Главная » Книги

Григорович Дмитрий Васильевич - Литературные воспоминания, Страница 10

Григорович Дмитрий Васильевич - Литературные воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

ут путей сообщения относится также первая моя встреча с Некрасовым. К экзамену надо было представить какой-нибудь рисунок для соблюдения лишь одной формальности. В искусстве рисования я не был силен и потому обратился к одному знакомому, некоему Даненбергу, которого я знал уже три года в то время, когда он был студентом в Казани. Это был человек поистине с артистической натурой: он играл отлично на скрипке, на кларнете. на гитаре, пел и превосходно рисовал. В Казани он жил вместе с Р-ским, когда они оба были студентами (...) Когда Р-ский был еще здоров, то Даненберг, живя с ним, собрал из товарищей оркестр и дирижировал им. Весною по вечерам этот оркестр собирался, между прочим, на дворе у Р-ских. Двор их дома подходил к самому городскому публичному саду, называвшемуся "Черное озеро", и находился на горе. Музыка со двора Р-ских очень хорошо могла разноситься по саду, а так как в саду никакой музыки не бывало, то означенный студенческий оркестр привлекал в сад массу публики. Вообще Даненберга все любили, и это был веселый, добрый и задушевный человек.
   В то время, к которому относится настоящий мой рассказ, Даненберг был в Петербурге и готовился держать экзамен в Академии художеств на права архитектора.
   Когда мне понадобился рисунок к моему экзамену, я и отправился к Даненбергу. Перед этим, за недостатком времени, я не был у него несколько месяцев. Он жил на Васильевском острове в четвертой линии, занимая одну комнату во втором этаже окнами на улицу. Тотчас по моем приходе Даненберг взял большой лист рябой бумаги и начал рисовать голову толстейшим, мягким карандашом. В комнате стояли ширмы, и я слышал, что за ширмами есть живое существо.
   Менее чем в час рисунок подходил уже к концу, и я беспрерывно просил, чтобы Даненберг делал его похуже, дабы могло быть вероятие, что я сам исполнил рисунок; но, несмотря на это, он вышел замечательно хорош, так что когда я подал его потом профессору рисования, то он расхохотался и сказал: "Этот рисунок сделан не вами, а каким-нибудь художником". Я, конечно, смолчал, но формальность представления рисунка была исполнена.
   Во время рисования Даненберга вышел из-за ширмы человек в татарском засаленном халате, волоча ноги и хлопая туфлями, подошел медленно к окошку и, уткнув палец в притолку окна, сказал: "Три часа, пора поесть".
   Когда этот незнакомец скрылся опять за ширмами, я тихонько спросил Даненберга о том, что значило указание пальцем на притолку окна. Даненберг засмеялся и сказал: "Это наши часы; на притолке отмечены чертами тени от переплета окна для солнечных часов".
   Не окончив еще рисунка, Даненберг вышел в сени, и вслед за тем принесены были щи; они оказались очень хороши, и мы с аппетитом поели их втроем. "Извините,- сказал Даненберг,-у нас второго блюда нет".
   Поевши щей, незнакомец сказал Даненбергу, что ему надо сходить со двора. Даненберг тотчас же ушел за ширму, и я заметил, что он вышел оттуда в туфлях. Затем вышел незнакомец, уже одетый, и спросил Даненберга: "Что, сегодня свежо?"-"Да, свежо",- ответил Даненберг. "Так я надену плащик",- сказал незнакомец. "Пожалуйста",- ответил Даненберг.
   На все это я обратил внимание, и когда, по уходе незнакомца, мы остались вдвоем с Даненбергом, то на мои вопросы он рассказал мне, что несколько месяцев тому назад он случайно познакомился с этим молодым человеком по фамилии Некрасовым, находившимся в крайнем положении, и пригласил его к себе.
   По поводу означенной моей встречи у Даненберга с Некрасовым, совершенно безызвестным тогда молодым человеком, я забегу вперед и расскажу эпизод, послуживший сближению моему с Некрасовым и случившийся семь с половиной лет спустя. Ни фамилии, ни наружности встреченного мною один раз у Даненберга незнакомца я, конечно, в памяти не удержал, так что когда в 1846 году я стал встречать Некрасова у Ивана Ивановича Панаева, еще до основания "Современника", то мне и в голову не приходило, что Некрасов есть тот самый молодой человек, которого я видел у Даненберга только раз, потому что последний после того скоро покинул Петербург навсегда [20].
   В конце 1847 года Некрасов жил уже вместе с Иваном Ивановичем Панаевым, и они начали в этом году издавать. "Современник" [21]. Я жил тогда в трехстах верстах от Петербурга на Николаевской железной дороге, находившейся еще в постройке, К зиме я приехал в Петербург и по приезде в тот же день отправился к Ивану Ивановичу, и в тот же вечер собралась там компания ехать ужинать в ресторан Дюссо и затем кататься на тройках.
   Надо сказать, что до половины сороковых годов дамы из общества никогда, в Петербурге, не ездили в рестораны, но около этого времени был дан толчок из самых высших сфер общества, к посещение ресторанов вошло в моду (...)
   В собравшейся нашей компании приняли участие четыре дамы и семь мужчин: жена Ивана Ивановича (ныне Головачева), жена поэта Огарева, жена профессора Кронеберга с сестрой Ковалевской, Некрасов, живописец Воробьев с братом, я с двумя братьями, и седьмого не помню (...)
   Когда названная компания поужинала, то все попросили Некрасова рассказать про свое житье-бытье по приезде его юношей из Ярославля в Петербург и о претерпенных им бедствиях.
   Рассказывая вкратце эту свою историю, Некрасов, между прочим, передал нам следующий эпизод:
   - Когда,-говорил он,--я истратил все деньги и профессор, у которого я жил и готовился в университет, пригласил меня удалиться от него [22], я попал в критическое положение и стал пописывать забавные стишки для гостинодворцев. Некоторое время я кое-как перебивался, но наконец пришлось продать все скудное мое имущество, даже кровать, тюфяк и шинель, и остались у меня только две вещи: коврик и кожаная подушка. Жил я тогда на Васильевском острову, в полуподвальной комнате с окном на улицу. Писал я, лежа на полу; проходящие по тротуару часто останавливались перед окном и глядели на меня. Это меня сердило, и я стал притворять внутренние ставни, так, однако, чтобы оставался свет для писания [23]. Однажды прошло уже три дня, как я питался одним черным хлебом. Хозяйка объявила мне, что потерпит еще два дня, а затем выгонит вон. Лежу я на полу, в приятном расположении духа после приговора хозяйки, и пописываю. Вдруг появляется на пороге человек, большого роста, очень видный, в светло-сером плаще, и спросил меня: "Здесь ли живет г. N?" Я ответил ему раздраженным тоном, что никакого N тут нет, отвернулся и продолжал писать. Вижу, однако что господин в плаще не уходит. Подождав немного, я ему сказал:
   - Что вам нужно? Небось любуетесь на мою обстановку?
   - Признаюсь,- ответил он,- ваша обстановка озадачила меня; хотя я тоже не в завидном положении, но у меня есть в кармане двадцать рублей и довольно хорошая квартира; не пожелаете ли поселиться у меня? Пожалуйте хоть сейчас, я живу очень близко отсюда.
   - Мне нужно заплатить хозяйке пять рублей,- сказал я.
   - Вот вам пять рублей, заплатите и идемте со мною.
   Я тотчас же расстался с хозяйкой, взял под мышку коврик и подушку, и мы отправились вместе с господином в плаще. Фамилия этого человека была Даненберг [24], мы прожили с ним немалое время; выходили мы со двора поочередно, так как сапоги мои были негодны, и у меня не было шинели, а у него был плащ. (Этот плащ, довольно оригинальный, я видал на Даненберге еще в Казани.)
   Тогда я вспомнил нашу встречу с Некрасовым у Даненберга, вспомнили мы с ним и оригинальные солнечные часы, и вкусные щи, и после того много, много Некрасов рассказал еще доброго о Даненберге.
   В тот же вечер, после ужина, по просьбе компании я прочел наизусть стихи Некрасова, от которых я был в восторге и которые не были напечатаны; их я списал у Ивана Ивановича Панаева. Это стихотворение называлось "Родина" и появилось в печати лишь через девять лет под заглавием "Старые хоромы", с посвящением их, в первом издании 1856 года, мне. Почему последующие издатели выкинули это посвящение, этого я не знаю [25] Упомянутый вечер и был первым моим настоящим знакомством с Некрасовым, и с этого же вечера, после декламации мною его стихов, и установились у нас дружеские отношения, не прекращавшиеся до последнего дня его жизни (...)
  
   Во время моего пребывания у Полонского я ходил в отпуск по преимуществу к Ивану Ивановичу Панаеву и по-прежнему помещался в одной комнате с Белинским.
   В это время я видел раз мельком Бакунина, поразившего меня своею внушительною и выразительною наружностью. Летом Иван Иванович разъехался с своею матерью и поместился на отдельной квартире, одновременно с этим и Белинский нанял себе отдельную квартиру.
   Когда я поступил в Институт, то мы с братом тоже всегда по воскресеньям и праздникам бывали у Ивана Ивановича и постоянно видали там Белинского. Я не помню, чтобы в зиму 1840-1841 года мне случалось видеть часто у Ивана Ивановича петербургских литераторов. Тогда еще не появились на горизонте Тургенев, Гончаров, Григорович, Достоевский и Некрасов. Но мне случалось встречать у Ивана Ивановича московских литераторов, в том числе много раз я видел Каткова, который более месяца проживал у Ивана Ивановича. В это время публика очень интересовалась романами американского писателя Купера. И конечно этот автор заслуживает особенного внимания. По моим понятиям, произведения Купера можно признать образцовыми в воспитательном значении для юношества. Никто так не способствует поднятию и облагораживанию духа начинающего знакомиться с изящной литературой, причем он не проводит никаких предвзятых тенденций. Иван Иванович Панаев имел бесспорно большое чутье ко всему изящному и тотчас по появлении в Петербурге романа Купера "Озеро-Море, или Патфиндер" (имя героя), этого, можно сказать, перла всех романов Купера, где его герой, действующий в целой серии романов, является во всем блеске величия духа, принялся за перевод означенного романа [26]. Случилось так, что в это время Катков, кончивший уже курс в Московском университете, намеревался отправиться за границу и проездом через Петербург остановился у Ивана Ивановича Панаева. Иван Иванович Панаев, пользуясь этим обстоятельством, предложил Каткову помочь ему, Панаеву, ускорить перевод романа, что, впрочем, совершенно совпадало с материальными интересами Каткова ради поездки за границу. Катков очень охотно принял это предложение и потому прожил у Ивана Ивановича более месяца. В это-то время я и видел у него Каткова.
   Катков носил тогда волосы длиною до плеч, был худоват, бледноват и с неопределенным, светлым, чтобы не сказать водянистым, цветом глаз. Длинные волосы страшно мешали ему работать, и он, занимаясь переводом, беспрерывно откидывал их назад рукою. Но такова была тогда мода среди молодых людей, желавших выражать длиною волос свой либерализм, к тому же Катков собирался ехать за границу, а в это время все, побывавшие в чужих краях, возвращались оттуда с волосами по плечи. Конечно, подобные шевелюры по редкости бросались всем в глаза и безобразили мужчину. К тому же при тогдашнем обычае и необходимости с такою шевелюрою употреблять помаду, длинные волосы, падающие через воротник на плечи, не представляли безукоризненной опрятности.
   Современники должны помнить историю с Яковлевым, молодым богачом, гремевшим в то время в Петербурге. Он довел свою шевелюру до безобразия, и когда однажды император Николай Павлович встретил на Невском Яковлева, летящего на рысаке, то дал знак остановиться и приказал ему ехать в Зимний дворец, где и показал его императрице как диковинку. Об этом эпизоде было много версий, но все, однако, сходились в характере комизма роли, выпавшей на долю Яковлева.
   Приходя в отпуск в девять часов утра, мы всегда заставали Каткова уже одетым и сидящим за работой у письменного стола Ивана Ивановича. По видимой холодности и несообщительности Каткова, а равно принимая в соображение мою юность, я ни в какие разговоры с Катковым не вступал, хотя приходилось иногда просидеть три часа в одной комнате, пока не появится Иван Иванович и его жена. Затем садились пить чай и кофе, и к этому времени большею частью появлялся Белинский. Тогда все как бы оживало, и он оставался почти всегда на целый день. В эти же дни постоянно приходил к Ивану Ивановичу учитель словесности некий Кречетов, человек очень милый, но с большою претензиею на понимание изящного и на судью в литературном деле, чем нередко подавал повод к остротам на свой счет. День проходил в чтении какого-либо литературного произведения, в рассказах Ивана Ивановича прочитанного им на французском языке какого-либо сочинения, с которым он желал ознакомить Белинского, не читавшего еще в это время свободно на этом языке, затем очень часто возбуждались интересные споры с случайными посетителями о литературе, о науке, об оценке тех или других исторических деятелей или авторов, о театре или каком-либо общественном факте, так что день обыкновенно проходил быстро и оживленно, и бывало очень досадно уходить в заведение в самый разгар какой-нибудь горячей речи Белинского.
   Вообще, в моих "Воспоминаниях" я старался давать рассказы преимущественно о том, что могло связываться с интересами объективными или характеризовать черты, нравы и обычаи известной эпохи. Но (...) я позволю себе дать рассказ о субъективном предмете, касающемся одного психического момента моей жизни, попросту сказать, первого серьезного вспыхнувшего чувства любви к восхитительной девушке.
   По производстве в офицеры мы отправились с братом в отпуск к родителям в Казанскую губернию. Из Петербурга до Москвы мы поехали в дилижансе, а далее надо было ехать на перекладных. В то время не было еще за Москвой ни единого шоссированного тракта, а по тракту от Москвы до Владимира немыслимо было пускаться на почтовых лошадях, не рискуя сидеть на станциях за недостатком лошадей по суткам и более. Спасителями для этого тракта являлись вольные ямщики, которые, обходя гостиницы, предлагали доставлять во Владимир в известный срок в своих рыдванах за двойную цену против прогонов. Так поступили и мы. Но далее от Владимира надо было ехать на перекладных. Мы пробыли в дороге шесть суток, ехавши безостановочно днем и ночью, чтобы скорее попасть домой. Каждый час отдохновения казался каким-то преступлением, ибо наш отпуск был весьма краткосрочен. Помню, что после такой через меру напряженной езды, от бессонницы, от усталости, от тряски и от бесконечного бряцания колокольчиков я в течение трех дней был почти глух, и мне казалось, что все и я сам говорили шепотом, и это очень встревожило мою матушку. Я упоминаю об этом факте потому, что подобного странного состояния не случалось уже мне испытывать другой раз в жизни.
   Чрез несколько дней после нашего приезда мы были приглашены на праздник верст за восемнадцать к одной соседке за реку Каму в деревню Чирпы. Эта соседка была Надежда Львовна Завалишина, урожденная Толстая. По зимам она жила в Москве и принадлежала к высшему московскому кругу, а на лето приезжала в деревню. Она не имела родных детей, а вышла замуж за вдовца, которого в описываемое время не было уже в живых и у которого было два сына и одна дочь. Оба сына были известные декабристы и в данное время находились в Сибири. Старуха жила с падчерицей и имела еще воспитанницу по фамилии Стахеева. Кроме того, у нее проживали трое племянников, одногодки с нами, дети брата ее Павла Львовича Толстого <...>
   Надежда Львовна Завалишина была по тогдашнему времени одна из самых образованных и передовых женщин, равно как и ее падчерица Катерина Иринарховна, уже пожилая девушка. Несмотря на то что Завалишина была лет на двадцать пять старше моей матери, она относилась к ней как к задушевному другу.
   В доме Завалишиной нам еще в детском возрасте всегда было как-то легко и приятно. Не бывав у нее вследствие нашего отсутствия в Петербурге несколько лет, мне и брату моему было очень весело поехать к Завалишиной.
   По приезде туда мы встретили следующих лиц:
   Племянника Завалишиной Льва Павловича Толстого, очень молодого и очень образованного человека, еще холостого, который женился впоследствии на моей двоюродной сестре. Одна из их дочерей есть известная здесь в Петербурге дама, М. Л. К.; другого племянника, уже зрелого, Григория Михайловича Толстого. Это был тип тогдашних героев высшего круга. Он был не только хорош собою и прекрасного роста, но особенно интересен, и был в полном смысле джентльмен, доказывая не раз это свое качество на деле. Был богат, большую часть времени проводил за границей и приезжал изредка в деревню с приятелями преимущественно для охоты. В окрестностях его имения Ново-Спасское было такое беспримерно богатое место для охоты на дупелей, что охотники очень часто брали в один день по сто пятьдесят дупелей и более. Женат Григорий Михайлович не был и впоследствии никогда не связывал себя узами брака, но любил поволочиться слегка за особами замужними, заслуживающими внимания. Словом сказать, это был тип. изображенный Пушкиным в "Евгении Онегине". Есть еще теперь живые люди, которые знали Григория Михайловича и которые, конечно, согласятся со мною, что сравнение мое верно, тем более что он не рисовался и был естественно по характеру и обстоятельствам жизни родным братом Онегину. Г-жа Головачева, в своих воспоминаниях, коснулась этой личности по поводу того, что Иван Иванович Панаев и Некрасов гостили одно лето в Ново-Спасском у Григория Михайловича Толстого [27] (...)
   Из женского пола мы увидели даму И., принадлежавшую к симбирской аристократии, которая гостила в это время у Завалишиной. Она была не первой молодости, носила обстриженные по плечи волосы, красотой не отличалась, но была известна как особа весьма интеллигентная и образованная, которою и интересовался в это время Григорий Михайлович.
   В те времена нестесненность в манерах обращения и известная вальяжность были редкостью и представляли в некотором роде шик. Мы застали Григория Михайловича в гостиной сидящим на полу, на вышитой подушке, положившим голову с длинными волосами по заграничной моде на низкий турецкий диван близ колен той дамы, о которой я упомянул сейчас. Поздоровавшись с нами, он не изменил своего положения и продолжал живую беседу со своею дамой.
   Вскоре появилась воспитанница Завалишиной Стахеева. Я видел ее перед тем года за четыре, когда ей было лет четырнадцать. Теперь предстала девушка вполне расцветшая, очень красивая, пышущая здоровьем и, как говорится, маков цвет. Мы с братом очень обрадовались встретиться с нею, тем более что и в детстве нам было весело играть с нею потому, что она была очень живого характера.
   Сейчас же, конечно, завязалась болтовня, воспоминания о детстве и проч. и проч., а потому пребывание у Завалишиной обещало быть небезынтересным для меня.
   Но вдруг впорхнула в гостиную какая-то фея. быстро обежала и расцеловала родных, поздоровалась с одним, с другим, с третьим, всякому что-нибудь сказала и наконец остановилась перед нами, незнакомыми ей лицами. Завалишина тотчас же представила ей нас. "А это,- сказала она,- моя внучка Сашенька Мельгунова".
   С первого момента появления феи, с первого на нее взгляда она ослепила меня как солнце, и все остальное затмилось. За секунду перед тем Стахеева казалась и красавицей и интересной, и вдруг она поблекла в моих глазах до такой степени, что признак какого-либо сравнения показался бы мне диким. И такое внезапное впечатление, если еще не большее, как оказалось впоследствии, фея произвела и на моего брата.
   Подобное неожиданное, ошеломляющее впечатление может происходить не от той или другой особенности, а только от полной гармонии всего. Описать красоту феи трудно. После ошеломляющего впечатления я увидел, что не было ни одной черты ни в лице, ни в фигуре, которая не казалась бы совершенством, ни одного движения, которое не было бы усладительной, естественной грацией, но наиболее выдающейся красотой были, конечно, глаза, голубо-серые, необычайной величины, с выражением бездонной глубины, ласкающей приветливости, живости и интеллигенции, которые широко и открыто смотрели на вас, блестя как бы беззаветною искренностью. Затем бросалась в глаза громадная темно-каштановая коса, оттягивающая чрезвычайно естественно и грациозно голову назад, приподымая лицо и придавая тем ему несколько горделивый вид. Но окончательное и непобедимое очарование охватило нас тогда, когда мы разговорились с этой волшебницей. Я говорю мы, потому что совершенно однородные впечатления и чувства зародились одновременно во мне и в моем брате.
   День был жаркий, двери из гостиной на балкон были растворены. Тотчас по представлении ей и ее нам фея, сказав два-три слова, порхнула на балкон, куда и мы последовали за нею. В такие моменты, конечно, разговор между незнакомыми еще лицами не может клеиться, и фея, инстинктивно находчивая, чрез несколько минут предложила целой компании идти в сад. Сад был большой, и пока мы обходили его и пришли назад, то казалось, что я век был знаком с феей.
   По возвращении нашем из сада сели за обед, а после того все вышли на обширный луг, расстилавшийся перед домом. Затеялись разные игры и между прочим горелки, в которых приняли участие и деревенские девушки. Когда мне досталось "гореть" и. когда должна была бежать фея, то я во что бы то ни стало хотел поймать ее. На фее было бледно-палевое кисейное или из какой-то другой материи самое воздушное платье с греческими открытыми рукавами, перехваченное толстым шнурком. Она бежала как из лука стрела, и всякий раз, как я достигал ее, она успевала увернуться. Наконец я мог схватить ее за плечи, но не решился на это и схватился за юбку платья; фея рванулась, и платье значительно разорвалось, так что конец его пал на землю. Я обомлел и ожидал презрительного замечания за мою неловкость. Ничуть не бывало, фея засмеялась, быстро заткнула конец платья за поясной шнурок, признала себя пойманной и продолжала играть как ни в чем не бывало.
   После игр вернулись пить чай, и затем тетка феи приказала ей сесть за фортепьяно и спеть. Она выбрала прелестную песнь Офелии Варламова [28]. Такого исполнения, такого выражения, какое она придавала этой песне, я не слыхал после никогда. Мы были охвачены новым очарованием, и о впечатлении, произведенном пением феи, мне придется сказать дальше несколько слов.
   К вечеру затеялись танцы. Опять очарование от натуральной грации и легкости в танцах. В вальсе казалось, что вы танцуете не с дамой, а с воздушным облаком. В кадрили она заводила серьезный разговор, и я решительно недоумевал - говорю ли я с девушкой восемнадцати лет, менее года тому назад вышедшей из Московского Екатерининского института [29], или с девицей, пожившей уже в свете.
   Во время танцев тетка несколько раз отзывала фею в сторону и, видимо, делала ей какие-то замечания. "Как это скучно слушать,- сказала мне фея после одного замечания,- но это скоро кончится, когда я поступлю в монастырь".
   "Что за шутки,- сказал я,- вы поступите в монастырь, да с чем же это сообразно?"
   "Я говорю вам не в шутку, а правду. Я сирота, должна гостить то у одних родных, то у других и считать себя одолженной, хотя меня и любят, но получать беспрерывно выговоры и слушать замечания: то не так, другое не так, мне надоело, я хочу независимости, и эту независимость я найду в монастыре". И фея смотрела такими открытыми глазами, говорила таким тоном, что можно было подумать, что она говорит вполне искренно, и весьма вероятно, что в этот момент она действительно говорила искренно.
   В одиннадцать часов вечера фея спросила позволения у тетки и пригласила всю молодежь идти прогуляться по саду. Все пошли, кроме Григория Михайловича, и меня тогда очень удивляло, как он не пленен феей и относится к ней с какой-то усмешкой.
   Сад, как я уже сказал, был большой и тенистый в такой мере, что ветви огромных деревьев: дубов, вязов, лип, кленов и берез - сходились вверху, образуя зеленый свод. Вечер был теплый, тихий, и луна была во всем блеске.
   Сначала все шли гуртом и весело болтали. Вдруг фея выскочила, крикнула: "Кто догонит меня?"- и полетела вперед. Пока все остальные опомнились, она успела убежать довольно далеко. Мне удалось броситься за нею первым; аллея была не прямая, а с поворотами, так что я и она естественно скрылись из взора остальных. В тот момент, когда я был уже близко к фее, она мелькнула вон из аллеи в сторону; я за нею, и мы очутились у пруда, около которого находилась дерновая скамья, окруженная большими деревьями, которые скрывали ее от аллеи. Запыхавшись, фея села на скамью и сказала: "Отдохните немного". Едва мы сели, как услыхали топот бегущих по аллее вдогонку за нами, не подозревавших, что мы свернули в сторону, где не было никакой аллеи. Когда топот удалился, фея вышла и сказала: "Пойдемте тихонько, они будут бегать и искать меня, а мы раньше их придем домой и посмеемся над ними". Я был так молод и неопытен, что мне и в голову не пришло попросить у феи позволения поцеловать ее ручку.
   Здесь кстати замечу, что через сорок лет, находясь в тех краях и проезжая мимо Чирпов вместе с моею дочерью, я не выдержал, и мы заехали туда, где я показал ей ту аллею, по которой мы бежали, и пруд, и развалившуюся уже совсем скамью.
   На следующий день гостей было очень мало, разговор с феей случался чаще, и очарование росло, если только оно могло еще расти. К вечеру надо было уезжать, тем более что мы были не одни, а с матушкой. Как я молил бога, чтобы сделалась буря, пошел дождь или случилось что-нибудь, могущее помешать отъезду, но ничего такого не случилось. Казалось, что с отъездом кусок вырывается из сердца, слезы душили, впереди представлялся мрак, все в отсутствие феи должно было быть безличным, никакого интереса представлять не могущим.
   В непродолжительном времени мы с матушкой поехали в Емельяновку (...) Дорога в Емельяновку пролегает в двух верстах от Чирпов, и на обратном пути мы заехали к Завалишиной на несколько часов. Других гостей не было, потому можно было побольше поговорить с феей, а главное, она на этот раз много пела, и очарование дошло до того предела, когда от напора чувств сердце хочет как бы разорваться на части.
   Таким образом, несмотря на короткий срок двух встреч с феей, мною овладело чувство крайне серьезное, но я старался скрывать это от других, тем более что увидал, что едва ли еще не более сильное чувство овладело моим братом, который не был в силах скрыть его. Опостылела для нас радость пребывания дома в отпуску, ко всему мы стали равнодушны; брат сделался видимо мрачен, удалялся от людей, лежал больше в своей комнате, и потому чуткое сердце нашей матери угадало причину, и брат мой поделился с нею своим чувством.
   Я старался всеми мерами бравировать, но частенько целыми часами сидел у окна, глядя в ту сторону, где находилась фея. Перед окнами виднелись верстах в четырех огромные горы Камского берега; там за Камой фея; слезы невольно навертывались при мысли, что надо давить возникшее чувство по двум причинам: во-первых, надо было ехать в Петербург и еще два года слушать курс наук, во-вторых, мы встали на одну дорогу с братом. Так или иначе, ничего утешительного и реального не могло быть.
   Впрочем, ни о чем реальном не приходило в голову. Сознавать присутствие феи, видеть ее, поговорить с нею, казалось, по внутреннему чувству, было бы совершенно достаточным, чтобы наполнить и удовлетворить душевное состояние данной минуты. Но как удовлетворить ему? Посещать тот дом, где была фея,- да для этого нужен был предлог; затем - если бы и ездить туда, то одному делать это было невозможно, надо бы было ездить с братом, который находился в особенно тяжелом настроении духа. И к чему могло привести это? Можно было только казаться смешным в глазах моего отца, Завалишиной и самой феи, так как нам предстояло еще два года учения. Понятно, что надо было тушить пожар, а ездить в дом, где находилась фея, для того только, чтобы доставить себе минутное удовольствие и развлечь себя, казалось недостойным того сильного чувства, которое охватило как меня, так и брата, хотя мы и не сообщали ничего друг другу.
   Чтобы иметь, однако, возможность отдаваться вполне точившей меня грусти, я стал под предлогом охоты, бравши ружье, уходить еще до восхода солнца и направляться к тому блаженному месту, где находилась фея. Дойду, бывало, до Камы, и стоп. Не будь этой Камы, переправа через которую требовала часа два и столько же обратно, я мог бы успевать доходить в качестве охотника до Чирпов и ворочаться к обеду. Но проклятая Кама мешала, и я посижу, бывало, на берегу, дам волю душившим меня слезам и, облегчившись этим и тем, что я находился не в восемнадцати, а всего в семи или восьми верстах от феи, возвращался домой к утреннему чаю как ни в чем не бывало (...)
   Проездом из нашей деревни в Казань мы должны были встретиться еще раз с феей (...)
   Дорога от нашей деревни до Казани пролегала верстах в трех от Чирпов. Мы заехали туда переночевать и на этот раз видели фею мельком. На следующий день тоже по дороге в Казань мы должны были провести праздник в деревне Державине у Хрущевых (...) Завалишина с своей семьей и феей должна была ехать туда же.
   В этот день фея была очень весела: танцевала, как говорится, до упаду и пела без конца. Видимо, до нее дошел слух о том потрясающем впечатлении, которое она произвела на моего брата, и она была особенно любезна с ним.
   Между тем брат мой не любил танцевать, и как она ни старалась увлечь его в танцы, он не поддался. Вечером я видел, что она пошла с ним в сад, не пригласив никого. Хотя я ревновать не мог, ибо видел, что душевное состояние брата в виду нашего отъезда было в полном смысле слова ужасающее - не менее того, в тот момент, когда фея пошла с ним в сад, что-то заскребло в сердце. Чрез несколько уже лет я узнал, что мой брат при этой прогулке не решился тоже поцеловать ручку у феи, тогда как его tete-a-tete [свидание, разговор с глазу на глаз (фр.)] не был случайным, как это было со мною в Чирпах, а был вызван по ее инициативе.
   Вскоре она вернулась и пустилась опять в танцы. Во время танцев фея сказала мне, что ей не придется более танцевать со мною, так как я, когда окончу курс, могу увидеть ее только монахиней, о чем она уже сообщала мне.
   После танцев разыгрывали лотерею из безделушек и работ в пользу каких-то бедных людей. Мне посчастливилось выиграть закладку в книгу работы феи, сделанную из картонной канвы с вышивкой бисером слова "souvenir" [ сувенир (фр.).]
   . Это обстоятельство дало мне повод поддразнивать фею. Наконец, когда после ужина все стали расходиться, я сказал фее: "Ах, я забыл передать вам стихи, которые я прочел в журнале и переписал для вас". Подав эти стихи, я простился, ушел и уже ни разу в жизни не видал ее более.
   На другой день, чтобы попасть в Казань вовремя, мы должны были выехать с восходом солнца. Дом у Хрущевых не был так обширен, чтобы поместить всех гостей и дать всем постели. Я пошел спать в нашу карету, стоявшую во дворе. До сих пор живо помню эту ночь. Я не сомкнул глаз до света, захлебываясь, благо был один, от слез как ребенок при мысли, что не увижу более феи и что, покоряясь неизбежному року, надо было ехать в Петербург продолжать свое учение.
   Матушка была с нами и провожала нас до Казани. С нею была горничная, которая ведала уже о стреле, пронзившей нас. Оказалось впоследствии, что брат мой и я поручили этой горничной, независимо друг от друга, следить и сообщать нам при случае (она была неграмотная) все, что узнает о фее. Я упоминаю об этом потому, что иначе один курьезный факт, о котором я скажу далее, был бы непонятен (...)
   Читатель может подумать, что, делая очерк феи, я под влиянием сильного впечатления в молодости через меру усилил краски, но есть еще мои одновременники, которые знали ее. Например, могу указать на племянника Завалишиной Сергея Павловича Толстого, проживающего ныне в своем имении Мурзихе на Каме недалеко от упомянутой деревни Чирпы. Я не сомневаюсь, что он подтвердил бы мой взгляд, что фея в самом деле была феей, обладавшей могучею силой производить необычайно обаятельное впечатление на людей.
  
  
   Небезынтересен рассказ об исходе болезни, нас охватившей.
   По приезде в Петербург начавшиеся немедленно серьезные занятия конечно стали отвлекать меня от сосредоточения на мысли о фее, в особенности я стал увлекаться лекциями Остроградского и относился к занятиям с любовью. Но это далеко не действовало так благодетельно на брата. Он шел отлично, занимался пристально, но делал это не с любовью, а по долгу и по обязанности, тем более что стоял в этом году первым по списку. Но в свободное время от занятий он только и делал, что постоянно рисовал фею с большим сходством и на тетрадях, и на книгах, п на первом попавшемся ему лоскутке бумаги. При разговоре товарищей о красоте какой-либо женщины он относился к ним иронически или удалялся, чтобы не слышать профанации, то есть что существуют на свете женщины, достойные внимания, кроме феи. Ближайшие товарищи узнали о таком настроении брата и старались не затрагивать при нем подобных вопросов.
   У меня был товарищ, большой мне друг, веселый, благородный малый, года на четыре старше меня, человек уже опытный, и он-то и побудил меня посещать театр; вскоре я стал находить, что на свете есть женщины, хотя и не такие, как фея, а все-таки не лишенные интереса. Что же касается до брата, то он не только в театр, но никуда не ходил.
   Однажды я пошел на представление "Гамлета", которого играл великий, знаменитый трагик Василий Андреевич Каратыгин. В это время Офелию играла Надежда Васильевна Самойлова, которая превосходно пела и изображала сцену сумасшествия. Вообще, она была музыкальный человек и хорошая певица, обладая бархатным голосом почти контральтового тембра, и исполняла песнь Офелии почти так же выразительно, как и фея. В то время "Гамлета" давали очень часто, и я никогда не пропускал этого представления. Как я ни старался увлечь хотя бы на один раз брата посмотреть Каратыгина и послушать Офелию, но не мог. По его настроению духа идти слушать песнь Офелии значило изменить своему идеалу. Только на следующую зиму, с 1843 на 1844 год, когда появилась в Петербурге впервые итальянская опера с Рубини, Виардо и Тамбурини, брат решился посещать оперу, и эта решимость была началом исхода болезненного состояния его духа. Но, в сущности, это состояние продолжалось почти два года; и даже тогда, когда он узнал, что фея вышла замуж, он не излечился еще вполне, и только года через четыре, когда он заинтересовался одной женщиной, можно было счесть его выздоровевшим окончательно.
   Моему же сравнительно довольно быстрому излечению, сверх сказанного выше, способствовало следующее, весьма курьезное обстоятельство.
   В конце зимы после нашей встречи с феей прибыл к нам из деревни обоз, то есть воз на паре лошадей с разной деревенской провизией, как-то: мороженые гуси, куры, индейки, утки, полотки, ветчина, масло, разные варенья, пастилы, цукаты, пряники, сушеные фрукты и ягоды и проч. Можно ли представить себе в настоящее время, что был расчет везти за тысячу семьсот верст подобную провизию. А расчет действительно был: лошади свои, труд кучера, кроме пропитания его, ничего не стоил, и вся провизия на месте не имела сбыта.
   Брат мои решительно хозяйством не занимался, и потому мне, конечно, пришлось принимать все и вскрывать ящики. Когда я вскрыл один ящик, то увидел в нем ядра орехов (вкус казанских орехов имеет репутацию). Высыпав эти ядра, я увидел неожиданно дно ящика только на половине его глубины, и на этом дне находился незапечатанный конверт с надписью на мое имя. В этом конверте я нашел стихотворение, писанное рукой феи как бы в ответ на переданное ей мною стихотворение при отъезде с несколькими словами, но без подписи. Признаюсь, что в этот момент, видя состояние духа брата, я был бы более рад, если бы конверт был адресован на его имя. Затем, когда я вскрыл противоположную доску ящика, я увидел тоже ореховые зерна и, высыпав их, нашел такой же незапечатанный конверт на имя брата с надписью той же руки, и я несказанно обрадовался.
   Я понял, что эти конверты были отданы феей горничной матушки, которая и придумала способ переслать их нам курьезным образом, дабы я мог догадаться, от кого они идут. Эта горничная хорошо знала, что конверты попадутся прежде всего в руки мне, а не брату. Выходило: обеим сестрам по серьгам.
   Очевидным сделалось для меня, что фея совершила ребяческую шалость, но не менее того было ясно, что у нее не запало в сердце никакого серьезного чувства ни к брату, ни ко мне, а между тем брат мечтал, что она будет ждать окончания его курса, по крайней мере был с ее стороны намек на это. Понятно, что рассказанный факт сильно поспособствовал скорейшему моему исцелению.
   Передавая конверт брату с уверенностью, что этот факт подействует на него благотворно, я, конечно, ни слова не сказал ему о полученном тоже мною конверте. Нельзя было и помыслить внезапно разбить его мечты, разбить его идеал. Это было бы и жестоко, и опасно. Только года через четыре, когда он сделался совершенно равнодушен к воспоминаниям о фее, я поведал ему, что я одновременно получил тоже посланьице от нос, которое и сохранил у себя.
   Теперь о дальнейшей судьбе феи.
   Спустя год или несколько более после нашей встречи фея вышла замуж за молодого с хорошим состоянием помещика Симбирской губернии г. Б. Затем мы узнали, что года через два или три она рассталась с мужем и проживает в Симбирске.
   В 1860 году, то есть через восемнадцать лет, я ехал на пароходе по Волге и на пространстве между Казанью и Симбирском встретил на пароходе бывшего моего товарища Бутлерова, который был в то время профессором химии в Казанском университете. С ним ехал один его знакомый, помещик Симбирской губернии. Так как Бутлеров был тоже помещик Симбирской губернии, то я полюбопытствовал спросить его, не знаком ли он с г-жою Б., проживающею в Симбирске.
   - А разве вы знаете ее? - спросил Бутлеров.
   - Я встретил ее однажды, лет восемнадцать тому назад, когда она была молоденькой девушкой.
   - А вы не знаете настоящего ее положения?
   - Я знаю только, что она рассталась с мужем.
   - И больше ничего?
   - Ничего!
   - Но вот мой знакомый, который как житель Симбирска расскажет вам о госпоже Б.
   И я услышал такую потрясающую повесть, изложить которую не поворачивается перо.
   Невольно после того я стал внутренне анализировать участь феи. Припоминая все подробности нашей встречи, беспримерную живость ее характера и то страшно сильное и глубокое впечатление, которое она произвела на нас, я должен был заключить, что действительно натура ее была до крайности исключительная, для которой не могло быть ничего срединного. Ей должно было предстоять или безграничное счастье, или ей должна была предстоять страшная гибель. И в самом деле, принимая в соображение ее положение, ее происхождение, ее воспитание, ее образование и ту высокую среду, в которой она взросла и вращалась - при таких прецедентах степень гибели ее представляет едва ли не единичный неслыханный факт.
   Года через три я опять ехал по Волге, и во время продолжительной остановки парохода в Симбирске я вздумал было поехать с одним моим приятелем М. В. Силиным повидать прежнюю фею, не обнаруживая сначала себя, с целью принести, быть может, ей какое-либо, хотя бы самое малое утешение. Но пока я подымался на бесконечную и крутую гору Симбирска, решимость моя и моего приятеля ослабела, и мы вернулись, не доехав до цели. Через год после этого госпожа Б. умерла.
   Отвергнутая, презираемая донельзя всеми, которые и не знали этой женщины прежде, в таком положении рука, протянутая человеком, видевшим ее во всем блеске, могла бы подействовать сколько-нибудь спасительно, а потому я сильно раскаиваюсь в том, что не исполнил тогда своего намерения.
  
  
   В двух офицерских классах было более чем по сто человек в каждом. Для слушания лекций, составления проектов и для репетиций мы собирались два раза в день от девяти до двух утром и от пяти до восьми вечером. Посещение офицерами Института в означенные часы было обязательно, и таким образом о каких-либо развлечениях нельзя было и помышлять. Не пришедший на лекции и не представивший уважительной тому причины подвергался аресту. Когда кто-нибудь желал идти в театр, то по приходе в пять часов должен был предупредить о том старшего дежурного, который обыкновенно разрешал уйти после первой послеобеденной лекции или репетиции в шесть с половиной часов. В правилах этих досрочных отлучек не значилось, а потому дежурный мог и не разрешить их (...)
   По выдержании экзамена произведенных в подпоручики командировали обыкновенно на практические занятия, а отпусков не давали, за исключением особенных случайностей. На этот раз всех высокостоящих по списку по просьбе инженер-полковника Мельникова, который был назначен на изыскания и постройку Николаевской железной дороги [30] , командировали к нему не как практикантов, а как ответственных лиц для самостоятельных поручений на летнее время (...)
   Когда мы с братом явились к Мельникову, он сказал, что назначает нас на изыскания и предоставляет нам, как стоящим первыми по списку, избрать район, ближайший к Петербургу. Мы ответили ему, что нельзя ли послать нас подальше от Петербурга.
   - Странно,- сказал он,- но я этому очень рад потому, что многие просились поближе к Петербургу. В таком случае, я назначу вас на самый отдаленный край моей дирекции.- И он назначил нас на пространство, которое находилось ныне между Окуловкой и Бологое.
   Ехать туда надо было по шоссе до Валдая, а оттуда верст сорок в сторону, в деревню Кузнецове, где проживал начальник участка инженер Семичев. Проезжая прежде по шоссе мимо больших ямов и деревень с прекрасными постройками и видя там лавки и самовары по окнам домов, нам рисовались такими же и те деревни, куда мы должны были ехать, и потому мы не взяли с собою ни самовара, ни кухонной и никакой посуды.
   Деревня Кузнецове была центром участка, где, как я уже упомянул, должен был находиться начальник участка Семичев - впоследствии довольно известный практический инженер. Прежде всего мы, конечно, должны были явиться к нему для получения дальнейших распоряжений.
   Приехали мы в Кузнецове часов в десять вечера, промокли от дождя до костей. Увидав свет в одной избе и узнав, что там живет офицер, мы остановились перед ней и вошли в избу, полагая, что мы попали к Семичеву.
   Когда мы вошли, то увидали человека в одном белье, ходящего из угла в угол; изба освещалась фитилем, горевшим в какой-то плошке. Услыша, кто мы такие и что мы присланы в его распоряжение Мельниковым, человек этот сказал:
   - Ошибаетесь! Я не Семичев, а есмь Сергей Васильев Самойлов, горный инженер, занимающийся здесь сверлением земного шара чуть не до центра. Вы, конечно, промокли, прозябли и хотите выпить чайку.
   - Да! Очень хочется.
   - Только прикажите.- сказал Самойлов,- достать ваш самовар; у меня вместо самовара имеется посудина, которая со штанами служит для кофе, а без штанов - для чая, до которого я не охотник.
   И он указал на громадную, чуть не в полведра, стоящую на столе посудину из красной меди без крана с рыльцем, как у кофейников.
   - Мы не захватили с собою самовара,- сказал я,- полагая, что в здешних краях можно достать самовар в каждой деревне.
   Самойлов захохотал, отворил дверь в сени и крикнул:
   "Вассал!"
   Взошел человек. "Возьми сию посудину, вскипяти воду, но не забудь вынуть штаны, да смотри, чтобы угли не попали в воду".
   Мы поинтересовались посмотреть посудину. В середине была труба, не возвышающаяся выше краев посудины, крышки не было, и внутри находился холщовый мешок для варения кофе.
   - А вот что, братцы,- сказал Самойлов,- нет ли у вас свечей?
   Мы привезли с собою несколько фунтов стеариновых свечей и приказали достать их. Самойлов очень обрадовался.
   - Вот уже несколько дней я пребываю с сим священным светильником, который вы видите; надоел он мне сильно.
   Затем Самойлов взял из-под образов два полуштофика, вставил в них свечи и прибавил: "А как вам нравятся мои канделябры? "
   Изба озарилась и стала веселей.
   Через полчаса казалось, что мы век были знакомы с Самойловым; он продолжал ходить из угла в

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 397 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа