Главная » Книги

Блок Александр Александрович - В. Н. Орлов. Гамаюн. Жизнь Александра Блока, Страница 30

Блок Александр Александрович - В. Н. Орлов. Гамаюн. Жизнь Александра Блока



года было записано: "Что Христос идет перед ними - несомненно. Дело не в том, "достойны ли они его", а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого?" Через день эта важная мысль была высказана в дневнике в более категорическом тоне, уже без вопросительной интонации: "Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы "недостойны" Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой". И через несколько дней (в начале марта) Блок снова возвращается к тому же: "... если бы в России существовало действительно духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы "учло" то обстоятельство, что "Христос с красногвардейцами". Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем... Разве я "восхвалял"?.. Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь "Иисуса Христа". Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак".
   Как видим, Блок подчеркивает символическую условность Христа "Двенадцати", само имя его берет в кавычки. Ясно, что его тревожило внутреннее несоответствие канонического образа "спасителя" и "искупителя" всей идейно-художественной тональности поэмы. В понимании этого противоречия и заключалась "страшная мысль", преследовавшая Блока. Он хотел, чтобы впереди красногвардейцев шел кто-то Другой, более достойный вести восставший народ в будущее, но не нашел никакого другого образа такой же морально-этической емкости и равного исторического масштаба, который способен был бы символически выразить идею рождения нового мира.
   Поэтому Блок и говорил: "к сожалению, Христос", и вместе с тем не думал отказываться от "своего Христа". И три года спустя, в 1921 году, он говорил столь же твердо: "А все-таки Христа я никому не отдам".
   Когда Блок пытался растолковать, каким он сам себе представляет "своего Христа", он оперировал отвлеченными, зрительно трудно представимыми понятиями: "кто-то огромный", "как-то относящийся" к флагу, что тревожно бьется под ветром, за снежной бурей и ночной темнотой. Огромность и тревожность - вот что призван был передать образ Христа. В августе 1918 года Блок рассказывал, как любит он ходить по ночному городу в метель, когда все кругом "как бы расплывается". И вдруг - в переулке мелькнуло что-то светлое - может быть, флаг? "Вот в одну такую на редкость вьюжную зимнюю ночь мне и привиделось светлое пятно; оно росло, становилось огромным. Оно волновало и влекло. За этим огромным мне мыслились двенадцать и Христос".
   Ничего более точного, определенного Блок сказать не мог. Но как много сказано!
   Необходимо иметь в виду, что с образом Христа у Блока были связаны свои исторические представления, и вне их понять символику "Двенадцати" невозможно.
   Прежде всего это не церковный Христос, именем которого Блок будто бы хотел религиозно оправдать и освятить революцию. Церковь, самый дух православия, поповщина - все это было Блоку с юных лет чуждым и враждебным. И навсегда таким осталось: "Учение Христа, установившего равенство людей, выродилось в христианское учение, которое потушило религиозный огонь и вошло в соглашение с лицемерной цивилизацией..." (март 1918 года). Церковь исказила и опошлила самый образ Христа, его именем освятили "инквизицию, папство, икающих попов, учредилки". Но достаточно вникнуть в первоначальное, не захватанное попами содержание евангельской легенды, чтобы убедиться в том, что "Христос - с красногвардейцами".
   Да, из Евангелия мы знаем, что Иисус в своем человеколюбии не только пришел прежде всего к блудницам и разбойникам и назвал их первыми в своем царстве, но и сам был "причтен к злодеям" - был распят вместе с двумя разбойниками. ("И был с разбойником", - цитирует Блок Евангелие от Луки в черновике "Двенадцати".) Он был заодно с горемычными, голодными, темными и грешными. Это им, а не богатым, преуспевающим и довольным обещал он новую жизнь. В этом смысл блоковского замечания: "Опять он с ними" - то есть с голытьбой, что двадцать веков спустя поднялась за свои права, за свое место под солнцем. "Опять" - потому, что именно таково было первоначальное христианство: "религия рабов, изгнанников, отверженных, гонимых, угнетенных" (Энгельс).
   Таким, вероятно, был бы Христос в пьесе, которую Блок задумал непосредственно перед созданием "Двенадцати". В плане драмы, записанном 7 января, Христос охарактеризован как существо странное, бесполое - "не мужчина, не женщина" ("женственный призрак") - и грешное. Апостолы - люди простые, грубые и темные галилейские рыбаки, тогдашняя голытьба, озлобившаяся на жрецов, богачей и фарисеев, - и от них, от народа, Христос "получает все": ""апостол" брякнет, а Иисус разовьет". Это обстоятельство важное: Иисус не столько даже вождь и учитель тогдашней голытьбы, сколько "глас народа", как бы рупор, через который в мир идет весть о новой большой правде.
   Кругом - старая испорченная жизнь: "загаженность, безотрадность форм, труд". Обстановка, бегло намеченная в плане пьесы, напоминает сцены петроградской улицы революционных дней: нагорная проповедь названа митингом, вокруг Христа - толкотня, неразбериха, кто-то с кем-то ругается, слоняются и что-то бубнят какие-то недовольные, "тут же проститутки". Но мировая правда, идущая от этих грубых и грешных людей, прекрасна.
   Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, справедливости, но и символом, знаменующим стихийное, бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи.
   Первоначальное христианство явилось, в понимании Блока, великой религиозно-нравственной силой, которая нанесла сокрушительный и непоправимый удар изжившему себя старому языческому миру, а Христос - выступил "вестником нового мира". Он произнес "беспощадный приговор" растленной государственности и цивилизации миродержавного и преступного Рима.
   "Когда появился Христос, перестало биться сердце Рима", ветер христианства разросся в бурю, истребившую старый мир, - говорит Блок в очерке "Каталина", написанном вслед за "Двенадцатью" и важном для понимания проблематики поэмы (авантюрист-бунтовщик Каталина демонстративно назван "римским большевиком"; Блок сам указал, что смотрел на этот очерк как на "проверку" поэмы).
   С присущей ему склонностью устанавливать широкие исторические аналогии Блок сближал свое переломное время с эпохой раннего христианства, сопоставлял распад императорского Рима с концом царской, помещичье-буржуазной России. Это была любимая историософская мысль Блока, и он развивал ее многократно.
   Образ Христа - олицетворение новой всемирной и всечеловеческой веры, новой морали - послужил для Блока символом всеобщего обновления жизни, начатого русской революцией, и в таком значении появился в финале "Двенадцати". Это как бы наивысшая санкция делу революции, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел.

4

   От общей идейно-художественной концепции "Двенадцати" неотделима драматическая история любви и преступления Петрухи, который ненароком убивает свою былую подружку Катю, изменившую ему ради преуспевающего Ваньки. История эта занимает в поэме слишком много места (шесть песен из двенадцати), чтобы можно было счесть ее чем-то случайным и посторонним.
   В замысле Блока все сцены, мотивы и образы поэмы составляли нерасторжимое единство. Недаром, обсуждая иллюстрации к "Двенадцати", сделанные Юрием Анненковым, он, особо выделив большой рисунок, изображающий убитую Катю и над нею - орущего, с перекошенным ртом, Петруху, высказал такое пожелание (художником не реализованное): "Если бы из левого верхнего угла "убийства Катьки" дохнуло густым снегом и сквозь него - Христом, - это была бы исчерпывающая обложка". Композиция из Кати, Петрухи и Христа - таким мыслился Блоку графический эквивалент сюжета "Двенадцати".
   Не к чему пересказывать историю Петрухи и Кати: она, как и вся поэма, у всех в памяти и на слуху. Но возникает вопрос - что означает эта история в структуре поэмы, как соотносится она с ее главной темой?
   Петруха - живой, полнокровный человеческий характер, изображенный с глубоким сочувствием к его личной драме. Яростная, испепеляющая страсть Петрухи понятна, близка и дорога Блоку. Надрывные признания "бедного убийцы" овеяны духом блоковской трагической лирики:
   Ох, товарищи, родные,
   Эту девку я любил...
   Ночки черные, хмельные
   С этой девкой проводил...
   - Из-за удали бедовой
   В огневых ее очах,
   Из-за родинки пунцовой
   Возле правого плеча,
   Загубил я, бестолковый,
   Загубил я сгоряча... ах!
   Это голос могучей человеческой страсти, которая Блоку была особенно дорога.
   Также с полным сочувствием обрисована и Катя. В письме к Ю.Анненкову Блок дополнил ее портрет выразительными деталями: это - "здоровая, толстомордая, страстная, курносая русская девка; свежая, простая, добрая - здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется... "Толстомордость" очень важна (здоровая и чистая, даже - до детскости)". Характер - налицо.
   Катя была своей среди красногвардейцев. Она по-своему тоже "приняла" революцию и, кто знает, не была ли заводилой среди тех уличных девиц, которые на своем собрании "обсудили - постановили" свои профессиональные дела. На рисунке Анненкова у Кати на груди - красный флажок. Эта подробность, конечно, не могла остаться не замеченной Блоком при обсуждении рисунков и он не возразил против нее, а может быть, и сам подсказал ее.
   Катя - порождение старого мира и вместе - жертва его. Не случайно на том же рисунке рядом с Катей скалит зубы все тот же паршивый пес, символически знаменующий скверну старого мира. Бессмысленная гибель этой простой, страстной и доброй "русской девки", как и трагедия невольного ее погубителя, это то, чем мстит старый мир, схваченный предсмертными конвульсиями.
   В сущности, главную цель революции Блок видел в ее возможностях и усилиях пробудить к полноценной жизни всего человека - во всем богатстве и во всей сложности его духовного существования. "Возвратить людям всю полноту свободного искусства может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества". Это было написано в марте 1918 года.
   Отсюда с очевидностью следует, что рождение новой человеческой личности, "новой породы" - дело будущего. Революция создает условия и предпосылки для полного раскрепощения и духовно-нравственного возрождения человека. В самый же разгар борьбы за пересоздание жизни проблема соотношения личного и общего хотя и не снимается, но решается в том смысле, что личное должно уступить общему.
   Недаром же Блок с такой убежденностью говорил, что личное невозможно почувствовать тому, для кого содержанием всей жизни стала русская и в перспективе всемирная революция. В другом случае он утверждал, что человек, которому выпало на долю быть свидетелем рождения нового мира, должен "как можно меньше помнить о личных слабостях и трагедиях".
   Это никоим образом не означало ни угашения, ни подавления личности, но призывало к категорическому решению в личном аспекте задачи воспитания гражданского долга перед лицом величайших всемирно-исторических событий.
   Мысль Блока о несоизмеримости "личных трагедий" с величием происходящего своеобразно (с поправкой на сюжет и характер) отозвалась в истории Петрухи.
   Убийство Кати - самый центр поэмы (не только композиционно, но и по существу). Здесь - стык двух полярных ее начал: душевного разгула, охватившего двенадцать, и просыпающейся в них упорной воли. Непосредственно после грубейших слов, обращенных Петрухой к мертвой Кате: "Лежи ты, падаль, на снегу!.." - звучит, как напоминание и призыв к действию, чеканный лозунг: "Революцьонный держите шаг!"
   Поэт остро, болезненно чувствует драму Петрухи, сопереживает ее. Но ни из чего не следует, что он ставит ее не только над общим делом двенадцати (как получается у непрошеных защитников Петрухи), но даже вровень с ним.
   Петруха потрясен до глубины души делом своих рук: целился в разлучника, "буржуя" и "сукина сына" Ваньку, а попал в Катю. Товарищи сперва стараются подбодрить его - ласково, сердечно, потом выговаривают ему сурово, требовательно, непримиримо:
   Не такое нынче время,
   Чтобы няньчиться с тобой!
   Потяжеле будет бремя
   Нам, товарищ дорогой!
   И Петруха выравнивает шаг, подтягивается, вскидывает голову, "опять повеселел".
   Однако веселье его горькое, надсадное, не веселье, а все та же показная, залихватская, крикливая удаль, за которой прячутся и тяжелая тоска, и неутихающая совесть. Он "пугает", грозится кровью залить память о Кате, всуе поминает господа бога.
   Знаменательно, что настоящего виновника гибели Кати он видит в буржуе, именно буржуйскую кровь он готов выпить за свою "зазнобушку". В этой яростной вспышке есть глубокая психологическая достоверность. У Петрухи свои счеты с буржуазным миром, с которым спуталась его Катя (гуляла с офицерами и юнкерами) и который в конечном счете и вправду оказался виновником ее гибели - ведь Ванька, из-за которого она погибла, тоже "буржуй".
   Десятая и одиннадцатая песни - точка поворота в "Двенадцати". Здесь сюжет ломается: личное, выдвинувшееся было на первый план - бесшабашная удаль, любовная драма, ревность, преступление, отчаянье убийцы, - поглощается широкой, вольной и мощной мелодией.
   Отдельная человеческая трагедия отодвинута жизнью, историей, всемирной вьюгой, которая сметает с пути двенадцати весь мусор старого мира, все, что тяжелило их шаг, было или могло стать для них помехой.
   ... И идут без имени святого
   Все двенадцать - вдаль.
   Ко всему готовы,
   Ничего не жаль...
   Разве не заглушает эта такая отчетливая и столь постоянная нота революционного призвания и долга надрывные вопли душевного отчаянья, которое так громко звучит в репликах Петрухи?
   Двенадцать заняты своим прямым делом: "Их винтовочки стальные на незримого врага..." И поют они не блатные куплеты и не заунывные заплачки, а подхватывают мотив "Варшавянки".
   В темпах и ритмах стремительного, неостановимого марша тонут, растворяются мотивы бесшабашной гульбы и на первый план выдвигается тема несокрушимой силы восставшего народа, неудержимого движения двенадцати сквозь кромешную тьму и разыгравшуюся пургу - к открывшейся им далекой цели.
   В очи бьется
   Красный флаг.
   Раздается
   Мерный шаг.
   Вот - проснется
   Лютый враг...
   И вьюг пылит им в очи
   Дни и ночи
   Напролет...
   Вперед, вперед,
   Рабочий народ!
   Самим маршевым ритмом Блок, бесспорно, хотел выразить волевое, действенное начало революции, поглощающие визгливые ноты и надсадные выкрики первых песен.
   Буйная, слепая вольница превращается в музыкально организованную, направленную к великой цели революционную волю.

5

   На следующий день после того, как Блок закончил "Двенадцать", - 30 января 1918 года, - были написаны "Скифы". В печати они появились раньше "Двенадцати" - 20(7) февраля, в газете "Знамя труда". В этот же день Блок прочитал "Скифов" на литературном вечере в Технологическом институте.
   "Скифы" тесно связаны с "Двенадцатью" как единством подхода к Октябрьской революции, так (отчасти) и общностью проблематики. Но постановка и решение темы в "Скифах" иные, нежели в "Двенадцати". Там - как бы сверхисторическая, эпически мощная картина крушения старого мира как стихийного вселенского катаклизма, показанная и непосредственно и через индивидуальные человеческие характеры (Петруха, Ванька, Катя) либо типически обобщенные "маски" (персонажи старого мира). Здесь - поэтическая декларация, поднимающая вопрос об исторических судьбах России и откликающаяся на запросы и задачи текущего исторического дня, лирическая речь (однако уже не от первого лица, но от "мы"), обращенная к витиям старого мира, прогноз на будущее.
   В "Двенадцати" Блок был только художником, передающим голос стихии, в "Скифах" - вдохновенным оратором, переводящим голос стихии на язык истории. "Вот почему, - признавался он, - очевидно, я "Скифов" не так люблю: в одной линии с поэтическими манифестами, - скучно!"
   Монументальная революционно-патриотическая ода Блока действительно напоминает и по своему пафосу и по своей художественной структуре такие могучие произведения русской поэзии, как "Клеветникам России" Пушкина или "Последнее новоселье" Лермонтова.
   Конечно, смысл "Скифов" несводим к отклику на политические события, но понять это произведение в совокупности его содержания и проблематики невозможно, если не учитывать, в какой обстановке, в какую историческую минуту оно появилось.
   Самым серьезным событием этого времени, пережитым Блоком с особенной остротой, был срыв мирных переговоров с Германией в Брест-Литовске. Троцкий, "левые коммунисты" (Бухарин и др.) и левые эсеры выступили против подписания мирного договора и призывали к "революционной войне" с германским империализмом. Ленин, исходя из того, что положение страны требовало немедленной передышки, оценил позицию противников мирного договора как демагогию, упоение "революционной фразой", грозившее опаснейшей авантюрой.
   Зерно философско-исторической идеи "Скифов" содержится в дневниковой записи Блока от 11 января 1918 года, которая представляет собою непосредственный отклик на происходившее в Брест-Литовске. Но вот что особенно примечательно: Блок имеет в виду не столько немцев, сколько союзников бывшей России, активно противостоящих мирной инициативе России новой. Вот главное из этой важной записи:
   ""Результат" брестских переговоров (т.е. никакого результата, по словам "Новой жизни", которая на большевиков негодует). Никакого - хорошо-с. Но позор 3 1/2 лет ("война", "патриотизм") надо смыть. Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним. Если вы хоть "демократическим миром" не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. И мы широко откроем ворота на Восток. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, - уже не ариец. Мы - варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ - будет единственно достойным человека". В конце записано: "Европа (ее тема) - искусство и смерть. Россия - жизнь".
   В том, что сказано здесь с таким волнением и запалом, - клубок выношенных убеждений, неразрешенных противоречий, глубоких догадок и явных заблуждений.
   Что же понимал Блок под "исторической миссией" России? Понимание его ближе всего к концепции Пушкина, изложенной им в известном письме к Чаадаеву (1836 года, - писано по-французски). Заметив, что разделение церквей отъединило Россию от остальной Европы, Пушкин продолжал: ".. но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням - и христианская цивилизация была спасена". А потом она же, Россия, низвергнув Наполеона, еще раз обеспечила народам Европы "вольность, честь и мир".
   На эту пушкинскую концепцию наслоились впечатления от мрачных пророчеств Владимира Соловьева насчет "желтой опасности".
   В поздних своих сочинениях Соловьев рисовал апокалипсическую картину нового натиска монгольских орд, несущих гибель христианскому Западу. Поскольку Запад погряз в грехах, изменил божественной правде, Соловьев видел в "желтых" бессознательное "орудие божьей кары" и приветствовал грядущее испытание, в котором перед Западом открылся бы путь очищения и духовного возрождения. Отсюда - его знаменитые стихи (взятые эпиграфом к "Скифам"):
   Панмонголизм! Хоть имя дико,
   Но мне ласкает слух оно,
   Как бы предвестием великой
   Судьбины божией полно...
   России в той "последней борьбе" предназначалась, по Соловьеву, особо ответственная роль: она - "Восток Христа" - должна была принять на себя нравственно обязательную миссию спасения христианского мира от "низших стихий", идущих на него с "Востока Дракона". Так - в обретенной гармонии всечеловеческих начал добра, любви, права и разума - решалась историческая задача примирения Запада и Востока.
   Мы уже знаем, что Блок, сосредоточившись на теме "страшного мира", понимал под "желтокровием" нечто совсем иное, а именно - моральное и культурное одичание, мещанский нигилизм. В "Скифах", однако, он обратился к соловьевской идее в ее, так сказать, первоначальном смысле, сделав из нее, впрочем, противоположные выводы.
   В случае, если старый Запад не перестанет раздувать пламя вражды к новой, молодой России, она, слывущая на "культурном" Западе государством "азиатов" и "варваров", в самом деле "скинется азиатом" - и откроет плотину.
   Для вас - века, для нас - единый час.
   Мы, как послушные холопы,
   Держали шит меж двух враждебных рас
   Монголов и Европы!
  
   * * *
  
   Придите к нам! От ужасов войны
   Придите в мирные объятья!
   Пока не поздно - старый меч в ножны,
   Товарищи! Мы станем - братья!
   А если нет - нам нечего терять,
   И нам доступно вероломство!
   Века, века - вас будет проклинать
   Больное, позднее потомство!
   Мы широко по дебрям и лесам
   Перед Европою пригожей
   Расступимся! Мы обернемся к вам
   Своею азиатской рожей!
   Идите все, идите на Урал!
   Мы очищаем место бою
   Стальных машин, где дышит интеграл
   С монгольской дикою ордою!
   Но сами мы - отныне вам не щит,
   Отныне в бой не вступим сами,
   Мы поглядим, как смертный бой кипит,
   Своими узкими глазами...
   Присвоение предкам русского народа имени скифов само по себе не имело никакой опоры в истории, - в сущности, это не более как миф и метафора, вошедшие в состав идеологии и терминологии новейших "скифов" из "Знамени труда", к которым Блок прислушивался. Андрей Белый, подхвативший и развивший (в первой редакции романа "Петербург") идею панмонголизма как формы "всемирного нигилизма", доказывал, что Россия - это ни Запад, ни Восток, а некая особая третья сила, от которой зависят дальнейшие судьбы человечества. В обоснование такого представления о России была привлечена фантастическая версия, будто исторические скифы, населявшие причерноморские степи, были единственными потомками первейшего праарийского племени и сохранили в себе черты "исконно арийские". Отсюда, по Белому, вытекало расовое в своей основе противопоставление двух непримиримых жизненных начал, двух различных типов сознания: "монголизм" (лед, застой, покой, умеренность) и "скифство" (огонь, движение, катастрофизм, духовный максимализм).
   Перетолковывая в таком духе блоковских "Скифов", Андрей Белый потому и принял их безоговорочно, а "Двенадцать" - с оговорками: "Огромны "Скифы" Блока; а, признаться, его стихи "12" - уже слишком; с ними я не согласен", - писал он Иванову-Разумнику (27 февраля 1918 года).
   Блок придал своей теме широчайший разворот и в отвлеченно-утопическое представление о мировом конфликте вложил совершенно конкретный социально-исторический смысл.
   Два мира сошлись здесь лицом к лицу: жадный, одряхлевший, обреченный, но все еще кующий оружие буржуазный Запад, глухой к голосу стихии ("И дикой сказкой был для вас провал и Лиссабона и Мессины!"), забывший, что такое любовь, которая "и жжет и губит", - и молодая, полная кипящих жизненных, творческих сил революционная Россия, вставшая на защиту человечества и человечности и предъявляющая законные наследные права на все живое, непреходящее, что создано мировой культурой. Вслед за Достоевским Блок утверждает всечеловеческий гений России.
   Мы любим все - и жар холодных числ,
   И дар божественных видений,
   Нам внятно все - и острый галльский смысл, -
   И сумрачный германский гений...
   Мы помним все - парижских улиц ад,
   И венецьянские прохлады,
   Лимонных рощ далекий аромат,
   И Кельна дымные громады...
   От имени этой России, с верой в ее непобедимость и мировое назначение, поэт обратился одновременно и с грозным предупреждением - к врагам русской революции:
   Вот - срок настал. Крылами бьет беда,
   И каждый день обиды множит,
   И день придет - не будет и следа
   От ваших Пестумов, быть может! -
   и со страстным призывом к единению - ко всем людям доброй воли:
   В последний раз - опомнись, старый мир!
   На братский пир труда и мира,
   В последний раз на светлый братский пир
   Сзывает варварская лира!
   "Скифы" явились последним словом, которое сказала русская поэзия дооктябрьской эры. И это было слово новой исторической правды, рожденной Октябрем, - слово воинствующего революционного гуманизма и интернационализма.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ИСПЫТАНИЕ

1

   Александр Блок - Н.А Нолле (13 июня 1918 года): "Я чувствую временами глухую травлю; чувствую, что есть люди, которые никогда не простят мне "Двенадцати"; но, с другой стороны, есть люди, которые (совершенно неожиданно для меня) отнеслись сочувственно и поняли, что я ничему не изменил".
   В доме на углу Офицерской и Пряжки жадно прислушивались к каждому суждению о "Двенадцати" - и Александра Андреевна, и Любовь Дмитриевна, и больше всех - сам Блок.
   Однажды знакомый рассказал за чайным столом, что некто, шедший сзади него по Невскому, читал наизусть своему спутнику отрывок из "Двенадцати". Посыпались вопросы: что именно, какой кусок читал незнакомец, какого он возраста, как одет, кем может быть по роду занятий?..
   Трудно было поэту, так долго и упорно замыкавшемуся в одиночестве, найти пути к новому своему читателю. Он так мало знал людей, которых революция разбудила и вывела на широкую дорогу. Но он с громадным вниманием присматривался к ним - в той мере, в какой это удавалось ему по условиям и обстоятельствам его быта.
   Вот рассказ очевидца об одном из литературных вечеров, когда перед новой аудиторией была исполнена поэма "Двенадцать": "Многочисленная публика, в числе которой было немало солдат и рабочих, восторженно приветствовала поэму, автора и чтицу. Впечатление было потрясающее, многие были тронуты до слез, сам Александр Александрович был сильно взволнован".
   Поэт не мог не почувствовать волны участия, что шла к нему от новой русской молодежи - тех "юношей веселых", на дружественный отклик которых (хотя бы в будущем) он так надеялся.
   Сила и заразительность его примера в иных случаях давали о себе знать. Вот знаменательный эпизод. Одна юная обрусевшая немка, приносившая Блоку свои русские стихи, осенью 1918 года возвращалась на родину. Перед отъездом она написала ему, что обязана новой России пробудившимся в ней духом любви к свободе и к прекрасному. И что воплощением этого духа остается для нее именно он - Александр Блок: "В моем посещении вас для меня особенно ценно то, что я увидела, что мои мысли о русской революции, чаяния и чувства - не пустые фантазии, как казалось мне иногда в окружающей меня чуждой среде, - это или отблески, или зародыши тех мыслей, которые живут в умах лучших русских людей".
   Конечно, Блок не мог предугадать судьбу "Двенадцати". Поэма мгновенно разошлась на лозунги, цитаты и поговорки, вышла на улицу. Не без искреннего удивления Блок видел свои стихи на плакатах, расклеенных на стенах или выставленных в магазинных витринах, и на знаменах, с которыми проходили красноармейцы и моряки.
   Не могла не произвести на Блока глубокого впечатления поддержка, оказанная ему советской общественностью, партийной печатью. Правда, и большевиков многое смущало в "Двенадцати", главным образом - Христос. Блок записал в дневнике мнение комиссара Театрального отдела: "Двенадцать" - "очень талантливое, почти гениальное изображение действительности", но читать их вслух, народу - не нужно, "потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся". Блок прибавил от себя: "Марксисты умные, - может быть, и правы. Но где же опять художник и его бесприютное дело?"
   Однако в "Правде" (18 января 1919 года) о Блоке было сказано, что он - один из немногих лучших интеллигентов, "имевший достаточно нравственного мужества, чтобы почувствовать трагедию, и одаренный достаточно талантливой душой для того, чтобы в слиянии с народом и революцией достигнуть разрешения трагедии". Он не только призвал слушать революцию, но и сам глубоко вслушался в нее - "и плодом этого явилось величайшее достижение его поэзии и в то же время русской поэзии после Пушкина, Некрасова, Тютчева - его поэма "Двенадцать"". Статья "Интеллигенция и Революция" и другие очерки Блока, перепечатанные в 1918 году, рассматривались в "Правде" как "ключ к этой поэме": "Лишь ознакомившись с ними, можно понять, как удалось этому интеллигенту из интеллигентов переступить "недоступную черту" и в художественных образах выявить душу народа, или, что то же, душу революции".
   Оценка, как видим, совершенно отчетливая: величайшее достижение русской поэзии, выявившее душу революции.
   Но сочувственные отклики на выступления Блока заглушала обрушившаяся на поэта лавина злобы и ненависти, глумления и клеветы. В истории всей мировой литературы не много можно найти примеров такого дружного и организованного гонения, воздвигнутого на писателя. Фронт гонителей был широк - от высокоумных "мастеров культуры" (в том числе и тех, кто ходил в "друзьях" и "почитателях" Блока) до всякой шушеры из желтой прессы.
   Из людей лично близких поэту лишь очень немногие, буквально считанные единицы, поддержали его. Прочитав "Двенадцать" в газете, В.Э.Мейерхольд немедленно позвонил по телефону на Офицерскую, бурно выражая свое восхищение. Сочувственное письмо прислал (для Блока, в самом деле, неожиданно) академик С.Ф.Ольденбург. "Трепет восторга" испытала старая знакомая Блока, писательница и театральный критик Л.Я.Гуревич, человек стойких передовых убеждений. По-своему понял и принял "Двенадцать" умница Ремизов. С полным сочувствием отнесся Есенин. Конечно, довольны были "скифы".
   Впрочем, даже Андрей Белый, со своих позиций тоже пылко славивший "неописуемый, огненный год", на "Двенадцать", как мы уже знаем, откликнулся сдержанно, Да и вообще счел нужным предостеречь Блока: "По-моему, Ты слишком неосторожно берешь иные ноты. Помни - Тебе не "простят" "никогда". Кое-чему из Твоих фельетонов в "Знамени труда" и не сочувствую, но поражаюсь отвагой и мужеством Твоим... Будь мудр: соединяй с отвагой и осторожность". ("Не простят никогда" - может быть, цитата из стихов 3.Гиппиус, о которых - дальше.)
   А те, кого Блок считал самыми близкими и верными, в лучшем случае замкнулись в холодном, осудительном молчании - Зоргенфрей, Александр Гиппиус, Княжнин, Верховский, даже "друг единственный" Женя Иванов. Все они в новой обстановке, говоря беспощадным языком Щедрина, просто спапашились, что означает крайнюю меру растерянности и замешательства.
   А остальные...
   Через неделю после появления "Двенадцати" в газете Блок получил письмо от двух юных девиц - петроградских курсисток и начинающих поэтесс. Они были из хоровода самых восторженных поклонниц Блока, и вот что они ему написали:
   "Стоит буржуй, как пес голодный,
   Стоит безмолвный, как вопрос,
   И старый мир, как пес безродный,
   Стоит за ним, поджавши хвост
   И Вам не стыдно?
   Пощадите свои первые три книжки, "Розу и Крест" и "Соловьиный сад"!
   И, спускаясь по камням ограды,
   Я нарушил цветов забытье.
   Их шипы, точно руки из сада,
   Уцепились за платье мое...
   Как бесконечно жаль, что Вы не остались за оградой "высокой и длинной"...
   Так оплевать себя!.."
   На этом письме Блок сделал помету: "Что за глупости? Неужели все та же война развратила и этих милых девушек?"
   Но милые девушки оказались только неумными и сбившимися с толку обывательницами (к тому же они вскоре извинились перед Блоком). Но вот как повели себя люди, считавшие себя и слывшие солью земли и совестью народа, знатоками искусства и арбитрами художественного вкуса...
   Опозорил себя Владимир Пяст. Долго следовавший за Блоком, как спутник за планетой, и целиком обязанный ему своим не бог весть каким, но все же положением в литературе, он больше всех кичился, что "перестал подавать ему руку", и старался как можно шире оповестить мир о своем геройском поступке.
   Это не помешало Пясту сразу же после смерти Блока выступать с "дружескими воспоминаниями" о нем, в которых он убеждал читателя, что "Двенадцать" были написаны потому, что "демон извращенности зашевелился в поэте" и "мара заволокла его очи".
   Другой очень близкий в прошлом человек, Сергей Соловьев, ставший к тому времени православным священником, обругал Блока в печати святотатцем, воспевающим "современный сатанизм".
   Третий бывший друг, Георгий Чулков, обозвал Блока в родзянковском журнале "Народоправство" безответственным лириком, который не имеет ни малейшего представления о том, что такое революция. По Чулкову выходило, что "нежную музу" Блока "опоили зельем", и она, "пьяная, запела, надрываясь, гнусную и бесстыдную частушку". Но Блок, мол, сделал это бессознательно, и он, Чулков, готов великодушно простить заблудшего "романтика и лирика".
   Медоточивый Вячеслав Иванов тоже отпускал Блоку его тяжкое прегрешение, послав ему свою книжку "Младенчество" с такой надписью: "О боже, возврати любовь и мир в его озлобленную душу".
   Федор Сологуб, Анна Ахматова и примкнувший к ним несгибаемый Пяст объявили в газете, что отказываются выступать вместе с Блоком на литературном вечере, поскольку в программе его объявлена поэма "Двенадцать". (Блок назвал это "поразительным известием".)
   Знаменитый филолог-классик Ф.Ф.Зелинский (в прошлом университетский учитель Блока), заявив, что Блок "кончен", потребовал вычеркнуть его имя из списка лекторов Школы журнализма, куда оба они были приглашены, угрожая в противном случае своим уходом.
   Михаил Пришвин грубо задел Блока в фельетоне, одно название которого говорит о его характере и тоне: "Большевик из Балаганчика". Блок относился к Пришвину дружественно, и потому фельетон этот задел его болезненно, и он, вопреки своему правилу не отвечать на брань, обратился к Пришвину с "открытым письмом", которое, однако, в печати не появилось и до сих пор не разыскано. Иван Бунин говорил об авторе "Двенадцати" с таким ожесточением и в таких непристойных выражениях, что это вызвало протест даже близких ему людей.
   (Возможно, именно Пришвина, а может быть и Бунина, имел в виду Блок, когда заметил в одном своем письме: "Мне стало даже на минуту больно, потому что эта злоба исходит от людей, которых я уважаю и ценю".) Гумилёв в своем кругу утверждал, что Блок, написав "Двенадцать", послужил "делу Антихриста" - "вторично распял Христа и еще раз расстрелял государя".
   Но, пожалуй, все эти выходки, вместе взятые, меркнут перед той осатанелой и систематической травлей, которую повела против Блока столь небезразличная ему Зинаида Гиппиус.
   Телефонный разговор их в начале октября 1917 года был последним.
   Октябрьскую революцию Гиппиус прокляла со всей энергией, на какую была способна.
   Предчувствие ее обернулось фактом: Блок - предатель, враг, большевик.
   Еще до появления в печати статьи "Интеллигенция и Революция", 11 января 1918 года, Гиппиус вносит, в свой дневник тщательно составленный ею проскрипционный список "интеллигентов-перебежчиков". Как пояснила Гиппиус, фамилии записаны "не по алфавиту, а как они там на той или другой службе у большевиков выяснились". Блок занимает в этом списке второе место. (На первом случайно оказался старый беллетрист и стихотворец небезупречной репутации И.Ясинский. Среди остальных - Андрей Белый, Мейерхольд, Серафимович, Есенин, Клюев, Корней Чуковский, Александр Бенуа, Петров-Водкин, Лариса Рейснер, Е.Лундберг.)
   На других страницах дневника (опубликованных за рубежом) - записи о Блоке, проникнутые комически бессильной злобой: "Говорят, Блок болен от страха, что к нему в кабинет вселят красногвардейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых двенадцать!" Или - нечто уже вовсе несообразное: "Блоки и Бенуа... грабили по ночам Батюшковых и Пешехоновых".
   Больше всего Гиппиус, говоря о Блоке и некоторых других (Есенине, Бенуа), упражнялась на тему безответственности, отказывая им даже в праве называться людьми: "Разве не одинаково равнодушны они и к самодержавию и к социализму?.. Они не ответственны. Они - не люди". Это было напечатано в апреле 1918 года.
   А в последний день мая Блок получил от Гиппиус ее новую, только что вышедшую книжку "Последние стихи". Цензурных ограничений тогда не было, и книжка, пылавшая ненавистью к большевикам, вышла в свет невозбранно.
   На экземпляре, полученном Блоком, не было ни дарственной надписи, ни обращения, но было вписано стихотворение, в книжку не вошедшее, а впоследствии напечатанное под заглавием: "Блоку. Дитя, потерянное всеми..." Вот это стихотворение, сочиненное в апреле, а может быть, в марте, сразу после появления "Двенадцати".
   Все это было, кажется, в последний,
   В последний вечер, в вешний час.
   И плакала безумная в передней,
   О чем-то умоляя нас.
   Потом сидели мы под лампой блеклой,
   Что золотила тонкий дым.
   А поздние, распахнутые стекла
   Отсвечивали голубым.
   Ты, выйдя, задержался у решетки.
   Я говорил с тобою из окна.
   А ветви юные чертились четко
   На небе - зеленей вина.
   Прямая улица была пустынна,
   И ты ушел в нее - туда...
   Я не прощу. Душа твоя невинна,
   Я не прощу ей - никогда.
   Стихи требуют пояснения. Это - воспоминание о встрече Блока и Зинаиды Николаевны 26 апреля 1916 года, у нее дома - в самом конце Сергиевской улицы, - окна выходили на решетку Таврического сада. Гиппиус тогда прочитала Блоку свою статью по поводу его предисловия к "Стихотворениям Аполлона Григорьева", - статью резко отрицательную. Во время этого визита случилось странное происшествие: в квартиру Мережковских вбежала незнакомая девушка, по-видимому психически больная, - искать защиты у Гиппиус от каких-то преследователей; о том же она умоляла и Блока, узнав его в лицо.
   Заглавие стихотворения отсылает к статье Гиппиус "Литературный фельетон", где о Блоке было сказано: "Он невинен лично, он лишь "потерянное дитя"".
   Получив "Последние стихи", Блок в тот же день, 31 мая, решил ответить Гиппиус письмом. Оно ему самому показалось столь значительным, что черновик его он вклеил в дневник. Письмо действительно замечательное, и нельзя не привести его полностью.
   "Я отвечаю Вам в прозе, потому что хочу сказать Вам больше, чем Вы - мне; больше, чем лирическое.
   Я обращаюсь к Вашей человечности, к Вашему уму, к Вашему благородству, к Вашей чуткости, потому что совсем не хочу язвить и обижать Вас, как Вы - меня; я не обращаюсь поэтому к той "мертвой невинности", которой в Вас не меньше, чем во мне.
   "Роковая пустота" есть и во мне и в Вас. Это - или нечто очень большое, и тогда - нельзя этим корить друг друга; рассудим не мы; или очень малое,

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 496 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа