Главная » Книги

Боборыкин Петр Дмитриевич - За полвека, Страница 14

Боборыкин Петр Дмитриевич - За полвека



>
   Таким полутолстовцем он и должен был кончить... и старцем восьмидесяти лет от роду, таким же неистовым, как и сорок лет перед тем.
   Тогда только и проявился во всех сферах мысли, творчества и общественного движения антагонизм двух поколений, какого русская жизнь до того еще не видывала. В литературной критике и публицистике самую яркую ноту взял Писарев, тотчас после Добролюбова, но он и сравнительно с автором статьи "Темное царство" был уже разрушитель и упразднитель более нового типа. Он попал в крепость за политические идеи. Но его "нигилизм" заявлял себя гораздо сильнее в вопросах общественной и частной морали, в освобождении ума от всяких пут мистики и метафизики, в проповеди самого беспощадного реализма, вплоть до отрицания Пушкина и Шекспира.
   Все возрастающая распря между "отцами" и "детьми" ждала момента, когда художник такого таланта, как Тургенев, скажет свое слово на эту первенствующую тему.
   Создателя "Отцов и детей" я в ту зиму не видал, да, кажется, он и не был в Петербурге при появлении романа в январе 1862 года.
   И даже в том, как оценен был Базаров двумя тогдашними критиками радикальных журналов, сказались опять две ступени развития в молодом поколении.
   "Нигилисты" постарше зачитывались статьей Антоновича, где произведение Тургенева сравнивалось с "Асмодеем" тогдашнего обскуранта-ханжи Аскоченского; а более молодые упразднители в лице Писарева посмотрели на тургеневского героя совсем другими глазами и признали в нем своего человека.
   "Современник" и его главный штаб с особенной резкостью отнеслись к роману Тургенева, и Герцен (на первых порах) отрицательно отзывался о Базарове, увидав в своем тогдашнем приятеле Тургеневе "зуб" против молодежи.
   Все крепостническое, чиновничье, дворянско-сословное и благонамеренное так и взглянуло на роман, и сам Иван Сергеевич писал, как ему противны были похвалы и объятия разных господ, когда он приехал в Россию.
   Он не мог заранее предвидеть, что его роман подольет масла к тому, что разгорелось по поводу петербургских пожаров. До сих пор легенда о том, что подожгли Апраксин двор студенты вместе с поляками, еще жива. Тогда революционное брожение уже начиналось. Михайлов за прокламации пошел на каторгу. Чернышевский пошел туда же через полтора года. Рассылались в тот сезон 1861-1862 года и подпольные листки; но все-таки о "комплотах" и революционных приготовлениях не ходило еще никаких слухов.
   Пожары дали материал, предлог - и этого было достаточно. И молодежь - та, которая не додумалась до писаревской оценки Базарова, и та часть "отцов", которая ждала от Тургенева чего-нибудь менее сильного по адресу "нигилизма", не могла оценить того, что представляют собою "Отцы и дети".
   Уже одно то, что роман печатался у Каткова, журнал которого уже вступал в полемику с "Современником" и вообще поворачивал вправо, вредило автору.
   В настоящий момент мне трудно ответить и самому себе на вопрос: отнесся ли я тогда к "Отцам и детям" вполне объективно, распознал ли сразу огромное место, какое эта вещь заняла в истории русского романа в XIX веке?
   За одно могу ответить и теперь, по прошествии целых сорока шести лет, - что мне рецензия Антоновича не только не понравилась, но я находил ее мелочной, придирчивой, очень дурного тона и без всякого понимания самых даровитых мест романа, без признания того, что я сам чувствовал и тогда: до какой степени в Базарове уловлены были коренные черты русского протестанта против всякой фразы, мистики и романтики. Этот склад ума и это направление мысли и анализа уже назревали в студенческом мире и в те годы, когда я учился, то есть как раз во вторую половину 50-х годов.
   Много было разговоров и споров о романе; но я не помню, чтобы о нем читались рефераты и происходили прения на публичных вечерах или в частных домах. Бедность газетной прессы делала также то, что вокруг такого произведения раздавалось гораздо меньше шуму, чем это было бы в начале XX века.
   Но вот что тогда наполняло молодежь всякую - и ту, из которой вышли первые революционеры, и ту, кто не предавался подпольной пропаганде, а только учился, устраивал себе жизнь, воевал со старыми порядками и дореформенными нравами, - это страстная потребность вырабатывать себе свою мораль, жить по своим новым нравственным и общественным правилам и запросам.
   Этим было решительно все проникнуто среди тех, кого звали и "нигилистами". Движение стало настолько же разрушительно, как и созидательно. Созидательного, в смысле нового этического credo, оказывалось больше. То, что потом Чернышевский в своем романе "Что делать?" ввел как самые характерные черты своих героев, не выдуманное, а только разве слишком тенденциозное изображение, с разными, большею частию ненужными разводами.
   Контраст с нынешними протестами наших крайних индивидуалистов - разительный. Эти чуть не обоготворяют свое "я", отрицают всякую мораль, жаждут только "оргиастических" ощущений и наитий. А те свое "я" приносили в жертву идее даже и тогда, когда ратовали за полную свободу своей личности и не хотели ничего признавать, что считали неподходящим для себя. В их нигилизме сидел даже аскетический элемент, и все их "эксцессы", в смысле чувственных наслаждений, сводились к таким вольностям, которые теперешним оргиастам мистического толка и всяких других толков показались бы детскими забавами.
   Затевались, правда, разные коммунистические общежития, на брак и сожительство стали смотреть по-своему, стояли за все виды свободы, но и в этой сфере чувств, понятий и правил тогда и слыхом не слыхать было об умышленном цинизме, о порнографии, о желании вводить в литературу разнузданность воинствующего эротизма.
   Правда, в печать тогдашняя цензура ничего такого и не пустила бы, но ведь цензура в 40-х годах и в начале 50-х годов была еще строже; а это не мешало "отцам" любить скоромное в непечатной литературе стишков, анекдотов, целых поэм.
   Такая целомудренность - и при нигилистических протестах против закрепощения мужчин и женщин в прежнем браке - прямое доказательство того, что все тогда было проникнуто серьезным служением "делу" и высшими задачами прогресса, и шабаш теперешнего эротизма был бы немыслим.
   Какую же вся эта интенсивная жизнь тогдашнего центра русского движения вызвала во мне, посвятившем себя бесповоротно писательскому поприщу, дальнейшую "эволюцию"?
   Драматическим писателем я уже приехал в Петербург и в первый же год сделался фельетонистом. Но я не приступал до конца 1861 года ни к какой серьезной работе в повествовательном роде.
   В Казани и Дерпте я пробовал себя как автор рассказов. В Дерпте, в нашей русской корпорации, мой юмористический рассказ "Званые блины" произвел даже сенсацию; но доказательством, что я себя не возомнил тогда же беллетристом, является то, что я целых три года не написал ни одной строки, и первый мой более серьезный опыт была комедия в 1858 году. Тогда драматическая форма привлекала меня настолько сильно, что я с того времени стал мечтать о литературном "призвании", и литература одолела чистую науку, которой я считал себя до того преданным.
   Какой контраст с тем, что мы видим (в последние 20 лет в особенности) в карьере наших беллетристов. Все они начинают с рассказов и одними рассказами создают себе громкое имя. Так было с Глебом Успенским, а в особенности с Чеховым, с Горьким и с авторами следующих поколений: Андреевым, Куприным, Арцыбашевым.
   А тут вот что вышло с молодым писателем после одного столичного сезона.
   В нем "спонтанно" (выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль написать большой роман, где бы была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, - с годов гимназии и проведя его через два университета - один чисто русский, другой - с немецким языком и культурой.
   И вот он берет десть бумаги и на первом листе пишет:
   В ПУТЬ-ДОРОГУ Роман в шести книгах
   Почему в шести? Потому, что на каждый период: гимназия - Казань - Дерпт - надо было дать по крайней мере около двадцати печатных листов.
   Такой замысел смутил бы теперь даже и не начинающего. Роман в шестьдесят печатных листов! И с надеждой, почти с уверенностью, что я его доведу до конца, что его непременно напечатают.
   Тогда это не было так фантастично. Журналы любили печатать большие романы, и публика их всегда ждала.
   Но все-таки замысел был смелый до дерзости. И в те месяцы (с января 1861 года до осени) я не попробовал себя ни в одном, хотя бы маленьком, рассказе - даже в фельетонном жанре, ни в "Библиотеке", ни у П.И.Вейнберга в "Веке".
   И такая большущая "махинища" была действительно "пробой пера"-начинающего романиста.
   В рассказчики я попал уже гораздо позднее (первые мои рассказы были "Фараончики" и "Посестрие" - 1866 и 1871 годы) и написал за тридцать лет до ста и более рассказов. Но это уже было после продолжительных работ, после больших и даже очень больших вещей.
   В тогдашней литературе романов не было ни одной вещи в таком точно роде. Ее замысел я мог считать совершенно самобытным. Никому я не подражал. Теперь я бы не затруднился сознаться в этом. Не помню, чтобы прототип такой "истории развития" молодого человека, ищущего высшей культуры, то есть "Ученические годы Вильгельма Мейстера" Гете, носился предо мною.
   В Дерпте я больше любил Шиллера и романистом Гете заинтересовался уже десятки лет спустя, особенно когда готовил свою книгу "Европейский роман в XIX столетии".
   Конечно, я и тогда имел понятие о Вильгельме Мейстере, но, повторяю, этот прототип не носился предо мною.
   Здесь будет кстати задать вопрос первой важности: чье влияние всего больше отлиняло на мне как писателе по содержанию, тону, настроению, языку?
   В нашей критике вопрос этот вообще до сих пор недостаточно обработан, и только в самое последнее время в этюдах по истории нашей словесности начали появляться более точные исследования на эту тему.
   Меня самого - на протяжении целых сорока с лишком лет моей работы романиста - интересовал вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего больше повлиял на меня как на писателя в повествовательной форме; а романист с годами отставил во мне драматурга на второй план. Для сцены я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х годов вплоть до-80-х.
   В моих "Итогах писателя", где находится моя авторская исповедь (они появятся после меня), я останавливаюсь на этом подробнее, но и здесь не могу не подвести таких же итогов по этому вопросу, важнейшему в истории развития всякого самобытного писателя: чистый ли он художник или романист с общественными тенденциями.
   Всего лишь один раз во все мое писательство (уже к началу XX века) обратился ко мне с вопросными пунктами из Парижа известный переводчик с русского Гальперин-Каминский. Он тогда задумывал большой этюд (по поводу пятидесятилетней годовщины по смерти Гоголя), где хотел критически обозреть все главные этапы русской художественной прозы, языка, мастерства формы - от Гоголя и до Чехова включительно.
   На вопрос: кого из молодых считаю я беллетристом, у которого чувствуется в манере письма мое влияние, - я ответил, что мне самому трудно это решить. На вопрос же: чрез какие влияния я сам прошел, - ответить легче; но и тут субъективная оценка не может быть безусловно верна, даже если писатель и совершенно спокойно и строго относится к своему авторскому "я".
   О моей писательской манере, о том, что французы стали называть художественным почерком, начали говорить в рецензиях только в 80-е годы, находя, что я стал будто бы подражать французским натуралистам, особенно Золя.
   Испытание самому себе я произвел тогда же, и для этого взял как раз "В путь-дорогу" (это было к 1884 году, когда я просматривал роман для "Собрания" Вольфа) и мог уже вполне объективно судить, что за манера была у меня в моем самом первом повествовательном произведении.
   Роману тогда минуло уже ровно двадцать лет, так как он писался и печатался в 1861-1864 годах.
   И что же?
   С первых строк первой главы я имел перед собою свой язык с своим ритмом, выбором слов и манерой описаний, диалогов, характеристик.
   Ни Золя, ни его сверстниками тут и не "пахло". Я их, по появлению в литературе, был старше на много лет, и когда Золя и Доде (и даже братья Гонкур) стали известны у нас, "В путь-дорогу" давно уже печатался.
   Но все это относится к тем годам, когда я был уже двадцать лет романистом. А речь идет у нас в настоящую минуту о том, под каким влиянием начал я писать, если не как драматург, то как романист в 1861 году?
   Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а так как я до 22 лет не мечтал сам пойти по писательской дороге, то никогда и не изучал ни одного романиста, каковой образец. Студентом (особенно в Дерпте, до 1857 года) я вообще мало читал беллетристики - я был слишком увлечен точной наукой. Моя тогдашняя начитанность по изящной литературе была по другим отделам ее: Шиллер, Гете ("Фауст"), Гейне и Шекспир. Романы, главным образом французские, читал я всегда у отца в усадьбе на летних вакациях. Но никто из французских романистов, даже и Бальзак и Жорж Занд, не делался "властителем моих дум", никто из них не доставлял мне такого духовного удовлетворения и так не волновал меня, как с половины 50-х годов наши беллетристы, а раньше, в годы отрочества и первой юности - Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Грибоедов, Кольцов и позднее Островский.
   Конечно, в том кризисе, который произошел во мне в Дерпте, наша беллетристика дала самый сильный импульс. Но это все-таки не то, что прямое влияние одного какого-нибудь писателя, своего или иностранного.
   Даже английские романисты, как Диккенс и Теккерей, которыми у нас зачитывались (начиная с 40-х годов), не оставили на мне налета, когда я сделался романистом, ни по замыслам, ни по тону, ни по манере. Это легко проследить и фактически доказать.
   Думаю, что Тургенев за целое десятилетие 1852-1862 годов был моим писателем более Гончарова, Григоровича (он мне одно время нравился), Достоевского и Писемского, который всегда меня сильно интересовал. Но опять-таки тургеневский склад повествования, его тон и приемы не изучались мною "нарочито", с определенным намерением достичь того же, более или менее.
   Я еще не мечтал о повествовательной беллетристике даже и тогда, когда очутился опять в Петербурге по возвращении из деревни. Это случилось как бы неожиданно для меня самого.
   Но влияние может быть и скрытое. Тургенев незадолго до смерти писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда не любил Бальзака и почти совсем не читал его. А ведь это не помешало ему быть реальным писателем, действовать в области того романа, которому Бальзак еще с 30-х годов дал такое развитие.
   Может быть, в романе "В путь-дорогу" найдутся некоторые ноты в тургеневском духе, и некоторые "тирады" я в 1884 году уничтожил, но вся эта вещь имеет свой пошиб.
   Еще менее отлиняли на меня и тогда и позднее - манера, тон и язык Гончарова или Достоевского. Автора "Мертвого дома" я стал читать как следует только в Петербурге и могу откровенно сказать, что весь пошиб его писательства меня не только не захватывал, но и не давал мне никакого чисто эстетического удовлетворения.
   Моя писательская дорога сложилась так, что я, с первых же шагов и впоследствии, непрерывно и неизменно стоял один, без всяких руководителей, без какого-либо литературного патрона, без дружеских или кружковых влияний, ни в идейном, ни в чисто художественном смысле.
   Когда я приехал в Петербург, мои обе пьесы были уже приняты и напечатаны. Писемский никогда не руководил мною, не давал мне никаких советов и указаний. Я не попал ни в какой тесный кружок сверстников, где бы кто-нибудь сделался моим не то что уже советником, а даже слушателем и читателем моих рукописей.
   Не могу сказать, чтобы меня не замечали и не давали мне ходу. Но заниматься мною особенно было некому, и у меня в характере нашлось слишком много если не гордости или чрезмерного самолюбия, то просто чувства меры и такта, чтобы являться как бы "клиентом" какой-нибудь знаменитости, добиваться ее покровительства или читать ей свои вещи, чтобы получать от нее выгодные для себя советы и замечания.
   Да если бы я и хотел этого (а такого желания у меня решительно не было), то мне и некогда было бы в такой короткий срок (от января до октября 1861 года) при тогдашней моей бойкой и разнообразной жизни устроить себе такой патронат.
   Может показаться даже маловероятным, что я, написав несколько глав первой части, повез их к редактору "Библиотеки", предлагая ему роман к январской книжке 1862 года и не скрывая того, что в первый год могут быть готовы только две части. Тогда редакторы были куда покладливее и принимали большие вещи по одной части. Так я печатал в 1871-1873 годах и "Дельцы" у Некрасова. Но с конца 1873 года я в "Вестнике Европы" прошел в течение 30 лет другую школу, и ни одна моя вещь не попадала в редакцию иначе, как целиком, просмотренная и приготовленная к печати, хотя бы в ней было до 35 листов, как, например, в романе "Василий Теркин".
   Замысел романа "В путь-дорогу" явился как бы непроизвольным желанием молодого писателя произвести себе "самоиспытание", перед тем как всецело отдать себя своему "призванию".
   За два с лишком года, как я писал роман, он давал мне повод и возможность оценить всю свою житейскую и учебную выучку, видеть, куда я сам шел и непроизвольно и вполне сознательно. И вместе с этим передо мною самим развертывалась картина русской культурной жизни с эпохи "николаевщины" до новой эры.
   То, что я взял героем молодого человека, рожденного и воспитанного в дворянской семье, но прошедшего все ступени ученья в общедоступных заведениях, в гимназии и в двух университетах, было, по-моему, чрезвычайно выгодно. Для культурной России того десятилетия - это было центральное течение.
   В нашей беллетристике до конца XIX века роман "В путь-дорогу", по своей программе, бытописательному и интеллигентному содержанию, оставался единственным. Появились в разное время вещи из жизни нашей молодежи, но все это отрывочно, эпизодично.
   Но таких "Годов ученья" не появлялось. Только Гарин (Михайловский) напечатал роман "Студенты"; но в нем действуют воспитанники инженерного института, а не университетские студенты. Истории же гимназиста и картины двух университетов - не имеется и до сих пор.
   В какой степени "В путь-дорогу" автобиографический роман? Когда я вспоминал свое отрочество и юность, вплоть до вступления на писательское поприще, - я уже оговаривался на этот счет.
   Весь быт в губернском городе, где родился, воспитывался и учился Телепнев, а потом в Казани и Дерпте, - все это взято из действительности. Лица - на две трети - также; начальство и учителя гимназии, профессора и товарищи - почти целиком.
   Но Телепнева нельзя отождествлять с автором. У меня не было его романической истории в гимназии, ни романа с казанской барыней, и только дерптская влюбленность в молодую девушку дана жизнью. Все остальное создано моим воображением, не говоря уже о том, что я, студентом, не был богатым человеком, а жил на весьма скромное содержание и с 1856 года стал уже зарабатывать научными переводами.
   Умственная и этическая эволюция Телепнева похожа и на мою, но не совпадает с нею. В нем последний кризис, по окончании курса в Дерпте, потянул его к земской работе, а во мне началась борьба между научной дорогой и писательством уже за два года до отъезда из Дерпта.
   Как я сказал выше, редактор "Библиотеки" взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще не было почти ничего готово из третьей книги - как я называл тогда части моего романа.
   Конечно, такая работа позднее меня самого бы не удовлетворяла. Так делалось по молодости и уверенности в своих силах. Не было достаточного спокойствия и постоянного досуга при той бойкой жизни, какую я вел в городе. В деревне я писал с большим "проникновением", что, вероятно, и отражалось на некоторых местах, где нужно было творческое настроение.
   Об "успехе" первых двух частей романа я как-то мало заботился. Если и появлялись заметки в газетах, то вряд ли особенно благоприятные. "Однодворец" нашел в печати лучший прием, а также и "Ребенок". Писемский, по-видимому, оставался доволен романом, а из писателей постарше меня помню разговор с Алексеем Потехиным, когда мы возвращались с ним откуда-то вместе. Он искренно поздравлял меня, но сделал несколько дельных замечаний.
   В "Отечественных записках", уже к следующему, 1863 году, появилась очень талантливо написанная рецензия, где самого Телепнева охарактеризовали как "чувствительного эгоиста", но к автору отнеслись с большим сочувствием и полным признанием.
   Эта рецензия появилась под каким-то псевдонимом. Я узнал от одного приятеля сыновей Краевского (тогда еще издателя "Отечественных записок"), что за псевдонимом этим скрывается Н.Д.Хвощинская (В.Крестовский-псевдоним). Я написал ей письмо, и у нас завязалась переписка, еще до личного знакомства в Петербурге, когда я уже сделался редактором-издателем "Библиотеки" и она стала моей сотрудницей.
   Я не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много раз убеждался в том, что "В путь-дорогу" делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать - двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через "В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
   Я был удивлен (не дальше как в 1907 году, в Москве), когда один из нынешних беллетристов, самой новой формации, приехавший ставить свою пьесу из еврейского быта, пришел ко мне в номер "Лоскутной" гостиницы и стал мне изливаться - как он любил мой роман, когда учился в гимназии.
   Теперь "В путь-дорогу" в продаже не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или сгорели в складах. Первое отдельное издание из "Библиотеки" в 1864 году давно разошлось. Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за то, что я не забочусь о новом издании... Меня смущает то, что роман так велик: из всех моих вещей - самый обширный; в нем до 64 печатных листов.
   Он был еще до 70-х годов издан по-немецки в Германии, в извлечении, но я никогда не держал в руках этого перевода; знаю только, что он был сделан петербуржцем, который должен был удалиться за границу.
   Четыре остальные книги писались в 1863 и 1864 годах - уже среди редакционных и издательских хлопот и мытарств, о чем я расскажу в следующей главе.
   Могло, однако, случиться так, что я не только не завяз бы в самую гущу журнального дела, но, быть может, надолго бы променял жизнь петербургского литератора на жизнь в провинции.
   Часть лета 1862 года я провел в имении. Крестьяне мои уперлись насчет большого надела, и возня с ними взяла много времени. Мой товарищ З-ч оставался у меня на хуторе с приказчиком. Мне за вычетом крестьянского надела приходилась с лишком тысяча десятин земли, в том числе лес-заказник; все это чистое от банковского долга. Хозяйничать было бы можно, если б во мне билась "хозяйственная жилка". А пока имение приносило кое-какой доход, который шел "между пальцев", и жил я почти исключительно на свой писательский заработок.
   В деревне я отдохнул от Петербурга, там хорошо писалось, но не тянуло устраиваться там самому, делаться "земским" человеком, как захотел мой Телепнев, когда уезжал из Дерпта.
   Я испытал на себе ту особенную "тягу", которую писательство производит на некоторые интеллектуально-эмоциональные натуры, к которым и я себя причисляю.
   "Народника", в тогдашнем смысле, во мне не сидело; а служба посредником или кем-нибудь по выборам также меня не прельщала. Моих соседей я нашел все такими же. Их жизнь я не прочь был наблюдать, но слиться с ними в общих интересах, вкусах и настроениях не мог.
   Наследство мое становилось мне скорее в тягость. И тогда, то есть во всю вторую половину 1862 года, я еще не рассчитывал на доход с имения или от продажи земли с лесом для какого-нибудь литературного дела. Мысль о том, чтобы купить "Библиотеку", не приходила мне серьезно, хотя Писемский, задумавший уже переходить в Москву в "Русский вестник", приговаривал не раз:
   - Что бы вам, Боборыкин, не взять журнала?! Вы в нем - видный сотрудник, у вас есть и состояние, вы молоды, холосты... Право!..
   Но тогда я еще на это не поддавался.
   Зимой в 1863 году поехал я на свидание с моей матерью и пожил при ней некоторое время. В Нижнем жила и моя сестра с мужем. Я вошел в тогдашнее нижегородское общество. И там театральное любительство уже процветало. Меня стали просить ставить "Однодворца" и играть в нем. Я согласился и не только сыграл роль помещика, но и выступил в роли графа в одноактной комедии Тургенева "Провинциалка".
   Жизнь с матушкой вызвала во мне желание поселиться около нее, и я стал тогда же мечтать устроиться в Нижнем, где было бы так хорошо писать, где я был бы ближе к земле, если не навсегда, то на продолжительный срок.
   Мое желание я высказывал матушке несколько раз, но она, хоть и была им тронута, - боялась за меня, за то, как бы провинция не "затянула меня" и не отвлекла от того, что я имел уже право считать своим "призванием".
   Я уехал в Москву и в Петербург по журнальным и театральным делам, но с определенным намерением вернуться еще той же зимой.
   Было это, сколько помню, в конце января 1863 года, а через месяц я сделался уже собственником "Библиотеки для чтения".
   Как могло это случиться?
   Меня стали уговаривать Писемский и некоторые сотрудники, а издатель усиленно предлагал мне журнал на самых необременительных, как он уверял, условиях.
   Литературная жилка задрожала. Мне и раньше хотелось какого-нибудь более прочного положения. Службу я - принципиально - устранял из своей карьеры. Журнал представился мне самым подходящим делом. По выкупу я должен был получить вскоре некоторую сумму и в случае надобности мог, хоть и за плохую цену, освободиться от своей земли.
   Был и еще - тоже не новый уже для меня - мотив: моя влюбленность и мечта о женитьбе на девушке, отец которой, вероятно, желал бы видеть своего будущего зятя чем-нибудь более солидным, чем простым журнальным сотрудником.
   Так я сделался, довольно-таки экспромтом, двадцати шести лет от роду, издателем-редактором толстого и старого журнала.
  

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

  
   Хозяин "Библиотеки для чтения"--Финансовое положение "Библиотеки"--Несносные денежные тиски--Направление моего журнала--Эдельсон--Щеглов--Воскобойников--Мои цензоры--Возня с цензурой--Жизнь редактора--Редакторская совесть--Денежные мытарства--Причины моих неудач--Генслер--Лесков--Артур Бенни--Лейкин--Урусовы--Богема 60-х годов--Глеб Успенский--Острогорский, Ткачев--Вейнберг--Федоров, Буренин, Варнек--Берг--Якушкин--Лавров--Марко Вовчок--Тургенев--Достоевский--Крестовский, Аверкиев--Григорьев, Страхов--Катков--Журнальная критика--Новые драмы--Отьезд за границу
  
   "Библиотека для чтения" сыграла в моей жизни во всех смыслах роль того сосуда, в котором производится химическая сухая перегонка.
   Если взять еще образ: мое редакционное издательство явилось пробным камнем для всего того, что во мне, как человеке, писателе, сыне своей земли, значилось более ценного и устойчивого.
   Скажу без ложной скромности: не всякому из моих собратов - и сверстников, и людей позднейших генераций - выпал на долю такой искус, такой "шок", как нынче выражаются, и вряд ли многие выдержали бы его и-к концу своего писательского пятидесятилетия - стояли бы по-прежнему "на бреши" все такими же работниками пера.
   Помню, на одном чествовании, за обедом, который мне давали мои собраты, приятели и близкие знакомые, покойный князь А. И.Урусов сказал блестящий и остроумный спич: "Петра Дмитриевича его материальное разорение закалило, как никого другого. Из барского "дитяти", увлекшегося литературой, он сделался настоящим писателем и вот уже не один десяток лет служит литературе".
   Такова была его тема, которую он развил не только как прекрасный оратор, но и как человек, который с 1863 года сошелся со мною, сделавшись, еще студентом, сотрудником "Библиотеки для чтения".
   В начале 1863 года, приехав к матушке моей в Нижний, я вовсе еще не собирался приобретать журнал, хотя Писемский и сам издатель Печаткин склоняли меня к этому.
   Сделаться собственником и главным редактором большого литературного органа - в этом было все-таки и для меня много привлекательного.
   Что я был еще молод - не могло меня удерживать. Я уже более двух лет как печатался, был автором пьес и романа, фельетонистом и наблюдателем столичной жизни. Издание журнала давало более солидное положение, а о возможности неудачи я недостаточно думал. Меня не смущало и то, что я-по тогдашнему моему общественно-политическому настроению - не имел еще в себе задатков руководителя органа с направлением, которое тогда гарантировало бы успех.
   Одно могу утверждать: денежные расчеты ни малейшим образом не входили в это. У меня было состояние, на которое я прожил бы безбедно, особенно с прибавкой того, что я начал уже зарабатывать. Но я, конечно, не думал, что журнал поведет к потере всего, что у меня было как у землевладельца.
   Живя у матушки моей, еще в январе 1863 года, я предлагал ей поселиться в Нижнем. Тогда сестра моя оставалась подолгу в деревне с своим мужем, и мне искренно хотелось остаться на неопределенное время при моей старушке.
   Ей это предложение не могло не прийтись по душе; но она увидала в нем слишком большую жертву для меня как писателя, который вместо столичной жизни обрек бы себя на житье в провинции. Если б она предвидела, что принесет мне издательство "Библиотеки для чтения", она, разумеется, не стала бы меня отговаривать.
   И я вернулся в Петербург, а к половине февраля уже подписал контракт с издателем "Библиотеки" и вступил фактически в заведование и хозяйством и редакцией журнала.
   У меня не сохранилось никаких записей, где бы я отмечал ход переговоров, где я мог бы найти теперь тот решающий факт, который подтолкнул меня слишком скоро к такому шагу.
   Кажется, я получил в Нижнем письмо (но от кого - тоже не помню), где мне представляли это дело как самое подходящее для меня - во всех смыслах. Верно и то, что я рассчитывал получить выкупную ссуду раньше того, как она была мне выдана, соображая, что такую сумму я, во всяком случае, должен буду употребить целиком на журнал.
   Ничто меня не заставляло решиться на такой шаг. И никто решительно не отсоветовал. Напротив, Писемский и те, кто ближе стояли к журналу, не говоря уже о самом издателе, выставляли мне дело весьма для меня если не соблазнительным, то выполнимым и отвечающим моему положению как молодого писателя, так преданного интересам литературы и журнализма.
   Не хочу никого ни обвинять без основания, ни в чем-либо умышленном подозревать. Вряд ли кто из моих собратов, начиная с тогдашнего редактора "Библиотеки", знал подлинную правду о состоянии подписки журнала к февралю 1863 года, не исключая и самого Писемского. А издатель представил мне дело так, что журнал имел с лишком тысячу подписчиков (что-то около 1300 экземпляров), что по тогдашнему времени было еще неплохо, давал мне смотреть подписную книгу, в которой все было в порядке, предлагал необременительные условия.
   Разумеется, будь другой на моем месте - он бы произвел настоящую анкету и прежде всего навел бы справку в газетной экспедиции о числе экземпляров и подверг бы самую эту подписную книгу более тщательному осмотру.
   И ничего этого я не знал, потому что был слишком "барское дитя", хотя и прошедшее долгую выучку студенческого учения. Доверчивость и вообще-то в моей натуре, а тут все-таки было многое заманчивое в перспективе сделаться хозяином "толстого журнала", как тогда выражались. Входила сюда, конечно, и известная доля тщеславия - довольно, впрочем, понятного и извинительного.
   Издатель предложил: до осени платить мне ежемесячно определенную сумму. Стало быть, я не обязан был сейчас же выкладывать капитал. И по типографии я мог сразу пользоваться кредитом. А со второго года издания я обязан был выплачивать род аренды на известный срок. В случае нарушения с моей стороны контракта я должен был заплатить неустойку в десять тысяч рублей.
   Контракт этот я составлял сам. Хотя и носил звание "кандидата" и приобрел его на юридическом факультете, но впоследствии оказалось, что вся петля была на мне, и я ничего не мог бы добиться, если бы и доказал, что число подписчиков было гораздо меньше, чем то, в котором меня уверили.
   Через год, когда подписка 1864 года, в сущности, увеличилась на несколько сот (на что я и рассчитывал), цифра была все такая же, какую я номинально принял годом раньше.
   Тогда только я через посредство одного помощника присяжного поверенного обратился к знаменитому адвокату С-му, возил ему вещественное доказательство, то есть подписную книгу (после того как с великим трудом добыл ее) и контракт, и он мне категорически заявил, что я процесса бы не выиграл, если б начал дело, и с меня все-таки присудили бы неустойку в десять тысяч рублей.
   А проект контракта я никакому юристу не показывал, да у меня тогда и не было никаких связей с деловым миром. Кажется, я не был еще знаком лично ни с одним известным адвокатом.
   Эта роковая неустойка и была главной причиной того, что я был затянут в издательство "Библиотеки" и не имел настолько практического навыка и расчета, чтобы пойти на ее уплату, прекратив издание раньше, например, к концу 1864 года. Но и тогда было бы уже поздно.
   Выходило, однако ж, так, что, будь цифра, якобы переданная мне при заключении контракта, и в действительности такая, я бы мог, по всей вероятности, повести дела не блестяще, но сводя концы с концами, особенно если б, выждав время, продал выгодно свою землю.
   Каждый, читающий это, вправе сказать; "Да как же было не знать подлинной цифры подписчиков (даже и с даровыми экземплярами) с первого же месяца своего издательства?"
   Очень просто: контора журнала была при магазине, принадлежавшем бывшему хозяину, и вся подписка шла в его карман до конца года; следовательно, у меня не было фактической возможности ничего проверить.
   И фантастическая основа моего расчета выведена была на чистую воду уже слишком поздно, когда надо мной висела петля неустойки.
   Я нарочно забегу здесь вперед, чтобы покончить с историей моего злополучного издательства и всего того, что оно за собою повело для меня по своим материальным последствиям.
   Даже и в денежном смысле пустился я слишком налегке. Надо было, во всяком случае, приготовить свой, хотя бы небольшой, капитал. На тысячерублевую выдачу, которую производил мне бывший издатель, трудно было вести дело так, чтобы сразу поднять его. Приходилось ограничивать расходы средними гонорарами и не отягчать бюджета излишними окладами постоянным сотрудникам.
   Но как бы ни велось хозяйство, в основе его лежал фиктивный расчет, и невыгодность контракта с крупной неустойкой заранее парализовала дело.
   Оно шло еще без особых тисков и денежных треволнений до начала 1864 года и дальше, до половины его. Но тогда уже выкупная ссуда была вся истрачена и пришлось прибегать к частным займам, а в августе 1864 года я должен был заложить в Нижегородском Александровском дворянском банке всю землю за ничтожную сумму в пятнадцать тысяч рублей, и все имение с торгов пошло за что-то вроде девятнадцати тысяч уже позднее.
   Долги росли - и процентщикам, и тем, кто давал мне взаймы, желая поддержать меня, и за типографскую работу, и за бумагу.
   История, слишком хорошо знакомая всем, кто надевал на себя ярмо издателя журнала или газеты.
   Теперь, в начале XX века, каждая газета поглощает суммы в несколько раз большие и в такие же короткие сроки. Мое издательство продолжалось всего два года и три месяца, до весны 1865 года, когда пришлось остановить печатание "Библиотеки".
   Познал я тогда, в последние полгода, через какое пекло финансовых затруднений, хлопот, страхов должен проходить каждый, когда дело обречено на погибель и нет ни крупного кредита, ни умения найти вовремя денежного компаньона, когда контракт затягивает вас вроде как в азартной игре.
   Как бы я строго теперь ни относился сам к тому, как велось дело при моем издательстве, но я все-таки должен сказать, что никаких не только безумных, но и вообще слишком широких трат за все эти двадцать восемь месяцев не производилось. Я взял очень скромную квартиру (в Малой Итальянской - теперь улица Жуковского, дом графа
   Салтыкова), в четыре комнаты с кухней, так же скромно отделал ее и для себя и для редакции, дома стола не держал, прислуга состояла из того же верного слуги Михаила Мемнонова и его племянника Миши, выписанного из деревни. Единственный экстренный расход состоял в найме помесячного извозчика - да и то в первый только год. Вряд ли я проживал много больше того, что получал бы как постоянный сотрудник и редактор. Думаю, что мои личные расходы (вызванные на одну треть жизнью хозяина толстого журнала) едва ли превышали четыре, много пять тысяч в год.
   Когда денежные тиски сделались все несноснее и "не давали мне времени писать, я сдал всю хозяйственную часть на руки моего постоянного сотрудника Воскобойникова, о роли которого в журнале буду говорить дальше. А теперь кратко набросаю дальнейшие перипетии моей материальной незадачи.
   Когда сделалось ясно, в первой же трети 1865 года, что нельзя дойти и до второй половины года, я решился ликвидировать. Были сделаны попытки удовлетворить подписчиков каким-нибудь другим журналом. Но тогда не к кому было и обратиться в Петербурге, кроме "Отечественных записок" Краевского. Перед тем мы в 1864 году вошли в такое именно соглашение с Ф.Достоевским, когда его журнал должен был прекратить свое существование. Но нам это не удалось. Обращался я, уже позднее, к издателю "Русского вестника" в Москве, но и это почему-то не состоялось.
   Пришлось расплачиваться за все и со всеми - и с денежными заимодавцами, и с моим контрагентом, и по типографии, и по бумаге, и с сотрудниками, и с подписчиками - моими личными ресурсами.
   Тогда именье мое еще не было продано, и на нем лежал незначительный долг, и только по тогдашнему отсутствию цен оно пошло окончательно за бесценок.
   Мне оставалось предложить всем моим кредиторам - взять это имение. Но и эта. комбинация не осуществилась, несмотря на то что я печатно обратился к ним и к публике с особенным заявлением, которое появилось в "Московских ведомостях", как органе всего более подходящем для такой публикации.
   Измученный всеми этими мытарствами, я дал доверенность на заведование моими делами и на самые небольшие деньги, взятые в долг у одной родственницы, уехал за границу в сентябре 1865 года, где и пробыл до мая 1866 года.
   Тогда я и предложил заимодавцам воспользоваться моим имением, которое продано еще не было. И вот, со второй половины 1865 вплоть до 1886, стало быть свыше двадцати лет, я должен был нести обузу долгов, которые составили сумму больше чем тридцать тысяч рублей. По всем взысканиям, какие на меня поступили в разное время, я платил, вплоть до тех гонораров, на которые были выдаваемы долговые документы. Со стороны подписчиков были также представляемы отдельные претензии, но какого-либо общего протеста в печати я не помню.
   С 1867 года, когда я опять наладил мою работу как беллетриста и заграничного корреспондента, часть моего заработка уходила постоянно на уплату долгов. Так шло и по возвращении моем в Россию в 1871 году и во время нового житья за границей, где я был очень болен, и больной все-таки усиленно работал.
   Бывали минуты, когда я терял надежду сбросить с себя когда-либо бремя долговых обязательств. Списывался я с юристами, и один из них, В.Д.Спасович, изучив мое положение, склонялся к тому выводу, что лучше было бы мне объявить себя несостоятельным должником, причем я, конечно, не мог быть объявлен иначе как "неосторожным". Но я не согласился, и как мне ни было тяжело - больному и уже тогда женатому, я продолжал тянуть свою лямку.
   В 1873 году скончался мой отец. От него я получил в наследство имение, которое - опять по вине "Библиотеки" - продал. По крайней мере две трети этого наследства пошли на уплату долгов, а остальное я по годам выплачивал вплоть до 1886 года, когда наконец у меня не осталось ни единой копейки долгу, и с тех пор я не делал его ни на полушку.
   Расплата с главным виновником моего злосчастного предприятия произошла в мое отсутствие через одного доброго знакомого, покойного Е.Рагозина. Уступки сделал мой главный заимодавец весьма малые. Давность контракту еще не вышла. Даже, сколько я помню (и хотел бы ошибиться), по одному и тому же документу пришлось мне, уже лично, по приезде в Петербург в 1875 году заплатить два раза. И мой кредитор не захотел и тут сделать уступку, хотя и знал, что этот долг был уже уплачен, и я тут сделался жертвой одной только оплошности.
   Вот какое искупление пережил я за издательство, продолжавшееся всего два года с четвертью.
   Если я легкомысленно пустился на этой "галере" в широкое море, то и был примерно наказан. И отец мой был вправе попенять мне за то, что он еще в 1862 году предлагал мне на выкупную ссуду поднять его хозяйство и вести его сообща. Мать моя не отговаривала меня, не желая обрезывать мне крылья, и даже не хотела, чтобы я оставался при ней в провинции.
   Кроме денежных средств, важно было и то, с какими силами собрался я поднимать старый журнал, который и под редакцией таких известных писателей, как Дружинин и Писемский, не привлекал к себе большой публики. Дружинин был известный критик, а Писемский - крупный беллетрист. За время их редакторства в журнале были напечатаны, кром

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 446 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа