в папский индекс всю "Комедию". Но старик
Брунетто говорил: "Далеко от клювов будут травы", что по-русски значит просто:
руки коротки. Слишком твердый орех для отцов-инквизиторов был Данте
Алигиери.
10. Идея церкви
При свободном религиозном сознании отношения Данте к
католической церкви должны были складываться очень сложно. Ему не приходила в
голову мысль, что Франциск Ассизский, которому поется гимн в XI песне "Рая", был
еретик, объявленный церковью святым только из страха перед силой поднятого им
движения. Но, может быть, у Данте шевелилась мысль, что и его собственная
религия, в которой было не меньше любви и неизмеримо больше поэзии, чем в
религии Франциска, не будет осуждена церковью. Он ошибался. Правда, при жизни
церковь не воздвигала против него никаких преследований, но после его смерти в
разное время различные части "Комедии" попадали-таки под запрет. Данте и церковь
не всегда друг друга понимали. И если Данте никогда не выступал с прямой
критикой католической религии, то в критике церкви у него никогда не было
недостатка. Он не мог закрывать глаза на то, что во главе церкви неоднократно
стояли люди преступные, и не просто преступные с точки зрения человеческой
морали, а преступные даже с точки зрения канонов и декреталий. Сколько пап
томится у него в аду! Среди еретиков он видел папу Анастасия; в кругу, где
казнятся грешившие симонией, он нашел Николая III, ожидавшего Бонифация VIII;
среди мучающихся скупцов и расточителей Вергилий называл ему не только
кардиналов, но и пап. Верховная справедливость не делает разницы между простым
человеком и носителем папской тиары. Но пребывание во главе церкви людей,
погрязших в грехах и преступлениях, бросает мрачную тень на всю организацию,
ведающую делами религии. Собственные наблюдения, традиции далекого и близкого
прошлого складывались у Данте в картину, которая для него, человека искренней
веры, приобретала характер трагический. Погоня за мирскими благами,
распущенность, разврат и, самое главное, жадность - вот пороки церкви. Так было,
так продолжается. Но будет ли когда-нибудь по-другому? Данте не был бы человеком
верующим, если бы мог хотя бы на минуту в этом усомниться.
Он прекрасно знал, какими язвами поражена римская курия; ему
прекрасно известно, какие низкие преступники сидели иной раз на престоле св.
Петра. Но это не мешает ему к папству, как институту, относиться с величайшим
почитанием. Перед тенью папы Адриана V, хищного симониака, он преклоняет колена
в чистилище. Он с проклятиями обрушивается на Филиппа IV, короля французского,
оскорбившего в Ананьи носителя папского сана, хотя это был Бонифаций VIII,
отвратительный человек и злейший враг поэта.
А ярче всего свидетельствует о его почитании церкви грандиозная
картина мистической процессии на вершине горы чистилища, в кущах земного рая,
приюте Адама и Евы, где цвела их любовь и свершилось их грехопадение. Это -
последние пять песен "Чистилища". Поэт рассыпал перед читателем все цветы своей
фантазии, чтобы показать ему эту картину достойным образом.
Вдоль берега райской реки Леты показывается шествие. Его
открывают семь золотых подсвечников, за ними тянутся, как полосы небесной
радуги, семь струй света, символизирующие дары св. духа. Под сенью этих струй
шествуют двадцать четыре маститых старца, увенчанные цветами лилий; это двадцать
четыре книги Ветхого завета. За ними выступают четыре шестикрылых зверя,
олицетворяющие четыре евангелия. Лбы их увиты зелеными листьями. Между ними
движется, возвышаясь, триумфальная колесница о двух колесах: жизнь деятельная и
жизнь созерцательная. Ее везет грифон, лев с орлиными крыльями и орлиной
головой, символ богочеловека; там, где у него орлиное оперение, он блистает
золотом; львиное его естество - как смесь лилий и роз. Его крылья подняты. У
правого колеса идут танцуя три женщины - три богословские добродетели: алая -
любовь, зеленая - надежда, белая - вера. У левого колеса еще четыре женщины -
"основные" добродетели: мудрость, справедливость, мужество и умеренность; они
все в красном. Шествие замыкают семь мужей, украшенных розами и алыми цветами;
впереди - двое, один из них в одежде врача. Это деяния апостолов, ибо написаны
они св. Лукою, врачом. У другого в руках меч - это послания апостола Павла.
Следующие четверо - в смиренном облачении: послания апостолов Якова, Петра,
Иоанна и Иуды. И вслед за ними одинокий старец - Апокалипсис.
Ступал во сне с провидящим челом...
Когда шествие поравнялось с Данте, дошедшим в сопровождении
Вергилия до земного рая, раздался удар грома. Процессия остановилась. Над
колесницей появились, сверкая белоснежными крылами, ангелы и
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огнеалом...
Это Беатриче, олицетворяющая божественное откровение. В этом
месте Данте переживает несколько драматических моментов: исчезает Вергилий; сам
он вынужден выслушивать суровые упреки своей возлюбленной, которую он впервые
увидел после десятилетней разлуки. Обвинения в измене заставляют его испытывать
тяжелые душевные мучения. Но тут Мательда погружает его в Лету. Это кладет
глухую грань между тем, что связывало его с землею, и тем, что наполняло его
сейчас.
Когда в сердце поэта воцарилось успокоение, вновь стали
развертываться видения, символизирующие историю церкви. Вся процессия под звуки
ангельских напевов поворачивает к востоку, откуда она впервые появилась, и,
пройдя три полета стрелы по лесу, где когда-то наслаждались блаженством
прародители, не двигается дальше. Беатриче спускается на землю, а ее колесница
останавливается у дерева, лишенного листвы. Это дерево познания добра и зла.
Теперь оно является символом права человеческого, осуществляемого универсальной
монархией. Старцы вспоминают первородный грех и восхваляют грифона за то, что он
не пытался клюнуть дерево. Тогда грифон, выйдя из упряжки, привязывает колесницу
ветвью дерева к стволу его и немедленно дерево зацветает цветом светлее фиалки и
гуще розы. Этим сложным символом Данте хочет сказать, что колесница церкви,
привязанная к стволу древа империи, оживляет его. Грифон и все шествие, сделавши
свое дело, возносятся на небо, и поэт, очнувшись от недолгого усыпления, видит,
как Беатриче, окруженная семью добродетелями, сидит под сенью дерева. С вершины
дерева, сбивая листья и ветви, бросается на колесницу орел, а тощая лисица
пытается проникнуть в нее. Беатриче прогоняет лису, но орел спускается на
колесницу еще раз и осыпает ее своими перьями. Из земли вылезает дракон, который
протыкает хвостом колесницу и отрывает у нее часть днища. Тогда колесница вся
одевается перьями. На этом превращения не кончились. Пернатая колесница
превращается в чудовище с семью головами. На звере сидит нагая блудница.
Кругом глазами рыща по земле...
А рядом с нею стоит гигант, с которым она беспрестанно
лобзается. Женщина бросила было взгляд на Данте, но гигант принимается ее
бичевать, а потом, отвязав чудовище, влечет его в лес, где все исчезает.
Остается одна Беатриче, окруженная своими женщинами.
Орел, от взмаха крыльев которого осыпаются листья и ветви
дерева, - это преследования христианской церкви первыми императорами; лисица -
ереси; дракон - дьявол, который отнял у колесницы дух смирения и бедности.
Орлиные перья, осыпавшие колесницу, - мирские богатства. Апокалиптический зверь
- папство, отягченное семью смертными грехами. Блудница и гигант - римская курия
и Филипп IV Красивый, с которым она вела игру при Бонифации VIII. Лес, куда
гигант увлекает свою спутницу, - переселение папства в Авиньон.
Беатриче и окружающие ее семь добродетелей оплакивают судьбу
церкви, так ярко раскрытую перед ними всей мистической процессией. Беатриче даже
пытается в отчаянии уйти, но останавливается и с исступленной радостью возвещает
о том, что явится посланец божий, который умертвит блудницу и гиганта и
восстановит церковь в ее первоначальной чистоте:
Еще придет преемник предреченный
Орла, чьи перья, в колесницу пав,
Ее уродом сделали и пленной.
Я говорю, привиденьем познав,
Что вот уже и звезды у порога,
Не знающие никаких застав,
Когда Пятьсот пятнадцать вестник бога,
Воровку и гиганта истребит
За то, что оба согрешили много.
Пятьсот пятнадцать! Пятьсот, десять и пять. Если эти числа
написать римскими цифрами, получается слово Dux, вождь. Это все тот же Veltro,
борзой пес, о котором идет речь в первой песне "Комедии". Спасителем будет не
папа, не представитель церкви, а фигура, облеченная какими-то невскрытыми до
конца, не очень ясными, но могущественными возможностями. Если перевести эти
смутные символы на язык реальных отношений, то фигурой, наиболее близкой к Вождю
и к Вельтро, будет император. Мы видели, как постепенно кристаллизовалась идея
миссии императора в Италии и в Европе, начиная с "Пира", как мало-помалу она
вбирала в себя живой материал, порожденный появлением в Италии Генриха VII, и
как получила свою окончательную формулировку в "Монархии". "Комедия" дала
поэтическое завершение всей концепции. Когда все было продумано, когда все
теоретические выкладки были взвешены и выверены, поэтическая мысль дала ей плоть
и кровь.
11. Церковь, империя, города в "Комедии"
По мнению Данте, в истории человечества есть два момента, когда
провиденциальные силы вмешиваются в судьбу людей и стремятся удержать их от
неверного пути. В первый раз это сделало великое искупление первородного греха.
Сейчас настал такой момент, когда человечество, несмотря на то что его блюдет
церковь, еще раз сбилось с пути и не может вновь обрести истинное направление,
потому что сама церковь утратила представление о своем призвании и безнадежно
запуталась. Вот почему именно в настоящий момент нужна власть, полномочия
которой, так же как полномочия церкви, исходят от высших сил, - власть
императора.
Так думал Данте. В XVI песне "Чистилища" поэт находит для
выражения этой мысли слова решительные и веские:
Рим, давший миру наилучший строй,
Имел два солнца, так что видно было,
Где божий путь лежит и где мирской.
Потом одно другое погасило;
Меч слился с посохом, и вышло так,
Что это их, конечно, развратило
И что взаимный страх у них иссяк.
Взгляни на колос, чтоб не сомневаться;
По семени распознается злак.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
И видишь ты, что церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу?
Так сложилось убеждение поэта о великом ущербе, который
претерпела идея империи вследствие незаконных вторжений церкви в полномочия и
права императорской власти. Восстановление равновесия должно идти в направлении
реставрации прав империи.
Пока мысль Данте витает в сферах универсальных и старается
распознать, где проходит истинный водораздел между двумя универсальными силами
современного ему общества, папством и империей, естественно, она сохраняет
характер отвлеченный. Но Данте слишком хорошо видел реальные отношения в
конкретном политическом бытии его родины. Когда он сопоставлял империю и папство
как слагаемые метафизической политики, он иногда как бы забывал о том, что в
Италии действуют и другие силы. Человечество в его глазах только совершало свой
вековой, свыше предначертанный путь от грехопадения к искуплению, затем от
первого искупления к новому грехопадению и с тревогой ожидало Вельтро или
Пятьсот пятнадцать, символ нового искупления. Но когда от этих безбрежных
политических отвлеченностей поэт переводил взгляд на землю, его породившую,
дающую ему реальный приют, он видел другую картину. Папство и империя
превращались при реальном анализе современных отношений в некий отдаленный фон,
по мере того как затихал шум оружия и гул взаимных обвинений, по мере того как
забывалась экспедиция Генриха VII, по мере того как папство оказывалось все
крепче связанным с местом своего добровольного изгнания во Франции. А в Италии
по-прежнему стояли друг против друга гвельфские и гибеллинские города, анжуйское
королевство в Неаполе, мощная торговая империя в Венеции и по-прежнему в
кровавых распрях потрясались основы национального существования итальянского
народа.
Политическая направленность внутренних отношений Италии
характеризуется тем, что они враждебны империи. В глазах Данте это основной грех
итальянской политики. Миссия императора рухнула в 1313 году из-за
противодействия всех гвельфских сил. За это на Италию обрушивается Данте гневной
филиппикой в VI песне "Чистилища":
Италия! Раба! Приют скорбей!
Корабль без кормщика средь бури дикой,
Разврата дом, не матерь областей [52].
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
Здесь доблестной душе довольно было
Лишь звук услышать милой стороны,
Чтобы она сородича почтила;
А у тебя не могут без войны
Твои живые, и они грызутся,
Одной стеной и рвом окружены.
Тебе, несчастной, стоит оглянуться
На берега твои и города:
Где мирные обители найдутся?
К чему тебе подправил повода
Юстиниан, когда седло пустует?
Безуздой меньше было бы стыда.
О вы, кому молиться долженствует,
Так чтобы Кесарь не слезал с седла,
Как вам господне слово указует, -
Вы видите, как эта лошадь зла,
Уже не укрощаемая шпорой
С тех пор, как вы взялись за удила?
"Доблестная душа" - это Вергилий, "сородич" - это трубадур
Сорделло. Земляки, мантуанцы оба, они встретились в чистилище и проявлением
братских чувств так растрогали Данте, что он тут же пропел гимн патриотизму,
проклял раздоры, губящие Италию, и еще раз потребовал, чтобы она для своего
спасения отдалась в руки императору.
Эти мысли у поэта созрели в "Чистилище" и получили в
"Монархии", писавшейся одновременно, мощный теоретический корролярий, а полного
завершения они дождались в "Рае". Между смертью Генриха и временем написания
последних песен "Рая" прошло не менее шести-семи лет. Годы утихомирили страсть.
Поэт мог говорить об императоре спокойно, но убежденность его в исторической
провиденциальности миссии Генриха и практической оправданности его притязаний
подсказала ему патетическую концовку темы императора. Данте поместил его душу в
центре "Мистической Розы", у подножия престола триединого божества. А ликвидация
имперских притязаний как бы оживила актуальность другой политической темы - темы
борьбы коммун между собой и старой распри гвельфов и гибеллинов, между которыми
не стоял более миротворный жезл императора. Поэт диалектически возвращался к
политическим ощущениям времен "Ада". В "Рае" звучат, снова обретая страстные
тона, тирады о разноцветных лилиях враждебных партий и о том, как белая лилия в
борьбе становится красной (VI, XVI). И звучат эти боевые лозунги в тех же полных
примиренности безбрежных райских просторах. Поэт как бы хотел подчеркнуть, что
даже власть космического небесного покоя неспособна изгнать из его души земные
интересы и треволнения.
В этом сказывается одна особенность восприятия поэтом
современных ему отношений. Его интерес к итальянским коммунам и к их людям, а
больше всего к родной коммуне и к флорентийским людям во много раз острее, чем к
силам и учреждениям универсального охвата, представления о которых приводят к
границам метафизической отвлеченности. Самые пластичные образы "Комедии" во всех
трех кантиках всегда близки к коммунам. Нет необходимости повторять имена, но
одно имя нужно назвать еще раз. Фарината дельи Уберти не сподобился места в раю,
ибо был эпикурейцем. Но разве не стсит его образ, один из самых потрясающих в
мировой поэзии, десяти райских тронов. Генрих VII - все-таки бледная тень в
"Комедии", а Фарината - такая скульптурная фигура, какие умел ваять один
Микеланджело ("Ад", X).
Уже я взгляд в лицо ему вперял;
А он, чело и грудь вздымая властно,
Казалось, ад с презреньем озирал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда я стал у поднятой плиты,
В ногах могилы, мертвый, глянув строго,
Спросил надменно: "Чей потомок ты?"
Фарината в огненной могиле. Данте видит его до пояса. Старый
воин невозмутим и важен, не шевельнется, несмотря на огонь, его сжигающий, и на
беспощадные реплики Данте; только слегка поднимает бровь при самом тяжком ударе.
И с каким величественным и в то же время трогательно-человечным достоинством он
отвечает! А жалобный крик Кавальканте деи Кавальканти еще рельефней подчеркивает
величие героя Монтаперти.
Фарината - символ флорентийских интересов Данте. Поэт может
призывать империю для того, чтобы она сокрушила Флоренцию, а любит он
по-настоящему только Флоренцию. В его любви к ней нет никаких элементов
отвлеченности. В ней все конкретно. У него перед глазами ее стены, ее дома, ее
церкви, ее Сан Джованни. И ее люди. Теперешние люди закрыли ему ворота в родной
город, и он знает причину. Но когда он обнимает взором все прошлое Флоренции,
начиная с тех времен, когда она еще не стала жертвой жадности и распущенности,
со времен Нерли, Веккио, Беллинччоне Берти, он становится способен говорить
языком самой чистой любви и самой вдохновенной нежности. Предку его Каччагвиде
не приходится тратить много слов для того, чтобы пробудить в груди Данте эти
чувства. Он сын Флоренции, ей он родной. Ибо Флоренция дала ему жизнь. И ни один
город Западной Европы не мог создать в те времена такого человека и такого
поэта, как он.
Где еще могла воспитаться такая политическая страсть и такая
политическая прямота? Данте хочет, чтобы каждый знал, к чему он стремится в
политике, и требует, чтобы не было ни обмана, ни предательства, ни кривых путей.
Людям, которые прожили, не вызывая ни хвалы, ни порицаний, не горячими и не
холодными, любителями безопасных средних тропинок, он бросил Вергилиево guarda e
passa, и никогда с тех пор язык человеческий не придумал ничего более
уничтожающего, чем этот приговор презрения в трех коротких словах. Обманщиками
населяет Данте весь страшный восьмой круг ада, а предателям отводит холодную
геенну, царство Люцифера, свирепо равнодушного к своим и к чужим мукам. Там
Данте наступает на чью-то голову, торчащую из твердого льда; голова рычит, и
поэт, не зная еще, кто это, хватает ее за волосы и начинает теребить. Здесь все
кругом предатели, и этого достаточно: сострадания к ним нет.
Уже рукой в его загривке роя,
Я не одну ему повыдрал прядь,
А он глядел все книзу, громко воя.
("Ад", XXXII)
Поэт наказал правильно. В его руках была голова того предателя,
по вине которого Флоренция проиграла битву при Монтаперти. Другого изменника
Данте обещанием заставляет говорить и уходит, не сдержав слова, ибо это -
предатель. Но если среди грешников этого круга есть тени, вызывающие
человеческое чувство, или в их словах звучит искупающая мелодия глубокого
страдания, Данте понимает и прощает их. Такова трогательнейшая, полная теплого
участия к судьбе человека повесть Уголино:
Когда без слез ты слушаешь о том,
Что этим стоном сердцу возвещалось, -
Ты плакал ли когда-нибудь о чем?..
Е se non piangi di che pianger suoli?
("Ад", XXXIII)
И политическая нетерпимость, и способность сострадать жертвам
политических распрей могли воспитаться у Данте только потому, что он вырос во
Флоренции.
12. Учение о "жадности" в "Комедии"
Данте мог понять и почувствовать страдание другого человека. Но
есть социальные явления, которых он никак не приемлет. Флорентийское прошлое,
тяжелые будни годов изгнания сурово сталкивали его с непримиримыми социальными
противоречиями. И самым трудноразрешимым узлом противоречий был для него тот,
который связан с понятием "жадности" (avarizia, cupidigia). Данте никогда не
упускал случая заклеймить жадность в канцонах, "Пире", в письмах, в "Монархии".
"Комедия", как во всем, подводит итог:
Будь проклята волчица древних лет,
В чьем ненасытном голоде все тонет
И яростней которой зверя нет!
О небеса, чей ход иными понят,
Как полновластный над судьбой земли.
Идет ли тот, кто эту тварь изгонит?
("Чистилище", XX)
Волчица эта та самая, которая напала на поэта в дремучем лесу,
- символ жадности. Размышления о том, что представляет собою "жадность" в
общественной жизни, появились у Данте как только перипетии изгнания грубо
столкнули его с действительностью. Еще до экспедиции Генриха VII, в годы, когда
судьба бросала его от замка к замку, и по разным синьориальным дворам в канцоны,
посвященные осмыслению средствами моральной философии светлых и темных сторон
действительности, он вставил несколько ярких строф, клеймящих жадность. В
канцоне "Doglia mi reca nello core ardire" говорится: "Тот, кто порабощен, - все
равно что привязан к господину и не знает, куда он влечется по горестному пути.
Так и скупец, жадный до богатства, которое властвует над всем. Бежит скупец, но
мира не обретает - о ум ослепленный, неспособный видеть, как безумно его
стремление! Сколько бы он ни скопил, ему все мало: он мечтает о бесконечном". В
канцоне "Le dolci rime d"amore" две строфы посвящены раскрытию низменной природы
богатства и людей, одержимых страстью к обогащению.
В тяжеловесной схоластической "Монархии" рассыпано множество
сентенций на ту же тему - жадность подсказывает людям дурные поступки и дурные
мысли: "Упрямая жадность угашает цвет разума и производит опустошения в умах и
сердцах". Жадность всего больше мешает справедливости... "Устраните жадность, и
ничто не будет ей препятствовать" ("Монархия", I, XI, 11). "В тихую гавань
мирной жизни человечество не может вступить раньше, чем улягутся волны бледной
жадности" ("Монархия", III, XVI, 11).
В письмах времен экспедиции Генриха VII мысль поэта то и дело
возвращается к "жадности", чтобы обезопасить от нее людей или упрекнуть их за
то, что они становятся ее жертвами. В письме к итальянцам, возвещающем о приходе
императора (Epist., V, 13), Данте пишет: "Пусть не обольщает вас, подобно
сиренам, обманщица-жадность, усыпляющая бдительность разума какой-то своей
сладостью". В письме-инвективе против Флоренции (Epist., Vi, 5) Данте
восклицает: "Вы, попирающие право божеское и человеческое; вы, прельщенные
ненасытной жадностью, готовы на всякое беззаконие (nefas)". И дальше в том же
письме (Epist., VI, 22): "В слепоте своей вы не замечаете, как тираническая
жадность обольщает вас ядовитой сладостью, подавляет пустыми угрозами и
превращает вас в рабов греха. Она мешает вам подчиниться священным законам,
подражающим образу естественной справедливости". И уже после смерти Генриха в
письме к кардиналам (Epist., XI, 14) Данте клеймит их за всевозможные пороки:
"Разве каждый из вас не взял себе в жены жадность, которая никогда не является
родительницей благочестия и справедливости как любовь, а всегда матерью нечестия
и несправедливости". И тут же прибавляет (Epist., XI, 26) специально по адресу
гасконских кардиналов, хозяйничавших в конклаве после смерти Климента V, что они
"пылают безумной жадностью и пытаются присвоить себе славу латинян".
Но все это - публицистика, парфянские стрелы, рассыпанные в
пылу борьбы и метившие чаще всего в мимолетных противников. Понятие "жадность"
здесь не обобщается и не анализируется. Обобщение приходит в "Комедии". Там
"жадность" фигурирует постоянно. За жадность казнятся в аду, очищаются в
чистилище, выслушивают укоры и обвинения в раю. В "Комедии" Данте осознал, что
жадность - порок универсальный. Короли все заражены жадностью. Гуго Капет,
родоначальник французских королей, укоряет за жадность все свое королевское
потомство: они днем молятся богородице и восхваляют ее бедность, а по ночам у
них слышатся иные песни:
О жадность, до чего же мы дойдем,
Раз кровь мою так привлекло стяжанье,
Что собственная плоть ей нипочем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
А возглас мой к невесте неневестной
Святого духа вызвавший в тебе,
Твои вопросы это наш совместный
Припев к любой, творимой здесь мольбе,
Покамест длится день; поздней заката.
Мы об обратной говорим судьбе.
Тогда мы повторяем, как когда-то
Братоубийцей стал Пигмалион,
Предателем и вором в жажде злата;
И сам Мидас в беду был вовлечен
В своем желаньи жадном утоляем...
("Чистилище", XX)
Многие другие герои античных мифов, Священного писания и
истории, запятнавшие себя жадностью, могли бы прийти на ум прародителю Капетова
племени. Они все нашли себе место в "Комедии". Французы не одни. Анжуйцы и
арагонцы в Италии жадны одинаково. Жаден Фридрих III, король Сицилии; жаден
Роберт Анжуйский, король Неаполя, глава гвельфской лиги; жаден был его отец Карл
II, продавший дочь маркизу д"Эсте; жаден был первый представитель анжуйцев в
Италии Карл I. Из жадности воюют Англия и Шотландия; из жадности Габсбурги,
Рудольф и Альбрехт, забыли об обязательствах империи перед Италией.
Жадностью заражены все итальянские коммуны; когда флорентийцы,
встреченные поэтом в аду, спрашивают его, живет ли еще в городе "любовь к добру
и к честным нравам", он восклицает:
Ты предалась безумству и гордыне,
Пришельцев и наживу обласкав,
Флоренция, тоскующая ныне...
("Ад", XVI)
"Пришельцы" - это "новые люди", это та "деревенщина", которая
заполнила Флоренцию и заразила ее стремлением к "быстрой наживе". Вот язва,
разрушившая добрые старые устои города. Сколько преступлений совершили граждане
флорентийские из жадности!
Однако не только Флоренция болеет жадностью, больны ею все
городские республики. Про всех них Брунетто Латини мог бы повторить свои
клеймящие слова:
Завистливый, надменный, жадный люд!
("Ад", XV)
А духовенство! Из жадности папы прибегают к симонии: Николай
III, Бонифаций VIII, Климент V. Встреченный поэтом в чистилище Адриан V
сознается:
Жадность там порыв любви к благому
Гасила в нас и не влекла к делам.
("Чистилище", XIX)
Николая III, который упрятан головою в яму и дрыгает ногами,
обжигаемыми огнем, поэт осыпает негодующими проклятиями:
Торчи же здесь; ты платишься за дело;
Ты крепче деньги грешные храни,
С которыми на Карла шел ты смело...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
Вы алчностью растлили христиан,
Топча благих и вознося греховных.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
Сребро и злато ныне бог для вас;
И даже те, кто молится кумиру,
Чтят одного, вы чтите сто зараз.
("Ад", XIX)
Жадностью обуяны все монахи. Францисканцев и доминиканцев корят
за это в раю Фома и Бонавентура. Одинаково жадны и бенедиктинцы с
камальдульцами. В четвертом круге ада поэт видит грешников, у которых на темени
тонзура. На его вопрос Вергилий поясняет:
Те - клирики с пробритым гуменцом;
Здесь встретишь папу, встретишь кардинала,
Непревзойденных ни одним скупцом.
("Ад", VII)
Если к этому прибавить то, что говорится о жадности итальянских
государей в трактате об итальянском языке (V. Е. 1, 12, 6), и то, что говорится
о жадности итальянских литераторов в "Пире" (Conv. I, 9, 2), то собранный
материал будет достаточно богат и разнообразен. Выходит, что нет сословия, нет
класса, нет общественной группы, которые не были бы заражены жадностью. Так
видит мир поэт. Это результат его наблюдений, его знакомства с людьми,
вынесенный как во время пребывания во Флоренции, так и в годы странствования по
другим итальянским городам и за пределами Италии. Материал собран огромный. Как
его следует истолковывать?
Обвинения в жадности, брошенные по адресу отдельных людей и
отдельных общественных групп, чаще всего по адресу духовенства, очень часто
раздавались и до Данте. Ими пестрят латинские стихотворения вагантов, ими была
полна противопапская литература средних десятилетий XIII века, появившаяся в
разгар борьбы с Римом Фридриха II Гоэнштауфена, в частности одна латинская
сатира, написанная рифмованными четверостишиями. Она возникла в сороковых годах
XIII века, и автором ее считали Пьеро делла Винья. Эти обвинения звучат и в
сирвентах провансальских трубадуров. Мотив жадности, как мотив сатиры, не нов.
Ново то, что Данте его обобщает.
Анализируя хотя бы только приведенный выше материал, далеко не
исчерпывающий все упоминания о жадности в произведениях Данте, можно без труда
установить, что он распадается на две группы. Часть упреков в жадности носит
чисто индивидуальный характер: обвинения в жадности направляются против
определенных лиц или определенных групп. Другие упреки, рассыпанные
преимущественно в канцонах, в "Пире" и в "Монархии", - обобщены. Одно дополняет
другое. Указания на отдельные факты в итоге складываются в широкую картину, а
общие положения как бы подводят под нее философский фундамент, помогающий
осмыслить ее во всей универсальной широте. Жадность как явление универсальное -
это основной итог наблюдений поэта. И в этой универсальности исторический смысл
его наблюдений. Его резюмирует "Комедия".
Когда то или иное свойство человеческое становится
универсальным, оно перестает быть преступлением и даже грехом. Его можно
осуждать, исходя из тех или иных моральных принципов. Но его нельзя карать, ибо
каре подлежал бы весь род человеческий. Жадность, которую Данте осуждает и
карает, не есть тот стихийный порок, который, достигая размеров исключительных,
становится явлением противообщественным. Самая универсальность Дантовой
"жадности" снимает с нее характер преступности и греховности. Дантова "жадность"
не что иное, как стяжательство современной ему эпохи, поры хищных дебютов
капитала. Поэт, накопляя свой эмпирический материал, не заметил, что он
просто-напросто характеризует растущую власть материальных интересов над
людьми.
Что смысл "жадности" был именно таков, выясняется из тех глав
четвертого трактата "Пира", где исследуется ее источник. Там говорится, что
жадность порождена фактом существования в мире богатства и борьбы за богатство
(Conv. IV, 10, 12): "Богатства в своем накоплении несут опасные несовершенства,
ибо, осуществляя, по видимости, то, что они сулят, они приводят к
противоположному. Обещают всегда эти носительницы лжи, что накопляющий богатства
будет удовлетворен в полной мере, если накопленное достигнет определенного
количества; этим обещанием воля человеческая побуждается к пороку жадности".
Стоя на своих этических и богословских позициях, Данте не может
мириться с тем, что "жадность" оказывается присуща человеческой природе как
некая необходимость. Повседневная жизнь, быт в своих многообразных проявлениях,
изобиловали фактами, иллюстрирующими власть "жадности", но формул, раскрывающих
закономерность этих фактов, не было. Джованни Виллани, начавший писать свою
хронику в тот самый 1300 год, к которому Данте приурочил свое загробное
странствование, и писавший ее почти полных полстолетия (его унесла чума 1348
года), внес в свое повествование огромное количество точных фактов и
статистических данных, характеризовавших деловую жизнь Флоренции: торговлю,
промышленность, ремесла, кредит, земледелие. За каждым фактом такого рода,
занесенным в хронику, за каждой цифрой, исчисляющей количество рабочих в той или
иной боттеге или количество выработанных кусков сукна или указывающей движение
цен на товары, кроется Дантова "жадность" в действии. То, что видел Виллани,
несколько раньше видел и Данте. Но Виллани был человек практической жизни, член
одного из старших цехов и не прилагал к тому, в чем проявлялась человеческая
предприимчивость, этических и богословских критериев. Ему не нужно было ничего
обобщать. Как ему самому, так и его современникам все было понятно без обобщения
и без комментариев. А Данте хотел все осмысливать философски. И вся человеческая
предприимчивость, вся система господства материальной стихии над человеческой
природой также символизировались для него в понятии "жадность". Перед ним был
чувственный мир во всем своем разнообразии: природа, общество, человек. Он был
вполне способен охватить его взором. Он изображал его с невиданной еще
пластичностью, ибо был гениальным поэтом. Но для него в этом чувственном мире
кристаллизовалась как реальная прежде всего его духовная субстанция. Он ее
изучал, анализировал, принимал, отрицал. Материальная же основа этого
чувственного мира от его анализа ускользала как неизмеримо менее важная. Тем не
менее то, что он обобщил под понятием "жадность", было показано эмпирически с
такой силой, что сущность его вскрывается для нас с полной ясностью.
Данте, сын промышленной Флоренции, установил, нигде не сказав
это точными словами, что господство материальной стихии над человеком сделалось
в его время явлением универсальным, ибо оно одинаково руководит действиями
королей, пап, кардиналов, коммун, горожан, рыцарей, духовенства белого и
черного. Но тот же Данте, философ, закаленный в богословских диспутах в Болонье
и в Париже, объявил описанное им явление противообщественным, ибо ему было
морально нестерпимо мириться с тем, что роль материальных интересов в политике,
общественной и частной жизни так подавляюще велика. Поэтому он считал подчинение
власти материальных интересов жадностью, то есть явлением ненормальным,
противообщественным, греховным, подлежащим безусловному осуждению. Данте сумел
установить господство жадности, ибо был сыном нового флорентийского общества, но
он осудил ее потому, что часть его души принадлежала средневековью. В средние
века умели осмысливать экономические процессы только с точки зрения морали.
"Комедия" полна проявлениями этой раздвоенности, частными
выводами из основной предпосылки. Данте заставляет своего предка Каччагвиду
осуждать купцов, ездивших по торговым делам во Францию и покидавших жен как бы
вдовами на долгие месяцы. Он не хотел мириться с тем, что основой нового мира
была торговля, а торговля в условиях начала XIV века не могла не сопровождаться
продолжительными отлучками. Вполне последовательно было с его стороны, что он
засадил в ад ростовщиков. Он всецело разделял церковную точку зрения, что
"лихва" греховна, и не хотел признавать той огромной роли, которую играл уже в
его время кредит. Он словно забыл, что во Флоренции был специальный цех менял
(Cambio), то есть банкиров, и что в экономике Флоренции кредитное дело было
одной из основ. Он упрямо не хотел допустить до своего сознания факт, который
видел отлично: что торговля, кредит, промышленность приобрели огромное значение
в общественной жизни, что они властвуют над всем. Виллани, не мудрствуя лукаво,
все эти вещи аккуратно регистрировал в своей хронике и был уверен, что для его
современников они представляют огромный интерес. А Данте считал, что они могут
интересовать только низшую породу людей, у которой нет идеалов. Об этом со всей
определенностью говорится в канцоне, предпосланной четвертому трактату "Пира", и
в самом его тексте. Там речь идет о том, что богатство, к которому люди
стремятся, неспособно дать благородство, потому что по природе своей низменно.
Для Данте поэтому рост хозяйственной предприимчивости был признаком упадка и
вырождения, ибо не мог не сопровождаться снижением удельного веса духовных
ценностей. Дантовы инвенктивы против жадности скоро сменят другие песни,
которыми окрепший и сознавший себя "буржуазный дух" не только признает, но будет
прославлять предприимчивость и стремление к наживе.
Через сто с небольшим лет после Данте Леон Баттиста Альберти
будет именовать Дантову "жадность" хозяйственностью (la masserizia, буквально
"бережливость"). Через двести лет у Макиавелли вся классовая борьба будет
объясняться материалистически, а современник и друг его Франческо Гвиччардини
назовет Дантову "жадность" "интересом" (interesse). Так, в эволюции ренессансной
идеологии отношение к этому свойству человеческой природы будет диалектически
раскрываться. Факт утверждается единогласно: свойство существует, и оно
универсально. Но Данте осуждает. Альберта обожествляет ("святая вещь -
хозяйственность!"), Гвиччардини холодно и с полной, почти научной объективностью
анализирует его и признает основной пружиной человеческих действий.
Когда Данте собирал эмпирический материал, инстинктивно, без
анализа ощущая его важность, он показывал, как хорошо он схватывает основное
устремление своего времени. Когда же он, тоже не анализируя, проверял его
оселком богословия и схоластической этики, из-под пера его сыпались
проклятия.
Внутреннее раздвоение не находило и не могло найти примиряющего
синтеза.
13. Гуманистическая идеология
И оно же не давало ему постигнуть умом важнейших последствий
"жадности" в области идеологии: поэт осуждал негативную сторону "жадности" и не
видел, что она - спутник прогресса. Восприятие "жадности" как чего-то
подлежащего осуждению мешало поэту видеть единство мира человеческих ощущений и
человеческих действий. Так как "жадность" есть не что иное, как материальная
основа жизни, то, естественно, она дает разные плоды. В Дантовом обществе
растущая власть материальных интересов не только оживляла хищную тягу к
накоплению, но, усложняя жизнь, рождала новые эмоции, новые потребности, новые
вкусы. И не только рождала, но и вызывала стремление оправдать их в борьбе с
темным прошлым. Все эти процессы совершались вокруг Данте во всей своей
сложности, переплетались между собой, не переставая быть выражением одной и той
же исторической тенденции. Данте улавливал отдельные ее проявления, но не видел
их единства. Он принимал одно, отвергал другое с одинаковым пафосом. Общая
тенденция его восприятия определилась достаточно ясно. Отвергал он материальную
основу культурного процесса как универсальную "жадность", а принимал, не
сознавая их связи с этой материальной основой, многие из ее порождений в области
духовной жизни.
Если бы Данте до конца своей жизни остался в стенах Флоренции и
присутствовал при всех сдвигах культурной жизни своего родного города, быть
может, для него в конце концов стала бы ясна связь между материальной и духовной
сторонами этой культуры. Но изгнание оборвало его внутренний рост. Флоренция для
него сделалась воспоминанием: Флоренция любимая и ненавистная, оплакиваемая и
проклинаемая, вожделенная, недосягаемая. И все-таки то, что в его сознании было
порывом вперед, преодолением аскетизма и церковного мрака, носило отпечатки
флорентийской культуры, было связано с Флоренцией и с ее общественной
лабораторией.
Прежде всего любовь. Поэт знает не только платоническую
куртуазную любовь "Новой жизни", не только аллегорическую, которая превращает в
"благородную даму" философию, не только мистическую, которая "движет солнце и
другие светила". Он знает, что есть любовь иная. Он и сам испытал ее и не
скрывает этого от своих читателей. Это та любовь, о которой говорит Франческа да
Римини:
Amor che a nullo amato amor perdona -
Любовь, любить велящая любимым,
Меня к нему так властно привлекла,
Что он со мной пребыл неразлучимым.
("Ад", V)
Данте посадил Франческу и Паоло в ад во имя верховного
морального принципа. Но он пропел осанну свободной любви в произведении,
написанном для осуждения греха, выносящем людям приговоры во имя высоких
этических идеалов. Когда он слушает рассказ Франчески, ему больно до слез. Он
падает без чувств, когда она оканчивает повествование под безмолвные рыдания
своего друга. Пятая песнь "Ада" - первый голос в новой истории в защиту
свободного чувства, страстный гимн, опрокидывающий все церковные догматы, пусть
в противоречии с собственными религиозными взглядами поэта, но тем более
действенный и убедительный. Три терцины, каждая из которых начинается словом
"любовь", - три исступленных возгласа души, стремящейся вырваться из оков
затхлой церковной идеологии. Их не заглушат уже никакие богословские протесты,
никакие схоластические разглагольствования. Ценность Дантова славословия любви,
его историческое значение именно в том, что оно прозвучало из тьмы средневековья
и указало путь другим. После Данте защита свободного чувства, защита права
любить уже не могла умолкнуть.
И не только любовь. Слава - "главная болезнь" (major morbus)
Петрарки - в душе Данте уже не пробуждает никаких аскетических размышлений. На
поощрительные слова предка своего Каччагвиды он со всей страстью говорит о том,
как будет дорога ему память о нем потомства:
Если с правдой побоюсь дружить,
То средь людей, которые бы звали
Наш век старинным, вряд ли буду жить.
("Рай",
XVII)
Пробираясь по адским теснинам, поэт выбился из сил и,
задыхаясь, присел отдохнуть на камень. Но услышал тут же строгий укор
Вергилия:
"Теперь ты леность должен отмести, -
Сказал учитель: - лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым, и пена над пучиной.
Встань! Победи томленье, нет побед,
Запретных духу, если он не вянет,
Как эта плоть, которой он одет..."
("Ад", XXIV)
Третий панегирик ощущениям, осуждаемым церковью и богословами,
звучит в XXVI песне "Ада". В круге, где казнятся лукавые советники, поэт
встречает Одиссея, и гомеровский герой рассказывает ему историю своей гибели.
Все знают, что поэма, рассказывающая о странствованиях Одиссея, кончается тем,
что герой возвращается в свою Итаку, истребляет женихов, докучавших его жене, и
обретает покой и счастье в кругу семьи с отцом, женою и сыном. То, о чем
повествует Дантов Одиссей, - целиком вымысел поэта. Гомера Данте никогда не
читал. Фигура "хитроумного" царя Итаки ни одной чертой не похожа на образ из
"Ада". Иное услышал Данте в гудении огненного снопа, в котором был заключен дух
Одиссея.
Пребывание дома было нестерпимо для него, отравленного
радостями скитаний:
Ни нежность к сыну, ни перед отцом
Священный страх, ни долг любви спокойный
Близ Пенелопы с радостным челом
Не возмогли смирить мой голод знойный
Изведать мира дальний кругозор
И все, чем люди дурны и достойны.
Вместе со старыми товарищами он снарядил корабль и двинулся в
неизведанные морские просторы. Проплыли Средиземное море, прошли геркулесовы
столпы, океан раскинулся перед ними, и, чтобы ободрить спутников, герой
обратился к ним со словами:
"О братья, - так сказал я, - на закат
Пришедшие дорогой многотрудной!
Тот малый срок, пока еще не спят
Земные чувства, их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и к знанью рождены".
Корабль понесся дальше на юг. Люди увидели новые страны, но
вскоре погибли в бурю. "Постиженье новизны", то есть стремленье познать новое в
материальном мире и в мире духовном, безоговорочно осуждавшееся церковью,
потребовало жертв. Данте считал эти жертвы оправданными.
Двухвековая городская культура, смелые путешествия итальянских
купцов, десятки раз проходивших Гибралтарский пролив, подготовили Данте к
созданию этого бессмертного пророческого образа. Вся история открытий - в этой
маленькой речи Одиссея.
Так будут говорить со своими спутниками Колумб, Васко де Гама,
Магеллан и все моряки, которым человечество обязано великими географическими