шках товарных, вагонов из пограничных местностей, наполнили весной 1915 года низкие домики солдатских казарм на Подоле, в Полтаве, помещение синагоги, трущобы Новопроложенной улицы, принося с собой болезни, нищету и страдания. Обвинение, тяготевшее над еврейским народом, питалось легендами, роившимися около двух пунктов: Куж и Мариамполь. В Мариамполе приговором суда был обвинен в измене представитель еврейского населения Гершанович, а с ним вместе и все еврейские жители. Это произошло при обстоятельствах, о которых пишет отец в статье "О Мариампольской ?измене'".
"Пруссаки заняли в начале сентября 1914 года Мариамполь Сувалкской губ[ернии]. Всюду, где они занимают враждебные им территории, немцы стараются избрать уполномоченных от местного населения, через которых предъявляют ему затем всякие требования. Это, {275} впрочем, делают все воюющие, и это вытекает из постановлений Гаагской, конвенции. Таким же образом, по требованию германских властей, жители Мариамполя для сношений с пруссаками выбрали бургомистра и его помощника. В качестве бургомистра был избран еврей Я. Гершанович, помощником его - поляк Бартлинг. На этих своих выборных "лучших людей" город возложил все тяготы посредничества с врагом и всю ответственность. Через две недели немцы вынуждены были оставить Мариамполь, и город опять заняли русские. И тотчас к русским властям явился некто Байрашевский с доносом".
Доносчик обвинял еврейское население в том, что оно будто бы "встретило щедрым угощением немцев, указывало им для грабежа русские дома, устроило несколько притонов, куда стекались еврейские солдаты, несшие сюда винтовки. Еврейские студенты с немецкими повязками на руках развешивали на улицах возмутительные прокламации. Бартлинг встретил немцев с белым флагом. Всеми же действиями по оказанию услуг немецким войскам руководил Гершанович, который силой отбирал у жителей скот, припасы и передавал их немцам. Деятельным помощником его был поляк Бартлинг".
Бартлинг и Гершанович были преданы военному суду за измену. "Суд вызвал только двух свидетелей: Байрашевского и Пенчило. Пенчило ничего существенного не показал, Байрашевский повторил свои показания, еще сгустив краски. Приговором суда поляк Бартлинг оправдан, еврей Гершанович присужден на 8 лет в каторжные работы. Приговор вступил в законную силу, и почти два года "изменник"-еврей нес каторжный режим в псковской тюрьме. С этих пор "измена" всего еврейского населения целого города стала фактом, закрепленным судебным приговором. Обвинен один Гершанович, {276} но он - "лучший человек", выполнявший волю всех евреев Мариамполя. Его обвинение было вместе обвинением города. Но если целый город мог изменить, то чем же отличаются другие города с тем же еврейским населением? Массовые явления обладают широтой и постоянством.
Из Мариамполя обвинение, как зараза, разлилось широко, захватило другие города и местечки [...] Я знаю, что мариампольский приговор смутил очень многих, совсем не антисемитов. Находили "смягчающие обстоятельства" в вековых притеснениях и несправедливости, которые перенесли и переносят евреи, но факт оставался признанным, и на сомнения, которые все-таки выражались по этому поводу, отвечали возражателям:
- А Куж? А Мариамполь?"
(Короленко В. Г. О Мариампольской "измене".-"Русские ведомости", 1916, 30 августа.).
Этот приговор был продиктован не фактами, а ненавистью, в данном случае ненавистью ко всему еврейскому народу. "Даже заведомого злодея нельзя наказывать за проступок, в котором он не виновен... Ни один человек поэтому не должен отвечать за то, что он родился от тех, а не других родителей, никто не должен нести наказания за свою веру..." (Короленко В. Г, Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. М" Гослитиздат, 1956, стр. 148-149.) - писал отец еще в 1890 году, 22 октября, Владимиру Соловьеву, присоединяясь к протесту передовой интеллигенции против начавшегося преследования евреев.
В архиве отца сохранилось много писем, в которых он касался этого больного вопроса. "Я считаю,-пишет он в письме С-ой от 5 сентября 1916 года, - то, что претерпевают евреи в России... позором для своего отечества и для, меня это вопрос не еврейский, а русский..."
Когда впоследствии выяснилось, что единственным {277} обвинителем жителей Мариамполя и их бургомистра был немецкий шпион и новым судом Гершанович был оправдан, то это павшее так внезапно обвинение ярко осветило всю глубину неправосудия, вызванного предубеждением.
"Наверное,- пишет отец в статье "О Мариампольской "измене",- и старый Гершанович не горел все время чувствами одной возвышенной преданности долгу, которая так эффектна в мелодрамах. Он был просто старый честный еврей, уважаемый согражданами и почти поневоле принявший в трудное время тяжелую обязанность перед родным городом и родной страной. И если бы суд имел время спросить еще хоть одного свидетеля, русского унтер-офицера Гордея, то вся Россия узнала бы из процесса, что бедный старый еврей с честью выполнил эту обязанность, что при этом он правдиво выражал настроение и волю сограждан и что он лично и население Мариамполя заслуживали лучшей награды, чем каторжная тюрьма и позор тягчайшего из обвинений, повисшего над целым племенем".
Что осталось у Гершановича после этих двух лет? "Сколько страданий вынесли он и его семья за это тяжкое время,-даже эти вопросы теряют свое значение при постановке других, невольно теснящихся в встревоженную совесть: какие тысячи трагедий, сколько погибших человеческих жизней, - женщин, стариков и детей,- в этих толпах выселенцев и беженцев, гонимых, как осенние листья, предубеждением и клеветой с родных мест навстречу новым предубеждениям и новым клеветам на чужбине,- сколько их обязано своей гибелью этому предубеждению и этой клевете..."
Осенью 1915 года, после возвращения с Кавказа, захваченный этой совершавшейся на его глазах трагедией, Короленко начал работать над большой повестью {278} "Братья Мендель".. Воспоминания, возвращают отца к годам его детства. В центре рассказа фигуры двух сверстников, еврейских мальчиков.
Различны пути братьев: одного увлекает революционная борьба за общие права в среде русских товарищей, другого - борьба за национальную и религиозную самостоятельность. В повести должны были найти свое отражение и война, и национальные гонения - мучительные вопросы времени (Повесть не окончена.- Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 2. М. Гослитиздат, 1954.).
Но в разгар этой работы отец получил известие о внезапной смерти брата Иллариона.
Братья в детстве любили друг друга: разлучившие их в юности ссыльные скитания создали связь более глубокую, чем непосредственное общение, и хотя в дальнейшем условия жизни и работы разъединили их надолго, любовь оставалась верной и постоянной.
Когда мы с отцом приехали в Джанхот, стояла жаркая кавказская осень. Тяжелый гроб понесли на кладбище в яркий солнечный день. Сосновый лес был наполнен благоуханием. Прощаясь, отец положил руку на голову покойного брата и, нагнувшись, тихо сказал: "Прощай, Перчина". И я помню, меня поразило то сложное чувство, которое было в этом прикосновении к мертвому и детском прозвище, произнесенном перед открытой могилой. Рядом стояли жена и дети - два маленьких мальчика смотрели на все происходящее любопытными глазками. Я знаю, отец думал: что будет с детьми, так беспомощно стоящими сейчас перед жизнью? Как далеко уведет их она от того, что заключало лучшие надежды поколения, к которому принадлежали старшие?
И будут ли их пути продолжать эти лучшие стремления в других формах, в иных условиях?
{279} В прогулках с детьми, в разговорах о средствах материальной помощи семье отец находил отвлечение от горя. Позднее, тяжело заболев, он писал 9 февраля 1916 года из Полтавы А. Г. Горнфельду:
"Вы как-то сказали несколько слов по поводу одной моей фразы в письме о смерти моего брата. Вы назвали ее глубоко пессимистической. Я не могу считать себя пессимистом в истинном смысле..." (ОРБЛ, Кор./II, папка N 1, ед. хр. 88.). Истинный пессимизм,- писал он далее,- "общая формула, которая кидает зловещий свет на все частности. У меня этого нет. Частности кажутся мне порой чрезвычайно зловещими, но общей формулы они не покрывают...
Я все еще на положении больного, и это обстоятельство порой тоже способствует пессимизму... Но, стоя теперь в тени, я помню, что был и на свету, и что в эту самую минуту есть много людей, стоящих на свету. Много и в тени, но в смене света и теней вся картина жизни..." (Там же.).
В момент тяжелого горя и болезни отец думает то же, что и в наиболее яркий и счастливый период своей жизни: "Жизнь в самых мелких и самых крупных фактах - проявление общего великого закона, основные черты которого - добро и счастье". "А если нет счастья? Ну что же... Нет своего - есть чужое, а все-таки общий закон жизни - есть стремление к счастью и все более широкому его осуществлению..."
Тяжелая болезнь прошла, но отец уже не вернулся к прерванной повести. Жизнь среди грохота войны и движения фронтов предъявляла новые требования. Победа в Галиции ознаменовалась вместо "формул широких и великодушных обещаний, раздавшихся как благовест в начале войны, постыдной практикой, которая {280} темными путями успела подменить эти обещания, благовест заменила похоронным звоном..."
"Сколько мерзостей наделали над населением,- пишет отец С. Д. Протопопову 12 октября 1916 года,- сколько воровства, насилий, подлости там произведено... Это война? Пусть так... Но это не только война, это еще и политика. Обещали "освободить" Галицию, т. е. ее население, а вместо того погнали в Сибирь административно галичан, которые говорят и пишут на родном украинском языке. Покровительствуют вору Дудыкевичу и ссылают честных людей. Хозяйничал Бобринский, теперь посылают Трепова..." "Неужели наше православие может быть поддержано только давлением? - пишет он в статье "Опыт ознакомления с Россией".- А русский язык, наша богатая и прекрасная литература, - неужели они требуют подавления другого, родственного языка и родственной культуры, сыгравших такую роль в вековой борьбе галичан за свой русско-славянский облик?!" (Короленко В. Г. Случайные заметки. Опыт ознакомления с Россией-"Русские записки", 1916, N 11, стр. 262-263.).
"Знают ли эти галичане, сумеют ли они понять и разъяснить, что есть две России, - что к ним, благодаря несчастно сложившимся обстоятельствам, Россия повернулась одной и не лучшей стороной, что им суждено было испытать на себе нравы давно у нас упраздненных управ благочиния и печальной памяти школ кантонистов,- что другая Россия относится к ним иначе,- что она не сочувствует показным обращениям и воссоединениям в сомнительных условиях[...] Русское общество продолжает стоять на стороне широкой вероисповедной и национальной свободы против принуждения, хищничества и безнаказанности" (Там же, стр. 260-261.).
{281} В Полтаве отцу пришлось встретиться с несколькими живыми свидетелями и жертвами этих русских мероприятий в Галиции.
"Ранней осенью, - вспоминает он в записках, оставшихся неопубликованными,- мне сообщили, что в Полтаве, в арестантском помещении при городской полиции находится семь галичан, привезенных в качестве "заложников".
Их положение было очень странно и могло быть объяснено, конечно, лишь неожиданностью и быстротой отступления. Волна, медленно и упорно наступавшая сначала на Карпаты,- отхлынула обратно гораздо быстрее, чем двигалась вперед, механически круша, ломая, захватывая с собой многое, что встречалось на пути.
Таким образом в Полтаве очутились семь граждан города Яворова, близкого к Львову. Русские власти взяли их, как "лучших граждан" своего города, в залог и обеспечение лойяльного поведения обывателей. А затем, отступая, вероятно, не успели совершить нужных формальностей для их освобождения, и они были двинуты в Россию этапом...
...В великой войне XX века обычай заложничества практикуется широко всеми сторонами... В Полтаве оказались "заложники", как бы ручавшиеся за лойяльное поведение жителей австрийского города, в то время находившегося уже в руках австрийцев. Пятеро из них были русские украинцы. Они были знакомы с русской и украинской литературой, в свое время, вероятно, принимали участие в избрании делегатов на празднество Котляревского в Полтаве, и знали, между прочим, о том, что русский писатель Короленко живет в Полтаве. Положение их было очень трудное. Их захватило течение так быстро, что они не успели даже попрощаться с родными и захватить достаточно денег и нужных вещей. Понятно, что их взгляды обратились ко мне. Я узнал, что {282} они здесь и хотели бы со мной повидаться. Я, конечно, пошел навстречу этому естественному желанию.
Для этого прежде всего я отправился к полтавскому полицмейстеру. Полицмейстер, г[осподин] Иванов, отнесся к моему намерению довольно просто и обещал устроить это свидание. Но в тот же день, при утреннем докладе он упомянул губернатору о моем желании. Губернатор взглянул на это дело уже не так просто и заявил, что свидание с заложниками может разрешить только он лично. Пришлось, значит, отправиться на прием к г[осподи]ну губернатору Багговуту.
Господин Багговут принадлежит к числу губернаторов старого закала, и одно время, при министре вн[утренних] дел г[осподи]не Хвостове, когда появились настойчивые слухи об обновлении состава губернаторов,- имя г[осподи]на Багговута было приведено в числе тех одиннадцати, которые должны были войти в первую серию удаляемых... Оказалось, однако, что "обновление" было лишь одним из тех эфемерных намерений, которые порхают в воздухе и улетают с новой переменой ветра. Все дело ограничилось тем, что г[осподин] Багговут был переведен в Курск, в феодальные владения г[оспод] Марковых и братии, где, очевидно, он и пришелся совсем ко двору.
Итак, я отправился к господину Багговуту, которому прежде всего объяснил цель своего посещения. Его превосходительство спросил:
- Откуда вы их знаете?
- Я их не знаю, но они, очевидно, меня знают, как писателя, вдобавок, живущего в Полтаве, и обратились ко мне в надежде на некоторое участие. Вот почему я прошу разрешить мне свидание с заложниками из Галиции содержащимися при полицейском управлении.
- Зачем вам это?
{283} Мне показалось, что взгляд его превосходительства с значительным выражением остановился на мне.
Я объяснил. Население Галиции, как известно, принадлежит к близкому нам украинскому племени, хотя и разделено подданством другому государству. По соображениям военно-политического свойства они содержатся под арестом. Но мне, как одному из членов соплеменного им общества, хотелось бы хоть чем-нибудь помочь им лично. Суровый жребий войны занес их сюда, и мне хотелось бы, когда они вернутся на родину, чтобы они не могли сказать, что здесь их участь была отягчена свыше меры равнодушием и холодностью со стороны соплеменников.
Его превосходительство слушал без возражений и потом сказал:
- Но ведь вы знаете, что свидание должно происходить в присутствии полицейских властей?
Может быть, мне это почудилось (но... это было так естественно), что взгляд его превосходительства остановился на мне как будто излишне внимательно и пытливо.
Я ответил, что мне это известно и что у меня с ними никаких особых интимностей не будет. Проницательный взгляд потух и последовал... решительный отказ.
- Не могу. Они арестанты.
- Я потому и прошу разрешения, что они арестанты. Будь они на свободе,- я не стал бы вас беспокоить.
- Я ничего о них не знаю. Может быть, они преступники, шпионы.
Я встал.
- Ваше превосходительство. Я пришел к вам просить свидания не со шпионами, а с заложниками. Если бы они были шпионы, то вам известно, что их содержали бы не при полицейском управлении. На мою устную просьбу я встречаю категорический и не вполне мне {284} понятный отказ. Сегодня же я буду иметь честь подать вам формальное письменное прошение и попрошу письменного же ответа, каков бы он ни был.
Мы вежливо расстались. Является очень вероятным, что г[осподин] губернатор в тот же день срочно запросил у своего начальства директив относительно заложников, а сам между тем отправился в полицейское управление и посетил заложников в их арестантской камере. Когда-нибудь, вероятно, появится много мемуаров о нашем времени и у нас и у "них". Возможно, что в числе этих мемуаров будет фигурировать и беседа этих австрийских украинцев с русским губернатором "старого закала". И я думаю, что она не будет лишена своеобразной колоритности и интереса.
В тот же день, вечером, на мою квартиру явился полицейский чиновник и вежливо сообщил, что его превосходительство разрешает мне свидание с заложниками без письменной просьбы с моей стороны.
А еще через несколько дней они получили возможность поселиться на частной квартире, и после этого мы виделись с ними беспрепятственно у меня на дому" (ОРБЛ, Kop./II, папка N 7, ед. хр. 34.).
Осенью 1916 года отец приступил после долгого перерыва к работе над "Историей моего современника", стараясь совместить ее с текущей публицистической работой.
"Я работаю и мечтаю все о "Современнике". Но на совести еще лежат две-три неотложные публицистич[еские] темы,- писал он в письме К. И. Ляховичу от 1 ноября 1916 года, - одна украинская, другая о безобразных формах борьбы с немецким засильем. Моя статья "О Мариампольской "измене" выходит скоро в двух изданиях сразу...
Когда отделаюсь от этих тем, {285} висящих над совестью, - с наслаждением примусь за "Соврем[енника]" (ОРБЛ, Кор./II, папка N 16, ед. хр. 941.). "Думаю о нем с удовольствием и даже жадностью,- сообщал он в письме к В. Н. Григорьеву от 30 октября 1916 года.-А то пожалуй и не успеешь кончить то, что я считаю своим главным делом..."
В предреволюционное время заметным общественным событием, вызвавшим оживленное обсуждение в литературных кругах, было появление нового органа печати - газеты "Русская воля".
"Живя в провинции,- пишет отец в статье "Старые традиции и новый орган",- вдали от источника всяких слухов о том, что происходит за кулисами столичной жизни, я знал о "новом органе" лишь то, что появлялось в газетах...
Происходила в столице какая-то многозначительная суматоха, точно некая новая антреприза готовит первое представление невиданной пьесы, и публика нетерпеливо ждала открытия занавеса" (Ко p о л е н к о В. Г. Старые традиции и новый орган.-"Русские записки", 1916, N 8, стр. 249.).
15 июля 1916 года в Петербурге происходило совещание представителей крупных банков под председательством А. Д. Протопопова по вопросу о создании органа печати, задача которого "правильно освещать экономические вопросы и защищать промышленные круги от несправедливых нареканий". Далее в заметке, представляющей отчет об этом собрании, говорится, между прочим: "По утверждению А. Д. Протопопова, он заручился согласием (на участие в создаваемом органе) М. Горького, Леонида Андреева и Владимира Короленко". Это сообщение вынудило отца напечатать решительное опровержение слуха и затем ввиду {286} продолжавшихся толков печати еще яснее подчеркнуть свое отношение к новому органу.
"...Я считал до сих пор, что даже не очень большого внимания к моей долгой общественно-литературной работе достаточно, чтобы заставить по меньшей мере усомниться в возможности моего участия в органе, о котором шла речь на собрании "гг. представителей крупных банков". Причина, кажется, не требует даже особых разъяснений. Новая газета издается на средства гг. торговцев, промышленников и банкиров, которые, конечно, не напрасно решаются тратиться на эту дорогую затею. Газета обязана рассматривать вопросы общественной справедливости в зависимости от взглядов щедрых издателей. А я привык работать лишь в независимых органах и не вижу ни малейших оснований изменять этой своей привычке..."
И в частном письме, развивая ту же мысль, он пишет:
"Такая ведь это невинная фраза: "Газета будет защищать ваши справедливые интересы. Дайте денег". И вот это "дайте денег" - совершенно изменяет невинное значение фразы. Этот узелок все равно должен быть вскрыт рано или поздно. И тогда, вероятно, сразу же оказалось бы, что затея или мертворожденная, или... должна силою вещей привести к служению классовому либерализму. А тогда, конечно, и литературные силы надо искать в других лагерях..."
В дневниках отца, относящихся к этому времени, отмечаются признаки поднимающейся общественной волны - глухое неясное брожение в народе и рост революционных настроений. В конце октября 1916 года он пишет в дневнике:
"Попалась мне книжечка, в которую в 1905 году я заносил свои впечатления, и я с интересом возобновил по ней в памяти многое, пронесшееся и исчезнувшее с тем лихорадочным временем. Теперь- время; пожалуй, {287} еще интереснее, события мелькают еще быстрее, как река, приближающаяся к месту обрыва и водопада" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 6.).
И затем изо дня в день появляются заметки, проникнутые предчувствием надвигающихся событий. 4 ноября 1916 года в дневнике отца записано:
"Ходят темные слухи. Правительство заподозрено в умышленной провокации беспорядков, так как, дескать, в договоре с союзниками России случай революции является поводом для сепаратного мира" (Там же.).
"Слухи о стремлении к сепаратному миру все определеннее. Боятся революции, а немец поможет династии...
Атмосфера насыщена электричеством. А на этом фоне трагикомическая фигура Протопопова... Несчастный, жалкий, полузасохший листок, подхваченный вихрем и воображающий, что это он ведет за собою бурю..." (Там же.) - записано в дневнике 6 ноября.
"Падение личного престижа царя громадно... Царь добился, наконец, того, что бывает перед крупными переворотами: объединил на некотором минимуме все слои общества и, кажется, народа и дал этому настроению образ и чувство. Заговорило даже объединенное дворянство - недавний оплот реакции..." - сделана запись 7 декабря.
"На базарах, на улицах идут серьезные, угрюмые толки о мире. Деревенский мужик покупает газету.
- Грамотен?
- Ни, та найду грамотных.
- Хочет узнать о мире,-комментирует газетчик.
- Эге, -подтверждает мужик и спрашивает:-Ащо пишуть про мир?
Я в нескольких словах говорю о предложении {288} немцев, о вмешательстве президента Вильсона и Швейцарии. Он жадно ловит каждое слово и потом, подавая заскорузлыми руками 5-коп[еечную] бумажку, бережно прячет газету за пазуху. В деревне пойдет серьезный разговор. "Весь русский народ, как один человек, ответит на коварное предложение Германии"... Я думаю, что это пустые фразы. В деревне не будут говорить о международных обязательствах по отношению к союзникам и т. д., а просто интересуются тем, скоро ли вернутся Иваны и Опанасы...
Очень сложная история - мнение народа. Я шел с газетой, просматривая ее на ходу. И меня остановили опять с тем же сосредоточенно-угрюмым вопросом. И вид спрашивающего был такой же серьезный, сдержанный, угрюмый" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1. папка N 46, ед. хр. 6.),- записано 22 декабря.
"Вспоминаю, что как-то, занося свои впечатления в этот дневник в период затишья всякой революц[ионной] деятельности, я испытал особое чувство вроде предчувствия и занес в свой дневник это предчувствие: вскоре начнутся террористич[еские] акты. Это оправдалось. Такое же смутное и сильное ощущение у меня теперь. Оно слагается из глухого и темного негодования, которое подымается и клокочет у меня в душе. Я не террорист, но я делаю перевод этого ощущения на чувства людей другого образа мыслей: активных революционеров террористического типа и пассивно сочувствующих элементов общества. И я ощущаю, что оба элемента в общественной психологии нарастают, неся с собой зародыши недалекого будущего. И когда подумаю об этом жалком, ничтожном человеке, который берет на себя задачу бороться со стихией, да еще при нынешних обстоятельствах,- мне становится как-то презрительно жалко и страшно..." (Там же.) - записано 23 декабря.
{289}
События мелькали быстро, нарастая в неудержимом потоке. И все же крушение старого мира явилось внезапным даже для тех, кто долгие годы ожидал его и предсказывал неизбежность гибели царизма.
Революция застала меня в Петрограде. Казалось, город, опьяненный свободой, совсем не спал в эти белые весенние ночи. Проходя по светлым, наполненным толпами людей улицам столицы, останавливаясь около импровизированных митингов, я порой мыслями обращалась к далекой окраине: как принимается новая жизнь в Полтаве? Что думает и делает, как работает теперь отец?
"Приезжие из Петрограда и Харькова сообщили, - записал Короленко в дневнике 3 марта 1917 года, - что в Петрограде переворот... У нас, в Полтаве, тихо. Губернатор забрал все телеграммы... Где-то далеко шумит гроза, в столицах льется кровь... А у нас тут полное спокойствие, и цензор не пропускает никаких, даже безразличных, известий... Ни энтузиазма, ни подъема. Ожидание... Слухи разные. Щегловитов и Штюрмер арестованы, все политические из Шлиссельбурга и выборгской тюрьмы отпущены. Протопопов будто бы убит... Царь будто уехал куда-то на фронт и оттуда якобы утвердил "временное правительство". Наконец, будто бы царица тоже убита..."
В тот же день, когда были написаны эти строки, губернатор, задерживавший раньше телеграммы, разрешил их печатание, и Полтава, наконец, узнала о совершившемся.
{290} "Правительство свергнуто, установлено новое, - пишет отец в письме от 4 марта 1917 года П. С. Ивановской. - Много разных туманных мыслей заволакивает еще горизонт и теснится в голову. Как бы то ни было, огромный факт совершился, и совершился на фоне войны...". Того же адресата отец извещает 6 марта: "У нас тут все идет хорошо, все начальство уже признало новое правительство. Выбраны комитеты. Полиция добровольно подчинилась городскому управлению. Сегодня предстоит манифестация с участием войск: настроение всюду спокойное и радостное..."
{291} "В несколько дней политическая физиономия меняется, как по волшебству, почти без кровопролития. Республика, о которой не приходилось даже заговаривать в 1905 году, - теперь чуть не общий лозунг. Судьба подарила нам такого царя, который делал не просто поразительные глупости, но глупости точно по плану, продиктованному каким-то ироническим гением истории..."-писал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта 1917 года. "Над русской землей загорелась, наконец, бурная и облачная, но, будем надеяться, немеркнущая заря свободы" - писал он 21 июня 1917 года С. И. Гриневецкому.
"Приходится выступать, выступать публично, участвовать в заседаниях и т. п.",- сообщал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта. "Третьего дня было заседание на Кобищанах, где я пытался разъяснить самой простой аудитории значение происходящих событий",- писал он П. С. Ивановской 28 марта. "Мне всегда интересно говорить с простыми людьми. Недавно говорил на митинге на одной из темных окраин города, откуда во все тревожные дни грозит выползти погром. Аудитория была внимательная. Я выбрал взглядом два-три лица с особенно малокультурными чертами н говорил так, как будто есть только они. И это меня завлекало. Когда я видел внимание, а потом и интерес, любопытство и признаки согласия по мере продолжения,- то это возбуждало мысль и воображение..." - пишет отец С. Д. Протопопову 1 апреля 1917 года.
Тогда же отец написал статью "Падение царской власти" (напечатана впервые в "Русских ведомостях", 1917, 2-4 мая, N 97, 98, 99), которая должна была объяснить сотням тысяч читателей смысл падения самодержавия.
"После того, как появилась в газетах моя статья. "Падение царской власти",- говорит отец в письме, в {292} редакцию "Русских ведомостей" (1917, 23 мая, N 114),- я получил множество телеграмм и письменных предложений издать ее отдельной брошюрой для широкого распространения. Предложения исходили как от профессиональных издательств, так и от учреждений, вроде земских и городских управлений, а также партийных и правительственных группировок. Обстоятельства, при которых статья появилась, а также тема, которой она посвящена, придали этим предложениям и просьбам характер совершенно исключительный по размерам, по спешности и настойчивости.
Не имея в виду извлечения дохода от своей брошюры, я разрешил издание ее сразу нескольким издательствам, предупредив их, что разрешение это не исключительное. А так как телеграммы и письма продолжали поступать с разных мест, от столиц и больших городов до уездов и местечек,- то я решил не ставить преград этому местному спросу и давал разрешения, порой лишь отказывая частным лицам там, где уже раньше разрешил учреждениям, имеющим в виду идейно-просветительные цели..."
Брошюра, изданная в сотнях тысяч экземпляров двадцатью шестью издательствами, получила широкое распространение. Позднее отец пытался переработать эту вещь, которую считал написанной слишком поспешно и в некоторой запальчивости.
Положение крестьян и земельный вопрос, являвшиеся, с точки зрения отца, основными проблемами революции, вызывали его особенный интерес.
"У нас теперь происходит "селянський зъезд",- писал он мне 18 апреля 1917 года в Петроград.- Впечатление сильное. Зал музыкального училища переполнен мужиками. Их огромное, подавляющее большинство. Они торопятся, потому что начинаются полевые работы. Интерес огромный. Меня они встретили, даже {293} незнакомые, с такой простотой и сердечностью, что это меня тронуло. "А чi то вы той писатель Короленко, що написав "Сорочинскую трагедию"? Они говорят, что в уезде есть план выбрать меня в Учредительное собрание... Не думаю я, что это мое дело. Останусь с пером..."
Но оставаться с пером отцу удавалось не всегда. Его и раньше привлекало непосредственное общение с людьми. Тот живой интерес к массе, который в глухие годы реакции заставлял отца бродить с котомкой за плечами по дорогам Поволжья, в толпах богомольцев, теперь делал его оратором. Он охотно откликнулся на приглашение выступить на сельском митинге в Ковалевке, близ Сорочинец и Хаток, где мы живали в летние месяцы и где он был хорошо известен, как автор "Сорочинской трагедии".
"В светлое летнее утро 1917 года, - пишет отец в одной из глав очерков "Земли, земли!", оставшейся неопубликованной, - я ехал в одноконной тележке по деревенскому проселку между своей усадьбой и большим селом Ковалевкой. Старик-возница сельской почты развлекал меня разговорами, рассказывая по-своему историю происхождения крепостного права. По его словам, это вышло очень просто: во время войны России с другими державами,- турком, немцем, французом,- оставалось много солдатских сирот. Помещики брали их себе якобы на воспитание. Когда эти сироты вырастали, то помещики обращали их в своих рабов. Они размножались, и вот отсюда явились крепостные. А то - прежде все были свободные. Я попробовал ему сообщить менее простые взгляды на историю этого института, но он упорно утвердился на своем. Объяснение было нелепо, но имело два преимущества перед моим. Оно было проще, во 1-х, а во 2-х, было проникнуто враждой к помещикам. А вражда разливалась всюду. Первый радостный период революции прошел, и теперь всюду уже {294} кипел раздор. Им были проникнуты и отношения друг к другу разных слоев деревенского населения.
Я ехал по вызову жителей большого села, чтобы высказать свое мнение о происходящем... Я много писал о [...] карательной экспедиции чиновника Филонова (в Сорочинцах), меня за мои статьи держали почти год под следствием, брошюра моя ходила по рукам, и это доставило мне некоторую местную известность. Поэтому мои соседи хотели теперь знать мое мнение о происходящих событиях, и я не считал себя вправе уклоняться от ответа.
Теперь я ехал и думал, что скажу этим людям.
Им нужна земля, и они (большинство) ждут, конечно, что я, человек, доказавший свое благорасположение к простому народу, еще раз повторю то, что они уже много раз слышали за это время,-земля вся теперь принадлежит им; стоит только захватить ее, чтобы всех поровнять... Но... я не верил ни в возможность такого "равнения" захватом, ни в "грабижку", на которую грозила уже сойти аграрная реформа революции [...]
Я не оратор, а писатель, т. е. исследователь и наблюдатель жизни. Когда наступила моя очередь сказать свое слово, то эта тысячная толпа, уставившаяся на меня с пытливым ожиданием, вызывала во мне двойственное чувство: желание убедить ее и любопытство. Мне хотелось не только говорить самому, но и узнать многое от нее и о ней.
Поэтому, говоря сначала о причинах крушения самодержавия, я пытливо всматривался в лица, стараясь определить по их выражению, как относится эта толпа, так еще недавно находившаяся во власти царской легенды, к осуждению недавнего кумира. Тогда многие говорили, что и теперь прежние монархические чувства живы еще в крестьянстве.
Но нет. Слушали просто, с сочувственным {295} вниманием. Даже типические лица стариков, вроде тех, с которыми я беседовал во время (прежних) сельских выборов, были теперь угрюмо спокойны. Очевидно, и они осуждали если не весь монархический строй, то несчастного, слабого человека, который успел так уронить и унизить этот строй. А самодержавная легенда только и держалась на мысли о сверхчеловеческом могуществе всякого монарха.
С этим можно было считать поконченным. Я перешел к вопросу о земле, предупредив, что теперь мне придется говорить многое, что, может быть, покажется неприятным. И я изложил, насколько мог понятнее, свою точку зрения. Я решил при этом, что буду по возможности краток, предоставляя дальнейшее общей беседе с толпой. Я обрисовал трудное положение нашего отечества. Враг тогда рвался в наши пределы... А после его отражения предстоит трудная работа по устроению новой жизни. Одна из важнейших задач - устройство земельных отношений. Кто думает, что это дело легкое, что тут все дело в том, чтобы просто отнять земли у одних и отдать их другим,- тот сильно ошибается. Мало дать нуждающимся землю. Нужно еще обеспечить возможность работать на ней, снабдить инвентарем. Государству, уже разоренному войной, нужно создавать целую систему кредита. Вообще придется прибегать к большому напряжению сил и средств всего народа. А это поведет к необходимости платить, если не прежним владельцам, то государству. Нельзя также отнимать землю безвозмездно, потому что это будет нарушение принятой еще для всех справедливости.
Уже в начале этой части моей речи я видел, что настроение толпы меняется. Почувствовалось глухое волнение. В задних рядах слышался шум, а по временам выносились отдельные восклицания. Это было как раз то, что меня интересовало более всего, и мне захотелось, {296} закончив поскорее свою речь, вступить в прямой обмен мыслей именно с этой волнующейся частью толпы.
Но когда я замолчал, начались "официальные" возражения со стороны профессиональных ораторов, взявших на себя постоянное руководство мнениями этой толпы и "углубление" в ней революционного настроения. Их было двое. Один какой-то приезжий из Сорочинец, мелкий артист, другой солдат. Речь первого была очень бессвязная, мало относилась к делу, но шла гладко и изобиловала теми дешевыми эффектами, которыми в то время, да и теперь, так легко брать эту толпу. Тут опять была неизменная Екатерина, дарившая людей своим любовникам, были помещики, менявшие людей на гончих собак, были грабители-чиновники. Из его негодующей речи выходило как будто так, что я защищаю именно Екатерину и прежних крепостников-помещиков или грабителей-чиновников. Речь эту он, очевидно, с успехом повторял в разных местах и при разных случаях, и теперь она тоже имела успех. То и дело у слушателей вырывались шумные и одобрительные восклицания. Но при этом оратор сделал ошибку. Одним из эффективнейших мест его речи было напоминание о Филонове и его карательной экспедиции. Место это многим напомнило этот эпизод, в котором я был населению ближе, чем этот пришлый оратор...
Другой, оратор - солдат - говорил без таких дешевых эффектов и очень страстно. Когда он встал на стол, с которого мы обращались к толпе, то я заметил, что он весь дрожит мелкой дрожью. Он энергично заявил, что то, что я говорил о земле, им не надобно. И видно было, что толпа разделяет это мнение. Большинству ее мои мысли казались нежелательными и ненужными. А она уже привыкла, что к ней обращаются только с льстивыми и приятными большинству словами. Лесть любят не одни монархи, но и "самодержавный народ", {297} а от лжи погибают не одни правительства, но и революции.
Официальная часть митинга закончилась. В этот день праздновалась, память Шевченко. Оратор-артист тотчас же наладил хор, спели несколько номеров и затем пошли с портретом Шевченко обходить село. Часть толпы двинулась за ними, но многие остались. Я тоже остался, стал в центре у того же стола и обратился к тем из толпы, кто всего явственнее выражал недовольство моей речью.
Таких было немало. Еще и теперь я слышал возбужденные восклицания. Говорили, что я подослан помещиками, а какая-то женщина, по-видимому, болезненная и истеричная, протискалась ко мне и произнесла довольно грубую и циничную фразу. Я давно заметил, что это у крестьянских женщин, не потерянных и не пьяных, служит признаком крайнего озлобления... Но ее тотчас же увели, а по поводу "подсыла помещиками" послышались возражения.
Наметив толпе кучку, которая казалась особенно возбужденной, я прямо обратился к ней и сказал, что я явился не только за тем, чтобы говорить, но также и за тем, чтобы слушать, и попросил этих людей подойти к столу и высказать откровенно то, что они хотят выразить.
Сначала появилось некоторое замешательство. Крестьяне не привыкли к таким вызовам, вернее - они привыкли на основании опыта к их обычным последствиям. Сначала от меня шарахнулись назад, но потом увидели, что роли теперь переменились, и мне, человеку в городском костюме, высказывать мои мысли, пожалуй, опаснее, чем им возражать. Поэтому они подошли, и наш стол окружила тесная толпа.
Центральное место среди возражавших заняли пять женщин. Это были солдатки. Мужья их принадлежали {298} к беднейшему слою крестьянства, именно к тому, на ком всего тяжелее отражалось малоземелье, кто больше всего страдал от него и теперь больше всего надеялся. Их мужья на фронте, а жены бьются с детишками на жалкий паек, не зная, живы ли мужья, или их нет уже на свете. Когда они говорили, перебивая друг друга, о своем положении, то лица их раскраснелись, а глаза наполнились слезами. Они так надеялись, что теперь за долгие годы страдания получат близкую уже награду. Революция должна, наконец, оказать им ту самую милость, которой так долго и так напрасно они ждали от самодержавия. И все ораторы неизменно обещали им эту милость. А теперь я говорю им о трудностях и усилиях и о необходимости выкупа. Допустим, - думали они, - что выкуп возьмет на себя государство, но и оно отдаст землю не даром. Не все ли равно, кому платить, помещику или государству, и как эта плата будет называться... "Прежде платили и теперь платить, - страстно говорила одна из них с заплаканными глазами, - какая же это свобода слова?"
Я оставался на этой площади более трех часов, окруженный спорами и страстью. Я искал понятных форм, чтобы выяснить всю серьезность и трудность задачи. Я старался объяснить им сложность и взаимную зависимость жизни города и деревни, земледельческой и обрабатывающей промышленности, а также роль государства... Вероятно, человек, лучше меня владеющий предметом мог бы добиться лучших результатов.. Но передо мной была крестьянская масса, непривычная к самодеятельности и сложным процессам мысли. Она так долго жила чужой мыслью. За царями им жилось трудно, но был кто-то, кто, предполагалось, думает за них об их благе. Надежды на царей не оправдались.. Теперь пришла какая-то новая чудодейственная сила которая уже, наверное, все устроит - и опять без них.
{299} Один из возражателей обезоружил меня сразу, сказав с необыкновенной уверенностью и простодушием:
- А по-нашему, так все очень просто: нам раздать всю землю, а городским рабочим прибавить жалованья. И все будут довольны.
Мне казалось, что над этим простым рассуждением все еще носится образ милостивого царя, который может все сделать, лишь бы захотел... Теперь его место заняла царица - революция...
Я безнадежно оглянулся. На многих лицах виднелось сочувствие этому простому решению...
Солнце уже закатывалось, когда тот же сельский возница, который рассказывал мне о происхождении крепостного права, подошел ко мне, чтобы сообщить, что пора ехать обратно. Я стал прощаться. Один солдат, пришедший во временный отпуск с фронта и слушавший все, как мне казалось, с внимательным и вдумчивым видом, сказал:
- Если бы вы, господин, сказали такое у нас на фронте, то, пожалуй, живой бы не вышли.
- Не знаю,- ответил я,- довелось ли бы мне г