Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце, Страница 10

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

сь в газетах. Я не позволил бы себе распоря­диться таким образом и во всяком случае не решился бы сделать это без предварительного Вашего согласия. Но... каждая Ваша строчка становится общественным достоянием как-то стихийно. Я еще не успел ответить на запросы редакций, как письмо появилось уже в "Речи". Нечего и говорить о том, какую услугу оно оказало это­му делу и в какой мере усилило внимание печати и об­щества к ужасному "бытовому явлению", о котором Вы заговорили еще раз после "Не могу молчать"..."
   Раньше, чем в России, отдельной книжкой "Бытовое явление" появилось на русском языке за границей в берлинском издании Ладыжникова, с письмом Л. Н. Тол­стого вместо предисловия.
   {226} Во Франции в течение нескольких лет в прессе и парламенте дебатировался вопрос об отмене смертной казни. Борьба эта окончилась в 1909 году победой сто­ронников гильотины. Отец с живым интересом следил за тем, как его книга становилась известной за границей и переводилась на многие языки. 24 августа 1910 года он писал С. Д. Протопопову:
   "Во многих газетах появились обширные статьи о книге. Страшно это меня радует. Это не беллетристика, не выдумка, и никакими официозными или официальны­ми опровержениями этого не опровергнуть. Сделано, ка­жется, прочно..." (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. М., стр. 271.).
   Продолжению этих очерков, озаглавленных "Черты военного правосудия", он отдавал все время, свободное от текущей редакционной работы. 26 июля 1910 года он известил мать:
   "Статья двигается хорошо [...] в тоне, о котором я те­бе говорил: не жалость, а негодование" (Там же, стр. 269-270.).
   "Черты военного правосудия" появились в октябрь­ской книжке "Русского богатства" за 1910 год. На книж­ку журнала был наложен арест, но судебная палата арест отменила. В письме к С. А. Малышеву от 7 нояб­ря 1910 года отец пишет:
   "Пишут мне товарищи из Петербурга, что арест был вызван по первому впечатлению из-за моей статьи. Но потом разобрали, что статья-то (как пишет мне один видный адвокат) "вооружена очень сильно" и, значит, голыми руками меня не очень-то возьмешь [...] Я, поло­жим, был бы рад процессу из-за моей статьи: уже те­перь мне шлют письма, предлагая материалы и доказа­тельства. А тогда на суде я закидал бы их все новыми {227} фактами... Едва ли бы обрадовались" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. М., 1932, стр. 273.). "Может, было бы лучше, если бы судили и даже хоть посадили. Черт бы с ними, а дело было бы все-таки еще подчеркну­то",- написал отец нам с сестрой 5 ноября 1910 года.
   Суда не последовало, но в собрание сочинений, из­данное Марксом, статьи о смертной казни не вошли, так как были запрещены военной цензурой.
   "Известие о цензурном вмешательстве в издание, - писал по этому поводу отец А. Е. Розинеру 8 ноября 1914 года, - огорчило меня до глубины души: запрещены самые значительные мои публицистические работы" (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. M., Гослитиздат, 1956, стр. 505.). О том же писал он мне 9 ноября 1914 года: "...Цензура запретила "Бытовое явление", "Черты военного правосу­дия", "Дело Глускера", "О свободе печати" и судебную речь по поводу последней статьи. Можно сказать,, что из моей публицистики вынули душу" (ОРБЛ, Кор./II, папка N 6, ед. хр. 9.).
   Среди неизданных рукописей сохранился черновой набросок статьи по поводу дела Ирлина.
   В ноябре 1912 года в Тифлисе был приговорен к смертной казни Ирлин. Близкие его обратились по теле­графу в Петербург к отцу. В дневнике 1912 года под да­той 4 декабря записано:
   "Пришлось пережить более тяжелые впечатления с бакинской казнью (Ирлина). По всем видимостям, каз­нили невинного. Удалось, чтобы спасти этого человека, привести в движение многих [...] Добряк Дзюбинский ездил со мной ночью к Родзянко, хлопотал, слал телеграммы. Не помогло; все просьбы сводились к тому, что­бы дали ход кассационной жалобе. Старый дурак отве­тил, что не видит к этому "законных оснований", "даже {228} и по просьбе в[ашего] выс[око]прев[осходительст]ва"... (ответ Родзянке). Между прочим, пока не было извест­но, что удастся склонить Родзянку и Коковцева, меня убедили телеграфировать и от себя лично. Я боялся, что это, вместо пользы, принесет вред. Но - "ведь этот че­ловек после утверждения приговора - уже мертв".
   Я послал:
   Тифлис. Его сиятельству господину Наместнику Кавказа.
   Глубоко убежденный в судебной ошибке позво­ляю себе обратиться к вашему милосердию по пово­ду приговора в Баку. При вашем предместнике был случай расследования при таких же обстоятельствах, приведшего к полному помилованию невинно приго­воренного Юнусова. Это дает мне смелость прибег­нуть и к вам с настоящей просьбой относительно Ирлина.

Писатель Короленко.

   И на это удостоился тоже ответа (через градона­чальника).
   Тифлис, 1001, пр. 84-4/XII-11-28 ночи.
   Петербург
  
   Градоначальнику. Прошу объявить писателю Короленко по поводу его ходатайства передо мною по телеграфу за еврея Ирлина, осужденного 16 ноября временным военным судом в Баку за вооруженное сопротивление по пред­варительному соглашению и совокупными силами с другим лицом задержавшему их городовому, сопро­вождавшееся убийством последнего, - что заявление его, Короленко, об его глубоком убеждении в судеб­ной по этому делу в отношении Ирлина ошибке, - не­зависимо от своей голословности, явно противоречит фактическим обстоятельствам виновности этого осуж­денного, оставлено мною без последствий.

Граф Воронцов-Дашков.

   {229} Ходатайство мое было действительно и поневоле го­лословно. Хуже то, что и конфирмация тоже голословна и даже хуже: явно противоречит фактам суд[ебного] следствия.
   Ирлин, несомненно, как теперь для меня вполне яс­но,- казнен невинно" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 5.).
  

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ С Л. Н. ТОЛСТЫМ.

ПОСЛЕ ПОХОРОН

  
   Статьи отца о смертной казни вызвали теплое к нему чувство Толстого, желание увидеться.
   "...Был у меня Сергеенко, - пишет отец 3 августа 1910 года жене, - и очень уговаривал, чтобы я заехал на день к Толстому. Говорил, что Толстой этого очень же­лает ("меня потянуло к Короленку, а он не едет")".
   Зная выраженное Толстым желание, отец поехал в Ясную Поляну. В письме к Т. А. Богданович от 6-7 ав­густа 1910 года он подробно изложил свои впечатления о последней встрече с Толстым.
   "...Доехал до Тулы. Хотел бросить это письмецо в ящик, а потом подумал,- что лучше сделать это завтра, "после Толстого". Поезд, с которым я сюда приехал, сворачивает на Челябинск. Зато готов отойти "дачный". На нем до Козловой Засеки. Оттуда, кажется, придется идти пешком. Говорят, недалеко.
   Продолжаю, сидя на груде камней между Засекой и Ясной Поляной. Сзади, на возвышении, видны здания станции в лесу. Впереди-широкая просека, в конце ее - на небольшой горочке Ясная Поляна. Тепло, сум­рачно, хочет моросить. У меня странное чувство: ощущение тихого сумеречного заката, полного спокойной {230} печали. Должно быть - ассоциация с закатом Толстого. Едет мужик на плохой клячонке. Плетется старик с се­дой бородой, в стиле Толстого. Я подумал: не он ли? Нет. Какие-то двое юношей, один с аппаратом. Пожа­луй, тоже пилигримы, как и я. Трое мужиков,- впро­чем, в пиджаке,- с сетями и коробами на плечах. Идут ловить птицу. Спрашиваю дорогу в усадьбу Толстого. "А вот, скоро ворота направо. Там еще написано, чтобы сторонним лицам ни отнюдь не ходить". Проходят. Я царапаю эти строчки. Моросит. Над лесом трещит сухой короткий гром. Пожалуй, вымочит. Не обещаю Вам систематического interview (Интервью (англ.).), но набросаю по не­скольку отрывочных строчек, вот так, где попало, под дождем, в усадьбе Толстого, в поезде на обратном пути. Продолжаю уже в постели в Ясной Поляне, после обеда и вечера, проведенного с Толстым. Встретили меня очень радушно.
   - Господин Короленко - вас ждали,- сказал лакей в серой ливрее, когда я, мокрый и грязный, вошел в пе­реднюю. Застал я, кроме Л[ьва] Николаевича] и Софьи Андр[еевны], еще дочь, Александру Львовну (младшую), очень милую и, видно, душевную девушку, потом не­вестку (вторую жену Андрея Львовича) и еще какую-то добродушную молодую женщину (кажется, подруга Ал[ександры] Львовны) и, наконец, - Льва Львовича, который меня довольно радушно устроил на ночлег ря­дом с собой.
   Софья Андреевна встретила меня первая из семьи и усадив в гостиной, сразу высыпала мне, почти незнако­мому ей человеку, несколько довольно неожиданных откровенностей. Видно, что семья эта привыкла жить под стеклянным колпаком. Приехал посетитель и скажет:
   "Ну, как вы тут живете около великого человека? Не {231} угодно ли рассказать?.." Впрочем, чувствуется и еще что-то.
   Не секрет, что в семье далеко от единомыслия. Сам Толстой... Я его видел больного в Гаспре в 1902 го­ду, и теперь приятно поражен: держится бодро (спина слегка погнулась, плечи сузились), лицо старчески здо­ровое. Речь живая. Не вещает, а говорит хорошо и про­сто. Меня принял с какой-то для меня даже неожидан­ной душевной лаской. Раз, играя в шахматы с Булгако­вым (юноша-секретарь),- вдруг повернулся и стал смотреть на меня. Я подошел, думая, что он хочет что-то сказать.
   - Нет, ничего, ничего. Это я так... радуюсь, что вас вижу у себя.
   Разговоров сейчас передавать не стану: это поста­раюсь восстановить на досуге. Очень хочется спать. Ска­жу только, что Сергеенко прав: чувствуются сильные литературно-художественные интересы. Говорит, между прочим, что считает создание типов одной из важней­ших задач художеств[енной] литературы. У него в голове бродят типы, которые ему кажутся интересными,- "но, все равно, уже не успею сделать". Поэтому относится к ним просто созерцательно.
   Ну, пока спокойной ночи.
  

7-го августа.

   Опять в поезде уже из Тулы. Утром встал часов око­ло шести и вышел пройтись по мокрым аллеям. Здесь меня встретил доктор и друг дома, Душан Петрович, словенец из Венгрии, - фигура очень приятная и распо­лагающая. Осторожно и тактично он ввел меня в злобы дня данной семейной ситуации, и многое, что вчера гово­рила мне С[офья] А[ндреевна], - стало вдруг понятно... Потом из боковой аллеи довольно быстро вышел Тол­стой и сказал: "Ну, я вас ищу. Пойдем вдвоем. Англичане говорят: настоящую компанию составляют двое". Мы бродили часа полтора по росе между мокрыми {232} соснами и елями. Говорили о науке и религии. Вчера С[офья] А[ндреевна] сказала мне, что противоречия, и возражения его раздражают. Поэтому сначала я держался очень осторожно, но потом мне стало обидно за Толстого и показалось, что он вовсе не нуждается в та­ком "бережении". Толстой выслушивал внимательно. Кое-что, видимо, отметил про себя, но затем в конце все-таки свернул, как мне показалось, в сторону неожи­данным диалектическим приемом. Затем мы пошли пить чай, а потом с Алекс[андрой] Львовной поехали к Чертковым. Она очень искусно правила по грязной и плохой дороге и с необыкновенной душевностью, еще дополнила то, что говорил Душан Петрович. Я был очень тронут этой откровенностью (очевидно - с ведо­ма Толстого), - и почувствовал еще большее располо­жение к этой милой и простой девушке.
   После этого с Толстым мы наедине уже не остава­лись, а после завтрака он пошел пешком по дороге в Тулу. Булгаков поехал ранее верхом с другой лошадью в поводу; я нагнал Л[ьва] Николаевича в коляске, и мы проехали версты 3 вместе, пока не нагнали Булгакова с лошадьми. Пошел густой дождь. Толстой живо сел в седло, надев на себя нечто вроде азяма, и две верховые фигуры скоро скрылись на шоссе среди густого дождя. А я поднял верх, и коляска быстро покатила меня в Ту­лу. Впечатление, которое я увожу на этот раз, - огром­ное и прекрасное[...]
  
  
   Р. S. Пример толстовской диалектики. Речь идет о знании. Я говорю: познание мира изменяет понятие о бо­ге.
   Бог, зажигающий фонарики для земли,-одно. Бог, создавший в каждом этом огоньке целый мир и устано­вивший законы этого мироздания, - уже другой. Кто изменил это представление,-Галилеи, смотревшие в телескопы с целью познания, чистого и бескорыстного, т. е. научного? На это Толстой, сначала как будто {233} немного приостановившийся, - потом говорит: "Как это мы все забываем старика Канта? Ведь этих миров, в сущности, нет. Что же изменилось?" - "Наше представ­ление и изменилось, Лев Николаевич". На вопрос, - ду­мает ли он, что нет ничего соответствующего нашим представлениям, - Толстой не ответил. О личностях и учреждениях говорить не привелось. Времени было до­садно мало..." (Короленко В. Г. H. Толстой.- "Голос минувшего", Л. 1922, N 2, стр. 13-14.)
   28 октября 1910 года Толстой ушел из Ясной Поляны и 7 ноября умер на станции Астапово.
   "Сейчас, в туманный день, на грязной улице провин­циального города мне подали телеграмму,- пишет отец 7 ноября.- Газетчик сказал только одно слово: умер! Двое прохожих остановились, повернувшись к нам. Чет­веро незнакомых людей знали, о ком можно сказать это роковое слово, не прибавляя, кто умер. Умер человек, приковавший чувства всего мира.
   Если был писатель, о котором можно сказать, что его знали все,- это был Толстой, титан современного человечества. Легендарные титаны громоздили горы на горы. Толстой наяву двигал такими горами человеческо­го чувства, какие не под силу царям и завоевателям.
   Слезы невольно просятся на глаза. Есть что-то дет­ски трогательное в доверчивой беспечности, с которой этот слабый старик пошел навстречу смерти. Но все лич­ные чувства смолкают, поглощенные торжественным ве­личием минуты.
   Я стоял с листком в руке, и странное ощущение ох­ватывало душу: представлялось невольно, как электри­ческий ток летит дальше, опоясывая землю и всюду от­чеканивая огненной искрой два слова: Толстой умер. И кажется, что за этой искрой несется настоящий {234} циклон душевных движений и что звучит в нем горе об утрате, любовь, высшие вопросы жизни и смерти, иска­ния, и сомнения, и предчувствие великих решений.
   Наша страна бедна и бесправна, но она дала миру Толстого, смерть которого говорит так внятно о вечной, неумирающей жизни" (Короленко В. Г. Умер.-"Речь", 1910, 8 ноября.).
   Пересылая эту телеграмму для печати в письме к Т. А. Богданович, отец пишет: "Пусть не взыщут. На­бросал под первым впечатлением известия. Просто чуть не расплакался на улице, хотя ведь неожиданно это не было".
   Спешно закончив срочную работу,- статью о Гаршине,- отец выехал в Ясную Поляну.
   "Ранним утром 10-го ноября, задолго еще до позд­него осеннего рассвета, поезд, в котором я ехал, оста­новился у маленькой станции перед Тулой. Небо темно и мутно, тихо, бесшумно и значительно передвигаются в вышине мглистые облака. Из темноты выдвигаются фигуры: усталые после бессонных ночей и волнений, это - паломники из Ясной Поляны. Они сообщают, что похороны состоялись уже вчера, 9-го ноября. Торопи­лись. Народу было множество, но поспели к похоронам почти только москвичи. Сначала отпускали экстренные специальные поезда, потом последовал отказ. Людской поток к великой могиле был таким образом прерван на половине, и все-таки за гробом, который несли на руках крестьяне и студенты, по широкой дороге между лесами исторической "Засеки" двигалась огромная толпа. То­ропливость похорон объясняют требованием "светской власти", пожелавшей будто бы, чтобы соблазнительное зрелище длилось как можно меньше.
   Но днем, на месте, в Ясной Поляне это объясняют иначе: поторопилась с похоронами семья по собственной {235} инициативе, вернее, - исполняя предсмертную волю ве­ликого покойника. "Как можно проще и без обрядов", - ответила, говорят, графиня С. А. Толстая на запрос ад­министрации. И местная власть осталась нейтральной, корректно, по общим отзывам, наблюдая только за внешним порядком. Других инструкций свыше пока не последовало.
   Однако, у могилы люди, близкие к Толстому, гово­рят, будто там где-то, далеко, в Петербурге, на верхах светской и духовной политики дело долго не выясня­лось. Дипломатические переговоры между державой светской и духовной об установлении общего отношения к третьей, моральной державе, представленной великими останками русского гения, не приходили к определен­ным результатам. Правильно или неправильно, но семья будто бы считала возможным, что духовная держава уступит настояниям светской дипломатии, и воля покой­ного будет нарушена: великий прах будет "завоеван" для церкви при содействии государства. Отсюда, будто бы, - торопливость похорон.
   Теперь история эта уже закончена: на "кургане", над овражком, под высокими дубами выросла небольшая могила, вся покрытая венками. Весь день еще от Засе­ки лесными тропами и по широкому тульскому шоссе, в одиночку и кучками, подходят и подъезжают люди, собираясь у этой могилы. Временами кто-нибудь затя­гивает "вечную память", головы обнажаются, напев зву­чит печально и просто, потом смолкает, и только шорох обнаженных ветвей присоединяется к такому же ти­хому шороху сдержанно-торжественных людских раз­говоров.
   А по рельсам в разные стороны мчатся поезда, наби­тые людьми, и в широкий говор повседневной будничной жизни струями врываются разговоры о Толстом, ушед­шем навсегда из этого мира в мир бесконечной тайны и {236} вечных вопросов... Рассказывают о том, что великий русский писатель и превосходный человек пожелал отпра­виться туда "без церковного пения, без. ладана", без обычного напутствия тех, кого века и миллионы признают официальными властителями этого неведомого мира с его тайнами и судьбами...
   Толки по этому поводу разнообразны, как разнооб­разно человеческое море. Но в стихийно-широкий говор этого моря ворвалась все-таки новая нота, в миллионы нетронутых умов пал новый факт и в миллионах сердец шевельнулось новое чувство. Эта мысль и это чувство - терпимость.
  
  
  
  
  
  
   Сейчас в вагоне третьего класса, который уносит ме­ня от Засеки и Ясной Поляны,- кто-то читает стихотво­рение. Я слышу только отрывки, производящие впечат­ление странное и противоречивое. Прошу у читающего листок. Это - "Курская быль". Все содержание лист­ка - обычно черносотенное и ненавистническое. Но да­же и черносотенный поэт говорит о Толстом: "Вставали, как живые, лица под золотым его пером, горела каждая у страница небесным гения огнем". И хотя затем "в душе кипучей борьба безумная росла и в лес безверия дремучий талант великий увлекла",- но автор на этот раз не проклинает и не призывает на голову "отступника" все силы ада. И... "за его все заблуждения",- говорит он,- "у милосердного творца да вымолят ему прощение России верящей сердца"...
  
  
  
  
  
   Правда, это только мимолетный проблеск, но присмотритесь: ведь он под обаянием великой тени промчался зарницей по всей старой "черной России", с ни­зов и доверху, заставив ее признать человека в "отлученнике", допустить возможность божией милости и спасения - без церковного посредничества и даже без прощения церкви...
   Правда, Толстой - гений, одна из высочайших {237} вершин человечества, и пока его завоевание - только исключительное торжество гения. Но ведь и солнце прежде всего освещает высочайшие вершины, когда в долинах еще залегают мрак и туман. Однако, когда над мраком и туманом уже ярко освещенная вершина, это - доброе, ободряющее предзнаменование" (Короленко В. Г. 9-ое ноября 1910 года. - "Русские ведомости", 1910, 14 ноября.).
  

СМЕРТЬ БЛИЗКИХ. СУДЫ

  
   Годы 1911 и 1912 были для отца особенно тяжелы. В марте 1911 года состоялся суд над А. В. Пешехоновым и В. А. Мякотиным, они получили по полтора года крепости и надолго выбыли из редакционной работы. 17 марта умер Петр Филиппович Якубович. "Ужасная потеря и для нас и для журнала, - пишет отец в письме к жене от 17 марта. - У него было воспаление легких; кризис разрешился, закупорка стала проходить, не вы­держало сердце". В Румынии тяжело заболел В. С. Ивановский. К больному уехала сначала моя мать, а затем (24 апреля) поехали и мы с отцом. Отец пробыл в Ру­мынии до 17 июня. Больному было плохо, но оставаться дольше отец не мог. По возвращении он должен был съездить к заболевшему брату Иллариону. В августе пришло известие о смерти Ивановского.
   "Нашего Петра уже нет,- писал Короленко А. С. Ма­лышевой 15 августа 1911 года. - Из Румынии мне присылают газеты: о Петре там писали очень много. Меж­ду прочим, в скверной консервативной газетке были и какие-то гадости. В чем состояли они - не знаю, по-ви­димому, какие-то выдумки из прошлого. Когда в {238} "Русских ведомостях" появилась моя заметка ("Памяти за­мечательного русского человека"), то мне прислали из Румынии ее переводы в двух газетах. В одной (социалистической) перевод был озаглавлен: "Кто был доктор Петро Александров?" Упомянув о дрянных выходках этой газетки, редакция пишет: "А вот кто в действитель­ности был доктор Петро", и затем приводит мою статью. У меня теперь целая куча заметок о Петре, чрезвычайно теплых. Приводят и разные случаи из его жизни, и лич­ные о нем воспоминания друзей и т. д.".
   Тяжело болел и 26 июля 1912 года скончался Нико­лай Федорович Анненский. В некрологе отец писал:
   "Уже давно у него стали проявляться признаки сер­дечной болезни. Каждый год врачи посылали его на лет­ние месяцы в Наугейм, и осенью он возвращался осве­женный и бодрый, чтобы с тою же живостью приняться за обычную разностороннюю работу. В последние годы этот летний отдых оказывал все меньшее действие: в Наугейм он привозил сердце все более усталым; оттуда увозил его все менее восстановленным.
   В начале января нынешнего года он заболел силь­ным припадком сердечного удушья, и ему пришлось уехать от петербургской зимы и весенней слякоти. По­ездка была трудная, но затем из Ниццы мы получали бодрые письма. Николай Федорович участвовал даже в праздновании памяти Герцена в качестве представителя "Русского богатства", и только настояния врачей и близких удержали его от более деятельных выступлений на этом международном празднестве. Но болезнь шла, все усиливаясь.
   "Наш наугеймский "курс",- писал мне Николай Фе­дорович 12-25 июня, - затянувшийся в нынешнем году далеко за обычные пределы, приходит к концу В суббо­ту уезжаем. Рассчитывали уехать ранее, но все задер­живали хвори. Все мы трое поправились, хотя и не в {239} одинаковой степени (С Николаем Федоровичем была жена Александра Никитишна и сестра. Прим. В. Г. Короленко.)... Я скверно дышу, плохо сплю в последние дни. Доктор обещает, впрочем, что все это пройдет, если я буду вести "благоразумный" образ жизни и принимать прописанные лекарства. Как бы то ни было, не могу сейчас мечтать приехать Вам "на смену", но не хочу откладывать надолго приезд "на подмогу"...
   Лучше конец "нахкура" (Nachkur -отдых после лечения (нем.).) я устрою в Петербурге, так, чтобы не запрягаться сразу в работу, а войти в нее по­степенно... Очень бы хотелось недели 3-4 по приезде прожить не в городе, а где-нибудь на даче. Но главное для меня быть поблизости от Вас; сам я первое время не знаю, буду ли в состоянии преодолевать редакцион­ную лестницу. Во всяком случае, "коренником" в дан­ную минуту мне стать трудно, могу только подпрыги­вать на пристяжке... Для нахкура едем на Рейн, я вы­брал некое местечко, которое Александр Гумбольдт на­звал красивейшим на замле,- Rolandseck около Бонна".
   Это было последнее длинное письмо, полученное мною из-за границы от Николая Федоровича. "Красивейшее место на земле" встретило Анненских дождем и холодом. 5-го июля они вернулись в Петербург.
   Уже встреча на вокзале не порадовала нас, его близ­ких. Выйдя из вагона, Николай Федорович некоторое время должен был отдыхать на вокзале, пока миновал приступ удушья. По дороге на Финляндский вокзал, на знакомых петербургских улицах, Анненский вдруг оживился. В вагоне он весело разговаривал и, казалось, - перед нами опять прежний Анненский, веселый и бод­рый. Но небольшой переход от вокзала в Куокалле до нанятой за несколько дней дачи показал нам, какие за­воевания сделала болезнь в его физическом организме.
   {240} В течение десяти минут Анненский присаживался на встречных скамейках, пока удавалось отдышаться; но все же нам не приходило в голову, что с живым Анненским мы идем по этой знакомой ему аллее в последний раз.
   Наконец, с видимым наслаждением Николай Федо­рович почувствовал себя "дома". Приглашенные врачи ставили тревожные диагнозы. Сердечная мышца дей­ствует слабо...
   Однако, через несколько дней субъективное состоя­ние его стало заметно улучшаться, и еще через некото­рое время наша дачка оживилась опять бодрым голосом Анненского, его веселыми шутками и порой пением. Не­объективная картина все та же", - со вздохом говори­ли врачи".
   Мы поселились вместе с семьей Анненских, и посто­янное общение с Короленко, которого он очень любил, действовало на больного благотворно.
   "Три недели спокойной жизни на тихой даче. Погода стояла жаркая, и большую часть времени Анненский проводил в тени деревьев, в кресле, за чтением газет и журналов, а в последние дни и за рукописями или за корректурой. Казалось, еще раз этот жизнерадостный и необыкновенно бодрый, хотя и совершенно больной фи­зически, человек обманет пессимистические опасения врачей. Пульс становится ровнее, в лице исчезла подав­ленность, глаза засверкали обычным мягким, искрящим­ся блеском. Явилось желание видеть больше людей; и среди друзей это был опять прежний Анненский, живой, остроумный, "самый молодой из присутствующих". Не­дели через две Анненский принялся за работу, и, однаж­ды вернувшись из города, я застал его за листом кор­ректуры, поля которой были покрыты цифровыми вы­кладками. Старый статистик проверял цифры и выводы автора. Я высказал опасение - не рано ли? Но {241} достаточно было взглянуть на это спокойно оживленное лицо чтобы опасения рассеялись.
  
  
  
   - Знаете, В[ладимир] Г[алактионович], - сказал он, шутя. - Сухо дерево, завтра пятница, не сглазить: мне очень хорошо сегодня.
   - Значит, еще поработаем,- сказал я радостно.
   - Поработаем,- весело ответил он.
   Это было 23-го июля. На следующий день было не­сколько хуже, давал себя знать старый геморрой, но 25-го опять выдался чудесный, светлый и радостный день. "Мне очень, очень хорошо",- сказал он Алексан­дре Никитишне. Работал он в этот день очень немно­го, - прочел по набору и принял одну статью, к которой сделал несколько словесных дополнений с памяти, а ве­чером за чаем был весел, радостен, остроумен и то и де­ло пытался петь. В 11  часов попрощался и ушел в свою комнату, опять тихо напевая. Так под песню за ним и закрылась дверь.
   Утром 26-го племянница его, Т. А. Богданович, соби­раясь в 9 часов в город, приоткрыла дверь, чтобы по­прощаться, если Николай Федорович проснулся, и - с легким криком отшатнулась назад. Я вошел в комна­ту и, подойдя к постели, увидел, что все кончено. Аннен­ский лежал на левом боку, с лицом, повернутым не­сколько вниз и слегка перекошенным. Я поправил по­ложение. Перекошенность и багровые пятна стали ис­чезать, черты приняли спокойное выражение.
   Через несколько минут явился врач и констатировал левостороннее мозговое кровоизлияние. Смерть, безбо­лезненная и мгновенная, пришла во сне. Будь сердце крепче, он мог бы жить после этого первого удара, но - без движения и без речи. А движение и речь были сущностью этой кипучей и яркой жизни. Больное серд­це избавило дорогого человека от этого ужаса, и он {242} ушел, как жил: полный неостывших умственных инте­ресов и веселой бодрости...
   Когда я вышел из его комнаты, разгорелось уже чу­десное летнее утро. Только что прошел дождь, редкий и крупный, оставивший круглые отпечатки капель на песчаной дорожке. И мне чуть ли не впервые за этот час стало так ощутительно ясно, что для него уже не было ни этого утра, ни этого дождя... Настоящее для него прекратилось. Будущее с ним для нас исчезло. Осталось прошлое, и в нем - такая живая, такая свет­лая, такая - я не могу подобрать другого слова - та­кая радостная память, от которой, однако, глаза не­вольно застилаются слезами, а сердце сжимается от глубокого горя..." (К о p о л е н к о В. Г. О Николае Федоровиче Анненском - "Русское богатство", 1912, N 8, стр. I - IV.).
   Отец думал много писать об Анненском, хотел на­рисовать образ человека, которого он нежно любил и глубоко уважал.
   "О его общественной роли придется еще говорить и вспоминать много,- пишет он в том же некрологе. - В этих отрывочно набрасываемых заметках я хотел хоть отчасти, хоть слабыми чертами наметить своеобразный, обаятельный, особенный, единственный образ не чинов­ника, не статистика, не писателя, не редактора,- а ми­лого, любимого, дорогого и необыкновенного человека, продолжающего светить нам и за таинственной гранью смерти своим благодатным светлым и чистым обаяни­ем" (Там же, стр. X-XI.).
   Но написать о Николае Федоровиче так, как хоте­лось, Короленко не удалось. Он слишком сильно его любил.
   {243} "Я еще не в состоянии вынуть его, так сказать, из моей жизни и выделить в особый образ. Еще много раз придется говорить о нем, но все это вплетется тес­но во всякие другие мои воспоминания" (К о р о л е н к о В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. М., Гослитиздат, 1956, стр. 494.), - сообщал он Ф. Д. Батюшкову 21 июня 1913 года.
   После похорон отец сказал:
   - Не знаю, как теперь буду жить.
   Но был спокоен, занят редакционными делами, ко­торые легли теперь на него и А. Г. Горнфельда. "Этот год был для меня вроде севастопольского,-написал он М. И. Сосновскому 30 октября 1912 года.-Сначала втроем, потом вдвоем пришлось вести журн[альную] ра­боту, которую в норм[альное] время вели 6 человек..." (ОРБЛ Kop./II, папка N 8, ед. хр. 58а).
   Вскоре, в декабре 1912 года, умер Николай Алек­сандрович Лошкарев, муж сестры отца, Марии Галактионовны.
   Работа в редакции "Русского богатства", теперь ло­жившаяся на плечи немногих оставшихся руководите­лей журнала, была сопряжена с постоянными привле­чениями к суду ответственного редактора Короленко. Судебных дел было как-то особенно много в эти труд­ные годы.
   ",,Судами" оброс, как корой,- писал отец В. Н. Гри­горьеву 24 апреля 1912 года. - Да все 129, 128 и т[ому] подробные] страшные статьи. Чувствую, что из "совокуп­ности" не выскочу без приговора к году или хоть полу­году крепости. И признаться,-ничего. Даже-хоро­шо бы: отрешиться от газет, рукописей, хлопот и пора­ботать только свое - из головы... Ничего, право" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 299.).
   "Заключение не пугает, - писал он {244} дочери Н. В. Короленко 20 декабря 1911 года. - Может, там я вспомню, что я был беллетристом, и доведу до конца разные на­чала и разные замыслы",
   12 января 1912 года за напечатание статьи С. Я. Елпатьевского "Люди нашего круга" Короленко был при­говорен к двухнедельному аресту.
   "Вчера меня судили, - известил он Наталью Вла­димировну. - Весь день мне пришлось провести в суде, так как назначено было в 11, а началось мое дело в 7 вечера.
   Я сначала было стал уставать и нервничать. Потом прошло, и уже во время самого суда я был совершенно спокоен. К приговору относился совершенно равнодуш­но, хотя ждал тюрьму месяца на 4. Оказалось - две недели. По-видимому, двое судей были за полное оп­равдание, и судейское совещание длилось больше ча­су. Один был не то что злющий, а вообще - враждеб­ный. Это некто Кессель; он был обвинителем по делу Засулич (в 70-х годах), причем присяжные Засулич, стрелявшую в Трепова, оправдали. Говорят, с этих пор он упорно воюет с политическими и литерат[урными] подсудимыми. Он был докладчик и, должно быть, ста­рался внушить судьям, что статья зловредная.
   Защищал Грузенберг. Я сказал небольшую речь. На суде была публика (немного, но все-таки места для публики заполнены, зал небольшой) [...] Из всех знако­мых я волновался всех меньше, так как в сущности, если бы даже назначили месяца 4, то... ведь еще будут процессы посерьезнее, и это наказание будет погло­щено" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 290.).
   27 ноября 1912 года состоялся суд по делу о напечатании во второй книжке "Русского богатства" за тот {245} же год рассказа Л. Н. Толстого "Посмертные записки старца Федора Кузьмича", закончившийся оправданием Короленко.
   Утром, в день суда, отец писал в Полтаву матери:
   "О приговоре ты узнаешь из телеграммы ранее, чем придет это письмо. Но мне захотелось написать моей Дунюшке в это раннее утро перед судом. На дворе еще темно. "Пале-Рояль" весь еще спит (жизнь тут "пе­тербургская"), только я хожу по коридорам, обдумы­ваю свою речь, а затем вот пишу тебе, чтобы ты знала, что я думаю о тебе, дорогая моя Дунюшка, и на суд иду бодро, а главное - выспавшимся. Очевидно, маленький петербургский кризис не смог захватить меня даже и при таких обстоятельствах" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 303.).
   На следующий день отец сообщил матери некоторые подробности:
   "Председательствовал "страшный" Крашенинников[...] Он был корректен и даже немножко подымал голос, зная, что я туг на ухо. Прокурор даже сошел со своего места поближе и говорил так, что я все слышал. Речь была все-таки обвинительная, но по отношению ко мне не только корректная, но и явно доброжела­тельная. Вообще же толки о злопыхательстве суд[еб­ных] сфер по отношению ко мне оказались мифом. Гру­зенберг говорил очень хорошо, и я все время слушал его очень внимательно. Я старался избегать повторений того, что он сказал, но избег этого только отчасти[...] У меня было ощущение, что я слишком горячусь, и я очень старался сдерживаться в голосе и жестах. Гово­рят, что усилий заметно не было, и для слушателей вышло очень спокойно..." (Там же, стр. 304-305.).
  
   {246}
  

ДЕЛО БЕЙЛИСА

  
   На окраине киевского предместья Лукьяновка, не­вдалеке от кирпичного завода Зайцева, где служил приказчиком Бейлис, 20 марта 1911 года был обнару­жен труп 13-летнего мальчика Андрея Ющинского со следами уколов на теле. Местные черносотенные орга­низации и юдофобская пресса объявили это загадочное убийство "ритуальным". 3 августа был арестован Бей­лис. Следственные власти оставили без внимания все улики против настоящих виновников преступления - участников воровской шайки, собравшихся вокруг из­вестной в Киеве Веры Чеберяк. Члены этой шайки были привлечены только как свидетели, а делу придан ритуальный характер.
   С самого начала защитники Бейлиса, с О. О. Грузенбергом во главе, обратились к отцу с просьбой о по­мощи.
   "Дело Ющинского разгорается и уже меня втягива­ет, - написал отец 18 ноября 1911 года матери в Полта­ву и прибавил: - Если попадется тебе под руку при поисках также и папка (небольшая) с надписью; "Моя речь" (мулт[анское] дело), то пришли и ее со всем, что в ней. Это ведь дела однородные и кое-что мне придет­ся взять из той своей речи" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. М., 1932, стр. 285-286.).
   Упоминание о мултанском деле прозвучало совер­шенно естественно: обвинения были родственны (Короленко В. Г. Бейлис и мултанцы. - "Киевская мысль", 1913, N 292.). Ведь обвинитель мултанских удмуртов начал свою речь с утверждения: "Известно, что евреи употребляют хри­стианскую кровь для пасхальных опресноков". А обвинители Бейлиса заявили: "Известно и должно бы быть {247} занесено в учебники, что мултанские вотяки принесли в жертву человека".
  
   Труды по мултанскому делу и постоянная позиция Короленко в еврейском вопросе делали необходимым участие его в деле Бейлиса.
   "...В кружке литераторов Арабажин, Арцыбашев, Чириков и еще другие (кто - не знаю) - затеяли вы­пустить обращение к обществу по поводу киевского дела и клеветы о "рит[уальных] убийствах". К нам в {248} "Р[усское] бог[атство]" не обращались. Узнав об этом, мы решили, что все равно поддержим это воззвание, т. е. подпишем, когда будет готово, и я напишу 2-3 стра­нички по этому поводу в "Р[усском] бог[атстве]". Но в субботу меня попросил к себе О. О. Грузенберг (он теперь живет как раз против меня на Кирочной). У него я застал Арабажина, Чирикова и Милюкова. Арабажин и Чириков принесли черновую воззвания, а Ми­люков и Грузенберг ее совершенно раскритиковали в пух и прах. Остальное понятно: пусть напишет Короленко. Я уже написал. Кажется, вышло изрядно[...] Завтра утром перепишу, немного почищу слог, чуть-чуть сокращу и - отошлю Чирикову и Арабажину. Дальше - дело уж их: собирать подписи и прочее. Зав­тра же принимаюсь за статейку для "Р[усского] бо­гатства]" по этому же предмету" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 283-284.), - написал Короленко жене 15 ноября 1911 года.
   Воззвание "К русскому обществу", о котором пишет отец, появилось со многими подписями писателей, уче­ных, общественных деятелей в газете "Речь" 30 ноября 1911 года и было перепечатано другими изданиями. (См. на нашей странице - ldn-knigi). "Статейка" же разрослась в большую статью, озаглав­ленную "К вопросу о ритуальных убийствах".
   Кроме этих литературных работ, отец принимал уча­стие в совещаниях защитников, внимательно следя за делом.
   "...В газетах появились известия (в первом "Киевля­нине" притом), что предание суду Бейлиса еще далеко не решено, может, и не состоится и т. д. Выдвигая ме­ня, может быть, Грузенберг и имел в виду показать, что кое-как под шумок черносотенных воплей это дело провести не удастся, что оно будет освещено со всех {249} сторон и т. д. Ну, а улик, говорят, никаких. Вот они там в Киеве и призадумываются. Срамиться не хочется. Значит, твой престарелый супруг на сей раз, пожалуй, выдвинут в качестве некоего декоративного пугала. Ну, а придется выступить, - чувствую, что справлюсь. Не совсем еще ослаб. Подчитываю кое-что, в том числе и черносотенное, и меня подмывает: ты ведь знаешь, что с черносотенцами поговорить я люблю" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т; 2. M., 1932, стр. 286-287.), - писал Короленко жене 26 ноября 1911 года.
   Следствие тянулось два года, и дело было поставле­но в суд на 25 сентября 1913 года. К этому времени отец тяжело заболел.
   "Если дело Бейлиса не отложат, поехать, вероятно, не смогу, - писал отец мне 17 сентября 1913 года. - Очень вероятно (пишут в газетах), что отложат. Оче­видно, боятся огромного скандала, можно сказать, на всю Европу. А придумать еще какой-нибудь фокус все равно не удастся. Говорят, заседание все-таки откроют, но найдут какие-нибудь причины, чтобы отложить. Бед­няге, ни в чем неповинному Бейлису, придется сидеть еще... Мне лично дело очень интересно и быть на нем очень бы хотелось".
   Выступить в защите по болезни отец не мог, но не усидел и в Полтаве.
   "...Завтра едем с мамой в Киев. Это для защиты уже поздно, и я в суде выступать не буду, да и Будаговский решительно воспрещает. Хочется, однако, посмотреть на все это собственными глазами"
   (Там же, стр. 323.),- сообщил он Наталье Владимировне 11 октября 1913 года.
   12 октября отец и мать приехали в Киев, и на сле­дующий день отец присутствовал на суде, сидя в ложе журналистов. В письме ко мне 15 октября он сообщал:
   {250} "Вчера, во время перерыва, я подвергся жестокой атаке защитников: я изложил свою точку зрения на религиозную сторону вопроса для того только, чтобы передать им кое-какие материалы и то, как я их думал бы осветить. Они и насели,- но я не пойду[...] Сего­дня, напр[имер], настроение отличное, но вчерашний день (работал и был в суде) все-таки сказался признаками (легкой еще) одышки. Ну, а уж это известно: как одышка, так и сорвусь. И защита не выйдет, и себя ис­порчу. Сбежать, уже примкнувши к защите, - скандал и только повредит делу".
   В том же письме отец говорит о происходящем в зале суда:
   "Суд, по-прежнему, старается обелить воров и об­винить невинного. Дело до такой степени явно бес­стыдно, что даже удивительно, и нужно разве совер­шенно подобранный (лично и поименно) состав присяжных, чтобы обвинили Бейлиса" (К о p о л е н к о В. Г. Избранные письма, В 3 т. Т. 2. M., 1932, стр. 324-325.)
   Не имея возможности выступить защитником, он ра­ботал все время, как корреспондент. С 19 октября на­чали появляться его статьи о деле. Из них первая. "На Лукьяновке" была напечатана одновременно в трех газетах: "Киевской мысли", "Речи" и "Русских ве­домостях".
   Следующие корреспонденции из залы суда переда­вались по телеграфу в "Речь" и "Русские ведомости&qu

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 321 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа