писок.
Вашi виршi менi дуже подобаються й завжди мене цiкавили, але було б гаразд, коли б ви iх переклали на украiншську мову, вони стали б яскравiть та звучнить, чи знаете ви украiнську мову?
- Друже Маяковський!
Вiрш ваш з приводу украiнiзацii дуже вiрний. Не треба нiчого в ньому змiняти, крiм термiну "хохол",- що якось рiже слух. А взагалi чудовий вiрш.
В интернациональном государстве все нации равны, равны и их языки. У нас на Украине некоторые групё пы забывают, что они живут в Советском Союзе, а Украина есть только часть этого Союза. Ваше стихотворение для них и для нас нужно.
Галерка, 2-й ряд. Белорус по происхождению, украинец по местожительству.
- Все стихотворение хорошее и нужное. Для украинца вовсе не обидно "хохол", а для русского "кацап", потому что они поймут в стихе, что это осмеяние старого.
Вот только осталось впечатление, что русский язык выше остальных языков СССР, потому что на нем говорил Ленин, и Москва - колыбель революции. Добавьте что-нибудь такое, что сгладило бы эти впечатления.
- Ваши стихи о "тяпствах" надо переделать! Сделать хлеще и резче - мало крыли. Надо больше.
- Прекрасно! Не ожидали, по сравнению с тем Маяковским, какого мы знаем, гигантский шаг вперед. Побольше бы таких. Комсомолки.
- Стихи хорошие. Бояться слова "хохол" нечего. У нас есть много глупого носозадирания. Но со стороны русских гораздо больше "русотяпства" - это бы тоже нужно было подчеркнуть.
- Хочу сказати тiльки те, що умiю: хохол не скаже "не чую", а скаже "не розумiю".
- Хорошо. Но напишите зазыв - внушение русопетам, что не хотят учить украинского языка.
[1927]
Главной работой было: развоз идей Лефа и стихов по городам Союза.
Читано столько в стольких городах:
Москва (2), Ленинград (2), Нижний (3), Самара (4), Пенза (2), Казань (5), Саратов (2), Воронеж (2), Ростов (4), Таганрог (1), Новочеркасск (1), Краснодар (1), Харьков (6), Киев (6), Днепропетровск (1), Полтава (1), Тула (1), Курск (2).
Всего 45 выступлений, обслуживших сорокатысячную аудиторию самых различных слоев и интересов - и Ленинские мастерские в Ростове, и Леф в Казани, и вузовцы Новочеркасска.
Мной получено около 7000 записок, которые систематизируются и будут сделаны книгой - почти универсальный ответ на все вопросы, предлагаемые читательской массой Союза.
Не знаю, была ли когда-нибудь у какого-либо поэта такая связь с читательской массой?
Что пишу?
Пьесу "Комедия с убийством" для театра Мейерхольда.
2. Пьесу ленинградским театрам к десятилетию.
3. Роман.
4. Литературную автобиографию к полному собранию сочинений.
5. Поэму о женщине.
Что издаю?
Гиз - V том собрания сочинений. "Огонек" - "Как я пишу стихи". "Заккнига" - "Что ни страница, то слон, то львица" (детская).
"Молодая гвардия" - "Влас-лоботряс", "Про моря и про маяк" (детские). "Мы и прадеды" (сборник комсомольских и пионерских стихов).
Киноиздательство: два сценария. Еще сделаны:
сценарии - Октябрюхов и Декабрюхов. |
Любовь Шкафолюбова. |
Закованная фильмой. } ВУФКУ
Слон и спичка. |
Дети. |
Как поживаете? Межрабпом Русь.
Всё.
[1927]
[ЗАПИСНАЯ КНИЖКА "НОВОГО ЛЕФА"]
Сейчас апрель. Февральскую революцию праздновали в марте, но и до декабря будет удивлять следующее:
12 марта в "Правде" появилась поэма Орешина "Распутин", в "Известиях" появилась она же, но в сокращенном виде.
В "Правде" кончалась словами:
И царя со всею знатной дрянью сшибли
Октябрем.
В "Известиях":
И царя со всею знатной дрянью
сшибли Февралем.
Все удивительно в этой двухвостой поэме. Почему "октябрь" и "февраль" оказались одним и тем же, почему вместо двух разных революций какой-то один общий комбинированный "дуплет" получается, почему на одного поэта целые две революции и две газеты пришлись, и почему этот один - Орешин?
Я собрал около 7000 записок, поданных мне на лекциях за последнее полугодие. Записки разбираем, систематизируем и выпустим книгу универсальных ответов. Пока общее правило:
Публика первых рядов платных выступлений больше всего жалуется, что "Леф непонятен рабочим и крестьянам".
С одним таким я вступил, смущаясь, в долгие объяснения. Меня ободрили с галерки: "Да что вы с ним болтаете, это крупье из местного казино!" Крупье имел бесплатное место в театре, так как эти два учреждения часто селятся рядом.
Зато в Ростове-на-Дону, выступая в Ленинских мастерских перед 800 рабочими, я не получил ни одной непонимающей записки.
Проголосовали:
- Все ли понимают?
- Кто нет? Одиннадцать.
- Всем ли нравится?
- Кому нет? Одному.
- Остальным, которые и не понимают, и тем нравится?
- И тем.
- А кто этот стихоустойчивый один?
- Наш библиотекарь.
В поездках по провинции видишь и читаешь многое, обычно не попадающееся.
Например, крестьянский литературно-общественный журнал "Жернов" No 8. А в нем статья тов. Деева-Хомяковского "Против упадочничества".
В ней есть такое:
"Характерно письмо одного и неплохо пишущего товарища из крестьян Гомельской губернии:
Я усиленно работаю над собой, но мне никак не удается хотя краем уха пролезть в такие журналы, как "Красная нива", "Новый мир", "Красная новь". Послал "прохвостам" ряд своих лучших стихов, но, увы, даже ответа не получил. Писал запрос, просил слезно "отеческий" ответ, но ничего не слышно. Вот, товарищи, бывают минуты отчаяния, и тогда на все смотришь не глазами пролетариата, а глазами озорными и забиякой-сорванцом. Везде в журналах печатаются только "свои", только тот, кто у "печки". Печатают всякий хлам и шлют его нам в деревню".
Леф, конечно, против грубого тона, но по существу это, конечно, правильно.
А еще редактор "Нового мира" и "Красной нивы" пишет, что Леф потерял связь с литературным молодняком.
Что вы!
В один голос разговариваем.
Приписка редактора "Жернова":
"Это пишет развитой, близкий нам человек, активный участник гражданской войны".
Нам он тоже близкий.
[1927]
Переводить стихи - вещь трудная, мои - особенно трудная.
Слабое знакомство европейского писателя с советской поэзией объясняется именно этим.
Это тем более грустно, что литература революции началась со стихов.
Лишенные бумаги, подхлестываемые временем, без типографии, писатели в боевом порядке кидали свои стихи с эстрады, вынуждая марширующих и идущих в атаку повторять их строки.
Мне жаль Европу.
Не знать стихов Асеева, Пастернака, Каменского, Кирсанова, Светлова, Третьякова, Сельвинского - это большое лишение.
Переводить мои стихи особенно трудно еще и потому, что я ввожу в стих обычный разговорный язык (например, "светить - и никаких гвоздей",- попробуйте-ка это перевести!), порой весь стих звучит, как такого рода беседа. Подобные стихи понятны и остроумны, только если ощущаешь систему языка в целом, и почти непереводимы, как игра слов.
Думаю, что вследствие родственности наших языков польские и чешские переводы будут ближе всего к подлиннику.
Слышанные отрывки из переводов укрепляют меня в этом убеждении.
Эта книжка, где собраны мои стихи разных периодов и отрывки из наиболее важных поэм, даст читателю вполне точное представление о характере моей работы.
Варшава, 16 мая 1927 г.
[ЗАПИСНАЯ КНИЖКА "НОВОГО ЛЕФА"]
Я всегда думал, что Лубянский проезд, на котором "Новый Леф" и в котором я живу, назовут-таки в конце концов проездом Маяковского.
Пока что выходит не так.
На днях я получил письмо, приглашение какой-то художественной организации, с таким тоскливым адресом:
"Редакция журнала "Новый лес" В. В. Лубянскому".
Правильно,- проезд длиннее, чем писатель, да еще с короткими строчками.
Раз до сих пор не прославился, то в будущем не прославишься вовсе. Делать славу с каждым днем становится труднее.
Славу писателю делает "Вечерка".
И "Вечерка" обо мне - ни строчки.
Разговариваю с замредактором Ч.
- Да,- говорит,-слыхал-слыхал, очень вас за границей здорово принимали, даже посольские говорили, большое художественное и политическое значение. Но хроники не дам. Не дам. Почему? Без достаточного уважения к нам относились. Вы - нас, мы - вас, мы - вас, вы - нас. Пора становиться настоящими журналистами.
Развесив удивленные уши, переспрашиваю восхищенно:
- Как это вы, товарищ, так прямо выразились, и повторить можете?
- Пожалуйста. Мы - вас, вы - нас, вы - нас, мы - вас. Учитесь быть журналистами.
До сих пор я думал только о качестве стихов, теперь, очевидно, придется подумать и о манерах.
Надо людей хвалить, а у меня и с Шенгели нелады тоже, от этого критические статьи получаются.
А Шенгели в люди выходит.
Называли-называли его в насмешку профессором, сам он от этого звания отворачивался с стыдливым смешком, да, очевидно, так все к этой шутке привыкли, что и действительно выбрали и стали величать его профессором.
Сам Шенгели немедленно трубит об этом собственными стихами, по собственному учебнику сделанными, в собственном студенческом журнале напечатанными.
Я читал этот стих громко, упиваясь.
Случайно присутствовавший студент рассказал:
- Да, Шенгели профессор первый год. Лекции начал недавно. Вбежал по лестнице, спросив у швейцара, где здесь лекториум? (Отдыхать, что ли?) Лекториума не нашлось, и Шенгели прошел прямо на лекцию. Сидят пять человек.
- Вы будете заниматься?
- Нет.
- А вы?
- Я не здешний.
- А вы?
- Я к знакомым зашла.
- А вы?
- Я уже все это знаю.
И только пятая, "толсторожая Маня", как охарактеризовал ее студент, решила заниматься и стала изображать аудиторию.
- А зачем стихи "толсторожей Маньке"? - меланхолически резюмировал студент.
В результате обучения литературе такими профессорами литературная квалификация нестерпимо понижается.
Так - наши книжные магазины в числе астрономической литературы к солнечному затмению выставили на видном витринном месте "Луну с правой стороны" Малашкина.
Стихи тоже странные пишут. Товарищ Малахов передал через меня Асееву книгу стихов "Песни у перевоза".
Когда я вижу книгу - нет Асеева, когда есть Асеев - нет книги. Пока что книга живет у меня. Жалко мне Асеева - краду у него веселые минуты, а в книге есть что почитать. Например:
Никогда, похоже, не забудешь
Черные ресницы впереди...
Впереди?
Это что ж, в отличие от ресниц сзади?
Или:
И всю ночь гудящие антенны,
Припадая, бились надо мной...
Заявите в "Радиосвязь"!
Вот ночной сторож в магазине "Спортснабжение" и тот нашел лучшее применение антеннам. Сторож этот сидит в аршинном стеклянном ящике, на Кузнецком, между первой и второй входными дверьми.
На ушах радиоуши. Сейчас два часа ночи.
Должно быть, часы Вестминстерского аббатства слушает. А может, шимми из Берлина.
[1927]
Самое большое пожелание для советского кино на десятый год Октябрьской революции - это отказаться от гадостей постановочных "Поэт и царь" и дать средства, зря растрачиваемые на такого рода картины, на снимание нашей трудовой революционной хроники. Это обеспечит делание таких прекрасных картин, как "Падение династии Романовых", "Великий путь" и т. д.
Пользуюсь случаем при разговоре о кино еще раз всяческим образом протестовать против инсценировок Ленина через разных похожих Никандровых. Отвратительно видеть, когда человек принимает похожие на Ленина позы и делает похожие телодвижения - и за всей этой внешностью чувствуется полная пустота, полное отсутствие мысли. Совершенно правильно сказал один товарищ, что Никандров похож не на Ленина, а на все статуи с него.
Мы хотим видеть на экране не игру актера на тему Ленина, а самого Ленина, который хотя бы в немногих кадрах, но все же смотрит на нас с кинематографического полотна. Это - ценный облик нашего кинематографа.
Давайте хронику!
[1927]
`Я думаю, что переделка поэмы на театральное действие - опыт очень трудный, уже по одному тому, что современный актер в области декламации цепко держится за старые традиции. Почти все чтецы, которых я слышал, или классически подвывают, или делают бытовые ударения, совершенно искажая стихотворный ритм. Но все же я считаю инсценировку поэм или стихов чрезвычайно важной работой для театра, потому что, запутавшись в переделках старых пьес на новый лад или ставя наскоро сколоченные пьесы, театры отвыкли от хорошего текста. Получается такое впечатление, что текст даже будто не очень важен для театра.
Что касается конкретной постановки моей поэмы "Двадцать пятое", то я видел только черновую репетицию, и тем не менее могу с уверенностью сказать, что спектакль из поэмы, несомненно, получится и, думаю, будет смотреться с интересом.
[1927]
ТОЛЬКО НЕ ВОСПОМИНАНИЯ...
Только не воспоминания. Нам и не по-футуристически и не по душе эти самые "вечера". Я предпочел бы объявить или "утро предположений", или "полдень оповещений".
Но...
За эти десять лет ставилось, разрешалось, отстаивалось огромное количество вопросов политики, хозяйства, отчасти и культуры.
Что можно возразить утверждающему: "Мы обещали мир, мы обещали хлеб, и это (если не покусятся окружающие) - у нас под руками".
Длительнее и путанее - вопросы так называемого искусства.
Многие из этих паршивых надстроечных вопросов еще и сейчас болтаются (вернее, разбалтываются) так же, как они трепетали в первый октябрьский ветер.
Эти вопросы все время ставятся нами с первых же Дней боевых затиший и вновь отодвигаются "английскими угрозами", "все силы на борьбу с бюрократизмом" и т. п.
Как сделать театр рабочим без всякой "буржуазной полосы"?
Надо ли рисовать портрет лошади Буденного? Читают ли бузулукские крестьяне стихи Молчанова? На чорта нам "Лакме"? Гармошка или арфа? Что такое "форма"?
Что такое "содержание", и кто на нем состоит?
Неизвестно!
Эти вопросы будет ставить и новое десятилетие, и не для того, чтобы кричать "и я, и я", и не для того, чтобы украсить флагами лефовские фронтоны,- мы пересматриваем года.
Это - корректура Лефа, это - лишняя возможность избежать ошибки в живом решении вопросов искусства.
Понятно, что в моих заметках я должен, к сожалению, говорить и о себе.
Первые послеоктябрьские собрания работников искусства шли в залах "Императорской академии художеств".
Нет в мире отвратительнее зданья. Каменные коридоры лабиринтом, все похожие друг на друга, и думаю, что не имеющие выходов.
Строитель академии, обойдя свое здание, сам от него повесился на чердаке. Здесь под председательством архитектора Таманова собрался союз деятелей искусств. Неестественным путем революции перемешались все, от беспардонного ослинохвостца юнца Зданевича до каких-то ворочающих неслышащими, заткнутыми ватой ушами профессоров, о которых, я думаю, уже появились некрологи.
Впервые многие художники узнали, что кроме масляных красок и цены на картину есть и какие-то политические вопросы.
Ярость непонимания доходила до пределов. Не помню повода, но явилось чье-то предположение, что я могу с какой-то организационной комиссией влезть в академию. Тогда один бородач встал и заявил:
- Только через мой труп Маяковский войдет в академию, а если он все-таки пойдет, я буду стрелять.
Вот оно, внеклассовое искусство!
Возникают и обостряются противоположные предложения. Кто-то требует создания комиссии по охране памятников старины. И сейчас же предложение,- кажется, художника Льва Бруни,- "создать комиссию по планомерному разрушению памятников искусства и старины".
Кто-то просит послать охрану в разрушаемую помещичью усадьбу: тоже-де памятник и тоже старина. И сейчас же О. Брик:
- Помещики были богаты, от этого их усадьбы- памятники искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины - защищать помещиков. Долой!
Мнение академической части гениально подытожил писатель Федор Сологуб. Он сказал:
- Революции разрушают памятники искусств. Надо запретить революции в городах, богатых памятниками, как, например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город.
Есть легенда, твердимая часто и сейчас: де футуристы захватили власть над искусством. Причем слово "захватили" рассматривалось как обида, нанесенная деятелям старого искусства.
Захватили, мол, грубостью и нахальством, и скромные цветочки душ старых эстетов, готовые распуститься навстречу революции, были смяты. (Распустились только лет через пять разными ак-ахррами.)
Искусство захватить нельзя (оно - воздух), но я все же интересуюсь:
Что для рабочего клуба выросло из Сологуба?
Кабачок-подвал "Бродячая собака" перешел в "Привал комедиантов".
Но собаки все же сюда заворачивали.
Перед Октябрьской я всегда видел у самой эстрады Савинкова, Кузьмина. Они слушали. На эстраде распевал частушечный хор Евреинова.
Четвертной лежит билет,
А поднять охоты нет.
Для ча этот мне билет,
Если в лавке хлеба нет?!
К привалу стали приваливаться остатки фешенебельного и богатого Петербурга. В такт какой-то разухабистой музычке я сделал двустишие.
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй.
Это двустишие стало моим любимейшим стихом: петербургские газеты первых дней Октября писали, что матросы шли на Зимний, напевая какую-то песенку:
Ешь ананасы... и т. д.
Конечно, этой литературой не ограничилась связь футуристов с массой, делавшей революцию. С первых дней семнадцатилетняя коммунистка Выборгского района Муся Натансон стала водить нас через пустыри, мосты и груды железного лома по клубам, заводам Выборгского и Василеостровского районов.
Я читал все, что у меня было; главным образом - "Поэтохронику", "Левый", "Войну и мир" и сатириконские вещи.
Полонских между нами никаких не было, поэтому все всё понимали.
Начались первые попытки агитпоэзии. К годовщине Октября (1918 г.) была издана ИЗО папка одноцветных плакатов под названием: "Герои и жертвы революции". Рисунки с частушечными подписями. Помню:
Генерал:
У честь никто не отдает,
и нет суконца алова,
рабочему на флаг пошла
подкладка генералова.
Банкир:
Долю не найдешь другую
тяжелей банкирочной...
Встал, селедками торгуя,
на углу у Кирочной.
Это - жертвы.
Герои - матрос, рабочий, железнодорожник, красноармеец:
То, что знамя красное рдеется,-
дело руки красногвардейца.
У меня этой папки нет. Сохранилась ли она у кого-нибудь?
Эта папка развилась в будущем во весь революционный плакат. Для нас - главным образом в "Окна сатиры РОСТА".
Окна РОСТА - фантастическая вещь. Это обслуживание горстью художников, вручную, стопятидесятимиллионного народища.
Это телеграфные вести, моментально переделанные в плакат, это декреты, сейчас же распубликованные частушкой.
Эстрадный характер поэзии, "заборный" характер - это не только отсутствие бумаги, это бешеный темп революции, за которым не могла угнаться печатная техника.
Это новая форма, введенная непосредственно жизнью. Это огромные (постепенно перешедшие на размножение трафаретом) листы, развешиваемые по вокзалам, фронтовым агитпунктам, огромным витринам пустых магазинов.
Это те плакаты, которые перед боем смотрели красноармейцы, идущие в атаку, идущие не с молитвой, а с распевом частушек. Этот тот "изустный период российской литературы", на который сейчас пофыркивают и от которого отплевываются всякие Лежневы.
Я помню замирание этой работы.
Пришел расклейщик, толстенький Михайлов, и сообщил:
- У Елисеева запрещают вывешивать - там теперь магазин открывается.
И долго еще виднелись по Москве дамские головки и текст киноафиш, выделанный нашими ростинскими трафаретчиками.
О качестве работы судите сами. Количество ее было непомерно. У меня комната на Лубянском проезде; я работал в ней часов до двух ночи и ложился спать, подложив под голову не подушку, а простое полено,- это для того, чтобы не проспать и успеть вовремя обвести тушью ресницы разным Юденичам и Деникиным. Вся эта работа, кроме одиноких листов в Музее революции, конечно, погибла. Эти подписи делались в подавляющем количестве мною. Отдельные подписи О. Брика (о картошке: "Товарищи, очень неприятно: на картошке появились пятна"), Риты Райт (о прививке оспы) и Вольпина.
Было много у меня и хороших и популярных стихов - они не вошли ни в одно собрание сочинений.
Например:
Мчит Пилсудский, пыль столбом,
звон идет от марша.
Разобьется глупым лбом
об коммуну маршал.
Или:
Тот, кто уголь спер - и шасть,
всех бандитов гаже:
все равно, что обокрасть
самого себя же... и т. д.
Или.
Побывал у Дутова,
Матушки! Отпустили вздутого,
Батюшки!.. и т. д.
Или:
Подходи, рабочий, обсудим дай-ка,
Что это за вещь такая - "Гайка"... и т. д.
(Нормализация гайки)
И бесконечное количество лозунгов:
На польский фронт, под винтовку мигом,
Если быть не хотите под польским игом.
Или:
Украинцев и русских клич один:
Да не будет пан над рабочим господин!
Или:
Чтоб не было брюхо порожненьким,
Помогай железнодорожникам.
Или:
Но паразиты никогда.
Это на тему о борьбе с вошью. И т. д., и т. д., и т. д.
Меня эстеты часто винят в принижении поэтических качеств стиха. Впрочем, наплевать на эстетов.
Нас, лефов, часто упрекают в непонятности массе. Может быть, остальные понятнее, но я не имел случая сравнить и убедиться. Ни Алексей Толстой, ни Пантелеймон Романов, ни даже Клычков никаких подписей мне не давали. Возможно, они собирали ниточки для будущих эпических полотен.
"Мистерию-буфф" я написал за месяц до первой Октябрьской годовщины.
В числе других на первом чтении были и Луначарский и Мейерхольд.
Отзывались роскошно.
Окончательно утвердил хорошее мнение шофер Анатолия Васильевича, который слушал тоже и подтвердил, что ему понятно и до масс дойдет.
Чего же еще?
А еще вот чего:
"Мистерия" была прочитана в комиссии праздников и, конечно, немедленно подтверждена к постановке. Еще бы! При всех ее недостатках она достаточно революционна, отличалась от всех репертуаров.
Но пьесе нужен театр.
Театра не находилось. Насквозь забиты Макбетами. Предоставили нам цирк, разбитый и разломанный митингами.
Затем и цирк завтео М. Ф. Андреева предписала отобрать.
Я никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, но тут рассвирепел и он.
Через минуту я уже волочил бумажку с печатью насчет палок и насчет колес.
Дали Музыкальную драму.
Актеров, конечно, взяли сборных.
Аппарат театра мешал во всем, в чем и можно и нельзя. Закрывал входы и запирал гвозди.
Даже отпечатанный экземпляр "Мистерии-буфф" запретили выставить на своем, овеянном искусством и традициями, прилавке.
Только в самый день спектакля принесли афиши - и то нераскрашенный контур - и тут же заявили, что клеить никому не велено.
Я раскрасил афишу от руки.
Наша прислуга Тоня шла с афишами и с обойными гвоздочками по Невскому и - где влезал гвоздь - приколачивала тотчас же срываемую ветром афишу.
И наконец в самый вечер один за другим стали пропадать актеры.
Пришлось мне самому на скорую руку играть и "Человека просто", и "Мафусаила", и кого-то из чертей.
А через день "Мистерию" разобрали, и опять на радость акам занудили Макбеты. Еще бы! Сама Андреева играла саму Леди. Это вам не Мафусаил!
По предложению О. Д. Каменевой, я перекинулся с "Мистерией" в Москву.
Читал в каком-то театральном ареопаге для самого Комиссаржевского.
Сам послушал, сказал, что превосходно, и через несколько дней... сбежал в Париж.
Тогда за "Мистерию" вступился театральный отдел, во главе которого встал Мейерхольд.
Мейерхольд решил ставить "Мистерию" снова.
Я осовременил текст.
В нетопленных коридорах и фойе Первого театра РСФСР шли бесконечные репетиции.
В конце всех репетиций пришла бумага - "ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить".
Я вывесил афишу, в которой созывал в холодный театр товарищей из ЦК и МК, из Рабкрина.
Я читал "Мистерию" с подъемом, с которым обязан читать тот, кому надо не только разогреть аудиторию, но и разогреться самому, чтобы не замерзнуть.
Дошло.
Под конец чтения один из присутствующих работников Моссовета (почему-то он сидел со скрипкой) заиграл "Интернационал" - и замерзший театр пел без всякого праздника.
Результат "закрытия" был самый неожиданный - собрание приняло резолюцию, требующую постановки "Мистерии" в Большом театре.
Словом - репетиции продолжались.
Парадный спектакль, опять приуроченный к годовщине, был готов.
И вот накануне приходит новая бумажка, предписывающая снять "Мистерию" с постановки, и по театру РСФСР развесили афиши какого-то пошлейшего юбилейного концерта.
Немедленно Мейерхольд, я и ячейка театра двинулись в МК. Выяснилось, что кто-то обозвал "Мистерию" балаганом, не соответствующим торжественному дню, и кто-то обиделся на высмеивание Толстого (любопытно, что свое негодование на легкомысленное отношение к Толстому высказал мне в антракте первого спектакля и Дуров).
Была назначена комиссия под председательством Драудина. Ночью я читал "Мистерию" комиссии. Драудин, которому, очевидно, незачем старые литтрадиции, становился постепенно на сторону вещи и под конец зашагал по комнате, в нервах говоря одно слово:
- Дуры, дуры, дуры!
Это по адресу запретивших пьесу.
"Мистерия-буфф" шла у Мейерхольда сто раз. И три раза феерическим зрелищем на немецком языке в цирке, в дни Третьего конгресса Коминтерна.
И это зрелище разобрали на третий день - заправилы цирка решили, что лошади застоялись.
На фоне идущей "Мистерии" продолжалась моя борьба за нее.
Много месяцев я пытался получить свою построчную плату, но мне возвращали заявление с надписями или с устной резолюцией:
- Не платить за такую дрянь считаю своей заслугой. После двух судов и это наконец разрешилось уже в Наркомтруде у т. Шмидта, и я вез домой муку, крупу и сахар - эквивалент строк.
Есть одна распространеннейшая клевета - де эти лефы обнимаются с революцией постольку, поскольку им легче протаскивать сквозь печать к полновымьим кассам свои произведеньица.
Сухой перечень моих боев за "Мистерию" достаточно опровергнет этот вздор.
То же было и с "150 000 000", и с "Про это", и с другими стихами. Трудностей не меньше.
Непосредственная трудность борьбы со старьем, характеризующая жизнь революционного писателя до революции, заменилась наследством этого старья - эстетической косностью. Конечно, с тем прекрасным коррективом, что в стране революции в конечном итоге побеждает не косность, а новая левая революционная вещь.
Но глотку, хватку и энергию иметь надо.
В июне этого года я поехал читать стихи в Сталино. Этот растущий город омываем железными дорогами. Станций семь подходят к нему, но каждая не ближе чем на десять - пятнадцать верст.
После стихов я возвращался мимо отбросных гор через черные поля. Не доезжая Артемовска, лопнула одна камера, проезжая Артемовск, другая. Шофер снял покрышки и поехал, подпрыгивая на голом железе колес.
Я первый раз видел, чтобы так насиловали технику.
С естественной тревогой я спросил шофера:
- Что вы делаете, товарищ?! Шофер отвечал спокойно:
- Мы не буржуи, мы как-нибудь, по-нашему, по-советскому!
У нас к искусству часто встречается такое шоферское отношение.
- Какие там лефы! Где уж нам уж...
- Нам по-простому, по-советскому.
Наша победа не в опрощении, а в охвате всей сложнейшей культуры.
Меньше ахрров - больше индустриализации.
[1927]
РАСШИРЕНИЕ СЛОВЕСНОЙ БАЗЫ
До нас привыкли делить организованные слова на "прозу" и "стихи". Эти два понятия считались основными литературными категориями. Человек, "это" производящий, назывался "автором", авторы делились на поэтов и прозаиков, остальные люди были читатели, а автор с читателем связывался книгой. Читатели за книги платили деньги.
Еще были,- которые вертелись около книги, протаскивали ее или не пускали, набивали книге цену,- это критика.
Революция перепутала простенькую литературную систему.
Проза уничтожилась из-за отсутствия времени на писание и читание, из-за недоверия к выдуманному и бледности выдумки рядом с жизнью. Появились стихи, которые никто не печатал, потому что не было бумаги, за книги не платили никаких денег, но книги иногда печатались на вышедших из употребления деньгах, слава пишущих авторов заменилась славой безымянных писем и Документов, хищную критику пыталось заменить организованное распределение Центропечатей, связь с читателем через книгу стала связью голосовой, лилась через эстраду.
Организация хозяйства, поднятие его до довоенных норм, привела людей мыслящих попросту, по аналогиям к мысли ввести старые нормы и в нашу культурную Ленинградская "Звезда" в печальное начало свое с алексейтолстовской редакцией заявляла приблизительно так:
"Мы возобновляем традицию толстого журнала, прерванную революцией".
&