ify"> А потом все сидели за столом и говорили хорошо и душевно. Анатолий Васильевич не мог ни есть, ни сидеть на месте; он расхаживал вокруг стола, по всей комнате, как обычно, когда его глубоко волновала какая-нибудь мысль.
Ведь и работал он так: диктовал, расхаживая по комнате; он не любил сидеть за столом. Я заметила, что это смущает некоторых из наших гостей,- им было неловко сидеть, когда хозяин "разгуливает". Я тщетно пробовала усадить Анатолия Васильевича; Владимир Владимирович заметил мои маневры и сказал мне: "Оставьте, ну пусть ходит. Пожалуй, не стоит перевоспитывать Анатолия Васильевича!" Он сказал это очень ласково, и я засмеялась вместе с ним.
И тем не менее... повторяю: отношения Анатолия Васильевича и Маяковского не всегда были ровными. Набегали тучки... Был период ожесточенных боев между различными литературными группировками, наступления РАППа на всех инакомыслящих и в то же время активизации группы "классиков" во главе с Шенгели.
На одной кинопремьере мой давнишний знакомый С. пригласил меня после кино зайти к нему. Мы отправились пешком небольшой, но шумной компанией. С нами была киноактриса Кира Андроникова, балетмейстер Г. Шаховская, кинорежиссеры Н. Шенгелая, Б. Барнет, пианист А. Макаров и Маяковский. Так как вечер был не "званым" и организовался экспромтом, все чувствовали себя непринужденно и уютно. Разговор шел, главным образом, о кино, к которому многие из присутствующих были причастны. Упрекали Маяковского за измену кино, требовали создания новых сценариев. Кто-то из присутствующих, по-видимому одинаково далекий и от кино и от поэзии, обмолвился и вместо "Шенгелая" сказал "Шенгели". У Маяковского вдруг как-то передернулось лицо, и он прервал говорившего:
- За что вы его так? Коля Шенгелая - хороший парень. - Он слегка обнял его за плечи.- Вот Шенгели - это уж грех Анатолия Васильевича!
Он сказал это раздраженным тоном, обращаясь непосредственно ко мне. Мы оказались в стороне от остальных гостей, которые собрались вокруг рояля. Нас никто не слышал.
- Я хочу вам сказать: Анатолий Васильевич делает непростительные, грубейшие ошибки! Он взял под свою защиту совершенно безнадежную бездарь!
Я прервала его:
- Зачем вы говорите мне об этом, Владимир Владимирович? Очевидно, вы хотите, чтобы я передала ваше мнение Анатолию Васильевичу? Но зачем вам это? Ведь лучше и проще, если вы сам выскажете все Анатолию Васильевичу. Вы отлично знаете, что в любое время можете телефонировать ему и встретиться у нас дома или в Наркомпросе. Организовать ваше свидание я охотно берусь. Приходите к нам и ругайтесь на здоровье! Я спокойна за Луначарского - он сумеет отругаться.
Владимир Владимирович вдруг улыбнулся своей неожиданной, подкупающей улыбкой и сказал:
- Конечно, я приду. Вот только не знаю, буду ли ругаться. Поймите, мне обидно, чертовски обидно: уж очень хороший человек Анатолий Васильевич. Я сам люблю его, как дядю, как отца. А вот иногда злюсь на него, как на наркома.
Он хотел продолжать свои упреки, но я решительно заявила, что не разбираюсь в тонкостях литературной политики. Он пожал мне руку своей большой, энергичной рукой:
- Говорят: Маяковский - хам! А поймите: не всегда приятно хамить!
Нас окликнули, и разговор прервался.
Несмотря на неприятный повод к этому разговору, у меня осталось от него впечатление искренности, я поверила, что Маяковскому "не всегда приятно хамить".
Когда я передала этот разговор с Маяковским Анатолию Васильевичу, он тоже насупился и сказал, что "Леф" ведет себя агрессивно, вызывающе. Тем хуже для "лефовцев", если они не понимают, что именно Луначарский пытается их спасти от полного разгрома. Маяковский - гигант, он первый поэт в стране, но эта групповщина заставляет его тратить силы и время, защищая иной раз бесталанных и не в меру самовлюбленных молодых людей.
- Так, значит, ты не хочешь видеть у нас Маяковского?
- Я? Володю? Ну конечно же, хочу!
Через несколько дней в санатории "Узкое" я видела, как Луначарский и Маяковский, случайно там встретившиеся, шагали по знаменитой еловой аллее и если спорили, то, во всяком случае, с уважением и симпатией друг к другу. А с прогулки пошли прямо к бильярду.
Это может показаться странным, но, кроме литературных, общественных и прочих серьезных дел, Анатолия Васильевича связывало с Маяковским - их общее увлечение бильярдом. Это было тем более парадоксально, что Маяковский играл отлично, а Анатолий Васильевич весьма неважно и почти всегда проигрывал, но гордо отказывался от "форы". Мне казалось, что весь спортивный интерес их игры заключается в том, на котором именно шаре Анатолий Васильевич сдаст партию.
О сражениях на бильярде Луначарского и Маяковского писал директор Центрального дома работников искусств Б. М. Филиппов в своей книге к 20-летию ЦДРИ: "Если Анатолий Васильевич и Владимир Владимирович встречались в помещении, где поблизости был бильярд, - пиши пропало! Их как магнитом тянуло в бильярдный зал" 9.
Из всех видов спортивных игр я считала бильярд самым зловредным для здоровья и пыталась противодействовать этому увлечению Анатолия Васильевича.
Когда мы жили в верхнем этаже музея-усадьбы "Астафьево", к Анатолию Васильевичу иногда приезжал поэт Иосиф Уткин. Луначарский отправлялся с ним на первый этаж, где помещался музей, и они часами играли на старинном маленьком бильярде, на котором, по преданию, гостя у Вяземских - бывших владельцев "Астафьева",- играл Пушкин.
Тщетно я уговаривала их пойти погулять, поиграть в крокет, городки... "Пойми, ведь Пушкин, сам Пушкин играл здесь!" - убеждал Анатолий Васильевич.
Уткин играл мастерски и тоже обычно обыгрывал Анатолия Васильевича. По молодости лет он любил похвастать: "Я плаваю, как Байрон, и играю на бильярде, как Маяковский!" Луначарский спросил, добродушно усмехаясь: "Ну, а стихи?"
В клубе мастеров искусств, в санатории "Узкое", в Доме ученых, в гостинице "Националь", где только возможно, происходили эти турниры; иногда в них участвовал кинорежиссер Н. Шенгелая, игравший почти так же хорошо, как Маяковский.
Однажды в Ленинграде в майские дни я уехала на концертные выступления в Лесное. Анатолию Васильевичу нездоровилось, и он отказался от посещения оперной премьеры, обещая мне остаться весь вечер в нашем номере в "Европейской гостинице" и пораньше лечь спать.
Я вернулась после концертов в первом часу; к моему изумлению, в номере было пусто и на столе лежала записка: "Зашел Маяковский. К 11 вернусь". Я сейчас же позвонила в бильярдную. Мне сообщили, что Луначарский играет с Маяковским. Я попросила передать, что вернулась и жду. Через четверть часа Анатолий Васильевич позвонил мне и, несколько виноватым голосом объяснив, как складывается партия, обещал через пять минут быть дома. А через полчаса я, как карающая Немезида, молча стояла в дверях бильярдной.
В пелене сизого табачного дыма Маяковский с папиросой в углу рта, без пиджака гонял шары, и они послушно ложились, куда надо. Анатолий Васильевич смотрел на это, как смотрят на прекрасный танец или статую.
Увидев меня в дверях, Анатолий Васильевич на ходу попрощался и тотчас же ушел.
На другой день к нам пришел Маяковский. Анатолия Васильевича не было дома. Я воспользовалась этим и объяснила Владимиру Владимировичу, что у Луначарского больное сердце и врачи не раз предупреждали меня о том, что при огромной занятости Анатолия Васильевича редкие минуты отдыха должны быть использованы рационально, что проводить их в душных, накуренных бильярдных крайне неразумно: даже движения руки и корпуса во время игры на бильярде вредны для сердечников. Как близкий человек, я не могу потворствовать такому небрежному отношению Анатолия Васильевича к своей болезни, тем более что как раз накануне Анатолию Васильевичу особенно нездоровилось.
Владимир Владимирович все время смотрел на меня внимательными и серьезными глазами. Таким грустным и озабоченным я видела его впервые. "Да, да... я не знал, что он так болен. Он не умеет себя беречь. И мы все недостаточно его бережем. Вы правы".
Маяковский подарил Луначарскому несколько книг со своей надписью, но у меня сохранились только три книжки Маяковского с его автографами.
1. "150 000 000" с надписью: "Канцлеру - слесарь, Анатолию Васильевичу Луначарскому. Маяковский. 21.V.21 г.". Эта надпись сделана карандашом. Под ней можно различить следы другой надписи, стертой резинкой: "Канцлеру смиренный слесарь".
2. "Париж", издание 1925 года, с надписью чернилами: "Дорогому Анатолию Васильевичу. В. Маяковский". Дата не помечена.
3. "Для голоса" с надписью чернилами: "Дорогому Анатолию Васильевичу. В. Маяковский. 20/Х. 23".
Анатолий Васильевич совершенно не обладал свойством собирателя, коллекционера; для этого он был слишком живым, эмоциональным, темпераментным человеком. Быть может, известную роль сыграло то, что с восемнадцати лет он жил в эмиграции кочевой жизнью, с частыми переездами, на случайных квартирах. А когда ему до революции случалось жить в России, то из соображений конспирации уничтожались все бумаги.
Получив от кого-нибудь из выдающихся людей интересный автограф, он очень радовался, показывал его мне, друзьям, домашним, а потом уже не заботился ни о сохранности, ни о дальнейшей судьбе автографа. Таким образом у него были похищены автографы Владимира Ильича Ленина и Алексея Максимовича Горького. Узнав об этой пропаже, Анатолий Васильевич очень сердился и огорчался, но урока из этого не извлек. Я, по молодости лет, не умела восполнить этот недостаток и организовать личный архив Луначарского. Кроме того, в начале Отечественной войны, во время эвакуации, из моей квартиры были расхищены книги, документы, письма и фото.
Возвращаюсь к первому из сохранившихся у меня автографов Маяковского. Я не согласна с В. О. Перцовым относительно значения надписи Маяковского на книге "150000 000" - "Канцлеру - слесарь" (В. Перцов, Маяковский, Изд. 1958 г.). Так, как трактует эту надпись В. Перцов, она неприязненна или, во всяком случае, двусмысленна 10.
Если бы в тот период времени, к которому относится эта надпись, в отношениях между Луначарским и Маяковским не все было ладно, мне кажется, что: 1) Маяковский просто не стал бы надписывать и дарить ему книгу; 2) по моим сведениям, 1921-й год был периодом наилучших отношений между ними; 3) Анатолий Васильевич не оставил бы у себя книгу, если бы надпись была ему неприятна и он почувствовал в ней некую "шпильку"; 4) Анатолий Васильевич показывал мне автограф, никак его не комментируя.
Несомненно, эта надпись сделана под впечатлением названия драмы Луначарского "Слесарь и канцлер", которая с большим успехом шла в театре Корша в Москве и почти во всех городах Союза. Но вряд ли Маяковский связывал характеристику канцлера из этой пьесы с личностью Анатолия Васильевича. Канцлер, талантливый выходец из народа, отдал свое дарование и свои силы на службу монархии и аристократии, он верил, что этого требуют интересы родины, и потерпел полное поражение. На его место во главе государственной власти становится вождь рабочих, бывший слесарь. Что общего? Как мог бы Маяковский проводить какие-то аналогии между верноподданным императора - канцлером и коммунистом Луначарским? Это было бы и оскорбительно и нелепо.
По-моему, все обстояло гораздо проще. Маяковский, как я думаю, и не видел и не читал пьесы "Слесарь и канцлер". Близкие поэта подтверждают, что он чрезвычайно редко бывал на театральных спектаклях. Просто высокое официальное положение наркома навело Маяковского на это сочетание слов, напечатанных на многочисленных афишах, расклеенных по городу. Наркому дарит свою книгу рабочий поэт. Канцлеру - слесарь. Так, по-видимому, понимал это и Анатолий Васильевич. Здесь был оттенок легкой иронии, особенно в первом варианте "смиренный слесарь", но не было желания уязвить.
Впечатление приязни и взаимной дружеской симпатии Луначарского и Маяковского осталось у меня от одного вечера, проведенного у нас.
Однажды Маяковский пришел по какому-то делу к Анатолию Васильевичу. Он прошел прямо в его рабочий кабинет.
Через некоторое время в дверях столовой появился Анатолий Васильевич под руку с Владимиром Владимировичем. "Ну, на сегодня все дела закончены. Теперь мы хотим чаю". Маяковский только недавно вернулся из своих странствий по югу России. Он был в ярко-синем пиджаке и серых брюках; этот костюм очень шел к его бронзовому, овеянному морским ветром лицу.
Кроме моих родных, за столом была народная артистка Варвара Осиповна Массалитинова, удивительно талантливый и своеобразный человек. Она была не только замечательной актрисой, но и настоящим знатоком музыки, живописи, поэзии. Массалитинова впервые встретилась в домашней обстановке с Маяковским и была вне себя от восторга. Варвара Осиповна ценила общество Анатолия Васильевича, а тут еще и Маяковский.
Такие собеседники вдохновили Варвару Осиповну, и она с юмором и темпераментом рассказывала нам о впечатлениях своей ранней юности на границе Монголии в Кяхте, где ее отец работал главным дегустатором чая в фирме Попова (Маяковского очень заинтересовала эта редкая профессия), о своем первом знакомстве с великими "стариками" Малого театра, изображала в лицах свои встречи с Медведевой, Правдиным, Садовской. Ее импровизация была так занятна и весела, что мы хохотали до слез. Наконец Варвара Осиповна сказала: "Ну, довольно. Я, признаться, устала. А завтра утренник - "Доходное место". Попросим Владимира Владимировича почитать стихи".
Маяковский сразу согласился; он в этот вечер много и охотно читал. Он прочел "Юбилейное", "Тамара и Демон", "Необычайное приключение...", "Товарищу Нетте..." и другие стихи.
В такой совсем интимной обстановке я слышала его впервые; нас за столом было всего шесть человек. Читая, он не форсировал своего богатого и гибкого голоса, и стихи, большинство которых я уже знала, звучали как-то по-новому, не пропадало ни одно слово, ни одна интонация.
- Сегодня вы подарили мне чудесный вечер, я получил истинное наслаждение,- говорил Анатолий Васильевич, благодаря поэта.
Массалитинова просто захлебывалась от восторга:
- Владимир Владимирович, вы должны написать для меня гениальную роль! Я уж постараюсь не ударить лицом в грязь! Вот спросите Анатолия Васильевича,- я вас не подведу. Дайте слово, что напишете.
Нужно было слышать ее уверения, чтобы понять, что невозможно было не согласиться.
- Я бы написал для Варвары Осиповны и не одну роль. Но разве АКи меня поставят? (Академические театры - сокращенно АКи.) Как вы думаете, Анатолий Васильевич?
- А вы пишите, там видно будет. Напишите хотя бы план спектакля, тогда поговорим с Малым театром, - отвечал Луначарский.
- А не поставит Малый театр, я где угодно буду играть пьесу Маяковского. Хоть на площади! Вот в пику дирекции, если она откажет, будем играть вашу пьесу на Театральной площади! Публика из театров перейдет на площадь. У нас будет триумф, вот увидите! - горячилась Массалитинова.
Они расстались с Маяковским, очень довольные друг другом.
- Я покорена, я очарована,- говорила мне на следующий день Массалитинова.- Ты же знаешь, я встречалась с Бальмонтом, Брюсовым, Белым, Есениным, но только о Маяковском я могу смело сказать - великий поэт. Вот брюзжат, что "Юбилейное" - мальчишеская выходка, а ведь он вправе так разговаривать с Пушкиным!
Тогда, в 20-х годах, это были чрезвычайно смелые слова со стороны маститой представительницы старейшего русского театра, но Массалитинова вообще считалась бунтаркой.
Когда мы проводили гостей, Анатолий Васильевич сказал:
- Удивительно хорошим был сегодня Маяковский: простым и совсем не ершистым.
Вместе с Анатолием Васильевичем я несколько раз была у Маяковского в Гендриковом переулке, а его последней квартире.
Теперь этот переулок, благодаря музею Маяковского, стал популярен, а тогда, при нашем первом посещении, нам пришлось немало покружить по тускло освещенным переулкам на Таганке, пока шофер не без труда обнаружил неказистый с виду дом. Запомнились металлические дощечки на двери: "Брик", "Маяковский", исполненные очень изящным шрифтом. Внутри квартиры - почти аскетическая простота и ослепительная чистота, как на военном корабле. Ничего лишнего.
Теперь, когда квартира эта превратилась в мемориальный музей, комнаты выглядят более нарядными, благодаря стеклянным ящикам, защищающим полки с книгами и посудой. Тогда же только в комнате Лили Юрьевны Брик - несколько украшающих вещей, главным образом флаконы духов и вазы с цветами; две другие комнаты пустоваты и строги. Все двери широко открыты настежь. В первой комнате на столе бочонок с крюшоном, подносы с бутербродами, стопки тарелок. Ничего лишнего также и в сервировке.
На одном из вечеров Владимир Владимирович читал здесь свою Октябрьскую поэму "Хорошо!".
Луначарский слушал эту поэму во второй раз 11 и считал, что это один из шедевров Маяковского: "Это - Октябрьская революция, отлитая в бронзу". На юбилейной сессии ЦИК СССР в Ленинграде в своем докладе о культурном строительстве за десять лет Луначарский заявил: "Маяковский создал в честь Октябрьского десятилетия поэму, которую мы должны принять, как великолепную фанфару в честь нашего праздника..."
Утром Анатолий Васильевич вернулся из Ленинграда, весь день прошел у него в напряженной работе, и к вечеру он почувствовал себя утомленным и нездоровым. Но за несколько дней до отъезда в Ленинград он обещал Маяковскому быть у него на чтении "Хорошо!" и решил, несмотря на плохое самочувствие, сдержать слово. Во время чтения я заметила, что Анатолий Васильевич украдкой принял нитроглицерин,- значит, с сердцем неладно! Я написала и передала ему записку, что нам следует незаметно уехать. Анатолий Васильевич только отрицательно покачал головой. Тогда я придвинулась поближе к нему и стала шептать, что ему не следует оставаться, что Маяковский его извинит, тем более что он слушает поэму вторично. Он мне ответил шепотом: "Есть вещи, которые можно слушать много раз и всегда интересно".
В этот вечер у Маяковского было как-то особенно многолюдно, стульев не хватило, сидели на подоконниках, на ручках кресел.
На этом чтении поэмы "Хорошо!" в Гендриковом переулке был также А. А. Фадеев. Молодой, стройный, в темно-синей кавказской рубашке с ремнями и множеством пуговок. У него были светло-каштановые волосы, какая-то еще юношеская угловатость. Чувствовал он себя явно не в своей тарелке. Когда мне случалось видеть Фадеева среди дальневосточников, он был веселым и общительным, чудесно пел сибирские песни, здесь же он как-то присматривался и прислушивался, был очень собран.
В этот вечер его "прорабатывали" шибко и все скопом, и ему не всегда удавалось парировать удары. Выступали, главным образом, теоретики "Лефа"; очень язвительно, слово за словом, как в шахматной партии, они сначала учинили "разгром" "Разгрому", а потом - всей позиции РАППа, одним из лидеров которой был юный Фадеев. Возникла жестокая перепалка с Асеевым. Маяковский ходил по комнате, курил и только изредка бросал короткие, меткие реплики, хотя Фадеев обращался, главным образом, к нему. Анатолий Васильевич не вмешивался в этот спор, только слушал с большим, чуть насмешливым вниманием.
Возвращаясь, мы довезли Фадеева до его дома. Только в машине он начал постепенно оттаивать.
- Ведь я пришел слушать стихи, меня так любезно пригласили и вдруг атаковали нежданно-негаданно.
Анатолий Васильевич ответил, смеясь:
- Вы, Александр Александрович, оказались одним воином в поле. Что ж, это почетно 12.
Вечера у Маяковского совсем не походили на обычный "прием гостей". Неизменный бочонок с крюшоном, бутерброды, иногда фрукты были расставлены на столе, но никто никого не "усаживал", не "занимал", не "угощал".
Приходившие располагались группами в зависимости от своих симпатий, ну, конечно, и от наличия свободных стульев. Мне кажется, что и сами хозяева знали только приблизительно, кто именно будет у них в гостях. Была своя основная группа, но к ней присоединялись друзья, и "друзья друзей", и просто творческие работники, вхожие в литературную среду. Бывали художники, режиссеры, очень часто работники кино. Курили непрерывно все, начиная с хозяина, но пили весьма умеренно, и, как правило, водка там вообще не подавалась,
В этом обществе, где центром всего был Маяковский, Анатолий Васильевич симпатизировал, кроме самого Владимира Владимировича, еще ряду людей.
Как-то мы оказались в отдаленной комнате вместе с Сергеем Михайловичем Третьяковым. Обычно сдержанный и молчаливый, Третьяков в этот вечер разговорился; он очень увлекательно рассказывал о Китае, о встречах с китайскими писателями и учеными, о своеобразной жизни китайских городов, о бесправии народа. Анатолий Васильевич очень ценил Третьякова, особенно он любил его стихи "Рыд матерный" и драму "Рычи, Китай!". Кроме писательского таланта Третьякова, Анатолий Васильевич всегда отмечал его ум и разностороннюю эрудицию. Иногда в беседе с ним Анатолий Васильевич называл его "Сережа". Так как Анатолий Васильевич, несмотря на свою необычайную простоту, абсолютно не склонен был к фамильярности,- это был верный признак теплоты его отношения. Маяковского он часто, говоря о нем, называл "Володя", не прибавляя фамилии, и я знала, какого Володю он имеет в виду.
Василий Каменский с его простотой и обаянием как-то очень легко стал "своим" у нас в семье. Его колоритное чтение и его игра на баяне доставили немало хороших часов Анатолию Васильевичу и нашим близким.
Н. Н. Асеева Луначарский считал крупным и интересным поэтом.
Но зато Арватова, Крученых, Чужака и прочих "теоретиков" Анатолий Васильевич недолюбливал, считая их влияние на Маяковского глубоко отрицательным, и верил, что Маяковский рано или поздно освободится от этого влияния.
На одной из встреч в Гендриковом переулке Маяковский за весь вечер ничего не прочел, предоставив "трибуну" молодым. Среди молодых выступил Семен Кирсанов. Анатолий Васильевич слушал его в первый раз. В Кирсанове было столько юношеской живости, блеска, темперамента! Читал он очень эффектно, умело "подавая" текст, "Бой быков", "Мэри-наездница", "Полонез" и другие стихи. Маяковский с высоты своего роста смотрел на маленького подвижного Кирсанова с очень хорошей, ласковой, поощряющей улыбкой. И все аплодисменты, которые тогда достались Кирсанову, Маяковский встречал с какой-то отцовской удовлетворенностью (а ведь самому Маяковскому было тогда всего тридцать четыре года).
Меня несколько удивило, что по дороге домой, когда я продолжала восторгаться стихами Кирсанова, Анатолий Васильевич сказал несколько суховато: "Да, конечно, это может нравиться. Эффектно, даже виртуозно, но слишком внешняя эффектность. В сущности, это не огонь, а фейерверк. Кирсанов еще очень молод. Если его увлечение бутафорией пройдет, а одаренность останется, из него выйдет настоящий поэт".
Вспоминаются годы, когда Маяковский особенно сблизился с театром Мейерхольда (ТИМ).
Всеволод Эмильевич Мейерхольд ждал от сотрудничества с Маяковским очень многого, он не раз говорил о перспективах своего театра в связи с этим сотрудничеством Луначарскому, встречая его абсолютное одобрение.
После постановки "Рычи, Китай!" Третьяков должен был закончить для театра Мейерхольда пьесу "Хочу ребенка!"; о ней много говорили и писали, а пьеса все не появлялась то из-за строгости реперткома, то из-за колебаний самого автора.
Параллельно с работой над пьесой Третьякова ТИМ договорился с Маяковским о создании новой сатирической комедии. Поэт работал над текстом в самом тесном сотрудничестве с театром.
Сближение театра Мейерхольда с Маяковским сказывалось и в том, что на спектаклях ТИМа все чаще можно было видеть среди публики заметную издали фигуру Маяковского. Он бывал на обсуждениях спектаклей театра Мейерхольда, на диспутах.
В частности, помню большой диспут о постановке "Ревизора" 13. Некоторые критики и писатели приняли этот спектакль "в штыки". Анатолий Васильевич был ярым защитником этой постановки; не менее ярым противником мейерхольдовского "Ревизора" был Демьян Бедный - на премьере во время действия он встал и демонстративно покинул зал.
На диспуте о "Ревизоре" было несколько очень агрессивных выступлений: в их числе некий ростовский профессор возмущенно кричал об искажении и профанации великого классического наследия. В защиту мейерхольдовской интерпретации "Ревизора" оригинально и интересно говорил И. С. Гроссман-Рощин, затем выступил Луначарский, как всегда, блестяще и вместе с тем убедительно 14. Публика устроила ему овацию.
Наконец на сцене появился под бурные аплодисменты зала, особенно задних рядов и балкона, где собралась молодежь, Владимир Владимирович Маяковский. Он вышел небрежной, несколько развалистой походкой, на этот раз говорил очень спокойно, даже как будто лениво, издевался над косностью "почтенных ростовских профессоров", над их мещанской боязнью всякого новаторства, всякой свежей режиссерской фантазии. Он заявил, что зрители, масса, наполняющая зал, уже высказала свое суждение - зритель принял спектакль. "Но вот, говорят, кто-то ушел с "Ревизора" среди действия. Ну, как знать, почему он ушел? Мало ли что может приключиться с человеком, может быть, заболел... Я только скажу: бедный тот, кто ушел" 15.
Зал дружно, как один человек, захохотал и зааплодировал.
Анатолий Васильевич долго вспоминал эту меткую шутку Маяковского, простоту его интонаций и паузу перед словом "бедный".
В феврале 1929 года Анатолий Васильевич смотрел в театре Мейерхольда пьесу Маяковского "Клоп".
В антракте мы были приглашены за кулисы, и во время традиционного чая в кабинете Всеволода Эмильевича присутствовавшие там критики и деятели театра обменивались впечатлениями о спектакле. Был там, конечно, и автор. Мне показалось, что Владимир Владимирович волнуется: он отказался от чая, почти не принимал участия в разговоре, только закуривал папиросу за папиросой и изредка, как бы нехотя, бросал отрывистые слова. Странно было, что этот человек, который так давно и много пишет, часто выступает перед самой разнообразной публикой не только в городах Советского Союза, но Европы и Америки, так взволнован этой премьерой. У меня создалось впечатление, что он волнуется не за свою пьесу, а за спектакль в целом, что он очень близко принимает к сердцу интересы театра.
Анатолий Васильевич считал, что "Клоп" - несомненная удача драматурга и режиссера, что это совершенно убийственная сатира на мещанство и обывательщину, что наш язык обогатится рядом метких слов и выражений, заимствованных из пьесы, но вместе с тем он находил, что это только начало для Маяковского-драматурга, что он может дать гораздо больше, когда по-настоящему увлечется театром. Не вполне удовлетворило его также режиссерское решение сцен "будущего", и он откровенно сказал об этом Мейерхольду, но добавил: "Для вашего утешения, Всеволод Эмильевич, я должен сказать, что подобные сцены еще никому не удавались: эти фантастически утопические "человеки" будущего всегда очень условны, надуманны и... скучноваты. Заметьте: всегда в пьесах и романах-утопиях "люди будущего" заняты только разговорами о "людях прошлого".
Мейерхольд ответил, что и сам чувствует, как снижается интерес публики именно в этих сценах, значит, не все здесь ладно, но у него уже намечен план переделки. Он увлекся и рассказал об этом плане так живо и интересно, что все заслушались.
(Насколько мне известно, Мейерхольд не осуществил его.)
Прощаясь с режиссером и автором, Луначарский повторил: "Меткая и злая сатира!"
На выставке Маяковского в клубе писателей "20 лет работы" мне, к моей большой досаде, не пришлось побывать: я была занята в театре и не могла сопровождать Анатолия Васильевича.
Я заранее предвкушала, как, вернувшись с выставки, он поделится впечатлениями об экспозиции, о выступлениях автора, о посетителях и т. д. Но Анатолий Васильевич приехал оттуда неразговорчивый и мрачноватый. Когда я стала расспрашивать его, он неохотно ответил:
- Да, безусловно, это интересно. Двадцать лет гигантского труда, стихи, театр, агитплакаты, турне по всему Союзу, по Европе, США, Латинской Америке... Двадцать лет сверхактивной, творчески напряженной жизни - все это нашло свое отражение на этой выставке. Ты непременно там побывай. Но - я не могу даже точно определить, в чем дело,- чем-то эта выставка меня не удовлетворила.
Потом, через некоторое время, он добавил:
- Пожалуй, мне становится ясным, почему у меня остался неприятный осадок от сегодняшней выставки: виной этому, как ни странно, сам Маяковский. Он был как-то совсем непохож на самого себя, больной, с запавшими глазами, переутомленный, без голоса, какой-то потухший. Он был очень внимателен ко мне, показывал, давал объяснения, но все через силу. Трудно себе представить Маяковского таким безразличным и усталым. Мне приходилось наблюдать много раз, когда он бывал не в духе, раздражен чем-нибудь, когда он бушевал, негодовал, разил направо и налево, с размаху задевал иногда и "своих". Я предпочитаю его таким по сравнению с его нынешним настроением. На меня это подействовало угнетающе.
Я удивилась, что Анатолий Васильевич так сильно реагирует на это: ведь любому человеку случается быть не в духе, усталым или больным.
- Ну, любому,- ответил Луначарский,- но не Маяковскому.- А потом после паузы сказал: - Мне сегодня показалось, что он очень одинок.
Утром 14 апреля 1930 года Анатолий Васильевич диктовал стенографистке, и в его рабочей комнате, как обычно во время утренних занятий, был выключен городской телефон. Второй аппарат находился в коридоре, и на звонки подходил кто-нибудь из семьи или домработница.
Когда часов в одиннадцать какой-то срывающийся от волнения голос попросил к телефону товарища Луначарского, я, даже не разобрав точно, кто именно говорит, решила прервать работу Анатолия Васильевича и, войдя в кабинет, включила городской аппарат на его письменном столе. Анатолий Васильевич взял телефонную трубку, но почти сейчас же что-то резко, с возмущением сказал и положил, вернее, бросил трубку. После этого он быстро зашагал по комнате, повторяя с негодованием:
- Черт знает что! Возмутительно! Какие-то пошляки позволяют себе хулиганские выходки! Жалею, что повесил трубку, - следовало бы проучить.
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Беспардонное хулиганство, ничего больше. Приплели к чему-то Маяковского. Ведь это не первый раз. Помнишь дурацкую выдумку этого X.?
Действительно, за несколько месяцев до этого Анатолию Васильевичу сообщили, что известный актер X. покончил с собой. Вскоре выяснилось, что это хулиганская выдумка самого X. и его приятелей. X. "разыграл" свое мнимое самоубийство, чтобы узнать, как он потом сам говорил, "как на это будут реагировать". Этот "розыгрыш" зашел так далеко, что скульптор С. Д. Меркуров приехал снимать маску с "покойника" и застал X. на столе со свечой в руках. Нетрудно себе представить, как ругался Меркуров, который и вообще-то не стеснялся в выражениях. Анатолий Васильевич был глубоко возмущен этой развязной выходкой.
Снова раздался телефонный звонок. Я подошла к телефону. Очень четко, серьезно и настойчиво попросили лично товарища Луначарского, назвали учреждение и фамилию сотрудника; я поняла по тону, что это не может быть мистификацией, и передала трубку Анатолию Васильевичу.
Я увидела, как после первых же слов, услышанных по телефону, Анатолий Васильевич смертельно побледнел, у него было такое потрясенное, страдальческое выражение лица, что я, испугавшись приступа грудной жабы, которой он болел, бросилась за водой и лекарством. Он отстранил стакан с водой и, тяжело дыша, с усилием еле выговорил: "Произошло несчастье. Маяковский покончил с собой".
За все послереволюционные годы для Анатолия Васильевича самым большим, безмерным горем была кончина Владимира Ильича Ленина. Терял за это время Анатолий Васильевич и товарищей по партии, и просто хороших близких друзей - и испытывал при этом искреннюю скорбь. О самоубийстве Сергея Есенина Анатолий Васильевич узнал во время своего отдыха на юге Франции. Мы проходили по шумной, нарядной, залитой огнями реклам улице и в вечернем выпуске местной газеты прочитали: "Известный советский поэт, супруг Айседоры Дункан, Сергей Есенин лишил себя жизни". Анатолий Васильевич воспринял это известие с глубокой печалью. Трагический внутренний разлад Есенина был заметен для каждого, кто с ним соприкасался последние месяцы его жизни. Его привычка к алкоголю, его обособленность от нашей советской жизни, его неудовлетворенность, творческая и личная, прогрессировали с невероятной быстротой. Перед отъездом за границу осенью 1925 года Луначарский встретился с Есениным в последний раз в мастерской художника Георгия Богдановича Якулова. Есенин был в состоянии мрачной, пьяной, безнадежной тоски и произвел на Анатолия Васильевича гнетущее впечатление. Потерять талантливого, самобытного, молодого поэта было тяжко, но была какая-то своя жестокая оправданность в его решении уйти из жизни.
Напротив, насильственная смерть Маяковского казалась какой-то вопиющей нелепостью, жуткой инсинуацией. С этим не мирилось сознание! Ведь это он своим саркастическим, беспощадным анализом осудил самоубийство Есенина! Ведь это он сказал: "В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней" 16. И все мы знали, что Владимир Маяковский "делает" эту жизнь.
Владимир Маяковский - воплощение мужества, активности, жизнеутверждающей силы, титанической работы во имя счастливого будущего. Как же это могло случиться? На трагическую весть о смерти Маяковского Луначарский реагировал с какой-то болезненной остротой. Анатолию Васильевичу удалось подавить свое горе, во всяком случае внешние проявления этого горя.
Без конца его вызывали из разных учреждений по городскому, кремлевскому телефону и по правительственной "вертушке". Приезжали из Федерации писателей, из газет, из Комакадемии. Нужно было решить, как объявить о смерти популярнейшего поэта, как организовать прощание с ним, которое неизбежно должно было вылиться в массовую демонстрацию.
Мне казалось, что Анатолий Васильевич переживает чувство какой-то огромной, незаслуженной обиды: как будто рухнула гигантская опора, в крепости которой он не сомневался. Как будто какая-то большая ставка, на которую возлагались великие надежды, бита.
Его мысли переносились на комсомол, на наше молодое поколение. Как воспримет оно эту страшную весть? Ведь Маяковский - его глашатай, молодежь привыкла равняться на него. Как объяснить молодежи, как сохранить для нее все обаяние личности замечательного поэта и при этом не допустить обобщающих пессимистических выводов?
И ко всем этим мыслям у Луначарского примешивалась еще огромная человеческая жалость о том, что жизнь ушла из этого молодого, могучего, энергичного тела. Что он не услышит больше его глубокого "колокольного" голоса, не увидит его задушевной улыбки.
Эта утрата настолько не вмещалась в сознание, что Анатолий Васильевич в первый момент просто не поверил, отказался верить.
Москву лихорадило. Рабочие, студенты, интеллигенты - все были взволнованы, ошеломлены. В течение многих недель Луначарский получал письма из Москвы и различных городов Союза, в основном от молодежи, с одной и той же настойчивой просьбой: объяснить, как это могло случиться.
Семнадцатого апреля был траурный митинг во дворе клуба писателей. Я прошла с Анатолием Васильевичем через оцепленную милицией бывшую соллогубовскую усадьбу. Огромная толпа запрудила улицу Воровского, площадь Восстания.
В старинном особняке, в большом светлом зале, был установлен гроб, покрытый цветами, венками, звучала траурная музыка.
Когда я стояла в почетном карауле возле большого, очень большого гроба, я старалась не смотреть на лицо покойного: не хотелось, чтобы в памяти это мертвое лицо вытеснило настоящее, живое, искрящееся умом и талантом. Анатолий Васильевич стоял очень бледный, но собранный и внешне спокойный; я знала, какого напряжения стоило ему это спокойствие.
Позднее он рассказал мне, что и ему также не хотелось фиксировать в своей памяти этот трагический облик умершего. Он должен остаться "живой с живыми".
"Маяковский был прежде всего куском напряженной горящей жизни",- сказал Луначарский на траурном митинге 17.
Его речь произвела на огромную массу людей, пришедших прощаться с Маяковским, сильнейшее впечатление: она заставила вместе со скорбью об утрате почувствовать гордость нашим современником, поэтом нашей революции.
В годовщину смерти поэта, 14 апреля 1931 года, в Коммунистической академии на вечере памяти Маяковского Луначарский в своей речи сказал: "Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово" 18.
Анатолию Васильевичу не в чем было упрекать себя: у него Маяковский всегда находил и понимание и ласку.
Стояла страшная зима. Молодую Российскую республику изнуряли иноземные и отечественные враги. Москва была в блокаде. В столице обширного и богатого государства не хватало хлеба и топлива. Но в молодом советском государственном организме жила молодая сила. В голодной и холодной Москве советские люди жили молодо и бодро.
Мы, работники просвещения, были вызваны в столицу из разных мест огромной республики для расширения собственного нашего образования. В систему нашего личного просвещения животворной силой вливалось искусство. Наше общежитие находилось близ Новодевичьего монастыря, на Усачевке. Нас вселили в старинный и ветхий деревянный двухэтажный домишко. Это было "Убежище для благородных вдов и сирот", организованное неизвестным нам Гензелем. "Благородных" разместили наверху, нам отвели нижний, очень холодный этаж. Согревались мы в основном неуклюжей физкультурой и быстрой ходьбой на занятия, назначенные в разных концах Москвы: то в Университете имени Шанявского (теперь Высшая партийная школа), то на Остоженке в Наркомпросе, то в Малом Харитоньевском, в Отделе внешкольного образования. Топили по ночам, разбирая для этого гнилые деревянные заборы Усачевки.
Как-то, в студеное утро, - числа и месяца не помню, - увидели мы на уцелевшем от наших рук заборе афишу. Она сообщала, что "сегодня, в Политехническом музее, состоится диспут футуристов с имажинистами. От имажинистов выступит Сергей Есенин, от футуристов - Владимир Маяковский. Председательствует Валерий Брюсов" 1. Великое дело для человека - радость. Одно сознание, что сегодня вечером увидим "вживе и въяве" творцов русской поэзии, услышим их живой человеческий голос, согрело нас незабываемым восторгом. Не беда, что не ходят трамваи, что от Усачевки до Лубянки - шесть или больше километров расстояния, что у нас - плохая обувь и за день сильно устают ноги... Можно ли ощущать себя иззябшим, утомленным и бедным, если предстоит такой богатый радостью вечер!
Он появился не на сцене, а в зале, в проходе между последними рядами, вошел внезапно и совершенно бесшумно. Но таково свойство Маяковского, что появление его, где бы то ни было, не могло остаться незаметным. В рядах публики, переполнившей зал, началось какое-то движение, смутный взволнованный шум. Почувствовалось, что вошел в зал человек большой, для всех интересный и важный. Задвигались, начали оглядываться люди, сидящие в первых рядах. Оглянулась и я и увидела лицо, которое забыть нельзя. Можно много подобрать прилагательных для описания лица Владимира Владимировича: волевое, мужественно красивое, умное, вдохновенное. Все эти слова подходят, не льстят и не лгут, когда говоришь о Маяковском. Но они не выражают основного, что делало лицо поэта незабываемым. В нем жила та внутренняя сила, которая редко встречается во внешнем выявлении. Неоспоримая сила таланта, его душа.
Маяковский был одет в неприметную теплую серую куртку до колен, в руках держал обыкновенную, привычную для наших глаз в то время барашковую шапку, стоял неподвижно. Внешне ничем он не отвлекал нашего внимания от происходящего в президиуме, на сцене. Мы только что внимательно разглядывали сидящих там любимых поэтов. Но Маяковский вошел - и для меня лично, как для большинства в зале, исчезли люди, стали неслышными их речи на сцене и смутный шумок в рядах, вызванный появлением Маяковского. Показалось, что на безлюдье стоит один человек в неприметной серой куртке до колен, просто, даже безучастно смотрит вперед, но зорко видит что-то, чего не вижу я. Совершенно необходимо, чтобы он заговорил, сказал, что видит он,- таково было мое ощущение в ту минуту. Приблизительно таково. Трудно поддается словесному изложению мысль, рожденная волнением сердца. А без сердечного волнения не могу я, читатель, вспоминать первую встречу с поэтом Владимиром Маяковским. Ведь я безоговорочной любовью любила поэзию и верила ей. И таких, как я, было большинство в переполненной аудитории. Шумок в рядах присутствующих вырос в шум. Его пронизал чей-то юношеский голос, искренний и звонкий:
- Маяковский в зале! Хотим Маяковского!
И сразу целый хор голосов, нестройный, но убедительно громкий и горячий:
- Маяковский, на сцену! Маяковского хотим слушать! Маяковский! Маяковский! На сцену!
Сильный голос Маяковского сразу покрыл и прекратил разноголосый шум. Он быстро пошел по проходу на сцену и заговорил еще на ходу:
- Т