Главная » Книги

Маяковский Владимир Владимирович - В. Маяковский в воспоминаниях современников, Страница 26

Маяковский Владимир Владимирович - В. Маяковский в воспоминаниях современников



оварищи! Я сейчас из камеры народного судьи! Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать.
   Не знаю, находились ли в аудитории юристы, но и нам, неискушенным в вопросах юриспруденции, это заявление показалось странным. В рядах началось смущенное перешептывание. Но Маяковский стоял уже на сцене, высокий, всегда "двадцатидвухлетний", видный всем в самом последнем ряду, всем слышный, и продолжал:
   - В свое оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была все-таки поэзия, а детки - имажинисты.
   В зале раздался облегченный смех. Имажинисты, сидевшие на сцене, буквально двинулись к Маяковскому. Поэт слегка отмахнулся от них рукой и стал пародировать стихи имажинистов. Публика хохотала. Из всех рядов неслись ответные восклицания, замечания, громко бранились имажинисты.
   Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки.
   Но, пресекая смех и враждебные выкрики и одобрительный дружеский гул, Маяковский грозно и веско говорил о страшном грехе современной русской поэзии, о том, что советская поэзия не смеет, не должна и не может быть аполитичной.
   На стол президиума вскочил худощавый, невысокий Есенин. Обозленный совсем по-детски, он зачем-то рванул на себе галстук, взъерошил блекло-золотистые кудрявые волосы и закричал своим звонким, чистым и тоже сильным голосом:
   - Не мы, а вы убиваете поэзию. Вы пишете не стихи, а агитезы!
   Густым басом, подлинно как "медногорлая сирена", отозвался ему Маяковский:
   - А вы - кобылезы...2
   Чтоб заставить Маяковского замолчать, Есенин стал читать свои стихи.
   Маяковский немного постоял, послушал и начал читать свои.
   Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики. А Маяковский читал спокойно, отчетливо, прекрасно. И "стихия" усмирилась. Наступила тишина. Стихи Маяковского прозвучали перед разношерстной толпой посетителей литературных диспутов действительно, как "ласка, и лозунг, и штык, и кнут". Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью. Уходя с вечера, их повторяли и те, кто сначала не хотел слушать Маяковского.
   Разумеется, теперь я не могу дословно, с буквальной точностью, восстановить в памяти всю речь Маяковского, события этого вечера. Память сердца сохранила лишь то, что было близко и дорого нам, современникам страшных и прекрасных дней эпохи военного коммунизма.
   Поздней ночью, возвращаясь в свое холодное убежище Гензеля, с его "благородными сиротами и вдовами", мы хором декламировали:
  
   Кто там шагает правой?
   Левой!
   Левой!
   Левой!
  
   И не показался нам длинным обратный пеший путь с Лубянки на Усачевку. Мы устали и были голодны, но чувствовали себя счастливыми, сытыми, прекрасно одетыми, богатыми.
   Иной была моя первая личная встреча с Владимиром Владимировичем. После памятного вечера в Политехническом музее прошло лет пять... Снова Москва, но другая. Сытая, нарядная, обильная, даже более дружелюбная ко мне лично и все же в чем-то не совсем родная. Москва эпохи нэпа. И я не та: очень благополучная, очень успокоенная, нередко самодовольная. Меня уже причислили к Союзу профессиональных литераторов. Мир творческих дерзаний, еще так недавно очень высокий и казавшийся совершенно недоступным для меня, уже мной как-то обжит и порой кажется мне маленьким домашним мирком. Я уже не холодею от восторга, читая и слыша прекрасные стихи. Сердечный жар нередко охлаждается профессиональным желанием - самой так написать, самой еще лучше написать. Я уже не жаждала личной встречи с Маяковским, а боялась ее. Ведь к нему применяли следующий старинный анекдот. Один поэт большого творческого диапазона встретился с малосильным стихотворцем, но мнящим о себе высоко. Большой сказал: "Да, трудно быть поэтом". Маленький убежденно подтвердил: "Да, очень, очень трудно". - "А вам откуда это известно?" - спросил большой.
   А ну как при нашей личной встрече тоже произойдет подобный разговор? Маяковский скажет: "Да, художественная литература... Но вы здесь при чем?"
   Встреча была совершенно случайной, в редакции "Известий", в кабинете редактора. "Все врут календари!" Маяковский в разговоре со мной был дружелюбен, товарищески прост и человечески внимателен. О моем творчестве он сказал:
   - Мне понравился ваш рассказ "Правонарушители". Больше я ничего вашего не читал, это - хороший рассказ.
   Мы заговорили о наших литературных командировках, за получением которых мы оба пришли в редакцию. Владимир Владимирович давал мне товарищеские советы о том, как необходимо в таких командировках иметь свой творческий багаж в хорошо организованном виде для целесообразного использования.
   Пожимая мне руку на прощание, Маяковский улыбнулся. Улыбка у него была особенная, закрытая. Зубы не сверкали, но все лицо, сумрачное по отдельным своим чертам, становилось светлым. Полная горячей благодарности, к большому, не подчеркнувшему этого своего преимущества перед меньшим, каким я не могла не почувствовать себя перед ним, я начала:
   - Знаете, Владимир Владимирович...
   - Знаю, - перебил он меня с той же улыбкой,- я вам понравился. Вы мне - тоже. До свидания!
   Простая снисходительная шутка, но было в голосе сказавшего эти шутливые слова то внутреннее душевное тепло, за которое согретые им люди становились преданными друзьями Маяковского до конца своих дней. И я в тот день забыла свои "единоличные" расчеты. Существовало одно большое целое - советская художественная литература. Создают ее большие люди. Один из них - Владимир Маяковский. Какое счастье жить и работать с ним вместе!
  
   Весна и лето тысяча девятьсот двадцать седьмого года. В это время моя литературная судьба сложилась так, что я встретилась с Маяковским за границей. На короткое время встретились мы в Чехословакии, в Праге. На более длительное - в Берлине и Париже. Из чехословацких воспоминаний наиболее яркими сохранились в моей памяти пение чешскими крестьянами "Левого марша" и выступление коллектива "Синяя блуза" в Праге.
   Прекрасно звучали на чешском языке не только стихи поэта, но и вся программа выступления, проникнутая его ритмом, его духом.
   В Берлине я узнала, каким изумительным товарищем, веселым и простым, был на чужбине в отношении к своим, советским людям этот знаменитый и великодушный человек.
   Поэтому я не могу не отметить некоторые бытовые детали нашего совместного пребывания за границей. Они характерны для Владимира Владимировича. Этот грозный поэт-трибун любил неожиданно сошкольничать. Я очень маленького роста. Когда мы стояли рядом, моя голова была чуть повыше его локтя. На все официальные приемы в Берлине мы ездили вместе и за столом сидели рядом. Я его попросила:
   - Владимир Владимирович, давайте не подходить к автомобилю вместе. Сначала я пройду, а потом вы. А то уж очень смешно: Пат и Паташон!
   Он добродушно согласился. Публичных выступлений в Берлине у него в тот приезд - насколько я помню - не было, он скучал. От скуки дразнил меня. Возьмет и догонит меня неожиданно на улице, пройдет несколько шагов рядышком, старательно вытянувшись во весь свой высокий рост, потом улыбнется и быстро скроется в каком-нибудь подъезде. Долго сердиться на него, когда он школьничал, было невозможно. Очень непосредственно это у него выходило: внезапно и по-детски бесхитростно. Однажды на каком-то утомительно официальном приеме у какого-то важного немца (ни фамилии, ни звания его не помню) нас сфотографировали. Мы с Владимиром Владимировичем сидели, по обыкновению, рядом. В тот момент, когда нас снимали, Маяковский вдруг взял и слегка приподнялся на стуле. Впоследствии мне звонили из какого-то музея, расспрашивали: сидит он или стоит. Если стоит, то по виду, на этой фотографии, он слишком мал. Если сидит, то и при его росте великоват на снимке 3. Сочетание постоянной напряженной человеческой мысли с такой непосредственной шаловливостью было одним из сильных очарований личности поэта.
   Товарищи из полпредства в Берлине жили в довольно удаленном от центра пансионе, где хозяйка говорила по-русски. Маяковский жил в центре, близ улицы Унтер-ден-Линден. На все официальные приемы Владимир Владимирович по-товарищески сам приезжал за мной. Глубоко организованного человека раздражало, что каждый раз я теряла ключи и шумно пугалась, что в поздний час не смогу попасть в дом. В моем семейном пансионе рано запирались входы, и швейцар уходил к себе. Для моих возвращений после определенного часа хозяйка вручила мне ключи от подъезда и от лифта. Кольцо с этими ключами непременно терялось у меня именно тогда, когда оно было нужно. И вот в один из своих приездов за мной Владимир Владимирович, войдя ко мне в комнату, спросил:
   - Когда день вашего рождения?
   - А что? Вам зачем?
   - Пусть будет сегодня. Я привез вам подарок.- Достав из кармана кольцо с ключами, он побренчал ими.- Фрау Анна Кербер (моя квартирная хозяйка.- Л. С.) по моей просьбе заказала запасные. Я вам их дарю, но до вашего отъезда из Берлина они будут у меня. Подарок дорогой, вы можете не благодарить: не люблю.
   Снова его чудесная усмешка. Для меня такие шутки были действительно дороги. В них таилась большая дружеская теплота, на излучение которой Маяковский расточительным не был.
   Еще о двух ласковых шутках я вспоминаю из времени парижских наших встреч. На одном из товарищеских обедов в полпредстве нас угощали вином 1827 года, столетним вином. Кто-то спросил меня, как оно мне нравится? Я простосердечно ответила:
   - Не разберу. У нас, в Ленинграде, мне понравилось вино типа "Шабли".
   После этого, знакомя меня с дружественными нам парижанами, Владимир Владимирович с очень серьезным лицом сообщал:
   - Во Францию она приехала за вином типа "Шабли"...
  
   Для выступления корифеев нашей литературы тогда помещений за границей не предоставляли. Для поэта Маяковского было его почитателями откуплено на один вечер большое кафе Вольтера. Где находится оно в Париже, я точно не вспомню. Но ясно помню, одним рядом окон оно выходит на площадь. Задолго до начала вечера на этой площадке встал на дежурство отряд конной полиции. Но не мог помешать скопиться на площади плотной людской толпе, не имеющей возможности проникнуть в кафе, еще днем заполненное людьми, желающими слышать Маяковского.
   В открытые окна на площадь и прилегающую к другой стороне здания улицу достаточно ясно доносилось каждое слово поэта, благодаря замечательной его дикции и сильному голосу. Среди собравшихся были и злостные эмигранты, ненавистники Советской России. Ярыми выкриками они требовали, чтобы Маяковский читал свои дореволюционные стихи. Но поэт упрямо читал свои произведения, созданные уже после Октябрьской революции. Тогда усилились враждебные выкрики. За всю мою жизнь я знала только одного человека, который под яростные крики враждебной толпы, под натиском множества таких криков, внешне сохранял полное достоинства спокойствие.
   Реплики он ловил на лету, отвечал на них быстро, но хладнокровно и умно. Словесная резкость этого впечатления не нарушала. Она всегда была ответной и более обоснованной, чем выкрики злой толпы 4.
   Мы, советские его товарищи, в тот вечер сидели около Маяковского, за его спиной. Перед Владимиром Владимировичем стоял маленький стол. На нем графин воды и стакан... У меня от волнения пересохло в горле. Я протянула руку, чтобы налить себе воды. Владимир Владимирович быстро, слегка отстранив меня, налил воду в стакан и, подавая его мне, сказал:
   - Я подаю воду замечательной советской писательнице. Приветствуйте ее!
   Я уверена, что во всем многолюдном собрании о моем творческом существовании знали только представители редакции "Юманите", где начался печатанием перевод моей повести "Перегной". Другие переводы моих произведений на французский язык появились позднее. Но так властен был голос, приказавший меня приветствовать, и так силен авторитет приказавшего, что раздались аплодисменты. Но тут же послышался смех и какой-то женский возглас:
   - А где она? Ее не видно... Пусть встанет повыше...
   Маяковский ответил:
   - Сейфуллина достаточно высоко стоит на собрании своих сочинений.
   Снова аплодисменты, смех, шум отдельных восклицаний. Едва сдерживая слезы, я сказала:
   - Владимир Владимирович, как вам не стыдно...
   - Оставьте, Сейфулинка... Мне это надо.
   "Сейфулинкой" он стал меня звать еще в Берлине, находя, что это слово короче моей фамилии и больше подходит к моему маленькому росту. Мне нравилось, когда он так называл меня. В его устах это слово звучало для меня ласкательно, как "ягодка". Но в описываемый момент я подняла на него огорченные и недружелюбные глаза. И встретила его взгляд. Я никогда не видела замученного людьми орла. Но мне кажется, что у него должны быть именно такие глаза. Маяковский устал от любовного и враждебного внимания. Ему было необходимо хоть короткое переключение такого острого внимания на кого-нибудь другого...
   Вечер продолжался. Все менее слышным становился враждебный ропот, все громче звучали голоса друзей. Из кафе Маяковский вышел, окруженный такой восторженной охраной, что немедленно отступил с площади отряд конной полиции. И на площади Парижа я услышала такую же громкую хоровую декламацию, в какой когда-то, в Москве эпохи военного коммунизма, участвовала сама:
   - Кто там шагает правой?
   Левой!
   Левой!
   Левой!
  

Л. В. Никулин

Владимир Маяковский

   Известность пришла к Маяковскому еще в молодости, замолчать его было трудно. Сначала это были заметки развязных репортеров о "скандальных" выступлениях, потом даже олимпийцы - влиятельные критики - сквозь зубы признали своеобразие таланта Маяковского. Помогла этому книга "Простое как мычание" и уважительное отношение Горького к поэту, В 1918 году Маяковского знал не только сравнительно узкий круг людей, интересующихся поэзией, но и народ, трудовая Москва; это была известность поэта, с первого дня сказавшего: "Моя революция", читавшего стихи в казармах, на вокзалах красноармейцам, отправляющимся на Донской фронт, рабочим на заводских дворах. Народ его знал в лицо, запомнить его было легко: уж очень была запоминающаяся внешность. В доказательство хочется привести один характерный эпизод. Однажды мы возвращались, не помню откуда, и гурьбой шли по Тверской; был четвертый час ночи, стало совсем светло, в утренней дымке возникали силуэты вооруженных людей - ночных патрулей. Время было тревожное, лишь недавно был ликвидирован мятеж левых эсеров.
   Маяковский шел немного впереди и слушал атлетически сложенного молодого человека, называвшего себя "футуристом жизни"1,- одно из тех странных явлений, которые возникали в то бурное время. "Футурист жизни" ездил по городам, произносил с эстрады слова о "солнечном быте", призывал чахлых юношей и девиц ликовать, чему-то радоваться и быть сильными, как он. В доказательство солнечного бытия он почему-то ломал о голову не очень толстые доски. Довольно красивый, развязный молодой человек, он выступал перед публикой в шелковой розовой тунике и с золотым обручем на лбу.
   Он шел рядом с Маяковским и рассуждал вслух о своих успехах:
   - Вот я всего месяц в Москве, и меня уже знают. Выступаю - сплошные овации, сотни записок, от барышень нет отбою. Как хотите - слава...
   Мы спускались по Тверской: навстречу в гору поднимался красногвардейский патруль - молодые и пожилые рабочие в косоворотках, пиджаках, подпоясанных пулеметными лентами, с винтовками через плечо.
   Маяковский слегка отстранил "футуриста жизни", подошел к краю тротуара и сказал, обращаясь к красногвардейцам:
   - Доброе утро, товарищи!
   Из ряда красногвардейцев ответили дружно и весело:
   - Доброе утро, товарищ Маяковский!
   Поэт повернулся к "футуристу жизни" и, усмехаясь, сказал:
   - Вот она, слава, вот известность... Ну, что ж! Кройте, молодой человек.
   Одно из самых трудных испытаний человека - испытание славой. Чувство зависти возникает не только у неудачников, случается так, что завистники бывают одаренные, достигшие славы люди. Этого чувства не было у Маяковского, даже в молодые годы, даже в отношении Игоря Северянина в пору оглушительной славы этого поэта, когда публика рвалась на его поэзоконцерты. Маяковский нападал на него только потому, что тот осмеливался "чирикать как перепел" в предгрозовые дни, когда поэту нужен был другой голос. Шум вокруг Северянина не улегся даже в первый год после Октября. В феврале 1918 года Москва была заклеена афишами, извещавшими о вечере поэзии в Политехническом музее, о выборах "короля поэтов". "Король" на этом вечере избирался свободным голосованием, каждый купивший билет получал ярлычок на право голосования и подавал голос за своего кандидата. Публика состояла в большинстве из поклонников Северянина, и, разумеется, избрание его состоялось.
   После выборов Маяковский довольно едко подшучивал над его "поэтическим величеством", однако мне показалось, что успех Северянина был ему неприятен. Я сказал ему, что состав публики был особый и на эту публику гипнотически действовала манера чтения Северянина, у этой публики он имел бы успех при всех обстоятельствах.
   Маяковский ответил не сразу, затем сказал, что нельзя уступать аудиторию противнику, какой бы она ни была. Вообще надо выступать даже перед враждебной аудиторией: всегда в зале найдутся два-три слушателя, по-настоящему понимающих поэзию.
   - Можно было еще повоевать...
   Тогда я сказал, что устраивал выборы ловкий делец, импрессарио, что, как говорили, он пустил в обращение больше ярлычков, чем было продано билетов. Маяковский явно повеселел:
   - А что ж... Так он и сделал. Он возит Северянина по городам. Представляете себе - афиша "Король поэтов Игорь Северянин!".
   Однако нельзя сказать, что Маяковский вообще отрицал талант Северянина. Он не выносил его "качалки грезерки" и "бензиновые ландолеты", но не отрицал целиком его поэтического дара. После революции он даже подумывал, выражаясь стихами самого Северянина, "растолкать его для жизни как-нибудь" 2. Он рассказал мне о своей встрече с Северяниным в Берлине. Разговор шел о выпущенной в Берлине в 1923 году книге Северянина "Соловей".
   - Поговорил с ним, с Северяниным, захотелось взять его в охапку, проветрить мозги и привезти к нам. Уверяю вас, он мог бы писать хорошие, полезные вещи 3.
  
   В 1921 году весной Блок приезжал в Москву и читал в Большой аудитории Политехнического музея "Возмездие".
   На другой день мы встретились с Владимиром Владимировичем за обедом в столовой на Большой Дмитровке.
   - Были вчера? Что он читал? - спросил Маяковский.
   Так и сказал, точно речь могла идти только о Блоке.
   - "Возмездие" и другое.
   - Успех? Ну конечно. Хотя нет поэта, который читал бы хуже...
   Помолчав, он взял карандаш и начертил на бумажной салфетке две колонки цифр, затем разделил их вертикальной чертой. Показывая на цифры, он сказал:
   - У меня из десяти стихов - пять хороших, три средних и два плохих. У Блока из десяти стихотворений - восемь плохих и два хороших, но таких хороших мне, пожалуй, не написать.
   И в задумчивости смял бумажную салфетку.
  
   Когда вспоминаешь 1919 и 1920 годы - годы тяжких испытаний молодой советской республики,- неизменно обращаешься к поэме Маяковского "Хорошо!". В нашей советской поэзии нет более проникновенного и глубоко правдивого отображения этих незабываемых лет.
   Перечитываешь поэму, и встает перед тобой Москва:
  
   Москва -
  
  
  
  островком,
  
  
  
  
  
   и мы на островке.
   Мы - голодные,
  
  
  
  
   мы - нищие,
   с Лениным в башке
  
  
  
  
  
  и с наганом в руке,-
  
   и все, что было пережито: голод, холод, блокада, интервенция, разруха... Не раз приходилось мне бывать в "комнатенке-лодочке", в бывшем доме Стахеева; в годы гражданской войны здесь помещался Главтоп, важнейшее управление Высшего Совета Народного Хозяйства. Комнатка, где жил поэт, действительно напоминала лодочку, она поражала скромностью обстановки - конторский письменный стол, диван, обитый не то клеенкой, не то вытертой кожей. Во дворе гудел народ - сотрудники Главтопа, лесорубы, получавшие хлебные карточки...
  
   - я
  
  в комнатенке-лодочке
   проплыл
  
  
   три тыщи дней.
  
   Какие проникновенные любимые миллионами читателей стихи были написаны Маяковским здесь, сколько в них огня и веры в то, что нет такой силы, которая может сломить волю народа в борьбе за его счастье! Это были годы созидания, плодотворные для литературы и искусства, созревало искусство для народа, хотя можно было приметить только первые его ростки. В ту пору еще не пресытились совещаниями, спорами, диспутами, они кипели в Доме печати, и в Кинокомитете, и в Наркомпросе, и в "Клубе поэтов", в кафе "Домино" и на Тверской, там, где на втором этаже помещался штаб конвойных войск.
   Есть люди, с которыми можно толковать час и два, расстаться, а потом сообразить, что разговор, в сущности, был ни о чем, как будто его и не было. Где бы я ни встретил Маяковского - на Тверской близ редакции "Известий", на Крымской площади - там, в бывшем здании Катковского лицея, тогда помещался Наркомпрос,- всегда с ним было интересно, весело, хотя вокруг лежали сугробы неубранного и неубираемого снега, а по мостовой, по протоптанной в снегу тропинке люди везли за собой на саночках мороженую картошку. Москва освещалась только по отдельным районам, два полена были ценностью, они нагревали докрасна печку-буржуйку. Так было и в 1921 году, а годом позже Маяковский писал в поэме "Пятый интернационал":
  
   Москва.
   Это, я вам доложу, зрелище. Дома.
   Дома необыкновенных величин и красот...
  
   И еще:
   "Это Москва 940-950 года во всем своем великолепии..."
   Какую веру в будущее, какую любовь к Москве надо было иметь в те тяжкие годы, чтобы за три десятилетия вперед видеть Москву наших дней! Он был неотделим от Москвы, от ее площадей, улиц, переулков, знакомых нам, как знакомо собственное жилье. Где бы он ни был, где бы ни странствовал, он был неотделим от летнего пыльного полдня Москвы, от бульваров, усыпанных пожелтевшими листьями московской осени, от морозной московской метельной ночи.
   Потому, проходя по улицам Москвы, так изменившейся за эти прошумевшие десятилетия, с нежностью оглядываешь нетронутые временем уголки, связанные с памятью о поэте.
   Дом печати на Никитском бульваре... Вот перед нами двадцатисемилетний Маяковский, в тесном, переполненном зале, где кипит словесная война. Он только что вошел, стоит в дверях, выпрямившись во весь рост, с неизменной папиросой в углу рта, весь в своих мыслях, как бы думая о другом, и вдруг резкой фразой или одним словом оборвет скептика или заставит замолчать краснобая, упивающегося собственным красноречьем. Удивительно остроумие Маяковского, неожиданный поворот мысли, присущий только ему. Даже когда он негодует, яростно спорит, его большие, внезапно зажигающиеся глаза, прямой взгляд как бы говорит: вот мы спорим, я знаю, вы не правы, но мы вместе, мы рядом, если вы за нашу советскую справедливую жизнь, за коммунизм!
   Ничем не приметный дом в Охотном ряду, близ гостиницы "Москва", которой тогда не было в помине. В этом доме была редакция "Рабочей газеты". В лютые морозные ночи, когда Москва прощалась с Лениным, когда к Дому Союзов медленно двигался неисчерпаемый людской поток и облака пара от дыханья клубились над головами людей, в комнату редакции вошел застывший от холода Маяковский. Он снял перчатки, дул на руки и глядел сквозь замерзшее оконное стекло; это длилось недолго, несколько минут. Вот он уходит, снова пересекает улицу и опять и опять - в который раз! - идет в самый конец очереди, где-то за Страстным монастырем, чтобы еще раз вместе с народом, в тесных рядах, плечом к плечу с рабочим людом Москвы и России пройти через Колонный зал перед гробом Ленина.
   Таким запомнился Маяковский в траурные, январские ночи 1924 года, его лицо, застывшее от холода, и глаза, скорбно глядящие в темноту ночи.
   На Большой Дмитровке, в "Рабочей Москве", вернее в подвале здания редакции, устроился сатирический журнал "Красный перец". Сотрудниками журнала были остроумные, тогда еще молодые люди - поэты, фельетонисты, художники. Можно сказать, неприглядный подвал был самым веселым местом, где непрестанно изощрялись в остроумии на заседаниях, где обсуждались темы рисунков для очередных номеров журнала. Владимир Владимирович был ближайшим сотрудником "Красного перца"; перелистывая комплекты журнала, чувствуешь, что, кроме стихов, подписанных поэтом, по всем страницам рассыпаны шутки, остроты, так называемые мелочи, не подписанные им или сочиненные коллективно с его участием. Он был неутомим, когда нужен был материал для очередного номера, и, когда один из сотрудников поленился написать фельетон на заданную тему, шутя сказал, что он, Маяковский, один заполнит стихами и фельетонами три номера журнала и к тому же нарисует все рисунки. "И пущу вас всех по миру",- пригрозил он. Этот отряд остроумцев имел в качестве редактора пожилого, несговорчивого товарища, в прошлом музыканта. Намерения у него были, может быть, самые лучшие, но он не понимал острот, не чувствовал сатирической соли и иногда браковал отлично написанные вещи. Не могу забыть комичный сам по себе случай. Один из сотрудников журнала читал ему вслух только что написанный юмористический рассказ, редактор слушал, помирая со смеху.
   - Ну как? - спросил польщенный автор.- Идет в номер?
   - Нет,- отвечает все еще смеющийся редактор.- Не пойдет.
   - Не пойдет? Это почему же? Вы же смеялись!
   - Смеялся... но как? Животным смехом.
   Тут мы все покатились. И наш смех был ничуть не "животным",- скорее смехом сквозь слезы.
   Диалог Маяковского с редактором доставлял нам много удовольствия, редактор каждый раз выслушивал нечто вроде лекции о сатире, Владимир Владимирович убедительно ему доказывал, что можно хорошо играть на виолончели и ничего не понимать в юморе и сатире.
   Жизнь шла своим чередом, журнал выходил, сотрудники охотно собирались в подвале, где, кстати сказать, зимой было нестерпимо холодно.
   Мы приходили туда каждый день, и не только мы, сотрудники "Красного перца", но и актеры, и вообще друзья журнала. Однажды Маяковский привел к нам блестящего прыгуна и клоуна Виталия Лазаренко-отца. Не снимая пальто, Лазаренко перекувырнулся через голову; это было встречено всеобщим одобрением - своего рода визитная карточка циркового артиста.
   Мне тогда казалось странным, отчего Маяковский, так болезненно переживавший несправедливые, злые выпады критики, хладнокровно относился к шуткам и остротам по его адресу, особенно к удачным и остроумным шуткам. Он не обижался на эпиграммы, шаржи и карикатуры. Артист Н. П. Смирнов-Сокольский в каждом фельетоне прохаживался по адресу Маяковского, и Владимир Владимирович не находил ничего дурного в том, что он тема для артиста, выступающего перед массовым зрителем. В театре сатиры долгое время шла комедия на литературные темы "Таракановщина", сочиненная мною и В. Ардовым.
   В этой комедии изображался литературный вечер в Политехническом музее и показывалось то, что делается в это время за кулисами. В эпизоде появлялся поэт Константин Константинович Московский; не трудно догадаться, кого имели в виду авторы. Актер копировал внешность и манеру держаться Владимира Владимировича. Признаться, меня несколько тревожило, как к этому отнесется поэт. Он пришел на спектакль, посмеялся над своим двойником и сделал только одно замечание:
   - Актер, который меня играет, хватает со стола первый попавшийся стакан и пьет. Я этого никогда бы не сделал, я бы поглядел, чист ли стакан, и тогда стал бы пить.
   Мы согласились с ним и убрали стакан.
   Можно было еще долго продолжать этот рассказ о различных уголках Москвы, связанных с жизнью и творчеством поэта, с памятью о нем. Магазин кондитерских изделий Абрикосова на углу Кузнецкого моста и Неглинной зимой 1919 года был занят под мастерскую агитационных плакатов РОСТА4. Мастерская помещалась в подвале и напоминала цех завода тех времен, изморозь на стенах, тусклый электрический свет, и сам поэт с кистью в руках над разостланными на полу листами шершавой оберточной бумаги. Конечно, он не был в одиночестве, здесь всегда были люди, помогавшие Владимиру Владимировичу или просто заглядывавшие сюда перекинуться несколькими словами, потолковать о новостях, посмеяться. Время было тяжкое, но была несокрушимая уверенность в том, что революция одолеет белых, интервентов и голод, смех был признаком силы, уверенности в будущем, а не легкомыслия.
   Я уже упоминал о "Клубе поэтов" на Тверской. Однажды Маяковский там читал "150 000 000",- кажется, это было первое чтение поэмы.
   Узкий, невзрачный зал не вмещал желавших послушать поэму, стояли в дверях и на эстраде, обливаясь потом, держа в руках пальто, было нестерпимо душно. Слушали в тишине, иногда прерываемой взрывами смеха или одобрительным гулом. Совсем другая картина была, когда читали стихи другие поэты - "футуристики, имажинистики, акмеистики, запутавшиеся в паутине рифм"5. Стайка поклонниц, два-три молодых человека в блузах, вот и вся публика "Клуба поэтов" в обычные дни. Потом литературная жизнь переместилась в Дом Герцена на Тверской бульвар, и туда нередко приходил Владимир Владимирович, хотя не раз вышучивал это место в стихах. Бывал Маяковский на Тверском бульваре и тогда, когда там в конце двадцатых годов устраивались книжные базары. По взрывам смеха, по толпе, сгрудившейся у одного из ларьков, можно было догадаться, что здесь Маяковский подписывает читателям свои книги, добродушно подшучивая над собирателями автографов.
   Запомнился один знойный, летний день. По Лубянской площади в извозчичьей пролетке едет Маяковский, повелительным жестом указывает на место рядом с собой, и вот мы медленно двигаемся "с помощью одной лошадиной силы, называемой извозчик", по Мясницкой, потом Каланчевке к Сокольникам. Там, в роще, против забора, огораживающего завод "Богатырь" стояла теперь уже не существующая дачка. Как помнится, с террасы дверь вела прямо в комнату, большую половину которой занимал бильярд. Некоторое время мы были одни. Владимир Владимирович хозяйничал, он был на редкость гостеприимен, внимателен к гостям, притом вне зависимости от ранга гостя. Это был демократизм, я бы сказал врожденный, а не показной, приятная и покоряющая простота в обращении. Тот, кто видел Владимира Вадимировича издали, в заботах, в спорах, на трибуне или в редакции, обдумывающего тему (тогда его взгляд был сосредоточен, даже угрюм), не мог представить себе Маяковского-хозяина, принимающего гостей запросто, по-приятельски.
   Мы никогда не были близкими друзьями, мы были просто добрыми старыми знакомыми, часто встречавшими друг друга на протяжении семнадцати лет.
   В молодости Владимир Владимирович подарил мне первое издание поэмы "Человек" и написал на титульном листе:
   "Вспоминая о том, как говорили с Никулиным, Никулин, не выпить коньяку ли нам?"
   (Кстати, это было написано ради рифмы - в застольных беседах Владимир Владимирович предпочитал грузинское вино.)
   Вряд ли стоило бы упоминать об этом автографе, если бы с ним не было связано одно обстоятельство, имеющее литературное значение, бросающее свет на переживания поэта в последние годы его жизни. Вот какое это было обстоятельство: сложную, виртуозную рифму "Никулин" - "коньяку ли" Маяковский два раза использовал в печати, в стихах о поездке писателей в колхозы и в других стихах, где он предлагает писать рецензии на вещи, а не только на книги 6. Однажды при встрече, после того как были напечатаны стихи, где упоминалась моя фамилия с вышеупомянутой рифмой, я вспомнил о его автографе на издании 1918 года - "Человек".
   Он вдруг нахмурился и сказал с нескрываемым раздражением:
   - Ну и что же? Не "этично", что ли? Как будто я не смею использовать эту рифму в печати?
   Я понял, что это его задело, и попробовал сгладить впечатление:
   - Владимир Владимирович, я ведь не в порядке склоки сказал, так просто вспомнилось...
   - Ну, если не в порядке склоки... тогда...- Он улыбнулся, и мы заговорили о другом.
   Много времени спустя, когда Маяковского уже не было в живых, я вспомнил этот разговор и подумал, что постоянные незаслуженные нападки противников сделали его очень чувствительным к малейшим уколам - действительным и даже мнимым. И невинное упоминание о рифме, придуманной не для печати, он принял за упрек, почти за враждебный выпад.
   Но в тот безоблачный летний день Владимир Владимирович был в прекрасном настроении. Он отдыхал от трудов, развлекаясь занятием, известным еще Онегину, - гонял на бильярде два шара, непрерывно меняя темы разговора: то о кино, то о временах "Сатирикона" и его редактора Аверченко, то о рекламах в стихах; он был очень доволен, что "Нигде кроме как в Моссельпроме", стало почти поговоркой, а мне, по правде сказать, казалось странным, слушая его рассуждения о значении рекламы в стихах, думать, что этот человек написал "Флейту-позвоночник". Он, возвращаясь из заграничных поездок, часто говорил о техническом прогрессе, о том, чего в ту пору еще не было у нас, он хотел перенести в нашу страну не только метрополитен, Эйфелеву башню, хорошие автомобили, но и хорошо сшитую одежду и обувь. Вежливость в общественных местах, хорошее отношение к лошадям у парижского ломовика, вкусно приготовленная пища, опрятность за столом, внимательное обслуживание в ресторане - все это означало для него необходимый уровень внешней культуры, за который надо сражаться, чтобы избавиться от дурного наследия прошлого.
   Он был чистоплотен до маниакальности. И в этом сложном и глубоком характере была еще другая чистоплотность, в высоком смысле слова: он не терпел грубых и пошлых разговоров о женщинах, не выносил обывательских анекдотов, зубоскальства.
   Из всего сказанного выше, мне кажется, можно составить себе некоторое впечатление о Маяковском-собеседнике. Но мы теряли собеседника, когда появлялся достойный Владимира Владимировича партнер на зеленом бильярдном поле. Так было и в тот день: пришел знакомый художник, и начался яростный поединок. Впрочем, и этот поединок представлял большой интерес. Владимир Владимирович играл, надо сказать, артистически, он был весь стремительность, весь энергия в игре, движения его были на редкость пластичными и сильными, глаза горели, порывистым резким движением он вгонял шар за шаром в лузу, шутил, смеялся, при удаче что-то напевал и мрачнел при каждом промахе, которых, кстати говоря, почти не было. Он любил втягивать в игру всех окружающих, чтобы те стояли за него или против него - все равно, интерес был в чисто спортивном азарте, потому что он играл и "на позор", на пролаз под бильярдом, или на то, чтобы проигравший с чувством, обязательно с чувством, наизусть читал "Птичку божию". Он все время был неутомим и свеж, хотя был уже поздний час, у его противника двоились в глазах шары на зеленом поле, а он сохранял энергию и готовность продолжать турнир.
   Он проводил нас до калитки и, как ни странно, выглядел отдохнувшим. Мне кажется, отчасти правы были те, кто говорил, что игра отвлекала его, служила отдыхом после долгих часов труда, после почти непрерывной работы мысли не только за письменным столом или в редакции, а всюду, даже на прогулке, даже в полусне, когда мозг продолжает свою работу. В этой работе нет ни выходных, ни отпускных дней, здесь "рабочее место" всюду и везде до той минуты, пока наконец в руках у автора уже не рукопись даже, а напечатанное произведение. Впрочем, и тогда еще не конец - написал же Маяковский новый вариант "Мистерии-буфф". О таком непрестанном труде следует помнить всем, кто считает литературу легким делом. Пример самоотверженного труда - творческая жизнь Маяковского.
   Он часто уезжал из Москвы, иногда на месяцы, но и в своих странствиях он не прекращал работы и никогда не был просто любопытствующим туристом. Об этом я расскажу дальше, когда коснусь нашей встречи в Париже в 1929 году.
   Когда Маяковский бывал в отъезде, его очень не хватало в нашей неуемной литературной жизни. О его возвращении мы узнавали по новым стихам в газете, по афишам, расклеенным у входа в Политехнический музей. Вечером, как только зажигались фонари, у подъезда собирались толпы, молодежь рвалась "на протирку" в зал и, дождавшись Маяковского, устремлялась за ним, заполняя проходы, а Владимир Владимирович с довольной улыбкой наблюдал, как суетятся капельдинеры. Потом выходил на эстраду, снимал пиджак, вешал его на спинку стула и расправлял плечи - он пришел сюда работать. Охватив зажегшимся взглядом тысячу человек, наполняя зал мощью своего "органного" голоса, говорил:
   - Только новое... Читаю новое!
   Это был собранный им в путешествии урожай.
   Сенатор Франции де Монзи, услышав его однажды в Колонном зале, сказал:
   - Надо показать эту пасть Парижу.
   Это изречение сенатора открыло Маяковскому дорогу в Париж еще до того, как установились дипломатические отношения между СССР и Францией 7. Маяковский ездил туда семь или восемь раз и полюбил этот город, где хотел бы жить и умереть, "если б не было такой земли Москва" 8.
   1929 год. Начало весны. Париж. На улицах продают фиалки. Звоню по телефону в гостиницу "Истриа", где обычно останавливался Маяковский. Парижские телефоны в то время работали отвратительно. В трубке шипение, треск, чьи-то заглушённые голоса. Добиваюсь, чтобы попросили к телефону Маяковского, естественно, что говорю с портье по-французски. На русское ухо это звучит так:
   - Жэ вудрэ парле мсье Маяковски...
   Повторяю два, три раза и вдруг сквозь шипение и треск слышу знакомый, бархатный бас:
   - Это кто?
   Называю себя.
   Смешок и тот же неповторимый голос:
   - Так бы и сказали. А то какой-то "Жэ вудрэ". Приходите в пять в "Куполь".
   В пятом часу из гостиницы "Истриа" на Монпарнасе выходит человек тридцати шести лет. У него богатырский рост, на нем добротная, скромная и вместе с тем изящная одежда. (Именно "изящная", хотя он не любил этого слова.) В руках у него бамбуковая трость, он волочит ее за собой, а иногда ставит вертикально перед собой. Прохожие не могут определить национальность этого человека, цвет кожи и глаза южанина, широкий подбородок, временами губы кривит усмешка,- он, вероятно, улыбается собственным мыслям. Он проходит вдоль террасы кафе, его провожают взгляды любопытных парижан и иностранцев,- даже здесь, на Монпарнасе, где привыкли видеть людей со всех концов земли, эта фигура привлекает внимание. А возможно, некоторые знают, кто этот человек. Он входит в кафе, я вижу его еще на пороге, приветственно поднимает руку и садится на высокий табурет. Говорит с неожиданной в этом суровом лице благожелательностью:
   - Ну, как Москва? Я еду туда пятнадцатого мая.
   - Не боитесь схватить грипп после парижской весны?
   - А литературная погода? Видели моего "Клопа"? Не видели? Не успели?
   Он произносит слово за словом медленно, мягко, но эта медлительность вдруг может стать стремительностью, в его внешнем спокойствии скрытая нервность и темперамент южанина. Он может быть резким, даже грубым, но когда он говорит по-приятельски, беседовать с ним радостно и весело.
   Он часто меняет тему, расспрашивает о московских знакомых, потом - легко ли было получить у французов визу, затем о каком-то доме, который начали строить в Москве; как будто разговор ему и

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 427 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа