в в нем факты рокового столкновения, Короленко писал о задачах, которые лежали на представителе власти и закона, выехавшем в Сорочинцы после 19 декабря.
"...В это место, уже охваченное смятением, печалью и ужасом, он должен был внести напоминание о законе, суровом, но беспристрастном, справедливом, стоящем выше, увлечений и страсти данной минуты, строго осуждающем самосуд толпы, но также... не допускающем и мысли о кастовой мести со стороны чиновничества всему населению..." (Там же, стр. 440.).
Подробно и сильно описав все преступления власти, совершенные в Сорочинцах и Устивице, Короленко, обращаясь к статскому советнику Филонову, писал:
"Я кончил. Теперь, г[осподин] статский советник Филонов, я буду ждать.
Я буду ждать, что, если есть еще в нашей стране хоть тень правосудия, если у вас, у ваших сослуживцев и у вашего начальства есть сознание профессиональной чести и долга, если есть у нас обвинительные камеры, суды и судьи, помнящие, что такое закон или судейская совесть, то кто-нибудь из нас должен сесть на скамью подсудимых и понести судебную кару: вы или я.
Вы, - так как вам гласно кинуто обвинение в деяниях, противных служебному долгу, достоинству и чести, в том, что вы, под видом следственных действий, внесли в Сорочинцы и Устивицу не идею правосудия и законной власти, а только свирепую и беззаконную месть чиновничества за чиновника и за ослушание чиновникам. Месть даже не виновным,- для их установления нужно было расследование. Нет, вы принесли слепую и дикую грозу истязания и насилия над людьми без разбора, в том числе и заведомо невинными...
А если вы можете отрицать это, то я охотно займу ваше место на скамье подсудимых и буду доказывать, что вы совершили больше, чем я здесь мог изобразить моим слабым пером... Я докажу, что, называя вас истязателем, насильником и беззаконником, я говорю лишь то, что непосредственно вытекает из совершенных вами деяний. Потому, что вы, несомненно, производили истязания, насилия и беззакония. Вы попирали все законы, старые и новые, вы подрывали в народе не только уже веру в искренность и значение манифеста, но и самую идею о законе и власти. А это значит, что вы и подобные вам толкаете народ на путь отчаяния, насилия и мести.
{177} Я знаю: вы можете сослаться на то, что вы не один, что деяния, подобные вашим, может быть, превосходившие ваши, - остаются у нас безнаказанными... Это, г[осподин] статский советник Филонов, - пока печальная истина.
И это не оправдание для вас. К вам же я обращаюсь потому, что живу в Полтаве, что она полна живыми образами ваших насилий, что до меня доносятся стоны и жалобы ваших жертв...
А если и вы, как другие вам подобные, останетесь безнаказанным, если, избегнув всякого суда по снисходительности начальства и бессилию закона, вы вместе с кокардой предпочтете беспечно носить клеймо этих тяжелых публичных обвинений, то и тогда, я верю, что это мое обращение не пройдет бесследно.
Пусть страна видит, к какому порядку, к какой силе законов, к какой ответственности должностных лиц, к какому ограждению прав русских граждан зовут ее два месяца спустя после манифеста 17-го октября..." (К о p о л е н ко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 446-447.).
Своим письмом Короленко добивался, во-первых, оглашения правды, во-вторых, суда не только для крестьян, но и для другой стороны. Была у него и третья цель. "Она диктовалась надеждой, что громко сказанная правда способна еще остановить разливающуюся все шире эпидемию жестокости [...]
Сдавленные чувства людей, покорно стоящих на коленях в снегу, под ударами нагаек и жерлами пушек, - плохая почва для "общественного спокойствия", не говоря уже о "новых началах" и их гарантиях. Гораздо надежнее со всех точек зрения напоминание "о законе, суровом, но беспристрастном и справедливом, стоящем выше увлечений и страстей данной минуты, строго {178} осуждающем самосуд толпы" (Цитаты из моего "Открытого письма". Прим, В. Г. Короленко), но также устанавливающем равновесие между виной и наказанием и не допускающем мысли о безграничном произволе... одним словом, о законе, каким он должен быть, к которому необходимо стремиться.
И если бы дружным усилием независимой печати, лиц из общества, подобных мировому судье Лукьяновичу, священникам, приезжавшим к губернатору, и, наконец, самим потерпевшим удалось вывести самонадеянного чиновника из-за окопов "служебной гарантии", если бы состоялся суд и приговор, который бы сказал свое внушительное "Quos ego!" (Я вас! (латинск.).) не одному Филонову, но и его многочисленным подражателям, то это было бы законным выходом из трагического положения, первой еще фактической победой новых начал на местах, одним словом, это создавало бы в деле "карательных экспедиций" то, что называют "прецедентом".
Вот для чего я решился заменить безличные корреспонденции своим "открытым письмом", начинавшим планомерную кампанию. Как бы ни были слабы шансы успеха, возможный все-таки результат был тем дороже, что он был бы достигнут на почве борьбы вполне закономерной, к которой призывалось также и само население.
[...] Мое письмо было воспроизведено, частью целиком, частью в значительных выдержках, на страницах многих столичных и провинциальных газет. Затем переводы и выдержки появились в заграничной прессе. Я получал из-за границы письма с просьбой о сообщении дальнейших судеб этого дела. Население, в свою очередь, шло навстречу усилиям печати, и мне предлагали сотни свидетельских показаний на случай суда Две женщины, потерпевшие тяжкие оскорбления, {179} соглашались даже рассказать о своем несчастье, если действительно состоится суд над Филоновым или надо мною.
[...] Типичная картина усмирений была поставлена, точно под стеклянным колпаком, на виду у русской и заграничной печати. Оставалось довести ее до конца, освещая весь ход этого дела и каждый шаг правосудия...
[...] В это время в нашем крае находился генерал-адъютант Пантелеев, посланный для "водворения порядка" в губерниях Юго-западного края. 12-го января появилось мое письмо, а уже 14-го, по телеграмме этого генерал-адъютанта, газета, которая разоблачила ныне доказанные факты из деятельности чиновника, была приостановлена. Все видели в этом "административном воздействии" обычный и единственный ответ администрации на оглашения печати и на ее призывы к правосудию...
Суд хранил таинственное молчание...
[...] Таким образом, на поверхности полтавской жизни оставалась старая картина: вопиющий произвол чиновника... Одностороннее вмешательство суда, направленное только на обывателей, уже потерпевших свыше меры... Административное закрытие газеты... Бессилие призывов к правосудию и нестерпимое зрелище безнаказанности вопиющих насилий.
При этих условиях стремление независимой печати, взывавшей к правосудию и надеявшейся на него, могло, разумеется, казаться совершенной наивностью... И в глубине смятенной жизни, полной темноты и бесправия, уже назревало новое вмешательство, которому суждено было сразу устранить и гласную тяжбу, начатую независимой печатью, и таинственные движения робкого правосудия, если они действительно были..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 451-456.).
{180} 18 января, вернувшись из другой подобной же экспедиции, Филонов был убит в Полтаве. Убийца скрылся.
"Сложное и запутанное положение, создавшееся из привычных насилий, из их поощрения, из широкой гласности, из начинавшихся колебаний в среде администрации, из слабых признаков пробуждения правосудия, из "наивных" призывов независимой печати, - разрешилось трагически просто... "Наивная" тяжба снималась с арены. Перед нами вместо противника, который должен был защищаться и которому мы приготовились отвечать новыми, еще более вопиющими фактами, - лежал труп внезапно убитого человека. Администрации представился удобный случай сделать из него в своих официозах мученика долга, а из писателя Короленко - "морального подстрекателя к убийству..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 457.).
В день похорон Филонова местная полуофициозная газета "Полтавский вестник" поместила от имени покойного "посмертное письмо писателю Короленко". Письмо это, уже и тогда внушавшее большие сомнения в своей подлинности,-подложность его обнаружилась на предварительном следствии,- открыло обширную и ожесточенную газетную кампанию.
"За "Полтавским вестником" отозвался "Киевлянин". За ним "Русская правда" (издатель - бывший земский деятель г. Квитка!), "Черниговские губернские ведомости", какая-то орловская газетка, поместившая "некролог писателя Короленко", написанный врачом Петровым, "Харьковские губернские ведомости", "Новое время"... Целый ряд явно и тайно черносотенных издании в десятках тысяч экземпляров на разные лады комментировали и извращали факты...
Наконец, даже высокоофициозный орган председателя совета министров П. А. Столыпина счел достойным {181} своей официозной роли, не дожидаясь постановления суда, украсить свои столбцы безоглядным утверждением, будто "травля Филонова, произведенная г. Короленко, имела прямой целью убийство данного лица"" ("Россия". Цитирую из "Русск[их] ведомостей]" 16 сент[ября] 1906 г., N 228. Прим. В. Г. Короленко.).
В газете "Полтавщина", а затем в "Русском богатстве" (1906, январь) Короленко ответил на эту клевету кратким заявлением. Глубоко сожалея о том, что начатая им гласная тяжба с бесчеловечными по форме и размерам административными репрессиями прервана вмешательством, которого он не мог ни предвидеть, ни тем более желать, Короленко выражал надежду, что и теперь ничто не помешает полтавской администрации потребовать у него на суде доказательств правдивости всего им сказанного.
Вскоре стало известно, что против писателя Короленко и редактора "Полтавщины" Д. О. Ярошевича возбуждается преследование в связи с нарушением ими временных правил о печати:
"12 марта 1907 года в Государственной думе, во время обсуждения законопроекта о военно-полевых судах, депутат от Волынской губернии г. Шульгин выразил пожелание, чтобы, казням подвергались "не те несчастные сумасшедшие маниаки, которых посылают на убийство другие лица, а те, которые их послали, интеллектуальные убийцы, подстрекатели, умственные силы революции, которые пишут и говорят перед нами открыто... Если будут попадать такие люди, как известные у нас писатели-убийцы...
Голос. Крушеван?
.
Деп. Шульгин. Нет, не Крушеван, а гуманный и действительно талантливый писатель В. Короленко, убийца Филонова!
Голос. Довольно! Вон!
{182} Председатель. Прошу не касаться личностей, а говорить о вопросе.
Шульгин. Слушаюсь".
Этот эпизод я заимствую буквально из стенографического отчета... В то время, когда г. Шульгин стоял на трибуне Государственной думы и перед собранием депутатов беззаботно кидал обвинения, всю тяжесть которых, очевидно, не способен понять умом или почувствовать совестью,-телеграммы уже сообщили, что дело писателя Короленко и редактора Ярошевича направлено к прекращению, так как факты, ими изложенные, подтвердились..." (К о p о л е н ко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 466-467.).
БОРЬБА ЗА СВОБОДУ ПЕЧАТИ.
ВОПРОС О СМЕРТНОЙ КАЗНИ В ПЕРВОЙ ДУМЕ
"Вслед за манифестом 17 октября, на почве свободы союзов, возникли союзы журналистов, книгоиздателей, книгопечатников и (еще ранее) - рабочих печатного дела. Таким образом, все работники печатного станка оказались объединенными для защиты свободы печатного слова...
Правительство гр[афа] Витте сначала как бы примирилось с существующим фактом, и печать вправе была ожидать, что временный закон о печати станет в уровень с этими ясными требованиями и новых начал управления, и самой жизни. Но уже 24 ноября появились временные правила о печати, в которых сказались совершенно ясно старые взгляды администрации.
Союз в защиту свободы печати, рассмотрев эти правила, нашел, что: {183}
1. Административным властям предоставлено право, по собственному их усмотрению, налагать арест на отдельные номера изданий (отд. VIII, ст. 9).
2. Под страхом тяжких кар печати воспрещено касаться самых насущных вопросов, именно в настоящее время требующих оглашения и всестороннего освещения: стачки рабочих, прекращение работ на железных дорогах, телеграфе, телефоне и др., прекращение занятий служащих в правит[ельственных] учреждениях, прекращение занятий в учебных заведениях (отд. VIII, ст. 4, 5 и др.).
3. Установлен порядок судебной ответственности, вводящий в судебный процесс политическую {184} партийность (полное устранение присяжных и сохранение суда с сословными представителями).
4. Сохранены даже некоторые виды предварительной цензуры (цензура объявлений, придворных известий).
Ввиду того, что означенными временными правилами существенным образом нарушены коренные начала свободы слова и извращены "незыблемые основы" гражданских свобод, провозглашенных в манифесте 17 октября, союз постановил:
"По-прежнему фактически осуществлять свободу печати".
2-го декабря были приостановлены сразу 8 петербургских газет, экземпляры их конфискованы, а редакторы преданы суду и подвергнуты личному задержанию за оглашение воззвания, озаглавленного "Манифест" и исходившего от совета рабочих депутатов и нескольких партийных организаций[...]
Союз защиты печати, обсудив в тот же день этот эпизод, принял решение: перепечатать, в виде протеста, означенный документ во всех изданиях союза... Таким образом, и здесь еще раз сказалось единодушие печати, без различия направлений, в отстаивании свободы печатного слова. Едва ли можно сомневаться, что большинство изданий, принявших это решение, не разделяло по существу высказанных в манифесте взглядов и предоставляло себе выразить о нем свое мнение в последующих номерах... Но они считали самым существенным в этом вопросе право оглашения и свободного обсуждения общественного факта" (Короленко В. Г. О свободе печати.- "Русское богатство", 1905, N 11-12, стр. 205-206 третьей пагинации.).
Строки этой статьи отца появились в той книжке журнала "Русское богатство", где был напечатан и {185} манифест совета рабочих депутатов. Книжка была задержана, и Короленко, как ответственный редактор, предан суду.
Суд состоялся 15 мая 1906 года. В своей защитительной речи на заседании Петербургской судебной палаты отец говорил о значении, которое он придавал опубликованию манифеста, и роли печати в общественной жизни страны:
"Мы, как все русское общество, считаем себя в праве нападать на те действия правительства, которые признаем несогласными с общим благом, и колебать его положение с целью заменить другим. Мы можем ошибаться, но наше право - внести свой голос в общий хор суждений о всяком данном составе правительства.
Теперь правительство для нас есть только один из общественных факторов; мы оцениваем его положение среди других, мы освещаем это положение, мы сообщаем об его силе и слабости, об ударах, которые ему наносятся, о средствах, которыми оно отражает эти удары. Доступность для гласности и критики - это теперь неизменное условие, к которому должны привыкать наши правители. Это неудобно для них. Быть может. Но это удобно для всей страны...
Это, и только это сделал и я, когда, в исполнение постановления союза защиты свободы печати, по совещанию с моими товарищами, решил огласить воззвание соединенных организаций" (Судебная речь В. Г. Короленко. - "Русское богатство". 1906, N 5, стр. XV.).
Привлечение к суду за напечатание "Манифеста" лишило отца избирательных прав.
Отношение к выборам в первую Государственную думу вызвало разногласие среди левых партий. {186} Ставился вопрос: идти в Думу или бойкотировать ее. Отец стоял за участие в выборах. "Я чувствовал, - пишет он в очерках "Земли, земли!",- что наш народ, особенно крестьянство, еще далеко не разбирается в основах выборного закона, не сможет поставить сознательных политических требований и пойдет на выборы уже из простой привычки повиноваться. Кроме того, я думал... что народу нужна еще политическая школа и, в этом смысле, Дума будет очень полезна. Вопрос лишь в том, чтобы в нее вошло как можно больше сознательных элементов".
Уехав из Полтавы 20 января 1906 года и на время уйдя от полтавских впечатлений и шумной петербургской жизни, он поселился в Финляндии, в местечке Мустамяки, чтобы работать над "Историей моего современника". Здесь он по газетам следил за подготовкой выборов и узнал о намерении выставить его выборщиком в Думу. В связи с этим отец поместил в газете "Русские ведомости" (1906, 22 марта) следующее письмо:
"В газетах появилось известие о том, что партия конституционалистов-демократов в Полтаве выставляет меня кандидатом в выборщики. Для избежания недоразумений и в ответ на обращенные ко мне запросы считаю нужным сделать следующее разъяснение:
1) К партии к[онституционалистов]-д[емократов] я не принадлежу, как не принадлежу и ни к какой другой из действующих ныне политических партий. По многим причинам я уже ранее решил не выставлять свою кандидатуру в нынешней избирательной кампании, оставаясь внепартийным писателем того направления, которому служу уже много лет.
2) Понимая и ценя побуждения, которыми руководились члены полтавской группы партии народной свободы, внесшие мое внепартийное имя в свой {187} избирательный список по гор[оду] Полтаве, я, однако, по многим причинам, должен остаться при прежнем решении, навстречу которому идут, вдобавок, и чисто внешние условия: как известно, по законам, определяющим "свободу выборов", лица, состоящие под следствием, не могут участвовать в выборах. По законам же, определяющим "свободу печати", я состою под судом по литературному делу в качестве редактора журнала "Русское богатство". Судебное разбирательство назначено на 24 апреля, и значит, решение состоится лишь за три дня до открытия Государственной думы. Таким образом, уже по совокупности обеих "свобод" я, вместе со многими (и даже очень многими!) из моих собратьев, лишен возможности осуществлять свое избирательное право".
Всю весну 1906 года Короленко провел в Петербурге, отлучившись только на несколько дней в Москву (23-26 февраля) и в Полтаву (9-19 апреля). Положение журнала было трудное.
Длительное пребывание в Петербурге дало отцу возможность посетить заседание первой Государственной думы, посвященное вопросу о смертной казни.
"Ни одно из заседаний всех трех Государственных дум,- пишет он в статье "Бытовое явление", - не оставило во мне такого глубокого впечатления, как заседание 12 мая 1906 года.
Прошло полгода со дня знаменитого манифеста. Назади остались ужасная война, Цусима, московское восстание, кровавый вихрь карательных экспедиций. Двадцать седьмого апреля открылась первая Государственная дума; она должна была отметить грань русской жизни, стать в качестве посредника между ее прошлым и будущим. В ответном адресе на тронную речь Дума почти единогласно высказалась против смертной казни.
{188} Это было последовательно. Во всеподданнейшем докладе гр[афа] Витте, приложенном к манифесту, признавалось открыто и ясно, что беспорядки, потрясавшие в это время Россию, "не могут быть объяснены ни частичными несовершенствами существующего строя, ни одной только организованной деятельностью крайних партий". "Корни этих волнений, - говорил глава обновляемого правительства, - лежат, несомненно, глубже". И именно в том, что "Россия пережила формы существующего строя" и "стремится к строю правовому на основе гражданской свободы". "Положение дела,-говорилось далее в той же записке,-требует от власти приемов, свидетельствующих об искренности и прямоте ее намерений". На докладе, в котором были эти слова, государь император написал: "Принять к руководству всеподданнейший доклад ст[атс]-секретаря С. Ю. Витте".
Такова была компетентная оценка положения, среди которого созывалась первая Дума. Исторический строй, признанный свыше отсталым и неудовлетворяющим назревшим потребностям современной русской жизни,- открыто брал на себя свою долю ответственности за волнения и смуту, охватившие Россию. Ни "организованные партии", ни общество не были повинны в политической отсталости России. Вина в этом падала на единственных хозяев и бесконтрольных распорядителей. Первая Дума сделала из этого вывод: оставьте же старые приемы борьбы, смягчите кары за общую вину всей русской жизни. Это и будет доказательство той искренности и прямоты намерений о которых вы говорите.
Казалось, историческая власть стоит в раздумьи перед новой задачей. "С 27 апреля, говорил в одной из своих речей депутат Кузьмин-Караваев, ни один смертный приговор не получил утверждения. Напротив, {189} постоянно приходилось читать, что приговор смягчен, и наказание заменено другим" (Стенографич[еский] отчет о заседании Госуд[арственной] думы 18 мая 1906 г. Прим. В. Г. Короленко.)... В течение двух недель виселица бездействовала, палачи на всем пространстве России отдыхали от своей ужасной работы. Среди этого затишья историческая Россия встречалась с Россией будущей, и обе измеряли друг друга тревожными, пытливыми, ожидающими взглядами.
Двенадцатого мая получилось известие, что виселица опять принимается за работу. Раздумье кончилось.
В Думе происходило обсуждение кадетского законопроекта о неприкосновенности личности. У проекта были, конечно, свои недостатки. На него нападали с разных сторон; для одних он был почти утопичен, для других - слишком умерен. Теперь едва ли можно сомневаться, что, будь он действительно осуществлен хоть в незначительной части,- Россия вздохнула бы, точно после мучительного кошмара. Весь вопрос состоял в том, может ли Дума осуществить что бы то ни было, или все ее пожелания останутся красивыми отвлеченностями. Призвана ли она для реальной работы, или ей суждено представить из себя законодательную фабрику на всем ходу, с вертящимися маховиками и валами, но только без приводных ремней к реальной жизни.
Случай для ответа на этот вопрос скоро представился и притом в самой трагической форме... Обсуждение законопроекта о неприкосновенности личности было прервано спешным запросом трудовиков: известно ли главе министерства, что в Риге готовится сразу восемь смертных казней?[...]
Общее значение этого эпизода было совершенно ясно. Раздумье кончилось. Исполнительная власть отстраняла общесудебные гарантии и даже на место {190} гарантий военно-судных выдвигала личное усмотрение рижского администратора. Иначе сказать: администрация опять выступала судьей в собственном деле и на основании этого суда, глубоко чуждого самому духу новых учреждений, уже готовила казни.
На этой своеобразно "легальной" почве, около этих восьми жизней закипела бескровная, но полная глубокого драматизма борьба новой Думы со старой исторической властью. Были пущены в ход заявления, ходатайства, просьбы.
Апеллировали к человеколюбию, к великодушию, к справедливости, к простой формальной законности. Защита подала жалобу в сенат на приостановку кассации и в то же время обратилась с ходатайством на высочайшее имя. Думе, в целом, оставалось только принять запрос. Шестьдесят шесть ее членов подписали отдельное личное ходатайство...
Двенадцатого мая я сидел в ложе журналистов и запомнил навсегда сумеречный час этого дня, предъявление запроса, речи депутатов, смущенные, полные предчувствий. Среди водворявшейся временами глубокой тишины как будто чуялось веяние смерти и невидимый полет решающей исторической минуты. Это была своего рода мертвая точка: вопрос состоял в том, в какую сторону двинется с нее русская политическая жизнь, куда переместится центр ее тяжести: вперед, к началам гуманности и обновления, или назад, к старым приемам произвола, не считающегося даже с своими собственными законами...
К трибуне подошел В. Д. Кузьмин-Караваев. Речь его была простая, короткая, без громких слов. Раздалось несколько нерешительных рукоплесканий и тотчас смолкли. Председатель поставил на баллотировку предложение: препроводить запрос к председателю совета министров немедленно, без соблюдения обычных {191} формальностей, с указанием на необходимость приостановки исполнения приговора до решения вопроса о кассации, до ответа на ходатайства...
- Кто возражает против предложения, - говорит председатель, - прошу встать.
Не поднялся никто.
В первой Думе тоже были принципиальные защитники смертной казни, и еще недавно высказался в этом смысле екатеринославский депутат Способный. Но еще не было откровенной кровожадности нынешних "правых", требующих виселиц даже для своих думских противников. Решение принято единогласно. Кто не хотел видеть в этом простой справедливости, - те чувствовали все-таки святость милосердия и останавливались перед ужасом восьми казней...
И помню, что тотчас по объявлении этого постановления, когда Дума перешла опять к законопроекту "О неприкосновенности", зажгли электричество. Свет залил весь думский зал, председательскую трибуну, фигуру докладчика на кафедре, амфитеатр думских скамей с фигурами депутатов... И у меня было такое ощущение, как будто тут, в зале, есть еще что-то невидимое, но жутко-ощутительное, почти мистическое. Может быть, это была неуверенность в спасении восьми жизней, а за ней и во многом другом, что роковым образом сплелось с судьбой этих безвестных восьми людей в Риге... Дума сделала все, что могла. Но она не сделала ничего, - кажется, так следует истолковать это странное ощущение. Здесь могут только негодовать, надеяться, скорбеть и высказывать пожелания. А там могут вешать...
Прошло шесть дней. Восемнадцатого мая на трибуну взошел докладчик Набоков, чтобы сообщить ответ председателя совета министров на думский запрос. Ответ был краток и формален. Сущность его, впрочем, была уже известна из газет: рижский {192} генерал-губернатор не пожелал ожидать исхода жалоб на приговор заведомо незаконного суда и распорядился 16 мая спешно казнить всех восемь приговоренных... ("Наша жизнь", 1906, 17 мая. Прим. В. Г. Короленко.).
Смысл сообщения был ощутительно ясен; на соображения о законности отвечали заявлением о силе. В Думе полились речи, полные негодования и горечи. "В ответ на наш запрос,- сказал депутат Ледницкий,- нам кинули восемь трупов". "Некоторые из них малолетние",- прибавляет депутат Локоть. Кузьмин-Караваев оглашает звучащую горькой иронией телеграмму Леруа-Болье. Просвещенный француз, знаток и друг России, поздравляет Думу с предстоящей отменой смертной казни. "Этим русский парламент совершит акт милосердия и ускорит прогрессивное развитие человечества". Депутат Родичев еще пытается протестовать против "маловерия", которое темной волной хлынуло в Таврический дворец от этой мрачной генерал-губернаторской демонстрации. "Вы напишете закон об отмене смертной казни,- утешает он депутатов,- его утвердят, его не могут не утвердить.
Неужели вы сомневаетесь, что смертная казнь уже корчится в предсмертных судорогах?"
Увы! Самые оптимистические каламбуры бессильны перед фактом. А факт состоял в том, что против потока превосходных слов и проектов рижский генерал-губернатор, разумеется, в полном согласии с правительством, выдвинул восемь виселиц. Это было так убедительно что через десять дней в той же думской зале, тот же депутат Родичев говорил с горьким унынием: "Если мы и признаем обсуждаемую статью (об отмене смертной казни) за закон, - в чем же изменится положение дела? Вы убеждены, что этот параграф станет законом и {193} казни прекратятся?.. Но, господа, каждый из нас понимает, что это не так..."
И действительно, это оказалось не так. Кто теперь вспоминает на Руси, что в заседании 19 июня 1906 года в первую Государственную думу внесен законопроект, состоявший из двух статей:
Статья первая. Смертная казнь отменяется.
Статья вторая. Во всех случаях, в которых действующими законами установлена смертная казнь, - она заменяется непосредственно следующим по тяжести наказанием...
И что этот законопроект Государственной думой принят... И что он облечен в форму закона... Новый закон унесен потоком событий, смывших первую Думу, а факт остался. Виселица опять принялась за работу, и еще никогда, быть может, со времени Грозного, Россия не видала такого количества смертных казней. До своего "обновления" старая Россия знала хронические голодовки и повальные болезни. Теперь к этим привычным явлениям наша своеобразная конституция прибавила новое. Среди обычных рубрик смертности (от голода, тифа, дифтерита, скарлатины, холеры, чумы) нужно отвести место новой графе: "от виселицы". Почти ежедневно, в предутренние часы, когда над огромною страной царит крепкий сон, - где-нибудь, по тюремным коридорам зловеще стучат шаги, кого-нибудь подымают от кошмарного забытья и ведут, здорового и полного сил, к готовой могиле...
Да, как не признать, что русская история идет самобытными и необъяснимыми путями. Всюду на свете введение конституций сопровождается хотя бы временными облегчениями: амнистиями, смягчениями репрессий. Только у нас вместе с конституцией вошла смертная казнь, как хозяйка, в дом русского правосудия.
{194} Вошла и расположилась прочно, надолго, как настоящее бытовое явление, затяжное, повальное, хроническое..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9 M., Гослитиздат, 1955, стр. 472-478.).
ЗЕМЕЛЬНЫЙ ВОПРОС В ПЕРВОЙ ДУМЕ.
В очерках "Земли, земли!" Короленко отметил, что главенствующее место в первой Думе заняла "партия народной свободы", или конституционно-демократическая партия (кадеты) и что представители ее сочиняли свой проект земельной реформы. В центре разработки и защиты кадетского проекта стоял профессор Михаил Яковлевич Герценштейн.
"Я хорошо знал этого интересного человека, - пишет отец. - Ученый финансист по специальности, он давно готовился к кафедре, и Московский университет предложил ему приват-доцентуру тотчас по окончании им курса. Но правительство упорно не допускало его к кафедре.
Он был еврей по происхождению и притом "неблагонадежный в политическом отношении"; по этим двум причинам кафедра была для него закрыта вплоть до 1905 года. Он писал по своей специальности, а для заработка поступил в один из частных банков. Это дало возможность приглядеться к самой черной практике того самого дела, которое он до тех пор изучал теоретически. Он превосходно ознакомился с закулисной стороной земельной и банковской политики, которую вело тогдашнее министерство финансов, вынужденное считаться с взглядами монархов и с безграничными претензиями крупного дворянства.
{195} Это последнее обстоятельство придавало его речам в Думе совершенно исключительный вес и значение. Его противники сразу почувствовали в нем человека, отлично понимавшего все детали финансово-земельной политики самодержавия, все вожделения "первенствующего сословия" и казенное попустительство этим вожделениям за счет всего народа. Поэтому каждый раз, когда он появлялся на думской, кафедре, - думскую залу охватывало вихрем особое оживление. Упрека в теоретичности этому теоретику сделать было невозможно. С иронической улыбкой на необыкновенно тонком и умном лице, он умел показать, что "практика" известна ему не хуже, а, может быть, даже лучше, чем его противникам. И эта ироническая манера вызывала среди "зубров" взрывы настоящего бешенства.
Крестьянские депутаты, наоборот, сразу признали в нем своего, руководителя и союзника. Каждый раз, когда под гром аплодисментов правых сходил с кафедры кто-нибудь из министров или какой-нибудь правый депутат, возражавший против "принудительного отчуждения", - крестьяне принимались кричать:
- Герценштейн! Герценштейн!..
Это значило, что очередь речей должна быть нарушена, и кто-нибудь из ораторов левой стороны уступал слово Герценштейну. На кафедре появлялось типичное худощавое лицо с торчавшими врозь ушами и с одухотворенными тонкими чертами. На губах Герценштейна играла неизменная ироническая улыбка, и выразительные светлые глаза твердо и насмешливо смотрели сквозь золотые очки.
Кругом кафедры начинался точно морской прибой. "Зубры" потрясали кулаками и ругались, порой даже не только не парламентски, но и не печатно. На левой стороне, особенно среди крестьян, раздавался радостный смех и крики одобрения.
{196} Помню одно из таких заседаний, имевшее для Герценштейна роковое значение. На очереди опять стоял земельный вопрос. Опять крестьяне кричали: "Герценштейн, Герценштейн", и опять на взволнованную толпу депутатов с кафедры взглянули сквозь золотые очки умные глаза ученого-практика.
Он доказывал неизбежность и разумность коренной земельной реформы в интересах большинства народа, в интересах процветания государства, в интересах, наконец, того самого "успокоения", о котором так много говорится и с правых и с министерских скамей...
- Неужели господам дворянам, - прибавил он все с тою же тонкой улыбкой, - более нравится то стихийное, что уже с такою силой прорывается повсюду?.. Неужели планомерной и необходимой государственной реформе вы предпочитаете те иллюминации, которые теперь вам устраивают в виде поджогов ваших скирд и усадеб? Не лучше ли разрешить, наконец, в государственном смысле этот больной и нескончаемый вопрос?..
Это была только горькая правда. Я в тот год жил в своей деревенской усадьбе и отлично помню, как каждый вечер с горки, на которой стоит моя дачка, кругом по всему горизонту виднелись огненные столбы. Одни ближе и ярче, другие дальше и чуть заметные, - столбы эти вспыхивали, подымались к ночному небу, стояли некоторое время на горизонте, потом начинали таять, тихо угасали, а в разных местах, далеко или близко, в таком же многозначительном безмолвии подымались другие. Одни разгорались быстрее и быстрее угасали. Это значило, что горят скирды или стога. Другие вспыхивали не сразу и держались дольше Это значит, загорались строения... Каждая ночь неизменно несла за собой "иллюминацию". И было поэтому совершенно естественно со стороны Герценштейна {197} противопоставить государственную земельную реформу, хотя она и разрушала фикцию о "первенствующем сословии", этим ночным факелам, так мрачно освещавшим истинное положение земельного вопроса...
Да, это была правда. Но, во 1-х, она была слишком горька, а во 2-х, это говорил Герценштейн, человек с типично-еврейским лицом и насмешливой манерой. Трудно представить себе ту бурю гнева, которая разразилась при этих словах на правых скамьях. Слышался буквально какой-то рев. Над головами подымались сжатые кулаки, прорывались ругательства, к оратору кидались с угрозами, между тем как на левой стороне ему аплодировали крестьяне, представители рабочих, интеллигенция и представители прогрессивного земского дворянства. А Герценштейн продолжал смотреть на эту бурю с высоты кафедры с улыбкой ученого, наблюдающего любопытное явление из области, подлежащей его изучению...
Но он не оценил достаточно силу этого бессилия. Я знал и любил этого человека, и мне, при виде этого кипения лично задетых им чувств и интересов, становилось жутко. Ретроградные газеты пустили тотчас же клевету, будто Герценштейн советовал крестьянам "почаще устраивать помещикам иллюминации", и эта клевета долго связывалась с именем Герценштейна.
Первая Дума была распущена. Она серьезно хотела настоящего ограничения самодержавия, во 1-х, и во 2-х, она стремилась к действительному решению земельного вопроса. А самодержавию показалось, что оно сможет ограничиться одной видимостью, без сущности конституционного правления и без земельной реформы. Кадеты решили после роспуска прибегнуть к английской форме общенародного протеста и в Выборге они выпустили воззвание об отказе от уплаты податей и исполнения повинностей, Народ не шелохнулся.
{198} Герценштейн тоже был в Выборге и подписал выборгское воззвание. Не успел он еще уехать из Финляндии, как на берегу моря, во время мирной прогулки с семьей, его поразила пуля наемного убийцы. Пройдя через его грудь, пуля застряла затем в плече его маленькой дочери.
(см. о убийстве Г. - http://ldn-knigi.lib.ru/R/Biloje_VIG.htm)
Правительство покрыло это убийство явным беззаконием, и главные его вдохновители остались безнаказанными". (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, N 2, стр. 140-142.).
В выборах в первую Думу отец не принимал участия, так как находился в это время под судом по литературному делу. Ко времени выборов во вторую Думу он получил необходимые права и пользовался ими как выборщик Миргородского уезда.
"С большим интересом,-- пишет отец,- я отправился сначала в большое село Шишак, где должны были состояться сельские выборы. Впечатление было неопределенное и смутное. Прежде всего, руководство выборами не только формально, но и по существу находилось в руках земского начальника и администрации. Привычка к слепому повиновению была еще слишком сильна в сельском населении. Средняя крестьянская масса уже охотно слушала оппозиционные речи, но влиятельных оппозиционных групп в деревне почти но было, и действовали они не открыто.
Мои местные знакомые сначала были уверены в успехе: черная сотня и крупное дворянство будут побиты. Но уже в зале волостного правления эти надежды рассеялись. Когда один из моих знакомых обратился к {199} одному выборщику, на сознательность которого рассчитывал - "неужели вы подадите голос за такого-то?" - тот ответил простодушно:
- Нельзя иначе! За него очень стоит начальство.
Скоро к этому человеку подошел земский начальник и стал давать ему какие-то наставления. И распоряжения земского начальника исполнялись просто в силу привычки повиноваться.
Присматриваясь к выборной публике, я заметил на скамье в углу седого старика очень почтенного вида. На лице его было выражение какой-то торжественной грусти. Я под сел, к нему, и стал расспрашивать, что он думает о происходящем. Он не был из богачей, а только рядовой крестьянин, но о происходящем думал только печальные думы. Прежде было так: люди знали, что надо верить в бога и повиноваться царю... А теперь...
Он скорбно махнул рукой. К нам присоединилось еще два-три таких старика, и полились такие же речи. Я чувствовал, что настроение этих стариков непосредственно, искренно и твердо. Новое казалось еще неустоявшимся и смутным.
Во время самих выборов, когда стали вызывать к ящикам, была выкрикнута еврейская фамилия... Я почувствовал, что кто-то толкнул меня в бок. Рядом со мной стоял молодой крестьянин, высокий, худой, крепкий, но, видимо, сложившийся под тяжестью тяжкого труда с самого детства. Это был казак-хуторянин, представитель самой богатой, но и самой консервативной части населения. На его рябом лице маленькие живые глазки сверкали раздражением, любопытством и почти испугом.
- Жид... Ей богу, жид! Да разве и ему можно?
Я объяснил, что никто из полноправных обывателей не лишен избирательных прав. Он слушал с недоверием и изумлением. Потом он отошел от меня и стал {200} толкаться среди народа, тыча пальцем в еврея и в меня. И я видел, что его чувства находят отклик среди других. Я невольно думал,- что могут дать эти выборы, где еще столько непонимания, темноты и слепого повиновения?
И действительно, результаты их были неопределенны. Прошло несколько "сознательных", но наряду с ними прошло еще больше ставленников земского начальника. И, наверное, за тех и за других часто голосовали одни и те же люди.
Выборщики стали съезжаться в Полтаву[...] Предзнаменования для прогрессивных партий были плохие, и нам казалось сначала, что выборы будут сплошь черносотенными. Через некоторое время выяснилось, однако, что надежда у нас есть. Между прочим, из Лохвицы приехала тесно сплоченная группа передовых земцев и довольно сознательных крестьян, настроенных прогрессивно. Ядро у нас составили кадеты, но к ним же примыкали и социал-демократы. Социал-демократы были настроены против кадетов, лохвичане - против социал-демократов, но только блок мог спасти прогрессивную партию. Поневоле пришлось идти на компромисс. От крестьян был, между прочим, выборщиком харьковский студент Поддубный, исключенный из университета и более года занимавшийся в своей деревне сельским хозяйством. Это давало ему тогда выборные права. Он принадлежал к социал-дем