Главная » Книги

Григорович Дмитрий Васильевич - Литературные воспоминания, Страница 11

Григорович Дмитрий Васильевич - Литературные воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

угол и морить нас со смеха. Принесен был кофейник без штанов, засели пить чай и проболтали до четырех часов утра. Человек принес солому и устроил нам двоим постель на полу, Самойлов улегся на лавке под образами, но и когда мы улеглись, Самойлов вскакивал очень часто, декламировал разные разности и ужасно смешил нас.
   Само собою разумеется, что мы очень обрадовались встретить такого человека и почувствовали, что нам в захолустье, куда мы попали, не будет скучно. Я остановлюсь несколько на характеристике Самойлова.
   Самойлов оказался родным братом известного артиста Василия Васильевича Самойлова. Сергей Васильевич служил на уральских заводах, привез в Петербург транспорт золота как раз в то время, когда начались изыскания для Николаевской железной дороги, и был командирован для бурения предполагавшихся выемок, доходящих до девяти саженей глубины, дабы составить геологические разрезы и определить качества грунтов, а равно и для зондирования болот, то есть для определения их глубины. Такие данные были необходимы для составления предварительной сметы на земляные работы.
   Мы попали в центр Валдайских гор; в этой местности потребовалось делать много глубоких буровых скважин, и потому Самойлов проживал здесь более полугода.
   Когда на другой день утром я проснулся и лежал еще на полу, то увидел Самойлова ходящим, как и вчера, из угла в угол в одном белье. Он был молчалив, несколько мрачен и беспрерывно заглядывал в окно. Вдруг он захлопал в ладоши и закричал:
   - Борька! Борька, иди скорей, куда ты провалился? Вошел в избу маленький мужичок, лет семидесяти, с бочонком на спине. Это был хозяин дома, которого Самойлов отрекомендовал нам как своего дружка и приятеля.
   Самойлов схватил бочонок, положил его на лавку, достал из печурок несколько полуштофов и стал цедить из бочонка желтовато-зеленоватую жидкость. По мере того как он наполнял полуштофики, он ставил их сначала в киот под образа, и я подумал, что это было деревянное масло для свешника, затем другие полуштофы он стал размещать в печурки. Тогда я спросил его, что это такое. Самойлов подтвердил мое предположение, сказав:
   - Се священный елей для лампадок.
   Окончив операцию разливки, Самойлов опять принялся ходить из угла в угол, но вскоре взял рюмку, налил священного елея из-под образов и моментально проглотил его. Я вскочил с полу и закричал: "Что вы делаете?"
   - Мне нездоровится, это вместо касторки,- сказал Самойлов.
   Я все еще недоумевал, но когда минут через пять он, подойдя к печурке, повторил то же самое, я усумнился, а когда он стал прикладываться к елею то из-под образов, то из печурок, причем разводить разные прибаутки, суть дела обнаружилась. В штофиках красовалось не деревянное масло, а была там сивуха, цвет которой совершенно схож с маслом.
   Пропустив полдюжины мерных рюмок, Самойлов повеселел, стал болтать без умолку и смешить нас. К полудню приехали еще два инженера. Вскоре Самойлов предложил идти купаться в реке Валдайке. Все, конечно, приняли его предложение. Пред уходом Самойлов, не одеваясь, накинул на себя громадной ширины и длины плащ и захватил с собою полуштоф и рюмку (...)
   Мы привезли с собою человека, который мог кое-что стряпать, и он соорудил нам обед из кур. После обеда Самойлов отправился спать в непомерной величины свой тарантас с фордеком, который стоял на улице подле избы.
   К вечеру приехал Семичев, у него имелся большущий самовар. Во время вечернего чая на воздухе пришел Самойлов в своем плаще и с гитарой, и тут-то он явился во всем блеске своего редкого артистического таланта. Выспавшись после обеда, он потом не прикасался уже более к рюмочке и держался, как обнаружилось, постоянно такого режима.
   Самойлов стал изображать нам артистов, артисток и певцов, трагиков, Каратыгина и Брянского, Сосницкого, Максимова, свою сестру Надежду и проч. Отойдет в сторону и затем явится новым лицом, то вырастет, то понизится, то говорит густым баритоном, то нежным голосом. Затем он принялся петь с аккомпанементом гитары; репертуар его был неисчерпаем: романсы, русские и цыганские песни. арии из итальянских и русских опер и даже куплеты из французских водевилей. Он имел приятный тенор с баритональным оттенком, пел безукоризненно верно и с большим выражением. Словом сказать, очаровал всех нас и очаровывал в продолжение нескольких месяцев.
   Утром мы отправлялись на работы изысканий, но все только и думали, как бы пораньше вернуться к вечернему чаю, дабы не пропустить ничего из ожидаемого нами разнообразного представления. Самойлов в Сибири постоянно играл в любительских спектаклях, господствовавших на горных заводах, разъезжая для того, вследствие неотступных приглашений, за пятьсот верст и более, и потому знал массу ролей. Понятно, что, при его таланте, он должен был быть enfant gate [ баловень (фр.)] всего обширного сибирского округа.
   Один день мы слышали сцены из "Гамлета", другой - из "Отелло", третий - из "Макбета" и т.д., из "Разбойников" Шиллера, "Дмитрия Донского", "Уголино", "Людовика XI" и проч., или вдруг Самойлов появлялся Хлестаковым, городничим, Чацким, Фамусовым и проч.
   Известно, что артист Василий Васильевич обладал особенною, исключительною способностью к подражаниям внешней стороны изображаемых им лиц, и в сущности, долгое время он был не в силах создавать типы. Сергей же Васильевич обладал даром подражания несравненно в большей степени и в более обширных отраслях, и, сверх того, в нем горел неподдельный огонь, и голос его был сильный и звучный, чего не было у Василья Васильевича, который в сильной трагической или драматической роли был бы жалок. Нет сомнения, что если бы Сергей Васильевич отдался артистической карьере, то оставил бы по себе память как один из великих артистов, тем более что он получил более широкое образование, чем его брат (...)
   Подходило 17-е сентября. У Самойлова было три сестры: Вера, Надежда и Любовь, а их мать звали Софьей. Чтобы чем-нибудь почествовать Самойлова, мы сложились и послали в Валдай за полдюжиной шампанского. В то время не только в Валдае. но и в более глухих городках продавалось настоящее шампанское фирмы "Veuve Clicot".["Вдова Клико"]
   Самойлов, повествуя нам не раз о житье-бытье в Сибири на заводах, сказывал, что там постоянно разливанное море этого вина, то есть именно фирмы "Veuve Clicot", которое он любит, но которого уже с год не видал. Это-то вино и появилось за столом неожиданно для Самойлова, и он растрогался этою нашею маловажною любезностью чуть не до слез. Каждую бутылку предназначено было выпить за здравие членов его семьи, то есть матери, трех сестер, его самого и в память их отца, бывшего знаменитого артиста, потонувшего в море. Самойлов как опытный виночерпий стал сам откупоривать бутылки и при том импровизировать речи и стихи. До сих пор у меня остались в памяти некоторые из этих юмористических импровизаций, необыкновенно подходящие к данным обстоятельствам и преисполненные остроумия. Как они ни забавны, но я приводить их не буду.
   Я упомянул перед сим, что в оные времена можно было иметь настоящее шампанское фирмы "Veuve Clicot" в каждом городке, где когда-либо являлось требование на шампанское. Вот чем объясняется этот факт.
   После освобождения императором Александром I Европы, разгрома Наполеона I и взятия Парижа, мы получили в награду то. чтобы ни одна бутылка означенной фирмы, которая всем светом была признана наилучшей и действительно была таковою, не могла быть продана и вывезена куда-либо кроме России, и контроль этого был очень строгий. Контракт в означенном смысле был заключен на пятьдесят лет, и потому до начала шестидесятых годов "Veuve Clicot" продавалось в Париже и Лондоне дороже, чем у нас. Французы решительно избегали пить это шампанское, а англичане, охотники до шампанского и начинающие с него обед, страшно злились в то время на то, что им приходилось платить очень дорого за вино означенной фирмы.
   Надо отдать справедливость вдове Clicot, что пока она была жива, до тех пор и шампанское было превосходно, и она самым добросовестным образом исполняла контракт. Мне говорил один близко знакомый с нею француз, лет пятнадцать живший в России и который так привык к шампанскому "Veuve Clicot", что другого шампанского не пил. Поселившись по возвращении из России в Брюсселе, он время от времени покупал шампанское на заводе "Clicot" целыми ящиками. Старуха имела право продавать вино на месте ящиками, но не иначе как по особому разрешению, внося по пять франков пошлины за бутылку. Поэтому охотники до ее вина пользовались этим, дабы не платить при выписке вина из России расходы по двойному транспорту, ложившиеся в таком случае на вино. Но во Франции мало было охотников платить по четырнадцать франков за бутылку, когда можно было иметь другое шампанское втрое дешевле, и потому "Veuve Clicot" в оное время было большою редкостью в Париже и достать его можно было лишь в фашионабельных ресторанах. На господина, спросившего "Veuve Clicot", гарсоны тотчас же начинали взирать с особенным умилением, делая, конечно, внутренне посылку: если Ie prince [князь] пьет "Veuve Clicot", то он, вероятно, дает pour-boire [чаевые] не по два су, а, может быть, по два франка.
   Самойлов был не только талантливый, но и умный и острый человек с теплым сердцем и деликатнейшей натурой. При прощании он взял с нас слово познакомиться по приезде нашем в Петербург с его матерью и сестрами, о чем они будут предупреждены. Мы, конечно, исполнили это наше слово с особенным удовольствием, тем более что Надежда Васильевна была уже знаменитостью и любимицей публики, а Вера Васильевна только что начала свою артистическую карьеру серьезно-драматического амплуа под руководством знаменитого Василия Андреевича Каратыгина. Она была необыкновенно хороша собою и имела восхитительную, античную фигуру.
   Нас приняли в доме Самойловых как людей давно знакомых, и мы стали посещать это семейство. Зимой приехал в Петербург Сергей Васильевич, и мы виделись очень часто, но ни разу мне не случалось встретить в доме Василия Васильевича. Кажется, последний особенно дружен со своими родными не был, и как будто бы они несколько чуждались его.
   Через год мы опять встретились с Самойловым; он нарочно перед окончательным отъездом на Урал заехал в Кузнецове и провел там недели две или три. Спустя несколько лет я встретил одного горного инженера и полюбопытствовал узнать о Самойлове. Он сказал, что Сергей Васильевич в недавнее время внезапно перестал абсолютно употреблять крепкие напитки и оттого вскоре заболел и умер.
   Когда мы вернулись в Петербург для продолжения курса наук в последнем классе подпоручиков и явились откланяться Мельникову, он, выразив нам свое удовольствие за исполненные нами поручения, сказал, что если мы хотим, то он по окончании нами в будущем году курса потребует нас к себе. Мы ответили, конечно, нашим согласием, и в следующем году мы поступили на службу постройки Николаевской железной дороги на северную дирекцию под начальством Мельникова, наилучшего инженера, человека ученого, умнейшего и благороднейшего.
  
  
   Дорога делилась на две дирекции: северную и южную; Каждая дирекция делилась на несколько участков, а участок на несколько дистанций.
   Начальником северной дирекции был инженер-полковник Мельников, а южной - инженер-полковник Крафт (...)
   Нелишным считаю теперь упомянуть о направлении линии Николаевской железной дороги.
   Начну с того, чтобы объяснить нелепость легенды о том, что будто бы император Николай I, положив линейку на поданную ему карту и проведя прямую линию карандашом, приказал вести железную дорогу по этой прямой линии. Легенда эта повторялась бесконечное число раз стоустою молвою, признавалась за неоспоримый факт в образованных кружках и даже в высших сферах и неоднократно подтверждалась серьезными органами печати (...)
   Вопрос о направлении железной дороги от Петербурга до Москвы долгое время обсуждался в особом комитете, называвшемся тогда комитетом железных дорог, в котором заседали министры и некоторые члены Государственного Совета. Огромное большинство означенного учреждения полагало, что надо вести дорогу на Новгород. Между тем государь не разделял этого мнения. Утомленный бесконечными спорами по этому предмету, он призвал к себе инженера-полковника Мельникова (впоследствии министр), который вместе с другим инженер-полковником, Крафтом, был назначен для производства изысканий и постройки дороги. Мельников считался особенно талантливым и блестяще образованным во всех отношениях человеком, что и было известно государю.
   Государь спросил Мельникова, какого он мнения о направлении дороги.
   Мельников коротко и ясно высказался так:
   - Дорога должна соединять две весьма населенные столицы: все движение, как грузовое, так и пассажирское, будет сквозное. В непродолжительном времени должны примкнуть к Москве другие дороги со всех концов России; таким образом, сквозное движение между Петербургом и Москвой разовьется в несколько десятков раз против настоящего. Было бы ошибкою большою и неисчислимою потерею в общей государственной экономии, если обречь дальнейшие поколения на уплату восьмидесяти с лишком верст в продолжение целого века или более, пока прямой расчет не вынудил бы строить другую, более кратчайшую дорогу от Петербурга до Москвы.
   - Рад,- сказал государь,- что ты одного со мной мнения, веди дорогу прямо!
   Слова "веди дорогу прямо" не означали вести по прямой линии, а относились к тому, чтобы не держаться направления на Новгород.
   Только исключительное невежество по отношению к известным предметам могло поддерживать означенную легенду. Множество раз мне случалось слышать повторение ее людьми образованными. Обыкновенно в подобном случае я спрашивал такого господина, проезжал ли он по Николаевской дороге.
   - Как же, много раз.
   - Разве же вы не обратили внимания на то, что во многих местах поезд идет по кривой, что для каждого пассажира должно быть очевидно.
   Тогда такой господин попадал в положение гоголевского почтмейстера, только воздерживался от удара себя в лоб ладонью и известного возгласа [31] (...)
   Теперь обращусь к рабочему люду, то есть к землекопам. В то время землекопы преимущественно набирались в Витебской и Виленской губерниях из литовцев. Это был самый несчастный народ на всей русской земле, который походил скорее не на людей, а на рабочий скот, от которого требовали в работе нечеловеческих сил без всякого, можно сказать, вознаграждения. Забитость и как бы идиотство этих людей, трудно описуемое, усугублялось еще почти незнанием русского языка. Когда я увидал этих людей первый раз на работах, то был поражен следующим фактом: каждый человек, прежде нежели пройти мимо меня, сгибался так, что туловище приходило в горизонтальное положение, затем мелким шажком он подбегал ко мне, схватывал конец полы сюртука, целовал его при словах:
   "Целую, пане полковнику",- и удалялся в том же согнутом положении. Понятно, что впредь я везде воспрещал подобные сцены.
   Подрядчики нанимали землекопов, заключая контракты с волостными правлениями или с помещиками. Но иногда помещики брались работать за задельную плату, то есть являлись поставщиками, приводя на работы собственных своих крепостных людей или крепостных от своих соседей. Помню, что однажды явились у нас такими поставщиками два помещика, которые сами жили при работах. Один из этих помещиков, Клодт,- кажется, с титулом барона,- пригнал артель в тысячу двести человек, а другой - Буйницкий - в тысячу пятьсот человек. Первый был довольно порядочный человек, а второй, хотя и вполне светски образованный богатый помещик, был в полном смысле слова эксплоататор негров.
   Кузьмин (подрядчик.- Ред.) забрал вперед деньги и во все время работ оставался большим должником казны, а потому осенью расчеты с рабочими делались под правительственным надзором. Кузьмин сынтриговал так, чтобы наблюдение за этими расчетами было поручено полицейскому управлению, а не нам, инженерам. Вследствие этого расчеты, за которыми наблюдали бурбоны, готовые за даровые харчи и вино угождать подрядчику и допускать вопиющее зло, производились возмутительным образом, а не так, как мы произвели расчет людям в первый год. Кроме того, бурбон (...) фамилии которого не помню, появившийся во главе жандармской команды нашего 6-го участка, ежедневно занимался поркою людей по просьбам и жалобам приказчиков и десятников. Эти экзекуции совершались так, чтобы я не мог видеть их, живя в версте от конторы за возведенною уже высокою насыпью; но я знал, что подобные экзекуции совершались часто. Поэтому рабочие считали главным своим начальством полицию, но приказчики и прочий подрядческий люд, зная, что участь их зависит от нас, можно сказать, трепетали перед нами. Однажды я, возвращаясь с работы, должен был проехать мимо конторы и напал на экзекуцию. Два или три человека лежали под ударами розг; их визги и крики взорвали мою душу. Я приподнялся в тарантасе и громким голосом заревел: "Стой... ребята, вставайте!" Разумеется, все стихло, никто не осмелился пикнуть; я дождался, пока не убрали атрибуты экзекуции, и бурбон, присутствующий тут, не ушел в подрядческую контору, и тогда я уехал [32].
   Сей бурбон подал по начальству рапорт о моем поступке, и, конечно, я был бы отдан под суд; но Виланд, главный начальник полицейского управления, будучи человеком образованным, воспитанником Института путей сообщения, не дал хода этому рапорту (...) 1-го октября 1851 г. движение было открыто (...)
   Движением заведовал не Мельников, а особое начальство, и мы, как производители работ постройки дороги, не принимали в этом движении участия. Вдруг, внезапно последовало распоряжение графа Клейнмихеля, которым приказывалось дистанционным офицерам сопровождать ;все почтовые поезда по своей дистанции (...)
   По поводу временно порученного нам, начальникам дистанций, наблюдения за движением я нахожу нужным пояснить следующий факт. В то время, когда у нас не было железных дорог, то в Институте путей сообщения была прочитана буквально лишь одна лекция о конструкции паровозов в общих чертах. Таким образом, не было в то время ни одного инженера в корпусе, который был бы знаком с этой отраслью знаний, за исключением лишь общей теории сопротивления движению по рельсам.
   Чувствуя такой пробел в существенном вопросе, до железной дороги относящемся, в чем никто не был виноват, так как в начале сороковых годов этот вопрос ни в Европе, ни в Америке не был еще разработан, я тотчас по выходе в свет превосходного сочинения "Guide du mecanicien constructeur et conducteur de machines locomotives", ["Руководство для механиков и машинистов паровозов"составленного четырьмя знаменитыми французскими инженерами] [33], принялся за изучение означенного вопроса.
   Вследствие этого ко времени открытия движения по Николаевской железной дороге я ознакомился с теоретической стороной вопроса, а с открытием движения стал знакомиться и с практической стороной дела. Для этого я почти ежедневно ездил с поездами на паровозе. Сначала, конечно, высматривал, а потом сам стал водить поезда (...)
   Прослужив года полтора на ремонте, имея уже опытность в постройке и ознакомившись в достаточной мере с механическою стороною подвижного состава, я не пожелал оставаться более на ремонте, который не мог представлять никакого поприща для инженерного дела. Поэтому я обратился к начальству с просьбою о прикомандировании меня к Александровскому механическому заводу [34], рассчитывая образовать себя таким образом в смысле компетентного инженера для постройки паровозов и проч. Между тем Александровский завод находился в руках контрагента Уайненса, который имел сильное влияние в департаменте железных дорог, и, по его интриге, просьба моя была отклонена. Тогда я, рассчитывая для дальнейшего образования отправиться за границу, подал рапорт об отставке. Но представление о моей отставке задержал у себя умышленно начальник отделения, послав его по начальству лишь в начале января. Это прошение и было возвращено назад за поздним его представлением, так как в то время существовало правило - подавать в отставку не позже 25-го декабря. Получив обратно рапорт, не имевший дальнейшего хода, я сдал дистанцию брату и рапортовался больным. По существовавшему тоже правилу офицер, проболевший четыре месяца, увольнялся от службы, между тем меня без всякого временного вступления на службу и без подачи нового медицинского свидетельства от службы не увольняли, и я, оставаясь в таком положении почти целый год, дождался нового срока и подал вторично рапорт об отставке, и рапорт мой дошел до графа Клейнмихеля (...)
   Когда графу Клейнмихелю доложен был мой рапорт об отставке, он призвал самое приближенное к нему лицо, полковника Серебрякова, и сказал ему:
   - Что он (то есть я) затеял, какое же он может иметь лучшее положение, чем то, которое он занимает, и притом лично мне известен. Узнай, чего он хочет.
   Когда Серебряков обратился ко мне, то я сказал:
   - Сообщите главноуправляющему, что я не имею другого желания, как применить свою деятельность к серьезному делу, и что на ремонте устроенной уже дороги я не вижу поприща для инженера.
   После того не прошло и недели, как последовал приказ главноуправляющего следующего содержания:
   "Инженер-капитан Панаев 2-й назначается начальником изысканий особой ветви для железной дороги, имеющей целью развитие каменноугольной промышленности в Донецком бассейне".
   Ни начальный, ни окончательный пункты в приказе не были обозначены. Понятно, что эта ветвь должна была примкнуть к предполагавшейся Черноморской дороге в каком-либо пункте. Я несказанно обрадовался такому поручению, которое открывало мне широкое поле для изучения вопроса, о котором я мечтал. Передо мною явилась территория с лишком в двести верст ширины и более пятисот верст длины (...)
  
  
   Теперь расскажу о нашем житье-бытье на 6-м участке, вне служебных обязанностей во время постройки Николаевской дороги (...) я с братом поселился в деревне Кузнецове вместе с начальником участка Семичевым (...) в той же деревне жил товарищ Поземковский (...) были еще товарищи: барон Черкасов, Шашков, жившие в других деревнях, и Миклуха-Маклай, который был гораздо старше нас, уже женат и имел детей. В это-то время и подрастал будущий известный герой Гвинеи. Миклуха жил верстах в двадцати пяти от центра, то есть от Кузнецова, и приезжал туда редко. Все же остальные офицеры нашего 6-го участка беспрерывно виделись друг с другом, жили дружно и составляли как бы одну семью (...)
   Когда мы построили на отпущенные нам деньги дома, каждый на своей дистанции, тогда, само собою разумеется, наша совместная жизнь прекратилась. Я построил себе дом на самом берегу реки Шегринки у окраины леса в удалении от всякого жилья (...)
   Когда я в 1847 году переехал на житье в свой дом, я не был одинок во время лета, потому что тогда приезжала ко мне матушка с своими племянницами; но по зимам я оставался один-одинешенек. Первую зиму с 1847 на 1848 год я взял отпуск и провел ее в Петербурге. В это время разразилась во Франции революция, и я тотчас же подписался на газету "La Presse", издававшуюся знаменитым публицистом и политическим деятелем Эмилем Жирарденом, считавшимся человеком преданным России, и потому его журнал был допущен у нас [35].
   Получая эту газету, я уже не испытывал одиночества в зимнее время. Чтение ее не только с излишком наполняло свободное от занятий время, но доставляло неисчерпаемый источник наслаждения.
   Чтобы поверить этому, надо вспомнить и перенестись в ту эпоху, когда вся Европа подумала, что она перерождается к иной жизни. И сколько политического и социального интереса представляла тогда одна Франция [36].
   Провозглашение республики, майские дни, когда великий оратор усмиряет без выстрела двухсоттысячную толпу, июньские дни и диктатор Кавеньяк, уложивший до двадцати пяти тысяч людей и тем обративший Сену буквально в кровавый поток, затем расстрелявший без суда и следствия несколько тысяч людей, захваченных на баррикадах и выведенных на казнь как стадо баранов, без знания даже имен этих людей. Затем дебаты в Национальном собрании, относящиеся до состояния конституции, причем газета помещала полные стенографические отчеты всех речей.
   В то время выступали такие ораторы, как Ламартин, Ледрю-Ролен, Одильон-Баро, Виктор Гюго, Луи-Блан, Тьер, Жюль-Фавр и проч. Ныне нет и помину о подобных ораторах. Одно время Жирарден, выпущенный из тюрьмы, открыл войну против Кавеньяка за его подвиги в июньские дни. Гражданское побиение Кавеньяка и избрание в президенты Луи-Наполеона, который исключительно обязав победой в избирательной войне Жирардену,- таков был громадный интерес чтения в первый год после Февральской революции, излагаемого, сверх того, в органе, дирижируемом таким публицистом, как Жирарден. Понятно, что такое чтение поглощало и время, и ум.
   После того Жирарден стал публиковать свои проекты относительно политических, экономических и социальных реформ, а равно указывал дорогу для иностранной политики/ Все вопросы он ставил категорически, с необыкновенною ясностью, без всяких колебаний и никаких компромиссов не терпел.
   Орган Жирардена был воспитательным органом для политических, экономических и социальных деятелей, то есть, короче сказать, был воспитательным органом для государственных людей.
   Не было почти ни одного дня, чтобы Жирарден не помещал свои передовые статьи, полные самых определенных, здравых и практических взглядов. Его статьи отличались и по самой форме относительно редакции их, никогда лишних слов, размазывания, длинных периодов и предложений. Словом сказать, всегда излагал все коротко и ясно.
   У меня твердо врезались в память два капитальных проекта Жирардена: о государственном налоге и об организации государственной администрации [37].
   Относительно налога он предлагал заимствовать идею из процветавшей некогда Флорентийской республики, а именно из этой эпохи, которая именуется в истории Золотым веком [38]. Он свел все к одному прямому налогу в форме страхования, налогу самому справедливому, уравнительному, самому легкому при оценке и охотно всеми платимому, как платят все страхующие свои имущества. Кроме того, он видел в таком налоге самую сильную узду, налагаемую на социальную болезнь века, то есть на непомерное развитие роскоши, отвлекающей рабочий люд от действительно производительного труда. Независимо от этого с таким налогом он связывал превосходно паспортную систему.
   Проект Жирардена о налоге может показаться невыполнимым, но надо прочесть весь его трактат, могущий занять добрую книгу, в котором он развил вопрос детально и показал всю практичность своей идеи.
   Я храню у себя полные экземпляры "La Presse" Жирардена не только за те времена, но и за последующие годы и все органы, в разное время им издававшиеся, а именно: "La Presse", "La Liberte" и "La France" (...)
   Чтение газеты, относящейся ко времени, последовавшему за Февральской революцией, послужило мне просветлением моих взглядов.
   В то время множество людей представляли себе, что Французская республика поведет к возрождению общества и к решению социальных вопросов в благотворном для людей смысле.
   Но вот появляются июньские дни, разрешившиеся неслыханной катастрофой; затем дебаты в Национальном Собрании рельефно обрисовали общественный строй и господствующие в нем идеи. Повязка мало-помалу спадывала с глаз, и иллюзия рушилась. Все живое, все истинное, все правдивое и возвышенное беспощадно давилось в этом Собрании.
   Тогда я вздумал написать весьма объемистую статью для "Современника", в которой старался очертить все зло, вытекающее из парламентского режима и из пресловутой политической теории большинства. Эта рукопись хранится у меня до сих пор. Однако статью эту цензура не пропустила; но впоследствии я проводил сложившиеся еще тогда у меня идеи в моих французских и русских брошюрах, печатавшихся за границей, а равно позже того и в некоторых русских газетах. Понятно, что при означенных условиях, живя по зимам один-одинехонек в своем домике, удаленном от всякого жилья и заносимом сугробами снега, я одиночества не испытывал.
   Итак, мы жили дружно, часто съезжались, время проводили между собой весело, но не за картами, о которых у нас и помину не было.
   Изредка мы гуртом ездили к соседям, которых было немного, и они по большей части жили далеко (...)
   После производства в офицеры в 1842 году я оставался еще (...) два года в офицерских академических классах и потому мог чаще посещать Ивана Ивановича Панаева. Его дом был тогда сосредоточием передового литературного кружка того времени [39]. Это средоточие являлось, главным образом, следствием притягательной силы, которой обладал Белинский, и характера Ивана Ивановича, искренно, горячо и бескорыстно преданного литературе, а равно и приветливости его как хозяина дома.
   Из предшествующих моих рассказов уже видно, что Иван Иванович и Белинский были искренними друзьями, причем дружбу Ивана Ивановича можно было сравнить с восторженной любовью, подобной той, какую питают к женщинам.
   Но в чем заключалась притягательная сила Белинского- это вопрос весьма небезынтересный.
   Белинский в действительности не обладал ни особенными знаниями, ни начитанностью, не знал даже иностранных языков, а между тем он приобрел небывалый ни прежде, ни после него авторитет как среди созидавшегося тогда свежего литературного круга, так и среди интеллигентной читающей публики.
   Не столько ум и логика обусловили его силу, сколько совокупность их с нравственными его качествами. Это был рыцарь, сражающийся за правду и истину. Это был палач всего искусственного, деланного, фальшивого, неискреннего, всяких компромиссов и всякой неправды, где бы таковая ни являлась. При этом он обладал громадным талантом, редким эстетическим чувством, страшной энергией, жгучим словом, горячею возвышенною душою, восторженностью и теплейшим, деликатнейшим и отзывчивым сердцем во всем. Словом сказать, его можно назвать: могучий критик-поэт.
   По моему глубокому убеждению, в перечисленных-то мною свойствах и заключалась притягательная сила Белинского. Я знал Белинского в течение девяти лет до дня его смерти, и во все это время я не подметил в нем ни одной черточки, которая показывала бы, что он признает за собою необыкновенную силу и влияние на других. Он так был естественен во всем, что можно с уверенностью сказать, что ему и в голову не приходило анализировать главные причины своего влияния, которыми и не помышлял кичиться. Если бы он подметил в себе эту кичливость, то, конечно, казнил бы сам себя.
   Мы можем гордиться немалым числом являвшихся в нашем отечестве великих литературных талантов, как Державин, Фонвизин, Грибоедов, Достоевский, Некрасов, Тургенев, Толстой, Григорович, Гончаров, и великих гениев, как Пушкин, Гоголь, Лермонтов, но мы имели одного великого критика - Белинского.
   Значение Белинского и влияние его на литературу громадно; но это влияние до сих пор еще не оценено должным образом. Все, что подлежит развитию,- требует питания. Зерно, попавшее на дурную почву, хотя и даст росток, но затем погибает. Чтобы он развился, надо питать его или пересадить на хорошую почву и уничтожить растущий около него бурьян, который иначе заглушит росток. Достоевский, Некрасов, Тургенев, Толстой, Григорович, Гончаров и Иван Иванович Панаев суть дети Белинского, его вскормленники.
   Когда нет авторитетной, искренней оценки прекрасного, художественного, возвышенного и истинного, и в то же время могучего меча над фальшью, безобразием и глупостью, когда критика не способна подмечать истинные таланты в зародыше и бессильна давить возрастающую бездарность, тогда воцаряется анархия, как в литературе, так и во всех отраслях человеческой деятельности (...)
   В 1842 году Иван Иванович Панаев жил у Аничкова моста в доме Лопатина. В том же доме жил и Белинский. По субботам у Ивана Ивановича собирались литераторы, а также прилепившиеся к литературе и вообще знакомые. Из числа литераторов помню князя Одоевского, Соболевского, Башуцкого, которые бывали редко; графа Соллогуба, бывавшего довольно часто; А. А. Комарова, воспитателя юношества и преподавателя русской словесности в военно-учебных и других заведениях; Василия Петровича Боткина, когда он бывал в Петербурге; Кетчера, переводчика Шекспира, пока он не возвратился в Москву; Анненкова, впоследствии издателя сочинений Пушкина; Бранта, писавшего великосветские повести и романы, который несколько лет спустя был изображен карикатурой в литературном сборнике, приложенном к "Современнику" 1849 г., в виде Наполеона I, потому что претендовал на некоторое с ним сходство.
   Из знакомых Ивана Ивановича помню Николая Петровича Боткина, брата Василия Петровича; Марковича, который не занимался еще тогда литературой; А. С. Комарова, инженера, профессора в Институте путей сообщения; офицера Московского полка Булгакова, известного в то время всем своим остроумием и оригинальными шутками; молодых красавцев: лейб-гусара Полторацкого, царскосельского кирасира Ольховского и морского флигель-адъютанта Колзакова и затем поклонников литературы: Маслова, Кульчицкого, Тютчева и друга Ивана Ивановича М. А. Языкова; последние были постоянными посетителями суббот.
   В скором времени кто-то привез Ивану Ивановичу из Парижа краткую историю революции конца прошедшего столетия, о которой русское общество, за исключением тех немногих лиц, которым случалось бывать за границей, не имело никакого сколько-нибудь верного представления; даже литературный мир пребывал в этом отношении в неведении, так как абсолютно ни одно историческое сочинение, относящееся к этой эпохе, не было допущено к продаже в России.
   Кроме означенной истории, Ивану Ивановичу доставлялась газета "Moniteur universel" того времени, конечно далеко не в полном составе, но все-таки имелось множество нумеров, относящихся до более важных моментов революции. В эти нумера были завернуты разные предметы, вывезенные из-за границы, и таким образом они и очутились в Петербурге.
   Когда Иван Иванович имел уже в руках поименованные источники, у него тотчас же родилась мысль перевести для Белинского историю революции, вставляя для полноты выборки из "Moniteur universel". Он сообщил Белинскому, что будет читать по субботам все, что успеет перевести и скомпилировать за неделю [40]. С тех пор характер этих суббот изменился; все, интересующиеся вопросом, стали собираться раньше, чтобы успеть прослушать чтение до прихода менее интимных лиц, которым, впрочем, так или сяк давали почувствовать, что посещение их не совсем вовремя, и в конце концов посещение этих людей сделалось гораздо реже.
   К концу зимы перевод Ивана Ивановича подходил уже к концу, и вот к одному вечеру он приготовил перевод знаменитой речи Робеспьера: о "Существе высшем", дословно помещенной в "Moniteur universel" [41]. Замечу здесь, что впоследствии я не встретил ни в одном из обширных сочинений о революции полного текста означенной речи. Даже в громадной специальной истории Робеспьера, сочинения Hamel'a [42], обнимающей более двух тысяч страниц, означенная речь помещена отрывками, а не дословно, причем выброшены некоторые выражения, не понравившиеся. по-видимому, автору.
   Упомянутая речь Робеспьера произвела на Белинского и на всех слушателей поражающее впечатление своим содержанием, совершенно неожиданным для нас. В тот же вечер я упросил Ивана Ивановича дать мне списать прочитанную им речь [43]. Иван Иванович согласился с тем, чтобы я завтра же до обеда доставил ее обратно. Речь была так велика, что пришлось переписывать ее, вследствие данного краткого срока, втроем; принялись за это я, мой брат и товарищ Кусаков. Я сохранил эти листки до сих пор.
   Перед своею смертью Иван Иванович отдал мне на память всю составленную им для Белинского компиляцию Французской революции, обнимающую пять лет, с 1789 года по 1794 год, которая и хранится ныне у меня. Эта рукопись могла бы составить книгу до двадцати печатных листов. Кроме этого, Иван Иванович передал мне и разные другие переводы, делавшиеся им для Белинского из Леру, Жорж Занда и других писателей, которые тоже сохранились отчасти у меня.
   Пусть же поставит себе читатель вопрос: какова же была привязанность и любовь к Белинскому у людей, его знавших, чтобы человек не праздный, а сам для себя трудящийся посвятил почти полгода бескорыстного труда для того только, чтобы дать возможность Белинскому ознакомиться с тем, что в его роли писателя-критика ему нужно было знать.
   Итак, известный небольшой кружок здесь, в Петербурге, ознакомился еще в начале 1843 года дословно со знаменитою речью Робеспьера, тогда как я впоследствии встречал множество французов, даже из мира писателей, которые хотя и слыхали о ней и об ее содержании, но самой речи не читали.
   Вскоре появился у Ивана Ивановича Панаева Иван Сергеевич Тургенев. В это время он только что напечатал свою первую поэму "Параша" [44].
   Хотя Тургенев написал в своих воспоминаниях, что "Параша" появилась впервые в 1849 году, но это или опечатка, или память изменила Ивану Сергеевичу. Как же согласовать эту дату с другим местом тех же воспоминаний, где Тургенев говорит о статье Белинского в "Отечественных записках" по поводу выхода "Параши". Белинский оставил "Отечественные записки" в конце 1846 года и более туда не возвращался [45] (...)
   По внешности Тургенев был очень представительный молодой человек большого роста, весьма приятной наружности, с особенно мягкими глазами, характеризовавшими его лицо. Он принадлежал к родовитой, богатой семье, получил блестящее образование, побывал уже за границей и посещал высший круг. Помню как теперь, что я увидал Тургенева у Ивана Ивановича первый раз приехавшим после светских визитов и одетым в синий фрак с золотыми пуговицами, изображающими львиные головы, в светлых клетчатых панталонах, в белом жилете и в цветном галстухе. Такого рода была в то время мода.
   Вообще в Тургеневе заметна была еще тогда ходульность, а также замечалось желание рисоваться, отсутствие искреннего жара и тем более пыла. Во всем была сдержанность (...) Заметно было еще в разговорах самое поверхностное отношение в беседах к вопросам, ни на чем твердо не останавливающимся, нечто вроде порхания или фланерства мыслей (...)
   В то время и Евгений Онегин Пушкина служил образцом для молодых людей, находившихся в условиях, подобных тем, в которых находился Тургенев, и потому весьма натурально, что он желал походить на героя пушкинской поэмы. Многие старались ломать из себя Онегиных, но они являлись по преимуществу карикатурными, чего никак нельзя было приписать Тургеневу. В нем было столько общего по всем условиям с Онегиным, что его можно было признать за родного брата пушкинского героя, как и Григория Михайловича Толстого, о котором я упомянул (...), и они, можно сказать, выдержали более или менее эту роль до конца жизни.
   Здесь кстати замечу, что впоследствии наплодились как муравьи лермонтовские Печорины, но скоро пропали, а позже тургеневские Базаровы, которые исчезли еще скорее. Но что касается до пушкинского героя, то он более живуч и может появляться еще долгое время.
   Вследствие высказанных мною особенностей характера будет понятно, что Тургенев смотрел на всех свысока, и в манерах его обращения с людьми было заметно вначале некоторое фатовство. Это, конечно, не могло нравиться тому кружку, где он появился, и Белинский, по природной своей прямоте не терпящий ничего деланного и искусственного, стал без церемонии замечать Тургеневу при всяком подходящем случае о том, что могло коробить присутствующих, конечно, если не было при этом неинтимных людей.
   Вот, например, эпизод, случившийся со мною. Но прежде изложения этого эпизода я должен сказать, что в литературном кружке, собиравшемся у Ивана Ивановича, все, за исключением Белинского, смотрели на людей, носящих эполеты, с явным предубеждением. Один Лермонтов не мог разрушить в этом кружке предвзятого предубеждения. Коль скоро офицер - значит, неразвитый человек, незнаком с философией, то есть с наукой. Разговоры о философии и науке подымал преимущественно В. П. Боткин. Он начитался Гегеля и еще кое-чего, и в виду того, что другие были мало знакомы с тем, чего начитался Боткин, он придавал себе вид мыслителя, и ему многие в то время верили на слово.
   - Наука, батюшка, наука,- повторял он на каждом шагу.- Без нее нельзя ступить ни шагу ни в искусстве, ни в литературе.
   Он был положительно смешон своею напыщенностью знания будто бы философских истин (...) Итак, офицеры рассматривались в кружке как люди, которым не могут быть доступны таинства науки, которую, однако, никто из кружка не мог формулировать хотя бы малейшей черточкой.
   По поводу взгляда на офицеров мне припоминаются слова Герцена в гораздо позднейшее время, а именно в 1858 году, которые я кстати приведу здесь. Ниже в своем месте я подробно опишу мое знакомство с Герценом, а здесь скажу только несколько слов из разговора с ним при первой нашей встрече в Лондоне.
   - Чем вы можете объяснить,- спросил он меня,- следующий факт. Надо вам сказать, что меня атакуют разные посетители из России, принадлежащие к разным сферам, включая и генералов, а на днях явился какой-то господин из Архангельска, приплывший сюда за неимением средств в качестве матроса. Можете ли себе представить, что по моим убеждениям я встречаю несравненно более развитых и более образованных людей в среде офицеров, чем в среде учащихся в университетах.
   - Позвольте мне пояснить вам ваше недоумение,- отвечал я приблизительно в следующих выражениях.- По обстоятельствам, которые мне известны, вы не могли ознакомиться со всеми отраслями русской жизни до вашего отъезда за границу; а с тех пор Россия совсем вам неведома, а потому у вас могли сложиться вообще воззрения неверные. Вам неизвестно, что император Николай Павлович всеми мерами старался поднять образование в военно-учебных заведениях, вследствие чего начальство привлекало к этим заведениям наилучшие силы. Ведь в Дворянском полку русскую словесность преподавал Гребенка. В юнкерской школе и в других заведениях русскую словесность читал Комаров, о котором вы должны иметь понятие, если не знали его лично. Затем гениальный геометр-философ академик Остроградский был до того отвлечен лекциями в разных военно-учебных заведениях, что не имел времени читать в университете. Знаменитый математик академик Буняковский тоже читал в некоторых военно-учебных заведениях. Между тем, например, профессор Казанского университета, весьма известный в математической литературе, Лобачевский, в собственном сочинении, трактуя один вопрос, признал, что он не знаком по этому вопросу с трудами молодого Штурма. Нас же в заведении еще до производства в офицеры ознакомили с означенными трудами великого математика, оставившего по себе навсегда громкое имя.
   Я упомянул о словах Герцена потому, что придаю им некоторое значение ввиду того, что Герцен в прежнее время принадлежал к тому же кружку, о котором идет речь, и разделял его мнение относительно людей, носивших эполеты, оттого-то он, конечно, и поставил мне вопрос, приводивший его в недоумение.
   После изложенного мною замечания маленький эпизод, который я расскажу теперь, явится уже понятным.
   Тургенев, посещая Ивана Ивановича, где не раз встречал меня, причем не только не здоровался, но и не кланялся мне, несмотря на мои близкие отношения к хозяину дома. По всей вероятности, Белинский подметил это. Я был в то время очень молодым офицером.
   Однажды я находился у Ивана Ивановича, где был и Белинский. Во время своих разговоров он любил ходить по комнате. Я сидел. Белинский остановился передо мною и что-то говорил. В это время пришел Тургенев, подошел к Белинскому, поздоровался с ним, стоя глаз на глаз передо мною, но не поклонился мне. Белинский тотчас же взял Тургенева под руку, прошелся с ним раза два по комнате и опять остановился передо мной, продолжая держать Тургенева под руку.
   - Знаете ли вы, Тургенев, кто это сидит? Тургенев вставил монокль в глаз, взглянул на меня с высоты и выразил на своем лице недоумение.
   - Знайте же, Иван Сергеевич, это сидит Остап1 Да! Остап!
   Затем Белинский повернулся в отошел.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 373 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа