lign="justify"> Редакция "Жизни" помещалась в третьем этаже надворного флигеля дома Шаблыкина, на Большой Дмитровке, против конторы Большого театра, где впоследствии был Театральный музей С. И. Зимина.
Заведовал редакцией секретарь Нотгафт, мужчина чрезвычайно презентабельный, энглизированного вида, с рыжими холеными баками, всегда изящно одетый, в противовес всем сотрудникам, журналистам последнего сорта, которых В. Н. Бестужев в редакции поил водкой, кормил колбасой, ругательски ругал, не имея возражений, потому что все знали его огромную физическую силу и привычку к мордобою.
Издательница и редактор не бывали в редакции: чего доброго, еще изобьют! Газета печаталась и не шла. Объявлений никаких не было. Были только два бесплатных: первое - "Продается библиотека покойного М. П. Погодина 10000 томов. Есть книги на сарматском, датском, шведском и финском языках. Обширный Славянский Отдел. Каталог - целый том, стоит 400 рублей", и второе: "Портретная галерея русских писателей (120 масляной краской), оставшаяся после покойного М. П. Погодина, продается, Софийская набережная, д. Котельниковой".
В один из обычных маловеселых редакционных дней бегал по редакции, красный от волнения и вина, В. Н. Бестужев и наконец, выгнав всех сотрудников, остался вдвоем с Нотгафтом. Результатом беседы было то, что в газете появился, на первой и второй страницах, большой фельетон: "Пиковая дама". Повесть. "Пиковая дама означает тайную недоброжелательность". "Новейшая гадательная книга...".
Все было в фельетоне, как у А. С. Пушкина.
В конце фельетона была подпись: "Ногтев. Продолжение следует".
Эффект был поразительный! По Москве заговорили, что "Пиковая дама" А. С. Пушкина печатается в газете "Жизнь"!
Всю розничную торговлю в Москве того времени держал в своих руках крупный оптовик Петр Иванович Ласточкин, имевший газетную торговлю у Сретенских ворот и на Моховой. Как и почему,- никто того тогда не знал,- П. И. Ласточкин, еще в 4 часа утра, в типографии взял несколько тысяч номеров "Жизни" вместо двухсот экземпляров, которые брал обычно. И не прогадал.
Мало того, чуть ли не целый день в типографии печатался этот номер, и его раскупали газетчики.
Московские газеты напустились на эту выходку "Жизни"; одни обвиняли редакцию в безграмотности, другие в халатности, бранили злополучную чету Погодиных.
Эту дикую выходку В. Н. Бестужева своим практическим умом разгадал один Н. И. Пастухов.
Когда ему за утренним чаем А. М. Пазухин, вошедший с рукописью в руках и газетой "Жизнь", подал заметку о безграмотной редакции, Н. И. Пастухов, уже заранее прочитавший газету, показал ему кукиш и сказал:
- А этого он не хочет?
- Я не понимаю, Николай Иванович! Кто?
- Бестужев твой! Ведь это он для рекламы такую штуку отчубучил! Вот, гляди, завтра все его ругать начнут, а ему только это и надо!
Н. И. Пастухов правильно угадал смысл выходки В. Н. Бестужева. Газета с этого дня пошла в ход. Следующий номер также разошелся в большом количестве, но в нем было только помещено следующее письмо:
Письмо в редакцию
"Чтобы снять с почтенной редакции газеты "Жизнь" всякое нарекание в каком-либо недосмотре или небрежном отношении к делу, прошу напечатать настоящее мое заявление: заведуя в качестве секретаря редакции получаемыми рукописями и формируя к выпуску газету, я во вчерашнем N 125 "Жизни" допустил напечатать фельетон "Пиковая дама". Вполне доверяя лицу, мне лично известному, и без сведения редактора приняв вышеозначенный фельетон, я прямо передал его в набор, никак не предполагая, что за ним кроется плагиат, и затем допустил его к напечатанию. Грубая ошибка была обнаружена уже по выходе газеты, и только настоящим письмом считаю возможным разъяснить мистификацию. К. Ногтев".
Фамилия эта в литературных кругах, конечно, была неведомой.
По сведениям из типографии стало известно, что в гранках фельетон был без всякой подписи, потом на редакторских гранках появилась подпись, сделанная В. Н. Бестужевым: "К. Нотгафт", и уже в верстке рукой выпускающего была зачеркнута и поставлено "Ногтев".
Н. И. Пастухов оказался прав. Газету разрекламировали. На другой день вместе с этим письмом начал печататься сенсационный роман А. Ив. Соколовой "Новые птицы - новые песни", за ее известным псевдонимом "Синее домино".
Роман заинтересовал публику, и на некоторое время "Жизнь" удержала розницу. Появились платные крупные объявления. Половину первой страницы заняли объявления театров: "Частный оперный театр" в доме Лианозова, в Газетном переулке; "Новый театр Корша"; "Общедоступный театр Щербинского", носивший название Пушкинского, в доме барона Гинзбурга на Тверской; "Театр русской комической оперы и оперетки" Сетова в доме Бронникова, на Театральной площади. На четвертой странице появились объявления докторов по секретным болезням, "подседнокопытная мазь от всех болезней Иванова", а также стали печататься объявления фирм: правления мануфактур Саввы Морозова, Банкирская контора Выдрина, Брокара, Ралле, Депре.
В мелких газетах часто печатались судебные отчеты о скандалах В. Н. Бестужева, но большие газеты, в частности "Русские ведомости", такими делами не интересовались.
На время В. Н. Бестужев затих, пошли слухи, что он женился на богатой - женился и переменился! Снял большую типографию, занялся издательством, а потом через полгода опять закутил.
Однажды я выходил из театра Корта и услыхал, как швейцар Роман стремительно выбежал на театральное крыльцо и кричит:
- Одиночка Бестужева, Герасим!
За швейцаром в николаевской шинели с бобровым воротником и волчьей папахе козырем вышел атлет с закрученными усами и сверкающими глазами.
Швейцар поискал одиночку Бестужева, вернулся и доложил атлету в николаевской шинели:
- Герасима нет! Его в участок пьяного отправили!
- Мер-рзавец! - загремел атлет, взглянул на меня, остановился на полслове, от удивления раскрыл рот, стремительно бросился и обнял меня: - Сологуб! Ты ли это? Откуда? Пойдем к "Яру"!
Сделавшись центром внимания знакомых, выходивших из театра, я спустился с ним на тротуар, а пока он нанимал извозчика к "Яру", исчез в толпе и долго слышал еще его ругань.
Так вот он кто такой, В. Н. Бестужев!
Эта встреча была вскоре после напечатания "Пиковой дамы", история которой еще не заглохла среди москвичей.
В это время дела В. Н. Бестужева, по-видимому, не веселили. Он перевел в свою типографию редакцию "Жизни", в дом Горчакова на Страстном бульваре. Кредиторы и полиция ловили В. Н. Бестужева: первые - за долги, вторые - чтобы отправить на высидку в "Титы" по постановлениям десятка мировых судей, присудивших его к аресту за скандалы и мордобития. Ни сотрудники, ни типография денег не получали. Одна газета закрылась, а другая едва выходила. Лучшие наборщики разошлись - остались пьяницы и "подшибалы" с Хитрова рынка.
Подшибалами были спившиеся с круга наборщики, выгнанные отовсюду и получавшие работу только в некоторых типографиях поденно, раз в неделю, в случае какой-нибудь экстренности.
Днем они, поочередно занимая друг у друга опорки и верхнее рваное платье, выбегали из ворот в Глинищевский переулок и становились в очередь у окна булочной
Филиппова, где ежедневно производилась булочной раздача хлеба, по фунту и больше, для нищих бесплатно. Этим подаянием и питались подшибалы, работавшие у Б. Н. Бестужева.
Подшибалы - это, так сказать, яркие типы "рабов капитала". В старые времена на подшибалах наживали деньги типографщики. Делились они на ночных и денных. Ночные получали вдвое и приглашались даже во все газеты, кроме "Русских ведомостей", "Московского листка" и "Русского слова", где штат наборщиков был постоянный, полностью укомплектованный. Особенно типографщики нуждались в подшибалах перед праздниками, когда листы газет были забиты объявлениями. Многие мелкие типографии даже жили подшибалами, но и крупные иногда не брезговали пользоваться их дешевым трудом. Богатая типография Левенсона, находившаяся до пожара в собственном огромнейшем доме на Петровке, была всегда переполнена подшибалами. Лучшие из них получали 50 копеек в день, причем эти деньги им платились в два раза: 30 копеек в полдень, а вечером остальные 20, чтобы не запили днем. Расходовались эти деньги подшибалами так: 8 копеек сотка водки, 3 - хлеб, 10 - в "пырку", так звались харчевни, где за пятак наливали чашку щей и на 4 копейки или каши с постным маслом, или тушеной картошки; иные ухитрялись еще из этого отрывать на махорку. Вечером меню было более сокращенным, из которого пятак оставлялся на ночлег в доме Ярошенко на Хитровом рынке, где в двух квартирах ютились специально подшибалы. Некоторые из подшибал ухитрялись ночевать в типографиях Левенсона, В. Н. Бестужева и еще кое у кого под реалами.
Подшибал использовали иногда типографщики при забастовках наборщиков, и они работали под защитой полиции.
Отсюда и название: "Подшибалы!"
Эти подшибалы и составляли основную массу работающих в типографии В. Н. Бестужева. Спали под кассами, на полу, спали в кухне, где кипятился куб с горячей водой, если им удавалось украсть дров на дворе. О жалованье и помину не было.
Поздно ночью, тайно, являлся к ним пьяный В. Н. Бестужев, посылал за водкой, хлебом и огурцами, бил их смертным боем - и газета выходила. Подшибалы чувствовали себя как дома в холодной, нетопленной типографии, и так как все были разуты и раздеты - босые и голые, то в осенние дожди уже не показывались на улицу.
Вдруг на номере 223 газета остановилась - это был последний номер издания В. Н. Бестужева.
По требованию домовладельца явилась полиция и стала выгонять силой подшибал и отправлять в больницу: у кого тиф, у кого рожа!
В этот год свирепствовали в Москве заразные болезни, особенно на окраинах и по трущобам. В ночлежках и притонах Хитровки и Аржановки то и дело заболевали то брюшным, то сыпным тифом, скарлатиной и рожей.
За разными известиями мне приходилось мотаться по трущобам, чтобы не пропустить интересного материала. Как ни серьезны, как ни сухи были читатели "Русских ведомостей", но и они любили всякие сенсации и уголовные происшествия, а редакция ставила мне на вид, если какое-нибудь эффектное происшествие раньше появлялось в газетах мелкой прессы.
На одном из расследований на Хитровке, в доме Ярошенко, в квартире, где жили подшибалы, работавшие у В. Н. Бестужева, я заразился рожей.
Мой друг еще по холостой жизни доктор Андрей Иванович Владимиров лечил меня и даже часто ночевал. Температура доходила до 41®, но я не лежал. Лицо и голову доктор залил мне коллодиумом, обклеил сахарной бумагой и ватой. Было нечто страшное, если посмотреться в зеркало.
В это время зашел ко мне Антон Павлович Чехов, но А. И. Владимиров потребовал, чтобы он немедленно ушел, боясь, что он заразится.
Когда я стал поправляться, заболел у меня ребенок скарлатиной. Лечили его А. П. Чехов и А. И. Владимиров. Только поправился он - заболела сыпным тифом няня. Эти болезни были принесены мной из трущоб и моими хитрованцами.
- Вот до чего ваше репортерство довело! - говорила мне няня.
Во время этих перипетий В. Н. Бестужев исчез из Москвы.
До его исчезновения, кроме театра Корша, я только один раз его встретил за завтраком в ресторане Ливорно.
Забегаю как-то вечером перекусить в этот актерский ресторанчик в Кузнецком переулке. Публики, по летнему времени, никого. За столиком сидят трое: Дорошевич, Риваль-Прохоров, талантливый романист, старый мой друг, и В. Н. Бестужев.
В. М. Дорошевич еще в потрепанных штанах, которые настолько коротки, что не закрывают растянутых резинок, просящих есть штиблет, Риваль в мятой крахмальной рубахе и галстуке шарфиком, бант которого раскинулся по засаленному воротнику пиджачка с короткими рукавами, а В. Н. Бестужев в шикарной паре.
- Гиляй, милый, садись с нами! Это Бестужев... Это Дорошевич... А это Владимир Алексеевич Гиляровский, которого вы, конечно, знаете.
Они оба встали и пожали мне руку. В. М. Дорошевич на меня смотрел сумрачно, а В. Н. Бестужев расплылся в улыбку:
- Да мы с Владимиром Алексеевичем давно знакомы! Во-первых, оба, так сказать, герои турецкой войны, а потом по Пензе. Я - пензенский помещик!
О встрече у подъезда театра Корша - ни слова. И начал рассказывать о широкой жизни в Пензе, о катаниях на тройках, обедах у губернатора - и еще черт знает о чем залихватски врал.
Я не мешал ему - и он, по-видимому, был очень этим доволен.
На самом деле все было гораздо проще: в 1878/79 году я служил под фамилией Сологуба актером в труппе Далматова в Пензенском театре, куда приехал прямо с турецкой войны.
В вечер, о котором идет рассказ, шла оперетка "Птички певчие" с участием лучшей опереточной певицы того времени Ц. А. Раичевой. Губернатора играл Далматов, Пиколло - Печорин, я - полицмейстера. Сбор неполный, но недурной.
Во время первого антракта смотрю со сцены в дырочку занавеса. Публика - умная в провинции публика - почти уже уселась, как вдруг, стуча костылями и гремя шпорами и медалями, движется, возбуждая общее любопытство, коренастый, могучего вида молодой драгунский унтер-офицер, вольноопределяющийся, и садится во втором ряду.
В последнем акте, смотря со сцены, я заметил, что место его было пусто.
Публика разошлась. Мы разгримировались, переодеваемся. Вдруг в уборную В. П. Далматова влетает содержатель буфета Руммель и жалуется, что военный на костылях, весь в орденах, еще в предпоследнем антракте уселся в комнатке при буфете, распорядился подать вина на двадцать рублей, напился и уснул.
- Когда я его стал будить, - рассказывал Руммель, - он начал ругаться, вынул револьвер, грозил всех перестрелять, а когда я сказал, что пошлю за полицией, - он заявил, что на полицию плюет и разговаривать может только с плац-адъютантом. Мы уже посылали за полицией, но квартальный его знает и боится войти: застрелит! - закончил содержатель буфета.
В. П. Далматов смекнул, в чем дело, и ко мне:
- Володя, надень свою черкеску, Георгия, возьми у реквизитора офицерские погоны и аксельбанты адъютантские, подклей усики и нагони-ка на него холоду.
Я надел свою шикарную черкеску с малиновым бешметом, Георгия, общеармейские поручичьи погоны и шашку. Для устрашения подклеил усы, загнул их кольцом, надвинул на затылок папаху и пошел в буфет, откуда далеко доносился шум.
Смотрю в дверную щель. Развалившись на стуле, за столом с посудой сидит огромный юнкерище, стучит по столу и требует шампанского. На соседнем стуле лежат два черных костыля и шинель солдатского сукна.
В коридоре толпились актеры и смотрели в другую дверь. Я быстро подошел к чудищу.
- Встать! - крикнул я так, что юнкер в испуге вскочил, забыв о костылях, и взял под козырек, хотя шапки у него не было.
- Какого полка?
- Московского драгунского...
- Это что у вас за медали? Откуда медаль в память войны двенадцатого года? Севастопольская, за усмирение польского мятежа?! Откуда они?
- Я старший в роде. Отцовские и дедовские медали!
- А почему за последнюю войну шесть штук одинаковых?
- Из разных мест посылали...
- А костыли для чего?
- У меня была сломана нога, г-н поручик!
Он к каждому ответу прибавлял "господин поручик" и отрезвел сразу.
- Ну, вот что, молодой человек! Я сам был молод, сам кутил. Прощаю вас на первый раз. Извольте уходить домой! Следовало бы вас за эти медали и за все поведение на гауптвахту, но я прощаю. Идите!
- Очень благодарен, г-н поручик. Извиняюсь... лишка выпил...- И уж совсем другим тоном к буфетчику: - Эй, ты, сколько с меня?
- Двадцать рублей...
Он вынул из кармана пачку денег, бросил двадцатипятирублевку:
- Сдачи не надо!
- Г-н поручик, разрешите надеть шинель?
- Одевайтесь и уходите! Живо!
Я повернулся и вышел в коридор. На него надели шинель, и он молча застучал костылями по коридору и ушел, бросив рубль сторожу Григорьичу, который запер за ним дверь.
На другой день пристав, театрал и приятель В. П. Далматова, которому тот рассказал о вчерашнем, сказал, что это был драгунский юнкер Владимир Бестужев, который, вернувшись с войны, пропивает свое имение, и что сегодня его губернатор уже выслал из Пензы за целый ряд буйств и безобразий.
Пристав уже раньше знал все происшествие от буфетчика Руммеля, который также рассказал обо всем в гостинице Варецова, где жил юнкер.
Все подробности этого события дошли и до В. Н. Бестужева, который собрался идти и пристрелить актера Сологуба, так его осрамившего, но в это время пришла полиция и, не выпуская на улицу, выпроводила его из Пензы. Таково было наше первое знакомство.
После закрытия газеты В. Н. Бестужев, как я уже сказал, словно в воду канул.
Прошло много лет. В. М. Дорошевич стал знаменитостью, и наши отношения обратились в теплую и долгую дружбу. Он совершил свою блестящую поездку на Сахалин и, вернувшись в Москву, первым делом приехал ко мне:
- А тебе я с Сахалина поклон привез от приятеля,
- От доктора Лобаса? - я находился с ним в переписке по поводу его кружка на Сахалине "Помощь каторге".
- Что Лобас! От Володи Бестужева! Только о тебе и говорил, вспоминал, как ты ему в Пензе клочку задал.
Оказалось, что В. Н. Бестужев очутился на Сахалине в должности смотрителя каторжной тюрьмы и бил каторжников смертным боем - и при этом уверял всех и был сам глубоко уверен, что он лучший из сахалинских тюремщиков.
Каторга звала его:
- Атаман Буря.
В конце концов он попал под суд за зверства, растраты, пьянство, но не дождался суда: умер от разрыва сердца в камере следователя перед допросом.
"НИЖЕГОРОДСКОЕ ОБАЛДЕНИЕ"
В 80-х годах при "Новом времени" стало выходить каждую субботу иллюстрированное литературное приложение. Кроме того, по субботам же печатались рассказы и в тексте газеты. Участвовали поэты, ученые и беллетристы, в том числе А. П. Чехов, печатавший свои рассказы четыре раза в месяц. Он предложил мне чередоваться с ним.
- Одну субботу ты, другую - я.
И послал мой первый рассказ, который через неделю был напечатан.
С этого я начал мое сотрудничество в "Новом времени", не бросая работы в "Русских ведомостях".
Я был единственным журналистом, одновременно работавшим в "Новом времени" и в "Русских ведомостях". И щепетильные, строгие "Русские ведомости" против этого ничего не имели.
Весной 1896 года "Русские ведомости" обратились ко мне с просьбой дать для них описание коронации. Кроме меня, должны были еще участвовать от них два корреспондента. Подали мы трое - я, Лукин и Митропольский в коронационную комиссию заблаговременно список на три лица, но охранное отделение утвердило только двух, а меня вычеркнуло, и редакция возвратила мне мои две фотографические карточки в полной неприкосновенности, поручив мне только давать для газеты уличные сцены.
Огорченный, я отправился из редакции домой и встречаю на Тверской А. В. Амфитеатрова. Он писал также фельетоны в "Новом времени". Рассказываю ему свое горе.
- Попробуем что-нибудь сделать; здесь проездом Суворин, я сегодня его увижу и попрошу, чтоб он записал тебя мне в помощники по Москве и выхлопотал тебе корреспондентский билет, ему ни в чем не откажут, ты же наш сотрудник притом. Тогда ты будешь писать в "Русские ведомости", а мне поможешь для "Нового времени" в Нижнем на выставке.
Я отдал ему фотографии и недели через две получил билет и печатный список корреспондентов на коронацию, в котором значился и я корреспондентом "Нового времени". Кроме меня, в списке стояло еще четыре корреспондента этой газеты, а пятым сам А. С. Суворин. Мне там было делать нечего, я преспокойно работал для "Русских ведомостей", а благодаря марке "Нового времени" везде имел первое место.
Благодаря этому билету такими же правами я пользовался и на Всероссийской Нижегородской выставке, куда поехал с Амфитеатровым. Мне было поручено описать торжественное открытие выставки и протелеграфировать раньше всех, срочно, в "Новое время". Я занял опять-таки благодаря званию корреспондента "Нового времени" место рядом с трибуной, откуда открывавший выставку министр финансов С. Ю. Витте говорил программную речь. Я ее записал всю, от слова до слова, и, поручив дальнейшие речи другому корреспонденту "Нового времени", Прокофьеву, бросился на телеграф и дословно передал срочной телеграммой в "Новое время" всю речь Витте. В ней было больше тысячи слов. С телеграфа я вернулся в зал, где уже кончилось торжество, и встретил секретаря Витте, который роздал только что написанную на машинке речь министра всем корреспондентам, которые решили ввиду краткости времени речь эту телеграфировать только завтра.
Я сказал секретарю, что мною речь уже послана, и показал ему телеграфную квитанцию. Секретарь пришел в ужас.
- Да что вы сделали! Ведь здесь много изменений! Я об этом должен буду доложить министру. Получится разноголосица. Я доложу министру!
- Это ваше дело. А я сделал то, что обязан был сделать корреспондент.
Вернувшись в свой номер, я сравнил записанную мной речь Витте с полученной от секретаря и нашел, что моя телеграмма несколько иная. Амфитеатрова в этот день я не видал и только на другой день рассказал ему об этом.
- И прекрасно, что послал! - одобрил Амфитеатров.
Оказывается, что он уже знает обо всем случившемся. Посланная мной телеграмма произвела целую бурю. Витте обозлился, администрация переволновалась, но нашла выход: сию же минуту приказали Северному телеграфному агентству послать речь Витте по всей России, во все газеты.
Я с нетерпением ждал прибытия газет из Петербурга. Действительно, оказалось, что речь Витте напечатана в газетах от Северного телеграфного агентства только в "Новом времени"; в агентских телеграммах значилось казенное сообщение об открытии, законченное словами: "Министр вошел на кафедру и произнес речь", а далее от редакции: "См. выше телеграмму нашего корреспондента". Телеграмма была напечатана моя, но, по всей вероятности, ее частью исправили по агентской. Впоследствии я за нее получил гонорар, но больше в "Новом времени" не писал. С выставки давал Амфитеатров "Нижегородские впечатления", а я занялся спортивным отделом специально для редактируемого мной журнала "Спорт" и много времени проводил в городе на бегах, где готовился розыгрыш громадного бегового выставочного приза, которого мне, впрочем, не удалось дождаться...
До 1917 года у меня хранились записки и впечатления о выставке, которые я готовил к отдельному изданию, но за обычной суетой так и не докончил. Помню, что эта начатая работа у меня носила заглавие "Нижегородское обалдение".
Огромный выставочный ресторан "Эрмитаж" с обширными террасами, уставленными сотнями богато сервированных столов, с полудня переполнялся завтракающими, обедающими и ужинающими... Шум, музыка в разных местах и время от времени оглушительный колокольный звон: это проба колоколов фирм, развесивших на звонницах свой товар. Московские заводы - Финляндского, Оловянишникова и Самгина привезли огромные и мелкие колокола. Звонари были артистами своего дела. Особенно отличался звонарь у Самгина, который вызванивал разные музыкальные мотивы.
Когда он разделывал на колоколах "камаринского", то слушатели так увлекались, что сами приплясывали. Под весь этот несмолкаемый шум хлопали в ресторане поминутно пробки шампанского, которое здесь лилось рекой.
Здесь пирует вся Москва. Публика Тестова, "Эрмитажа", "Праги" и "Яра". Даже сам Иван Иваныч здесь в своем цилиндре, слегка набекрень, который он то и дело снимает, раскланиваясь направо и налево. За ним шествуют пять купеческих юнцов в смокингах и панамах. Судя по их физиономиям, он их ведет опохмеляться... Алексей Федорович, главный метрдотель, уже сервировал для богатых гостей стол и через минуту, почтительно склонившись, выслушивает заказ купеческого "арбитра элегантиарум". Он пробует ароматный белорыбий балык, что на языке тает. На круглом розовом лице то же выражение, как у Лупетки 22 года назад под Главным домом...
Да разве один он здесь Лупетка! Среди экспонентов выставки, выбившихся из мальчиков сперва в приказчики, а потом в хозяева, их сколько угодно. В бытность свою мальчиками в Ножовой линии, на Глаголе и вообще в холодных лавках они стояли целый день на улице, зазывая покупателей, в жестокие морозы согревались стаканом сбитня или возней со сверстниками, а носы, уши и распухшие щеки блестели от гусиного сала, лоснившего помороженные места, на которых лупилась кожа. Вот за это и звали их "лупетками".
На декорированных стенах ресторана, как во всех павильонах выставки, висели гербы Нижнего Новгорода, причем фигура герба - олень, выкрашенный в красную краску,- вызывала веселое настроение: уж в очень
игривой позе этот олень был изображен живописцем. Амфитеатров, когда приглашал кого-нибудь в ресторан, всегда говорил:
- Пойдем под веселую козу!
А потом с его легкой руки это прозвание перешло и на всю выставку.
- Когда муж-то вернется? - спрашивают в Москве купчиху.
- А хто его знает! Под веселой козой загулял!
И действительно, здесь был разгул вовсю. Особенно отличались москвичи, бросавшие огромные деньги на дело и безделье: мануфактуристам устройство одних витрин, без товара, обошлось в четыре миллиона рублей.
"На витрины затрачено четыре миллиона. Сколько пропьют фабриканты?"
Эту задачу для детей младшего возраста можно было решить всякому, кто побывал под веселой козой в "Эрмитаже" и в других нижегородских местах разгула... Это был поток, который втягивал всякого мало-мальски известного человека. Вот почему у меня явилось это название в моих пропавших записках - "Нижегородское обалдение".
В "Эрмитаже" на террасе был особый почетный стол, куда обыкновенные посетители не допускались. Сюда садились высшие чины администрации и некоторые приглашенные лица. Здесь всегда завтракали В. И. Ковалевский, М. И. Казн, писатель Д. В. Григорович, П. П. Семенов-Тяньшанский, адмирал Макаров, заведующие отделами и строители, Амфитеатров, который всегда затаскивал с собой и меня. Постоянным гостем был Савва Иванович Мамонтов, так гордившийся своим павильоном Севера, украшенным панно Врубеля, Константина Коровина и других корифеев живописи.
Из купечества за этим столом бывали только двое: первый Савва Морозов, кругленький купчик с калмыцкими глазами на лунообразном лице, коротко остриженный, в щегольском смокинге и белом галстуке, самый типичный цветок современной выставочной буржуазии, расцветший в теплицах капитализма на жирной земле, унавоженной скопидомами дедами и отцами. Второй - представитель последних, в долгополом сюртуке, в сапогах бураками, подстриженный по-старинному в кружок, бодрый и могучий, несмотря на свои шестьдесят лет,-
Н. А. Бугров, старообрядец, мукомол, считающийся в десятках миллионов. Мельницы Бугрова, пароходы Бугрова, леса Бугрова, богадельня, приют и даже в далеких Ессентуках санаторий для бедных - Бугрова и Мальцева, а в соседнем городке - бугровский поселок, где, как сказывали, более ста небольших однотипных домиков с огородами и садиками. Поселок этот продолжал расти и теперь, поддерживая пословицу: "Седина в бороду, а бес в ребро", и глядя на волжского богатыря Николая Александровича - его иначе не называли в городке - смело можно было ожидать, что поселок удвоится, а население его утроится по меньшей мере... Проходит два-три месяца, смотришь - домик новый строится... Приезжает красавица-молодица со старушкой, в сарафанах или платьях с рядом пуговиц от ворота до подола, как в керженских или хвалынских скитах одеваются, как М. В. Нестеров красавиц заволжских на своих картинах кажет. Смотришь, года через два в садике под окошком молодичка расстегнула сарафан, младенца кормит, а старушка в темном сарафане другого нянчит...
Сюда Николай Александрович и наезжает отдыхать после трудов неусыпных. И никто его встречать не смеет - сам знает, к кому и когда ему зайти...
А в скитах какая-нибудь матушка Секлетея или Нимфодора выхаживает новую обитательницу поселка, которой уже домик строится, чтобы вовремя из скита переехать...
Сам я как-то не удосужился посетить город Гороховец, про который мне это рассказывали и знакомые нижегородцы и приятели москвичи, бывавшие там, но одного взгляда на богатыря Бугрова достаточно было, чтобы поверить, тем более зная его жизнь, в которой он был не человек, а правило! Вставал рано, ложился рано, соблюдал не только посты, а среды и пятницы. И не пил ничего, кроме одного стакана шампанского, которое только пригубливал для порядка, чтобы компанию не расстраивать или не обидеть тех, с кем за столом сидит. А за столом приходилось ему сидеть и с министрами, которым он, как и всем без исключения, тоже говорил "ты".
В голодный 1892 год приехал к нему сам министр финансов Вышнеградский дать огромный заказ на поставку хлеба. Сговорились, сторговались.
- Ладно, сделаю,- сказал Бугров.
- А сколько вам, Николай Александрович, позволите аванса на закупки дать?.. Тысяч сто? - спрашивает министр.
- Да что ты, ваше превосходительство, смеетесь надо мной, что ли?.. Аванца! Своими обойдемся, мелочишкой-то! Ты уж не беспокойся: сказал - сделаю.
Даже во время выставки на обеде, данном купечеством Витте, Бугров и всесильный министр разговаривали при всех на "ты".
- Ладно, Сергей Юльич, уж будь без сумления, сделаю...- и они пожали друг другу руки.
А вот супругу Витте, знаменитую Матильду, он обидел - и все обошлось благополучно.
Надо сказать, что Бугров признавал только своих скитских простушек и не выносил важных дам, особенно благотворительниц, надоедавших с просьбами. Он их даже не удостаивал разговорами.
Как-то Бугров, вскоре после обеда Витте, сидел за почетным столом и посасывал по капельке "Аи". Он другого шампанского не признавал, а "Аи" называл "Ау" и вывел отсюда глагол: "аукнуть".
К столу подходит с портфелем в руках один из секретарей Витте и, сделав общий поклон, обращается к Бугрову, после целого потока извинений, что позволил себе не вовремя побеспокоить:
- Сейчас в кабинете его высокопревосходительства идет дамское заседание под председательством супруги министра по делу благотворительности. Ее высокопревосходительство просит вас пожаловать в заседание... Вас ждут, и мне приказано без вас не возвращаться... Я не могу вернуться без вас...
- Ну-к што ж. Хошь вертайся, хошь не вертайся, твое дело... А я не пойду... А коли вернешься, так скажи, что Николай Александрович сказал, что ему недосуг. Понял: ему не-до-суг.
И пошел по выставке анекдот: Бугров Матильду сукой назвал.
Савву Морозова Бугров здорово недолюбливал за его либеральные речи и как-то выразился среди друзей на своеобразном языке по поводу его высшего образования:
- Хвалится - ниверситет проходил! Проходил - по коридору скрозь! А что ежели жетоном хвалится, так это ему отец у профессырей выхлопотал!
Не любила Бугрова ресторанная прислуга - на чай гривенник по-старинному давал, а носильщики на вокзале и в Москве и в Нижнем, как увидят Бугрова выходящим из вагона, бегут от него - тоже больше гривенника за пудовый чемодан не дает!
Исключение насчет "на чай" прислуге он делал только за этим почетным столом, чтоб не отставать от других. Здесь каждый платил за себя, а Савва Морозов любил шиковать и наливал соседей шампанским. От него в этом не отставал и Савва Мамонтов. Мне как-то пришлось сидеть между ними. Я слушал с интересом рассказ Мамонтова о его Северном павильоне справа, а слева - Савва Морозов все подливал и подливал мне "Ау", так как Бугров сидел с ним рядом и его угощал Морозов.
Завтрак проходил; к концу является опоздавший Амфитеатров, глядит на меня и смеется.
- Гиляй, ты красней веселой козы, а глаза у тебя осовели!
- Видишь,- ответил я ему, показывая правой рукой на Мамонтова, а левой на Морозова,- как не осаветь!
- Вижу, справа Савва, слева Савва, тут осавеешь! Начался этот завтрак шуткой, а кончился... Когда-то мне отец сказал:
- Язык твой - враг твой, прежде ума твоего рыщет! Впоследствии я не раз вспоминал эти его мудрые слова, а тут не до них было, под веселой козой!
Амфитеатров наскоро закусил и торопливо куда-то ушел, а мы продолжали сидеть и благодушествовать. Были незнакомые петербургские чиновники, был один из архитекторов, строивших выставку. Разговор как-то перекинулся на воспоминания о Ходынке, и, конечно, обратились ко мне, как очевидцу, так как все помнили мою статью в "Русских ведомостях".
- Ну, а какая причина катастрофы? - спросил кто-то.
А Савва мне все подливает.
- Одна из причин гибели такой массы народа - это Всероссийская выставка. Особенно вот это главное огромное железное здание!
Я указал на железный павильон.
- Ведь все эти железные павильоны остались от прежней московской Всероссийской выставки на Ходынке. Вот их-то в Петербурге, экономии ради, и решили перевезти сюда, хотя, говоря по совести, и новые не обошлись бы дороже. А зато, если бы стояли эти здания на своих местах, так не было бы на Ходынке тех рвов и ям, которые даже заровнять не догадались устроители, а ведь в этих-то ямах и погибло больше всего народу.
И вижу я, что моя публика смутилась, а Савва Морозов даже бутылку шампанского отставил в другую сторону, хотя у меня фужер был пустой. Только один Бугров поддержал меня:
- А знаешь, ты это верно... Не сломай - несчастья не было бы.
Архитектор открыл рот, да так и остановился...
На мое или на их счастье, вдруг грянул оркестр и одновременно раздался колокольный "камаринский". Как-то перевели разговор на колокола, а потом стали расходиться.
- Николай Александрович, где вы сегодня вечером? Приходите в театр,- предлагает Бугрову Морозов.
- Чего я там не видал? Как голые девки через голых мужчин сигают?
В Москве Бугров бывал только в Большом театре.
Вот тут-то, смотря на чиновничьи форменные фуражки министерства финансов, я вспомнил слова моего отца.
Я всегда вспоминал эти слова не вовремя. Надо было бы их вспомнить и на другой день, на каком-то торжественном обеде, где я проговорил то, что было не по месту и не по времени, да еще пустил какой-то экспромт про очень высокопоставленную особу.
Дня через три после этого меня вызвали в Выставочный комитет и предложили мне командировку - отправиться по Волге, посетить редакции газет в Казани, в Самаре, в Симбирске и в Саратове и написать в газетах по статье о выставке, а потом предложили проехать на кавказские курорты и тоже написать в курортных газетах. Тут же мне вручили пакет, в котором было пятнадцать новеньких, номер за номером, радужных сторублевок, билет на шелковой материи от министерства путей сообщения на бесплатный проезд в первом классе по всей сети российских железных дорог до 1 января 1897 года и тут же на веленевой бумаге открытый лист от Комитета выставки, в котором просят "не отказать в содействии В. А. Гиляровскому, которому поручено озаботиться возможно широким распространением сведений о выставке".
Это было так "безапелляционно" предложено, что я положил в карман полученное и отправился к Амфитеатрову, но он внезапно уехал в Москву.
И опять вспомнил слова моего отца, когда ехал на пароходе вниз по матушке по Волге, но на этот раз я уже не сожалел о том, что на выставке забыл их.
Вначале выставка пустовала. Приезжих было мало, корреспонденты как столичных, так и провинциальных газет писали далеко не в пользу выставки и, главное, подчеркивали, что многое на ней не готово, что на самом деле было далеко не так. Выставка на ее 80 десятинах была так громадна и полна, что все готовое и заметно не было. Моя поездка по редакциям кое-что разъяснила мне, и газеты имели действительно огромное влияние на успех выставки.
Из Нижнего я выехал в первой половине июня на старом самолетском пароходе "Гоголь", где самое лучшее было - это жизнерадостный капитан парохода, старый волгарь Кутузов, знавший каждый кусок Волги и под водой и на суше как свою ладонь. Пассажиров во всех трех классах было масса. Многие из них ехали с выставки, но все, и бывшие, и не бывшие на выставке, ругались и критиковали. Лейтмотив был у всех:
- Открыли неготовую выставку.
- Что же не готово на выставке? - спросил я одного низового купца.
- Мало ли что.
- Нет, что именно?
- Много еще чего не хвата-ат.
- Да вы подробно осмотрели все?
- Так, раза два заходил с приятелем... Панораму глядели, моржей ученых смотрели.
- А еще что?
- Минина - Пожарного видели... А потом в "Эрмитаж" зашли... Хотели еще вчера поглядеть, да не попали, в городе заканителились... Известно, дело наше хлебное, торговое - тот хорош, другой надобен... Да мы еще побываем на выставке, когда она вся сполна будет.
- Да как же вы можете говорить о выставке, когда вы, кроме "Эрмитажа" и моржей, ничего не видели?
- А в газетах-то пишут.
Я взял купца за руку, подвел его к вывешенному объявлению и показал красную строку: "Выставка вполне закончена". Выругал купец газетчиков и уверовал. Так и дома ск