобродить въявь. Прежде всего, как за самое ближайшее и общедоступное от скуки средство, взялся он за пьянство.
   Началось с того, что поехал он из города к кому-то на свадьбу в село Дубки, а его завезли в Дубы; надо было зайти в кабак расспросить про дорогу. А в кабаке в это время сидел дворовый человек и играл на флейте. Через полчаса отец уже угощал его, узнал, что это и знаток своего дела и "душа", просил выучить на флейте и готов был в ножки ему поклониться. Недели две дворовый человек учил его музыке, получая и угощение и деньги за "обучение амбушуру" и наставляя своего питомца в науке жизни. Как они очутились в Нижнем, долго ли там пробыли и что делали - этого отец никогда порядком припомнить не мог; но уроки "амбушура" прекратились по случаю того, что отец сделал в каком-то трактире "мордобой" половому из-за селянки. Половой бросился за будочником, а отец - на пристань, откуда тотчас же и уплыл. Очнулся он близ какого-то монастыря. Трогательный звон, сзывавший братию к ночной молитве, сильно подействовал на его отягченную грехами душу; он не понимал, а чуял, что все эти отличнейшие люди, с которыми он беспутничал, - "не то", что с ними для души сделаешь немного, и пожелал очистить душу молитвою. Он вылез на берег, отслужил молебствие и попросил позволения побыть в монастыре для молитвы. На другой же день он нашел отличнейших, задушевных людей; принялся исполнять правило, послушание, стал поститься, <перестал> пьянствовать и желал принять схиму. Один монах продавал было ему за сходную цену вериги и предлагал заковать его в них на веки веков; но отец и тут почуял, что нет настоящего, и кончил дело спасения пьянством, дракой и бегством. Спьяну и сглупу исколесил он всю Волгу. В Астрахани перезнакомился с персианами, хотел ехать в Персию, учился у них ходить по выпуклой стороне надутых ветром парусов, но упал и разбил бок. Выздоровев, в Персию не поехал потому только, что сошелся очень близко с замечательным силачом из немцев, поднимавшим на одном пальце десять пудов. Этот силач ограбил его и чуть было не убил, так что блудный сын волей-неволей принужден был возвратиться в свое отечество. Это был первый поход за нравственными ощущениями. Он не только не научил отца ценить лавочный рай, но, напротив, заставил еще больше призадуматься о своей беззащитной душе. Позанявшись торговлей с полгода, скоро потом он снова сорвался и с деньгами, вырученными от братьев за свою часть в торговле, отчалил с родины - на этот раз навсегда.
   Дальнейшие скитания моего отца продолжались более двенадцати лет, отличаясь тою же беззаботностью мечущейся души. Пьянство, как самое существенное средство залить горе своего убожества, стояло, разумеется, на первом плане, перемешиваясь с самыми разнообразнейшими душевными привязанностями: то опять хотелось писать стихи, то поступить в монахи, то сделаться актером. Отец мой всюду совался, всюду тратил последние крохи отцовского наследства, угощая профессионистов разных художеств, шатался с труппами, приставал к хору певчих - и пил, ибо, едва стакнувшись с какою-нибудь заочно любимою профессиею, чуял свое невежество и видел ограниченность дела. В сущности от этих скитаний отец вынес только одно практическое качество: уменье играть на гитаре две-три чувствительные пьесы, от которых впоследствии плакала матушка, да еще внешний отпечаток бродячего человека. Он был небольшого роста, сухощав, с довольно хорошими и добрыми глазами. Костюм его всегда был именно такой, который рекомендует человека без звания и дела: какой-то пиджак с разодранными локтями или бешмет и на ногах опорки, а на голове иной раз появляется изорваннейшая шапка с красным околышем, неизвестно откуда попавшая в нашу сторону... Бороду он брил и волосы носил длинные, за ухо; я помню эти волоса - черные и с большой сединой.
   Конец этих бесплодных скитаний, по всей вероятности, был бы для моего отца, оставшегося без денег, весьма плохим, если бы ему не помог выбраться хоть к какому-нибудь пристанищу один добрый человек. Это был какой-то "добрый барин", когда-то погуливавший с отцом: Он случайно встретил отца в Москве, когда последний в отчаянии за будущее хотел продаться в солдаты. Барин взял его с собою в одну замосковную деревеньку и определил садовником, так как отец совался прежде и в это дело. Очутившись в чужой стороне и видя, что выхода не предвидится, да и идти некуда и незачем, отец мой приутих, пообдумал свое положение и занялся делом усердно, а скоро и женился на дьячковской дочери, моей будущей матери. Год они жили покойно, оба занимаясь садовым делом; но после моего рождения отец "заскучал" вновь... В свою сторону выехать было не с чем; отец решился переехать в город, чтобы меня поставить "на настоящую дорогу", если не пришлось самому быть человеком. Переезд совершился при помощи барина, моего деда-дьячка и всего имущества родителей, которое по этому случаю было распродано. В губернском городе, при помощи родственника матери, служившего в одном из губернских присутственных мест, была отведена нам бесплатно земля в подгородной слободке и выстроен крошечный домишко. При доме отец развел питомник фруктовых дерев, вывезенных из деревни, и по недоразумению думал, что он сам занимается всем делом, тогда как с первого же дня нашего поселения, с первого бревна, положенного в основу домишка, все заботы о нашем питье и еде всею тяжестью легли на матушку, а отец стал скучать, попивать, подумывать о том, что хорошо бы пробраться на Дон ("там места!"), и, как уже знаем, браниться. Чужая сторона много помогла усилению этой брани, злости и питью водки. Сторона эта не нравилась ему по многим причинам. Природа здешняя была не та, что на Волге, где он привык видеть широкие виды, богатые места. Рек больших тут не было, лесов тоже; не было тут расписных ставен, петухов и коньков на крестьянских избах, не случалось слышать вновь сочиненной песни, встречать красной франтовитой рубахи: все было мелко, мало, бедно, все утихло, как будто умерло. Взамен всех этих пустяков царствовал один только порядок, который, как известно, в местностях около Москвы вводился почти с незапамятных времен, так что, когда пришлось жить здесь моему отцу, все уже было привинчено к своему месту прочно, туго, казалось, даже на веки веков. Не было людей, были "породы" чиновников, купцов, господ, мужиков. Всякая порода имела свои зоологические признаки: чиновник непременно ходил сгорбившись, был худ, как-то мокр и кожу имел зеленую, дьякон непременно имел бас, священник - тенор и т. д. Породы передавали эти качества из поколения в поколение; вместе с ними передавалось этим поколениям уменье исполнять именно те жизненные цели и обязанности, которые соответствовали той или другой породе. Обязанностью мужика было - ждать обиды от всех, говорить одно слово: "за что же?" и пить с горя. Обязанностью чиновника - говорить мужику и другим сословиям: "нельзя!", клевать со всех крохи и пить от несправедливости. Барин обязан был баловаться и мотать деньги от скуки; купец - мошенничать и угощать. Всем даны были места, отведены стойла с перегородками, удобными лишь на то, чтобы вырвать у соседа из высоко поднятой морды клок сенца... С этим ли народом, не чувствовавшим, что у него на плечах есть голова, с ним ли возможно было моему отцу водить компанию, дружбу? Ему ли не соскучиться с людьми, не знавшими, что такое "белый свет", тогда как он десятками лет скитаний приучен думать о множестве всевозможных человеческих свойств и отношений? В этой упрощенной стороне отцу моему не с кем было сказать слова, ибо специалисты по "своим частям" не могли ни слова понять в его рассуждениях и сразу стали смотреть на него как на шута, на сумасшедшего...
   - Нет, надо, я вижу, убираться нам отсюда, - говорил он чуть ли не с первого дня знакомства с новыми городскими соседями.
   - Полно тебе чудить! Ну куда ты уберешься? - возражала ему на это матушка. - Ишь голова-то у тебя какая непокойная... Куда еще идти?
   - На Дон, на Дон надо! Там, брат, ух какие места!
   - И-и, сумасшедший! Право, ей-богу, с ума сходишь...
   Матушка отговаривала его с тайной боязнью, как бы он не ушел в самом деле: она, наравне с другими, сама считала его отчасти чудаком. Но храбрившийся отец сам чуял, что теперь уж ему не уйти; он уж не один, у него дом, семья; оставить всего этого так, ни за что ни про что - нельзя, и надо терпеть. Он терпел и бранился.
   - Ах он, неумытое рыло! - бывало, ворчи

Другие авторы
  • Илличевский Алексей Дамианович
  • Набоков Владимир Дмитриевич
  • Лубкин Александр Степанович
  • Соколовский Владимир Игнатьевич
  • Гартман Фон Ауэ
  • Писемский Алексей Феофилактович
  • Еврипид
  • Гиппиус Зинаида Николаевна
  • Трефолев Леонид Николаевич
  • Михайлов Михаил Ларионович
  • Другие произведения
  • Тургенев Иван Сергеевич - (Предисловие к отдельному изданию "Дыма")
  • Антонович Максим Алексеевич - Из воспоминаний о Николае Александровиче Добролюбове
  • Полонский Яков Петрович - Стихотворения
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Морская свинка
  • Гурштейн Арон Шефтелевич - Шолом Алейхем
  • Бунин Иван Алексеевич - Темные аллеи
  • Белинский Виссарион Григорьевич - С. Машинский. На позициях историзма
  • Модзалевский Борис Львович - Портрет А.С. Пушкина работы В. А. Тропинина
  • Ширяевец Александр Васильевич - Стихотворения
  • Короленко Владимир Галактионович - Григорий Борисович Иоллос
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 475 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа