"> - Он есть, и я вам пришлю точную справку из первоисточников...
{28} - Мне некогда ждать ваших справок. Завтра я делаю доклад министру,- и вы увидите последствия вашего упорства...
- Т. е. вы говорите мне, что примете строгие меры, не выслушав нашего объяснения...
- Я не принимаю мер. Я только докладываю министру.
- Это все равно. Ваш доклад будет односторонним, основываясь на явно ошибочном утверждении ген. Бобрикова. Нам ничего не стоит опровергнуть его, но если вы предпочитаете не выслушивать обвиняемую сторону,- мне больше говорить не о чем. Мы - не литературные торгаши, примем последствия, но неправды писать не станем.
По-видимому, последнее заявление произвело на Соловьева некоторое впечатление.
- Пришлите ваше объяснение, только мне некогда ждать. Нужно сегодня. Завтра доклад. Я живу на Караванной, N 9" (Дневник, т. IV, стр. 141-146. Запись от 9-12 апреля 1899 г.).
В тот же день отец с Н. Ф. Анненским составили письмо с точной ссылкой на закон, подтверждающий данные статьи, а через два дня, 9 апреля, отец отправился к председателю Цензурного комитета
кн. Шаховскому.
"Он был крайне поражен и рассержен:
- Мы ничего не знаем... Ведутся переговоры, готовится доклад министру, а у Цензурного комитета даже не спросили мнения... Что они там солят и варят, просто непостижимо. Я переговорю с М. П. Соловьевым.
10-го я получил очень вежливую бумагу, приглашающую меня в Цензурный комитет к 4 часам. В 4 ч. 20 минут князь Шаховской пришел прямо из Главного {29} управления и, пригласив меня в свой кабинет, сообщил, что все миновало.
- Вчера он долго настаивал, но, впрочем, сказал, что "Короленко хотел прислать справку и объяснение"... Я читал ваше письмо. Совершенно очевидно, что ген. Бобриков ошибается. Нельзя же заставлять людей от себя писать явную неправду...
Я поблагодарил кн. Шаховского и поехал сообщить встревоженным товарищам о том, что гроза миновала. Это, кажется, если не первый, то во всяком случае весьма редкий случай, когда редакция имела возможность представить объяснение прежде, чем ей назначена кара. И этого едва ли можно было добиться настойчивыми требованиями. Я уже отмечал много случаев, когда газеты приостанавливались и лишь после этого оказывалось, что причина суровой кары - чистое недоразумение или сознательная ложь доносивших..." (Дневник, т. IV, стр. 145-146. Запись от 9-12 апреля 1899 г. ).
Из архивного дела Главного управления по делам печати явствует, что Соловьев отослал в Финляндию генерал-губернатору Бобрикову справку, представленную редактором "Русского богатства", признавшись, что доводы редакции, "к сожалению, представляются законно обоснованными". В ответ Бобриков вновь потребовал суровых кар для "тех редакторов, которые осмеливаются безнаказанно произвольно навязывать финляндским сепаратистам несуществовавшие права и тем поощрять их преступные затеи..."
У редактора "Русского богатства" опять запросили объяснения.
"Бумага ген. Бобрикова, - пишет отец, - составлена сознательно и заведомо облыжно: не имея возможности поддерживать первое свое обвинение (даже Соловьев, {30} как мне передавал человек вполне достойный, прочитав мое первое письмо, сказал: "Однако, как Бобриков проврался"),-теперь ставит просто небывалое обвинение.
- [...] Ваша статья производит смуту в Финляндии,- говорил мне Соловьев со слов ген. Бобрикова.
- Позволю себе сомневаться в таком значении статьи,- ответил я. - А если финляндские газеты указывают на эту статью как на доказательство, что не вся русская печать проникнута недоброжелательством и тенденциозностью по отношению к Финляндии,-то позвольте мне лично считать это нимало не противным патриотизму. Да, не вся русская печать разделяет настроение "Московских ведомостей" и "Света", и я считаю полезным, чтобы это знали и в Финляндии, - полезным даже с патриотической точки зрения..." (Дневник, т. IV, стр. 163-164. Запись от 30 апреля 1899 г.).
Чтобы удовлетворить генерал-губернатора Бобрикова, Соловьев предложил напечатать в журнале те объяснения, которые были ему представлены в записке.
"Я не счел себя вправе решить судьбу журнала без товарищей, - пишет отец в дневнике. - Требование опровержения прямо невозможно, и все с этим были согласны. Но оговорка, - что мы говорили лишь о том-то (что и верно)... как ни хотелось мне решительно отказаться и от этого, - я не знал, что скажут товарищи, и положение было слишком серьезно. Я ушел отчасти недовольный (осадок на душе отвратительный), отчасти довольный - мы могли выпустить еще одну книжку.
Два интересных эпизода. Когда вчера я явился к Соловьеву, он, поздоровавшись и указывая на стул, начал так:
- Я очень рад видеть вас, Владимир Галактионович, но признаюсь, несколько удивлен, что вижу именно вас...
{31} - Почему это, ваше превосходительство?
- Повестка послана вашему редактору.
- Т. е. официальному редактору П. В. Быкову. Его нет в городе.
- У вас есть другой редактор (С. Попов. Прим. ред. "Дневника".).
- Тот совсем не живет в Петербурге. Вообще фактически журнал ведется нами, издателями.
- Все-таки, как же это... Нужно же исполнять закон.
Я увидел, что он начинает игру, в которой вся сила на его стороне, и потому решил идти напролом.
- Вашему превосходительству известно, что мы 2 раза просили об утверждении редакторами нас, издателей.
- И вам отказали.
- Должен ли я понимать теперешний разговор, как указание, что нам пора возобновить ходатайство?
- Вы получите опять отказ.
- В таком случае вашему превосходительству придется примириться с необходимостью и впредь вести все разговоры по редакции именно со мною. У меня нет охоты играть в прятки. Вам хорошо известно, что у нас, как у большинства органов печати, официальные редакторы фикция. П. В. Быков просто-напросто не мог бы сказать вам ни слова по существу вопроса. Вы можете закрыть журнал по тому или по другому поводу, но повторяю,- пока мы существуем, фактическая редакция в руках Н. К. Михайловского и моих.
Он проворчал что-то невнятное, и больше этот разговор уже не возобновлялся.
Затем в разговоре мне пришлось упомянуть о "различии в мнениях".
{32} - Надеюсь, ваше пр[евосходительст]во не полагаете, что можно привести печать к единообразию мнений.
- Напрасно вы так думаете! Именно в этом наша задача. Истина одна.
Я только пожал плечами.
- Истина одна,- но можно ли ее предписывать циркулярами!.." (Дневник, т. IV, стр. 165-166. Запись от 30 апреля 1899 г.).
На имя Соловьева 4 мая был послан отказ подчиниться требованию Главного управления по делам печати и опубликовать какие бы то ни было объяснения в журнале по поводу статьи "Финляндские дела". Письмо заканчивалось так:
"Вместе со всею русскою печатью мы подчинены цензурному уставу, который предписывает нам в тех или иных случаях, чего мы касаться не в праве. И мы нередко не говорим того, что в другое время признается совершенно дозволительным. Но несомненное право всякого писателя самому выбирать предметы, о которых он намерен говорить в этих дозволенных пределах. Наша статья не только формально, но и по существу ничего противуцензурного не представляет. Я с удовольствием услышал вчера от вашего превосходительства, что и вы лично не видите в ней ничего, обращающего внимание с общецензурной точки зрения, и мы не видим, в какой форме мы могли бы сделать заявление, требуемое
вашим превосходительством. В рамках себе поставленных нам сказать более нечего, так же как нечего и опровергнуть. Прошу принять... и прочее" (Там же, стр. 168.).
В дневнике 5 мая 1899 года записано, что в этот день "Правительственный вестник" объявил о приостановке "Русского богатства" на три месяца и что такая мера "хотя и доставляет нам не мало хлопот, но все же {33} устранила более серьезные опасения 8 месяцев, не говоря ужа о полном запрещении,- это было бы крушение не только для журнала, но и для нас лично, так как до сих пор на журнале очень много долгов.
Я пережил очень тревожное время, и пришлось крепко подумать о "способах удовлетворения" подписчиков и кредиторов. "Положение русского издания", зависимое, необеспеченное, подверженное случайностям полного произвола, коснулось меня лично очень осязательно и реально. В пределах обычных вероятностей - журнал стоит изрядно: последний год он уже окупает расходы; следующие годы должны давать избыток на уплату долгов за предыдущие годы. Тревожное время самой трудной борьбы - назади. Но... нужно еще лет 5-10, чтобы совсем покончить с наследием прошлого. А до тех пор - один почерк пера может уничтожить результат всей нашей работы и каждый из нас рискует очутиться с долгами уничтоженного журнала, которые тогда станут нашими личными долгами. По условиям экономической стороны ведения дела - такими ответственными лицами в данное время явились бы я и Михайловский" (Дневник, т. IV, стр. 168. Запись от 6 мая 1899 г.).
Этот эпизод с журналом и в личной жизни отца оставил глубокий след. Тяжелобольной, он выбивался порой из сил в заботах не только о своей семье, но и о семье разбитого параличом старшего брата Юлиана -Галактионовича. С закрытием журнала отец должен был бы взять на себя выплату больших долгов по журналу, отдав для этого все свои беллетристические издания. Он всегда с благодарностью вспоминал дружескую поддержку жены,- она успокоила его, убедив, что готова на самую большую нужду, лишь бы он поступил принципиально правильно.
М. Горький писал моей матери в октябре 1925 года:
{34} "...Мне хотелось бы и Вам, Евдокия Семеновна, сказать какие-то, очень сильные слова любви и уважения. Но я не умею сделать этого. Однако поверьте, я знаю, что значит быть женою русского писателя и верным другом на всем пути его..." (Г о p ь к и й А. М. Собрание сочинений. В 30 т. Т. 29. M., Гослитиздат, 1955, стр. 444-445.).
В дневниках В. Г. Короленко, которые с годами все больше и больше становились летописью общественных событий, много места уделено студенческим волнениям. В последние годы жизни эту тему он развил в главе очерков "Земли, земли!", озаглавив ее "Студент на деревенском горизонте". В дневнике 1899 года подробно рассказано о студенческих волнениях, охвативших с 8 февраля Петербургский университет и другие высшие учебные заведения.
"Фактическая история волнения такова: каждый год 8 февраля, в годовщину Санкт-Петербургского университета, одна часть студентов обыкновенно расходилась после акта по разным частям города, по трактирам и ресторанам, и там происходили кутежи и попойки. В 1895 г. эти кутежи, производимые как раз самой благонамеренной частью студенчества, приняли довольно заметные размеры,- в смысле, конечно, простого нарушения полицейской тишины и порядка.
[...] Другая, гораздо более многочисленная и более серьезная часть студенчества собиралась на так называемые "чаепития", - нанимались с ведома полиции {35} помещения, где молодежь, пользуясь скромными буфетами, проводила время в беседах, слушая речи, рефераты и т. д. По временам на чаепития приглашались почетными гостями профессора, иногда писатели и т. д. Полиция терпела, пожалуй, даже поощряла эти собрания, потому что они отводили праздничное настроение молодежи в спокойное русло. Постепенно эти "чаепития" приобрели право гражданства и стали привлекать все больше и больше молодежи. Уличные беспорядки сокращались в размерах, и уже в 1897 и 1898 гг. порядок на улицах почти не нарушался. Самое большее было то, что студенты, выйдя из университета, шли через Неву гурьбой и пели "Gaudeamus" (Старая студенческая песня. Прим. ред. "Дневника".). Дойдя через площадь до Невского, толпа таяла постепенно, расходясь по ресторанам и трактирам. Можно было ожидать, что в настоящем году это явление было бы еще слабее, чем в прошедшие годы..." (Дневник, т. IV, стр. 121-122. Запись от 12-28 февраля 1899г.).
В этом году толпа, двинувшаяся после акта через Неву, была разогнана и избита полицией.
"Вечером по обыкновению происходили "чаепития", - одно на Фонтанке; в доме коммерческого училища, другое на Петербургской стороне. Я получил приглашения на оба, но пошел на более многолюдное и ближайшее - на Фонтанку. Народу было очень много, настроение спокойное. Говорили сначала К. К. Арсеньев, потом профессора Яроцкий и Свешников, потом В. А. Мякотин, потом студенты. Речь шла о современных настроениях, о марксизме, об "идеалистических сторонах учения Маркса", происходили прения, как обыкновенно, в конце концов разговор свелся на диалог между двумя спорившими, стало скучно, и я вышел в коридор.
В конце коридора в обширной буфетной комнате {36} слышалась песня. Пока мы прошли туда, песня уже смолкла и в кружке посередине зала плясали. Я взобрался на стол, чтобы лучше видеть. Какой-то кавказец отхватывал лезгинку, приглашая в круг молодую девушку, которая сначала стеснялась, но затем она поплыла впереди, разводя руками, а он, топая и приседая, мчался за нею. Вся окружающая толпа молодежи принимала участие, хлопая в такт ладонями. Как только танец кончился и молодая девушка вошла в толпу, а в круг выскочил какой-то студент в синей рубахе и начал откалывать "русскую", - вдруг среди шума раздался возбужденный голос:
- Товарищи! Одну минуту молчания.
Все смолкли. Какой-то высокий, красивый молодой человек протискался из задних рядов и сказал, страстно жестикулируя и сверкая глазами:
- Не время плясать. Сегодня, утром, наших товарищей били нагайками, а вы здесь отплясываете... Стыдно!
Раздались шиканья и крики: верно! верно! Студент в синей рубахе, прерванный в начале какого-то "колена", подошел к говорившему почти вплоть и, сложив руки на груди, сказал:
- Ну, что ж такое. Вот меня самого утром избили... Завтра об этом потолкуем, а сегодня я пляшу. Валяй, ребята!
- Верно, верно!
- Завтра все равно уже назначена сходка, а сегодня веселье. Валяй!
- Не надо! Не надо!
Пляс возобновился, но без прежнего оживления. Многие ушли. По длинному широкому коридору шли кучки студентов, горячо обсуждая этот маленький инцидент. И всюду слышалось: "Cxoдкa, завтра сходка в университете!"
{37} Было около часу. В зале все продолжались дебаты, молодежь жалась к эстраде, где референт состязался с возражавшим ему ярым "марксистом": "Коллега сказал, что мы отрицаем всякую идеологию... Одна только классовая борьба и классовое самосознание..."
Я оглянулся кругом. Завтра вся эта молодежь, принадлежавшая к различным "классам" и слоям общества, поставит на карту все свое будущее, и может быть, в том числе оратор, не признающий ничего, кроме классового сознания и "экономических факторов"...
В час мы с Н. Ф. (Вероятно, Н. Ф. Анненский. Прим. ред. "Дневника".) вышли на Фонтанку и пошли по Невскому вместе с М. И. Свешниковым, профессором. Профессора уже знали, что на завтра готовится огромная сходка. Впрочем, об этом, пожалуй, знал уже весь Петербург, и во всех слоях общества бродило сочувствие к избитым студентам.
Невский был уже почти пуст, только полиция была настороже. Трактир Палкина по распоряжению градоначальника был закрыт, электрический шар у входа потушен, наглухо закрытые двери красноречиво глядели на улицу, охраняемые целыми кучками городовых и околодочных... Даже нас, двух солидных людей, проводил пытливым взглядом какой-то зоркий полицейский офицер, стоявший на углу. Мы могли бы успокоить полицию: не было никакого сомнения, что двери Палкина в эту ночь были решительно вне всякой опасности..." (Дневник. т. IV; стр. 125-128. Запись от 12-28 февраля 1899г.). В следующие дни состоялись сходки.
{38} "К 20-му февраля забастовка охватила следующие заведения:
1) С[анкт]-П[етербургский] университет 10 февраля
3964 чел.
2) Военно-медицинская академия 12 февраля 750 чел.
3) Московский] университет 16 4500
4) Киевский
" 17 2796
5) Лесной институт 12 502
6) Горный " 12 480
7) Технологический] " 13 1024
8) Электротехнический " 12 133
9) Инст[итут] инж[енеров] путей сообщения] 12 888
10) Инст[итут] гражданских] инженеров 13 353
11) Историко-филологический 15 90
12) Московское техническое учил[ище] 15 1000
13) Сельскохозяйственный]
институт 18 неизв.
14) Киевск[ий] политехникум 17 340
15) С[ельско]хоз[яйственный] институт]
в Ново-Александрии 16 неизв.
16) Высшие ж[енские] курсы 13 960
17) Ж[енские] медиц[инские] курсы 12 370
18) Ж[енские] педагогические] курсы 16 183
19) Рождеств[енские] курсы 13 250(?)
20) Курсы Лесгафта 12 200
21) Зубоврач[ебные] курсы - -
22) Академия художеств 14 375
23) Духовная академия
- февраля 252
24) Рижский политехникум 18 1500 Всего свыше 20896 чел.
(Дневник, т. IV, стр. 137. Запись от 12-28 февраля 1899 г.)
Как всегда во время студенческих волнений, наряду с академическими и специально студенческими вопросами выступали и общие.
"Да, несомненно, их решить не молодежи, но они всегда волновали и всегда будут волновать всего более именно молодежь, потому что она наиболее чутка и восприимчива. Их решить - не молодежи, но расплачивается за них именно молодежь, и будет расплачиваться очень долго. У нас сменялись разные течения: был "нигилизм" - и некоторые из теперешних государственных людей помнят, как, вовсе даже не будучи нигилистами, они волновались в 60-х годах из-за матрикул (Студенческие экзаменационные книжки с приложением фотографии. Студенты обязаны были иметь их при себе, как удостоверения личности. Книжки эти были введены впервые в 1861 г. одновременно с разного рода стеснениями академической свободы, что и вызвало волнения среди студентов. Прим. ред. "Дневника".)... Потом общество и литература были охвачены народничеством, - и опять были волнения, причем многие "философы" винили народничество, не замечая, что это направление вмещало в себе и радикализм и реакцию. Потом наступили 80-е годы; подавленность, угнетенность, реакция в настроении против бурных потрясений 70-х годов, самоуглубление, самосовершенствование, недоверие ко всем общественным формам и движениям, "непротивление" и грандиозные волнения студентов, совершенно переполнившие в Москве Бутырский замок и манежи... И отозвавшиеся на высших заведениях в других городах: Петербурге, Киеве, даже Казани. Теперь, конечно, {40} те же "философы" готовы винить марксизм... И все дело в том, что опять повторилось движение, никогда не затихавшее в России надолго. И повторилось так сильно, как еще, пожалуй, не бывало" (Дневник, т. IV, стр. 120-121. Запись от 12-28 февраля 1899 г.).
В связи со студенческими волнениями произошел инцидент, о котором Короленко в дневнике пишет:
"21 и 23 февраля и 23 марта в "Новом времени" появились "Маленькие письма" А. С. Суворина по поводу студенческих беспорядков. Своим, теперь уже давно обычным, тоном деланной искренности, a la Достоевский, Суворин [...] обращает свои довольно суровые поучения исключительно в сторону молодежи [...] Письмо-это, систематически подменяющее действительную причину беспорядков (нападение полиции на улице) "нежеланием подчиняться порядкам учебных заведений",- вызвало в обществе бурю негодования" (Там же, стр. 153. Запись от 14 апреля 1899 г.).
"...Начались протесты против "Нового времени": сначала Минералогическое, потом Историческое общества по предложению своих членов отказались печатать свои объявления в "Новом времени", а также просили не высылать им газету. За ними последовали многочисленные заявления частных лиц, письма печатались в газетах, пока... цензура не взяла Суворина под свое покровительство и не запретила печатание заявлений "против газет, не одобряющих волнений молодежи..." До этого времени в газете "Право" успела еще появиться прекрасная статья К. К. Арсеньева, спокойно, с силой сдержанного негодования разбивавшая прозрачный сервилизм суворинской аргументации... Но уже моя заметка, назначенная для мартовской книжки "Русского богатства", целиком не пропущена цензурой, и не по причине {41} каких-нибудь резкостей, а просто потому, что речь шла о беспорядках и о мнениях по этому поводу Суворина и его противников...
[...] После этого против Суворина поданы заявления в суд чести (Суд чести при Союзе писателей. Прим. ред. "Дневника".) и комитетом возбуждено перед судом чести обвинение Суворина в поведении, недостойном звания члена Союза" (Дневник, т, IV. стр. 156-157.).
"Суд чести Союза писателей постановил приговор по делу Суворина. Осудив "приемы" его, признав, что он действовал без достаточного сознания нравственной ответственности, которая лежала на нем ввиду обстоятельств вопроса, что он взвалил всю вину на студентов, тогда как сам должен признать, что в деле есть и другие виновники,- суд чести, однако, не счел возможным квалифицировать его поступок, как явно бесчестный, который мог бы быть поставлен наряду с такими поступками, как шантаж и плагиат,- упоминаемые в 30 ст[атье] устава Союза.
Определение писал я. Приговор единогласный (Фаминцын, Арсеньев, Мушкетов, Манассеин, Анненский, Спасович, Короленко). По этому поводу было много шуму, будет осенью еще больше. Суворин (представивший длинное, бессвязное, в общем совершенно бестолковое объяснение, кое-где лишь указывавшее на действительные промахи обвинявшего комитета), - очень волновался и накануне прислал письмо на имя Арсеньева, в котором просил ускорить сообщение приговора, так как ему чрезвычайно тяжело ожидание. Приговор был готов н послан ему в тот же день. Многие ждали, что суд чести осудит Суворина. "Если не за это одно, то за все вообще". Мы строго держались в пределах только данного обвинения, и, по совести, я считаю приговор {42} справедливым. В данном деле у Суворина не было бесчестных побуждений: он полагал, что исполняет задачу ментора. Но у него давно уже нравственная и цивилическая глухота и слепота, давно его перо грязно, слог распущен, мысль изъедена неискренней эквилибристикой...
[...] Все эти приемы в "Маленьких письмах" мы и отметили и осудили. Но мы считали неуместным и опасным становиться судьями всего, что носит характер "мнений" и "направления". С этим нужно бороться не приговорами. А от нас именно этого и ждали..." (Дневник, т. IV, стр. 171-172. Запись от 24 июля 1899 г.)
Приговор суда чести по делу Суворина вызвал большое неудовольствие в студенческой среде и в широких кругах интеллигенции.
Летом 1899 года мы жили на даче в деревне Растяпино близ Нижнего Новгорода, Здесь отец работал над рассказом "Маруся" для сборника "Русского богатства", впоследствии названном "Марусина заимка". Из Нижнего часто приезжала знакомая молодежь, и шли споры по поводу приговора суда чести над Сувориным. В архиве отца хранятся письма, порицавшие участников суда - Анненского и Короленко, Был получен протест из Нижнего, в котором им рекомендовалось отказаться от общественной деятельности. Среди подписавшихся 88 человек было немало знакомых отца и Анненского. По этому поводу отец писал A. П. Подсосовой:
"Можно возмущаться теми или другими мнениями писателя, можно протестовать против них, но судить за них нельзя. Это азбука свободы слова и печати, которая, к сожалению, еще не знакома многим не в одном Нижнем. Одно дело - журнальная статья, другое дело - приговор того или иного суда, Я могу бороться с мнением, но буду против его "осуждения" судом и даже самой отдачи под суд.
Публику, и меня лично, и всех нас {43} глубоко возмутило "мнение" Суворина о том, что государству ничего не стоит выкинуть десятки тысяч молодежи. Арсеньев заклеймил это мнение в печати, мою статью по этому поводу задержала цензура. Но оба мы полагаем, что даже с такими мнениями нужно бороться не приговорами суда. Поэтому мы сразу поставили принцип: мнения Суворина нашему суждению не подлежат. Между тем, мы знали, что именно "мнения" главным образом возмущали большинство. Мы знали, что, осудив лишь некоторые приемы Суворина, - мы не удовлетворим ни Суворина, ни очень многих в обществе. Но мы думали не о Суворине и не о большинстве, а о необходимости полной справедливости суда и о некоторых "началах", которые, по нашему мнению, важнее всяких Сувориных. И если бы пришлось такое же дело судить вторично, и если бы протестовали не 88, а 88 880 человек, мы все-таки "имели бы гражданское мужество" сказать то же..." (Письмо М. П. Подсосовой в мае-июне 1899 г. ОРБЛ. Кор./II, папка N 7, ед. хр. 95.).
В течение четырех лет пребывания в Петербурге отцу приходилось постоянно участвовать в суде чести, в кассе взаимопомощи, в Литературном фонде, выступать на вечерах с благотворительной целью. Его литературная работа не шла, нервность и бессонница не проходили. В 1900 году он решил уехать из Петербурга в провинцию, все равно куда, лишь бы подальше от столицы, где он чувствовал себя очень плохо.
"Петербург не по мне,-записал Короленко в дневнике 1901 года. - ...Мелкие "подлитературные" дрязги, пересуды, столкновения... Потом цензура, объяснения с авторами, концерты, чтения, обеды с речами, суд чести, кажется, нужный только для того, чтобы портить настроение самим судьям и, пожалуй, сторонам... Одним {44} словом - сутолока и притом довольно бестолковая... Прибавить к этому болезнь (с 96 года) -и четыре года долой из жизни!" (Дневник, т. IV, стр. 186. Записано в январе 1901 г.).
Помню, на столе разложили карту России, и все, в том числе и мы с сестрой, с интересом путешествовали по ней, выбирая место будущей жизни. Мы были привлечены к этому обсуждению, как равноправные, и я вспоминаю интерес, который приобрели вдруг кружочки и черные буквы на карте. За ними скрывалась таинственность новых мест, не оставлявшая сожаления о разлуке с Петербургом, где началась наша сознательная жизнь и возникли первые дружеские связи.
Для нового места отец поставил два условия,-это должен быть маленький городок, по возможности без газеты, так как он хотел хоть на первое время быть свободным от провинциальной газетной работы, и в хорошем климате на юге, потому что моя младшая сестра была очень слабой и часто хворала.
Выбор по совету М. И. Сосновского, полтавца, знакомого отца по ссылке и литературной работе, остановился на Полтаве. Казалось, этот тихий маленький городок удовлетворял нашим требованиям: в нем не существовало в то время газеты, был прекрасный климат, масса зелени. Зимой на маленьком пруду устраивался каток. Отец продолжал увлекаться коньками, выучив и нас хорошо кататься.
Переезд в Полтаву связывался с надеждами отца начать более интенсивную литературную работу, что было невозможно в столице.
Весной 1900 года мы уехали из Петербурга на лето Уральск.
Среди работ, которые давно занимали отца, была мысль о большом историческом романе из времен пугачевского движения. Намеки на эту тему, еще совсем не оформленные, появляются в ранних записных книжках отца. К 1886 году относится набросок, в котором можно видеть зародыш будущей темы. В нижегородской архивной комиссии,- членом ее Короленко состоял с 22 октября 1887 года до отъезда из Нижнего Новгорода,- разбирая бумаги Балахнинского магистрата, он натолкнулся на дела, связанные с пугачевщиной, вероятно, и направившие его интерес по этому руслу. В историческом очерке "Колечко" отец писал:
"Только десять лет прошло с того времени, как над Русью пронеслось ураганом пугачевское движение. Взметнувшись легким снежным облачком из-под копыт первого пугачевского отряда у Бударинского форпоста,- оно затем набралось в грозовую тучу, нависшую вплоть и над нижегородским краем, отделявшим ее от Москвы. До Балахны не доходил ни один пугачевский отряд и городовому магистрату не пришлось ведать ни одного дела, непосредственно касавшегося великого бунта. Но зато, если бунт не бывал в Балахне, то Балахна в лице своих граждан весьма бывала в бунте. В тех же делах, откуда мы почерпнули эти строки о злоключении бедной вдовицы, есть, несколько рассказов нескольких балахонцев-судопромышленников о том, как с их судов с криками "ура" скопом бегали работные люди, уходя в сборище того государственного злодея и самозванца Емельки Пугачева" (К о р о л е н к о В. Г. Колечко. (Из архивных дел.) "Нижегородский листок", 1896, 5 марта.).
{46} На страницах повести "Арзамасская муза" (Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XVI. Госиздат Украины, 1923, стр. 15 и сл.), написанной также по архивным материалам в начале 90-х годов, опять встречается упоминание о надвигающейся "пугачевской грозе", мелькает фигура молодого офицера, уезжающего "куда-то на Волгу", "на степь", навстречу неведомой судьбе. Возможно, что это уже намек на образ будущего героя романа "Набеглый царь".
В связи с возникшим в процессе архивной работы интересом ко времени Пугачева отец летом 1891 года съездил в Уфу - для осмотра места расположения лагеря сподвижника Пугачева, Чики. В записной книжке отца сохранился набросанный карандашом план этого лагеря. Дневник нижегородского периода хранит записи живых впечатлений от частых поездок по Волге и пеших путешествий отца, отголоски преданий разинского и пугачевского времени. Среди них встречаются наброски размышлений о жизни и литературном способе ее передачи, прослеживая которые нельзя не думать, что у их автора назревает мысль об историческом романе. К этому времени относится связанный с волжскими мотивами рассказ "Художник Алымов", где также выступают образы двух бунтарей, зарисованных впервые в отрывке дневника 1886 года.
Возникший в конце 80-х годов замысел исторического романа из времен пугачевщины, проходя через 90-е и 900-е годы, расширяется и углубляется изучением эпохи, поездками и работой в архиве. Еще в Нижнем Новгороде, занимаясь делами Балахнинского городового магистрата, отец наметил принципы исторической архивной работы, которые пытался формулировать в своем докладе: "Дело о описании прежних лет архивы". Здесь он говорит:
{47} "Массовая подкладка событий, незаметно складывающаяся из атомов жизнь народа, постепенно назревающие перемены в глубине этой жизни - все широкие бытовые явления - уже давно привлекают внимание историка, понимающего, что показная сторона истории очень часто, если не исключительно, составляет не причину, а только следствие этих мелких в отдельности, но огромных в своей совокупности явлений... Но массовые явления изучаются только широкими массовыми приемами, и только кропотливый труд, только черная работа собирания мелких фактов бытовой и общественной жизни прошлого может дать тот материал, из которого вытекают затем новые широкие выводы и обобщения..." (Короленко В. Г. Дело о описании прежних лет архивы сто лет назад и в наше время. Издание Нижегородской архивной комиссии, 1895.).
Свое пребывание в Уральске, путешествия по казачьим станицам, впечатления, легенды о Пугачеве отец описал в очерках "У казаков".
"Ранним июньским утром 1900 года, с билетом прямого сообщения Петербург - Уральск я приехал в Саратов [...] Дует теплый ветер, плещется на отмели речная струя от проехавшего парохода [...] Наконец - звонок, и наш поезд ползет по низкой насыпи с узкой колеёй, на этот раз с очевидным намерением пуститься в путь. Степь тихо развертывает перед нами свои дремотные красоты. Спокойная нега, тихое раздумье, лень... Чувствуется, что вы оставили на том берегу Волги и торопливый бег поездов, и суету коротких остановок, и вообще ускоренный темп жизни.
[...] Я с любопытством вглядывался в эту однообразную ширь, стараясь уловить особенности "вольной степи" [...] Нигде, быть может, проблема богатства и бедности не ставилась так резко и так остро, как в этих {48} степях, где бедность и богатство не раз подымались друг на друга "вооруженной рукой". И нигде она не сохранилась в таких застывших, неизменных формах. Исстари в этой немежеванной степи лежат рядом "вольное" богатство, почти без всяких обязанностей, и "вольная" бедность, несущая все тягости... А степь дремлет в своей неподвижности, отдаваясь с стихийной бессознательностью и богатому, и бедному, не пытаясь разрешить, наконец, вековые противоречия, то и дело подымавшиеся над ней внезапными бурными вспышками, как эти вихри, взметающие пыль над далеким простором...
Вихри и в эту минуту вставали кое-где над степной ширью и падали бесследно... А под ними все та же степь недвижимая, ленивая и дремотная...
Около двух часов дня вправо от железной дороги замелькали здания Уральска, и, проехав мимо казачьего лагеря, поезд тихо подполз к уральскому вокзалу, конечному пункту этой степной дороги[...] Влево, за густой пылью, высились колокольни городских церквей и затейливая триумфальная арка в восточном стиле. Из города к садам по пыльной дороге ползли телеги с бородатыми казаками, ковыляли верблюды, мягко шлепая в пыль большими ступнями. На горбу одного из них сидел киргиз, в полосатом стеганом халате, под зонтиком, и с высоты с любопытством смотрел на велосипедиста в кителе, мчавшегося мимо. Верблюд тоже повернул за ним свою змеиную голову и сделал презрительную гримасу. Я невольно залюбовался этой маленькой сценой: медлительная, довольно грязная и оборванная, но величавая Азия смотрела на юркую и подвижную Европу..." (Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XX. Очерки и рассказы. Госиздат Украины, 1923, стр. 39-43.).
Мы поселились близ Уральска на даче М. Ф. Каменского.
21 мая 1900 года отец писал Ф. Д. Батюшкову:
{49} "Здесь - мы в садах. В трех саженях от балкона нашей хибарки - река Деркул, в которой я уже купался раза три. За речкой (чудесная речонка, в плоских зеленых берегах, с белесым ивняком, склоняющимся к воде!) -тоже луга и сады, с колесами водокачек и желобами для орошения. Тепло, даже, вернее, жарко, тихо, уютно. На всех нас первый день нашего пребывания произвел отличное впечатление. А для меня вдобавок среди тишины этих садов и лугов бродит еще загадочная тень, в которую хочется вглядеться. Удастся ли,- не знаю..." (К о р о л е н к о В. Г. Письма. 1888-1921. Под ред. Б. Л. Модзалевского. Пб., "Время", 1922, стр. 145.).
Чтобы работать в войсковом архиве, куда отец получил доступ, он уезжал с утра на велосипеде в Уральск, находившийся в семи верстах от нашего дома, и к обеду возвращался оттуда с четвертью кумыса за спиной. Эти поездки в сорокаградусную жару его не утомляли: он купался, обедал, а вечером с увлечением играл с нами, детьми, и молодежью в гандбол на площадке близ дома Каменских.
"Прочитал и сделал выписки из 8 огромных архивных дел (по 500-600 страниц) и побывал в нескольких "пугачевских местах", в том числе совершил одну поездку по верхней линии до Илека, шатался по хуторам, был в киргизской степи; недавно еще, не без некоторого, признаться, волнения, стоял на той самой пяди земли, где был знаменитый "умет" (на Таловой). Как вся русская история, - умет был сделан из весьма непрочных материалов. Впрочем, в начале еще этого столетия его развалины одиноко стояли, размываемые дождями, на самом берегу речки. Теперь там - целый поселок, и я снял его строения (не то что пугачевского, а прямо скифского стиля), снял умет в степи, снял внутренность {50} такого умета (посмотреть, так и не разберешь, что это такое. Так и в натуре!). Одним словом, оглядываясь назад, вижу, что и архивного и натурального материала набрал немало. Лето для моей задачи не потеряно; узнал казаков (порой тоже скифского периода!) и, главное, все мелочи, все сколько-ниб[удь] выдающиеся "происшествия" за неск[олько] лет до Пугачева, во время и после - теперь у меня как на ладонке. Очень интересны данные об участии в этой борьбе киргиз, до сих пор, кажется, почти нетронутые. Интересно: прежде всего оказывается, что гуманное российское начальство вызвало их само и посоветовало кинуться на улусы калмыков, приставших к Пугачеву,- "дочерей взять в наложницы, а жен в есыри" (Пленные холопы (татарск.)) (буквально!). Киргизы хлынули на зов и буквально затопили Уральскую линию и места между низовьями Волги и Урала. На желтых листах арх[ивных] дел читается целая трагедия: сначала частые тревожные рапорты с форпостов, потом просьбы о помощи, потом молчание... И уже в это время вмешиваются пугачевцы. Потом лет 5-6 еще начальство не могло рассчитаться с последствиями своего политического шага: на требование выдачи обратно "русских есырей" хан и султаны отвечали, что они действовали по приказу, из усердия к ее величеству, и разбирать их было трудно. Сколько мне кажется, эта страничка истории пока еще не была разработана. Когда-нибудь я напечатаю этот материал, а пока берегу его для своей работы" (Письмо Ф. Д. Батюшкову от 7 сентября 1900 г. - B кн.: Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб.. 1922. стр. 152-163).).
Особенно длительные и интересные поездки по казачьим станицам отец предпринял осенью, после нашего отъезда в Полтаву. К этому времени в его воображении {51} начали уже складываться картины задуманного романа. Побывав на речке Таловой, над которой стоял когда-то умет Оболяева, где жил Пугачев, отец в письме к матери в Полтаву набросал обширный конспект главы романа.
В этом наброске вырисовываются образы исторических лиц, в том числе и Пугачева, еще не "объявившегося" и выдающего себя за купца. К этому времени Короленко так формулирует тему романа:
"Картина человеческой неправды и подлости, с одной стороны, неясные инстинкты дикой воли, картины разгула и разнузданности этой дикой воли, с другой стороны, и среди этих темных, разбушевавшихся сил-мечта о какой-то будущей правде, как звезда среди туч,- вот как мне рисуется основная нота моей повести..." (Письмо Е. С. Короленко от 21 августа 1900 г. - В кн.: Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 1. М., 1932, стр. 177.).
В архиве отца сохранились записные книжки, заполненные выписками из исторических сочинений, относящихся к эпохе Пугачева, библиографические справки и указания на темы, которые он хотел развить в своем произведении. На полях прочитанных исторических сочинений есть его характеристики и размышления.
Замысел романа занимал Короленко в течение ряда лет, - по крайней мере, до 1904 года он продолжал собирание материалов и возвращался к работе над ними. Собранный архивный материал был сложен отцом в "исторический" сундучок, и замысел романа существовал только в набросках трех глав и беглых заметках записных книжек. Этому было много причин, так части уводивших отца от художественной работы к публицистике и газетным статьям. Работа над романом была отодвинута собственной ролью отца, как участника исторических событий 1905 и последующих годов.
{52} Когда-нибудь художник будущего остановится с сочувственным интересом на судьбе и роли Короленко в нашу историческую эпоху, среди двух лагерей, в борьбе за то, что он считал своей правдой. Борясь с реакцией и отвергая многое, привнесенное массовым стихийным движением, он до конца жизни мужественно оставался в том одиночестве, которое вызывало его горячий интерес к далеким фигурам нашей истории.
Эти мысли возникают при взгляде, на жизнь отца. Недели же летнего пребывания в Уральске были отдыхом после долгих лет усталости, полны надежд на работу и общение с новой жизнью, с новыми людьми.