ify"> В августе 1900 года мы с матерью приехали в Полтаву, где М. И. Сосновский нашел нам квартиру в доме П. П. Старицкого на Александровской улице. Теперь этого небольшого домика, крутым крыльцом выходившего на две улицы, уже нет. На его месте высится большое здание, построенное в предреволюционные годы для крестьянского банка.
Полтава встретила нас теплыми днями бабьего лета и тишиной провинциального города. Отец приехал позже, 11 сентября.
Круг знакомых нашей семьи составляли, главным образом, бывшие ссыльные, из которых иные встречались с Короленко еще во время его ссылки.
Это был круг, по характеристике отца, "третьего элемента", - работников статистики, земских учреждений, сельскохозяйственного общества: М. И. Сосновский, А. Э. Симиренко, Л. Г. Левенталь, Н. В. Аронский, {63}А. И. Белинская, Я. К. Имшенецкий, К. К. Лисовская. Позднее, когда Полтава стала местом ссылки, здесь появилось много интересных людей,- жили Б. Г. Столпнер, В. В. Беренштам, супруги Левины и много других. Они, конечно, бывали у нас. К этому времени Полтава перестала быть тихой, приобщившись к широкому движению революционной волны.
В первый год пребывания отец нашел в Полтаве то, чего искал,-тишину и покой для работы. 26 октября 1900 года он писал Н. Ф. Анненскому:
"Вы знаете мои планы и мечты относительно Полтавы: полная свобода в образе жизни и в работе. Мне хотелось, прежде всего, разобраться в своих "началах" и {54} "продолжениях", потом подготовить "Павловские очерки" и 3-ю книжку, чтобы таким образом войти в прежнюю свою атмосферу и затем продолжать, как хочу и что хочу. Часть этой программы, касающаяся Полтавы, выполнена. Время - мое, первый натиск местного общества с разными запросами на мою личность и с приглашениями читать "в виде исключения" в пользу разных полезных начинаний - отражен с беспримерным мужеством, и неприятель отступил. Теперь местное "общество" выражает неудовольствие: приехал, сидит в норе, читать не хочет. А я рад... До сих пор круг моих знакомых очень ограничен: председатель у[ездной] управы - полтавский Савельев, в доме которого мы живем. Человек хороший. Затем доктор Будаговский, тоже прекрасный человек, Мих. Ив. Сосновский и два-три статистика. Было у меня еще два-три человека, которым отдал или еще отдаю "визиты",- вот и все. Были попытки вытянуть меня для декорации на "торжества" разных открытий, но я наотрез отказался" (ОРБЛ, Кop./II, папка N 1. ед. хр. 13.).
С осени отец осуществил свою программу и начал много работать над беллетристическими темами, которые были намечены раньше. В октябре 1900 года написаны "Государевы ямщики", в начале ноября - "Последний луч", в декабре - "Феодалы", "Мороз" и начато "Не страшное". Этот последний рассказ особенно волновал отца.
"Не страшное", - писал он 10 марта 1901 года Ф. Д. Батюшкову, - это то обыкновенное, повседневное, к чему мы все присмотрелись и притерпелись и в чем разве какая-нибудь кричащая случайность вскрывает для нас трагическую и действительно "страшную" сущность" (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 174.).
{55} Четыре года пребывания в Петербурге, тяжелые и бесплодные в работе, были для отца гранью, за которой начался наиболее плодотворный период его литературной, общественной и публицистической деятельности.
Первым событием, оторвавшим Короленко от чисто художественной и редакционной работы, явилась отмена выборов Горького в Академию наук, получившая, по терминологии отца, название "академического инцидента".
В связи с исполнившимся столетием со дня рождения Пушкина 29 апреля 1899 года был издан высочайший указ об учреждении при Втором отделении Академии наук - Разряда изящной словесности. В этот Разряд могли избираться почетными академиками выдающиеся представители литературы и науки.
"В первой очереди были выбраны Толстой, Чехов и я,- записал отец в дневнике.- Выбор чисто почетный, не сопряженный ни с содержанием, ни с должностью. Отказываться было бы странно, и все мы приняли выбор, хотя я лично чувствовал какой-то осадок и предчувствие, что эта комедия при наших порядках добром не кончится.
Надо думать, что уже этот первый выбор вызывал некоторое неудовольствие. Вторые выборы опять дали некоторый контингент либеральных писателей в Академию (в том числе К. К. Арсеньев). Затем подошли выборы третьей серии, и при этом был избран А. М. Пешков. В это время в Нижнем о нем производилось дознание по 1035 ст[атье] по политическому делу. Все это дело начато честолюбивым и злобным прокурором Утиным, которого в конце концов за нетактичность убрали из Нижнего. Это, однако, послужило поводом Сипягину представить государю выбор Пешкова, как демонстрацию со стороны Академии. Царь через Ванновского, во 1-х, объявил Академии "неудовольствие" за этот {56} выбор.
Вторым высоч[айшим] повелением приказано выбор считать недействительным, третьим - изменить устав о выборах в почетные академики таким образом, чтобы впредь таких случаев не было[...] На этом история могла бы покончиться, так как, конечно, никто не стал бы оспаривать право высоч[айшей] власти - издавать сепаратные повеления и не утверждать выборы - в России, где губернаторы не утверждают председателей земских управ и гор[одских] голов. Но кто-то еще пожелал, чтобы объявление о неутверждении было сделано не категорическим распоряжением власти, а от имени самой Академии. В "Правительственном] в[естнике]" сначала появилось просто известие, что выборы Горького не утверждены. Уже и это было очень нетактично. Почетный выбор оглашен во всех газетах, и Горькому было послано от Академии извещение. Очевидно, "почета", состоящего в выборе, уничтожить было уже невозможно. Теперь к этому прибавили новую огласку - неутверждения, которое у нас в России, по обстоятельствам, тоже является своеобразно почетным.
Вдобавок - новая бестактность: президент потребовал через губернатора, чтобы Пешков вернул самое извещение о факте выбора. Хотели, очевидно, вменить выбор "яко не бывший". В самый день, когда появилось объявление об отмене выборов, - к телеграмме об этом агентства приказано прибавить: "от Академии наук". В объявлении сказано, что, выбирая Пешкова, академики не знали о его привлечении по 1035 ст[атье]. В конце концов вышло, что Академия сама, узнав о пресловутой 1035 ст[атье], - отменяет свой выбор, и значит, высоч[айшему] повелению придан вид самостоятельного акта Академии. Между тем, значение этой статьи спорно, никогда "полицейский надзор" так не истолковывался, и даже одна ретроградная газета выразила недоумение - что Академия считается с полицейскими соображениями ("Свет"), Между {57} тем, академики даже не знали, что от их имени делается такое объявление...
Я в это время сидел в Полтаве, и до меня доходило все это довольно поздно. Высоч[айшие] повеления состоялись 9 марта. В начале апреля я приехал в Петербург и говорил с несколькими академиками. Все были возмущены,- но... общее настроение, по-видимому, улеглось. Шумел только математик Марков, которому президент не позволил поднять этот вопрос в заседании.
Я обратился (6 апр[еля]) к Веселовскому. с письмом..." (Дневник, т. IV, стр. 304-306. Запись без даты.).
Вот его текст:
"Глубокоуважаемый Александр Николаевич! В конце прошлого года я получил приглашение участвовать в выборах по Отделению русского языка и словесности и Разряду изящной словесности и, следуя этому приглашению, подал свой голос, между другими, и за А. М. Пешкова (Горького), который был избран и, как мне известно, получил обычное в таких случаях извещение о выборе.
Затем в "Правительственном вестнике" и всех русских газетах напечатано объявление "от Академии наук", в котором сообщалось, что, выбирая А. М. Пешкова-Горького, мы не знали о факте его привлечения к дознанию по 1035 ст[атье] и, узнав об этом, как бы признаем (сами) выборы недействительными.
Мне кажется, что, участвуя в выборах, я имел право быть приглашенным также к обсуждению вопроса об их, отмене, если эта отмена должна быть произведена от имени Академии. Тогда я имел бы возможность осуществить свое неотъемлемое право на заявление особого по этому предмету мнения, так как, подавая свой голос, я знал о привлечении А. М. Пешкова к дознанию по политическому делу (это известно очень широко) и не {58} считал это препятствием для его выбора. Мое мнение может быть ошибочно, но и до сих пор оно состоит в том, что Академия должна сообразоваться лишь с литературной деятельностью избираемого, не справляясь с негласным производством постороннего ведомства. Иначе самый характер академических выборов существенно искажается и теряет всякое значение.
Выборы почетных академиков по существу своему представляют гласное выражение мнения Академии о выдающихся явлениях родной литературы. Всякое мнение по своей природе имеет цену лишь тогда, когда оно независимо и свободно. Отмене или ограничению могут подлежать лишь формы его обнаружения и его последствия, но не самое мнение, которое по природе своей чуждо всякому внешнему воздействию. Только я сам могу правильно изложить мотивы моего мнения и изменить его, а тем более объявить об этом изменении.
Всякая человеческая власть кончается у порога личной совести и личного убеждения. Даже существующие у нас законы о печати признают это непререкаемое начало. Цензуре предоставлено право остановить оглашение того или иного взгляда, но закон воспрещает цензору всякие посторонние вставки и заявления от имени автора. Мне горько думать, что объявлению, сделанному от имени Академии, суждено, впервые, кажется, ввести прецедент другого рода, перед сущностью которого совершенно бледнеет самый вопрос о присутствии того или другого лица в составе почетных академиков. Если бы этот обычай установился, то мы рискуем, что нам могут быть диктуемы те или другие обязательные мнения и что о перемене наших взглядов на те или другие вопросы (жизни и литературы) может быть объявляемо от нашего имени совершенно независимо от наших действительных убеждений. А это -величайшая опасность в глазах всякого, кто дорожит независимостью (и значит) {59} искренностью и достоинством своего убеждения. Смею думать, что это - величайшая опасность также для русской науки, литературы и искусства.
Ввиду изложенных, по моему мнению, в высшей степени важных принципиальных соображений, я и считал необходимым обратиться к Вам, с просьбой известить меня о времени заседания Отделения и Разряда по этому поводу. К сожалению, моя просьба запоздала, и уже тогда, к крайнему моему прискорбию, я предвидел, что мне останется только сложить с себя звание почетного академика, так как по совести я не могу разделить ответственности за содержание сделанного от имени Академии объявления. Но я считал своей нравственной обязанностью перед уважаемым учреждением прежде изложить свои соображения в собрании Отделения и Разряда, которое, быть может, указало бы мне другой выход, согласный с моей совестию и достойный высшего в нашем отечестве научного учреждения. Оставаясь при этом мнении, я прошу Вас, глубокоуважаемый Александр Николаевич, сообщить мне, находите ли Вы возможным созвать в ближайшее время собрание Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности для выслушания моего заявления, которое я, в таком случае, буду иметь честь представить.
Примите и пр.
6 апр[еля] 1902 г.
Вл. Короленко".
(Д е p м а н А. Академический инцидент. (По материалам архива В. Г. Короленко.) Симферополь, 1923, стр. 36-38.).
Это письмо отца вскоре было напечатано в социал-демократической газете "Искра" ("Искра", 1903, 1 июня.). В конце публикации стоял вопрос: "Как же думает поступить Академия наук?"
{60} Вернувшись в Полтаву, отец получил приглашение на 10 мая в Отделение и Разряд "для частного совещания". "Я приехал, совещание состоялось, но результат получился неопределенный и вопрос откладывался - до осени во 1-х, до выздоровления президента (князь К. Р. был болен и, говорили, серьезно) - во 2-х".
О совещании Короленко писал 12 мая 1902 года жене:
"Я сказал, что выслушал с полным уважением мнение своих товарищей, но считаю себя несвязанным, тем более, что и заседание частное (маленькая хитрость А. Н. Веселовского). Ждать же решения до осени не могу. На том и разошлись..."
В дневнике отмечены подробности переговоров;
"Очень характерно в "совещании" держался В. В. Стасов. Сначала с некоторой резкостью он напал на меня. По его словам - я своим заявлением "ничего нового не сказал". Объявление - есть официальная реляция. Таковым у нас все равно никто не верит. Мы читаем, например, что в стычке ранено 6 казаков, а всем известно, что их убито 666 ! И однако, мы не суемся опровергать эти реляции. То же и здесь. В обществе уже известно многим, что это инициатива не Академии, и этого достаточно.
На это я ответил, что с такими реляциями я, конечно, знаком, но попрошу многоуважаемого В. Васильевича указать мне хоть один случай, когда такая реляция была напечатана от моего имени или от имени кого-либо из присутствующих. В данном же случае от моего имени объявлено, что я считаю всякого заподозренного департаментом полиции - недостойным выбора.
Но тогда мы не могли, бы выбирать Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Тургенева. Я имею, кроме общих, еще и личные причины, заставляющие меня ненавидеть этот {61} внесудебный порядок, применяемый к политическому процессу, и имею право оберегать свое писательское имя от навязывания мне признания этого "порядка" и его законности. Любопытно, что после заседания В. В. Стасов подошел ко мне и, пожимая мне руку, сказал, что я прав и что, в сущности, после этой бесцеремонности - все мы должны выйти... "А если не выходим,- то по российскому свинству!" - закончил он с обычной резкостию..." (Дневник, т. IV, стр. 308-309. Запись без даты.).
После совещания, на котором никакого соглашения достигнуто не было, отец 20 мая вернулся в Полтаву и сразу же поехал в Ялту к Чехову, которого также волновал инцидент в Академии. Поездкой, которая продолжалась всего четыре дня, с 23 по 27 мая, отец был очень доволен, - ему была приятна близость с Чеховым, который тоже решил уйти из Академии, и радовала встреча с Толстым.
"Был у Толстого, - писал он Ф. Д. Батюшкову 28 мая 1902 года. - Поездкой чрезвычайно доволен. Чехов, вероятно, отложит свое заявление до осени, и это, по-моему, хорошо. Я "выйду" на днях, это дело по многим причинам необходимое. А Академии все-таки придется еще вернуться к вопросу. С Толстым об Академии почти не говорил (я этого и не хотел), но очень интересно провели часа три. Удивительный старик" (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922,. стр. 215.).
25 июля из Джанхота отец отослал в Академию свой отказ от звания почетного академика. Текст его таков:
"В Отделение р[усского] яз[ыка] и словесности и Раз-р[яд] изящной словесности императорской Академии наук.
6 апрели настоящего] года я имел честь обратиться к председателю II отделения с нижеследующим {62} письмом". (Следует полный текст приведенного выше письма к Веселовскому.)
"К сожалению, официальное заседание, о котором я просил и которое могло бы прийти к какому-ни[будь] определенному решению, состояться не могло и вопрос отложен на более или менее неопред[еленное] время.
Ввиду этого к первоначальному заявлению мне придется прибавить немного. Вопрос, затронутый в объявлении, не может считаться безразличным. Ст[атья] 1035 есть лишь слабо видоизмененная форма административно-полицейского воздействия, игравшего большую роль в истории нашей литературы. В собрании, считающем в своем составе немало лучших историков литературы, я не стану перечислять всех относящихся сюда фактов. Укажу только на Н. И. Новикова, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Аксаковых. Все они в свое время подвергались административному воздействию разных видов, а надзор над А. С. Пушкиным, мировой славой русской литературы,- как это видно из последних биографических изысканий,- не только проводил его в могилу, но длился еще 30 лет после смерти поэта (Уже в 70-х годах истекшего века генер[ал] Мезенцев потребовал, по вступлении своем в должность шефа жанд[армов], списки поднадзорных и вычеркнул из них имя тит[улярного] сов[етника] А. С. Пушкина. Прим. В. Г. Короленко.).
Таким образом, начало, провозглашенное в объявлении от имени Академии, проведенное последовательно, должно было бы закрыть доступ в Академию первому поэту России. Это - в прошлом. В настоящем же прямым его следствием является то, что звание поч[етного] академика может быть также и отнимаемо внесудебным порядком, по простому подозрению администрат[ивного] учреждения, постановляющего свои решения без всяких гарантий для заподозренного, без права защиты и апелляции, часто даже без всяких объяснений.
{63} Таково принципиальное значение начала, провозглашенного от имени Академии. Я не считаю уместным касаться здесь общего и юридического значения 1035 ст[атьи] и тех, лежащих за пределами литературы, соображений, которыми вызвано ее применение. Во всяком случае, однако, представляется далеко не безразличным - вводится ли то или другое начало категорическим распоряжением власти, или же оно возлагается на инициативу и нравственную ответственность учено-просветительного учреждения, призванного руководиться лишь высшими интересами литературы и мысли.
Ввиду всего изложенного, т. е.:
что оглашенным от имени Академии объявлением затронут вопрос, очень существенный для русской литературы и жизни;
что ему придан характер коллективного акта;
что моя совесть, как писателя, не может примириться с молчаливым признанием принадлежности мне взгляда, противоположного моему действительному убеждению;
что, наконец, я не нахожу выхода из этого положения в пределах деятельности Академии,-
я вижу вынужденным сложить с себя нравственную ответственность за "объявление", оглашенное от имени Академии, в единственно доступной мне форме, т. е. вместе с званием почетного академика.
Поэтому, принося искреннюю благодарность уважаемому учреждению, почтившему меня своим выбором, - я прошу вместе с тем исключить меня из списков и более поч[етным] академиком не числить.
Через месяц после ухода отца из Академии, 25 августа 1902 года, подал заявление об уходе и А. П. Чехов.
{64} Свое завершение академический инцидент получил уже после Февральской революции. На заседании Академии 21 марта 1917 года было выражено желание академиков, чтобы В. Г. Короленко возвратился в их среду. Об этом написал отцу Д. Н. Овсянико-Куликовский 21 марта после состоявшегося заседания:
"Вчера, на заседании Разряда изящной словесности, было выражено единодушное желание, чтобы Вы опять стали почетным академиком и вступили в нашу среду[...] Мне поручили запросить Вас об этом прежде, чем будет послано. Вам официальное предложение Академии. Вас надо будет баллотировать, и, разумеется, Вас выберут единогласно. Горький вернулся без баллотировки, потому что Академия все время считала его не выбывшим, а только отторгнутым внешнею силою. Вы же выбыли по собственному желанию. Вспоминаю, что года три тому назад, на частном совещании у Кони, А. А. Шахматов заявил, что из числа имеющихся вакансий, две должны остаться незамещенными - впредь до возвращения Короленко и Горького. Теперь этот момент наступил. Возвращайтесь к нам".
Но для отца академический инцидент был гораздо сложнее; принципиальный вопрос оставался неразрешенным. То, что делало его одиноким в стане академиков и отделяло от их среды, не изменялось с революционной переменой власти. Поэтому в ответ на письмо Овсянико-Куликовского он писал:
"Дорогой Дмитрий Николаевич.
Не знаю, найдете ли Вы в себе столько христианского незлобия, чтобы не сердиться на меня за такое запоздание с ответом на Ваше письмо. Произошло это от многих более или менее уважительных причин. Одна из них - продолжающееся нездоровье, другая - вытекающая отсюда нерешительность. Наконец, третья - неопределенность положения, из которого требуется выход.
{65} Вот видите ли, дорогой Дмитрий Николаевич, в чем дело. Вышел я из Академии не потому, что царь не утвердил избрания Горького. Это его, т. е. бывшего царя, дело. При прежнем строе на всем его протяжении кто-нибудь кого-нибудь не утверждал: губернаторы - одних, министры - других, цари - третьих. Это было тогда их формальное право, и это приходилось терпеть всей России. Экстренной обиды в пользовании им, требующей особого протеста, не было. Вспоминаю по этому поводу один эпизод, который запал мне в память отчасти в связи с нашим делом. В прошлом веке берлинская Академия избрала в свои члены проф. Зибеля. Император этого избрания не утвердил. Когда академики выразили по этому поводу свое соболезнование, то Зибель ответил:
"О, это беда небольшая. Было бы гораздо печальнее, если бы выбрал император, а Академия не утвердила".
Такая же малая беда случилась и с Горьким, и если бы о неутверждении было объявлено обычным порядком "от высочайшего имени", то я, как и другие, просто принял бы это к сведению. К сожалению, это было объявлено не от царя, а от самой Академии: в "Правительственном] в[естни]ке" было сказано, что мы выбрали Горького, не зная, что он находится под политическим дознанием. А узнав, выбор отменяем. Это было сделано так бесцеремонно, что у нас даже не спросили, желаем ли мы брать на свою ответственность эту царскую функцию неутверждения. Это уже была "беда", и только против этой бесцеремонности я и протестовал. Царь мог не утверждать сколько ему угодно, но я не желал, чтобы он прикрывал неутверждение моим именем.
Вот в чем было дело и почему я сложил с себя звание почетного академика. Согласитесь, что будет непоследовательно с моей стороны, если я аннулирую эту причину моего ухода и соглашусь войти в "Отдел", после того как история аннулировала самого царя [...]
{66} Мне, поверьте, очень неприятен весь этот эпизод, потому что я питаю глубокое уважение к личному составу "Отдела словесности". Но принципиальное разногласие может выйти и у людей, взаимно друг друга уважающих, а тут у меня были именно принципиальные соображения. И право, я не вижу, почему я должен идти с ними в Каноссу и вновь стучаться в двери, из которых ушел добровольно, по причине, которую считаю основательной..." (Д е р м а н А. Цит. соч., стр. 60-61.).
АГРАРНОЕ ДВИЖЕНИЕ 1902 ГОДА.
"СТУДЕНТ" НА ДЕРЕВЕНСКОМ ГОРИЗОНТЕ
Весной 1902 года в Полтавской и Харьковской губерниях возникло широкое крестьянское движение. Этот общественный момент охарактеризован в очерках отца "Земли, земли!" Строки дневников, отметки записных книжек, мысли, нашедшие отражение в письмах, Короленко обработал для своего произведения.
"Александр III,- пишет он,- мирно отошел к праотцам. Это был, кажется, самый неподвижный из Романовых, и к нему более, чем к кому-нибудь из них, можно было применить известную характеристику из драмы Алексея Толстого:
От юных дней напуганный крамолой,
Всю жизнь свою боялся мнимых смут
И подавил измученную землю.
(Т о л с т о й А. К. Собрание сочинений. В 4 т. Т. 2. M., "Художественная литература", 1963, стр. 186. Первая строка цитаты у Толстого читается: "Ты, в юных днях испуганный крамолой...").
Его отец ввел реформы и погиб трагическою смертию. "Не двигайтесь, государь",- говорили мудрые {67} советники. Он не двинулся ни на шаг из своего заколдованного самодержавного круга и мирно почил в своем крымском дворце.
Пример этой противоположности между судьбой отца и деда послужил программой для нового царствования. Николай II сразу заявил в памятной речи, что всякие надежды на реформы являются "бессмысленными мечтаниями", и после этого самодержавие, казалось, застыло надолго и прочно. Все свелось на полицейскую борьбу с крамолой в городах. Что же касается деревенской России, то она казалась по-прежнему темной, неподвижной и покорной. И Николай II повторил слова отца о том, что крестьянству не следует надеяться на какие бы то ни было "прирезки".
И вдруг именно оттуда, со стороны деревни раздался глухой подземный раскат в виде аграрного движения 1902 года.
[...] В столицах, а за ними в больших городах, происходили сильные и все возраставшие волнения молодежи. К ним применяли самые суровые меры. Потом попробовали действовать "сердечным попечением". Ничто не помогало. Молодежь волновалась, и отголоски этих волнений разлетались по всей России. О волнениях молодежи говорили на улицах, в поездах железных дорог; извозчики и рабочие, возвращаясь с отхожих промыслов из столицы, разносили вести о них до самых далеких углов провинций, порождая, в свою очередь, своеобразные легенды.
Одна из них, самая распространенная, показалась мне до такой степени характерной, что я тогда же записал ее в нескольких вариантах из разных мест. "В чем дело? Из-за чего это студент бунтует?" - спрашивал себя простой человек. Еще недавно у него было готово объяснение: "Господские дети недовольны, что царь освободил крестьян". Теперь говорит иное; {68} студент-бедняк учится из-за хлеба, чтобы получить казенное место. Но тут его встречает общая неправда: места раздаются богатым, могущим дать взятку или имеющим связи.
- Веришь ты, - передавал мне один такой простец жалобу студента,- последнюю шинель проучил, все места не дают... Даром сто очков вперед дам тем, которые получают... Конечно, всюду бедному нет ходу,- заключил рассказчик.
Таким образом, "бунтующий студент" являлся уже не помещичьим сыном, недовольным освобождением крестьян, а бедняком, протестующим против повсюдной неправды.
Городское рабочее население, в значительной степени затронутое марксистской пропагандой, уже давно перенесло свое сочувствие на сторону молодежи, и в крупных городах волнения рабочих и студентов выливались на улицу совместно. 2-го февраля 1902 года произошла грандиозная демонстрация в Киеве. Рабочие и студенты запрудили улицы, выкидывали знамена ("Долой самодержавие") и вступали в драку с полицией и казаками.
"Студенческий мундир,- отметил я тогда в своей памятной книжке,- становится своего рода бытовым явлением наряду с рабочей блузой... Появился даже особый тип уличных "гаменов", веселая толпа подростков, из удальства и шалости шмыгающих между ногами казачьих лошадей с криками "Долой самодержавие". Для них это только веселая игра, но в этой игре начинает вырастать целое поколение..."
Деревня прислушивалась и недоумевала. [...] Между тем, возрастающая возня в городах должна же была действовать и на деревню... Деревне тоже плохо, и, главное, нет надежды на лучшее. А тут под боком кто-то шумит и протестует против неправды... Бедняк против богача, слабый против сильного. И во {69} главе этого протеста стоят люди, называемые "студентами"...
И вот фигура студента вырастает в легендарный образ, сплетающийся с царской легендой. Цари, по мнению мужика, всегда были за народ и за бедноту. Но, по исторической случайности, данный царь пошел против народа и против бедноты - за господ. Студент узнал и почувствовал это первый... И в деревне явился интерес к студенту.
[...] Казалось, все осталось по-старому, но жизнь, не всегда доступная прямому полицейскому воздействию, сильно изменилась, как почва, незаметно размываемая невидимыми подземными водами.
Наконец, легендарный "студент" проник и в тихую Полтаву, и здесь тоже начался "шум".
К тому времени Полтава оказалась переполненной высланной из столиц молодежью. Это было время, когда уже господствовало прямолинейное марксистское настроение. Народническое "доброхотство" сильно ослабело. Мужик объявлялся мелкой буржуазией... Эти различия в интеллигентской идеологии данного десятилетия для деревни, конечно, не существовали, но они существовали для начальства: марксистскую молодежь мудрый Плеве решил ссылать в центр хлебородного края. В Полтаве очутилась масса поднадзорных. Тут были и исключенные студенты, и бывшие ссыльные, и рабочие, "лишенные столицы", и мужики, и девушки-курсистки.
Народ этот жался, точно в тесном углу, искал и не всегда находил работу, озлоблялся, нервничал, искал повода для демонстраций в тихом городе. Наконец, повод нашелся.
Около этого времени Л. Н. Толстой был отлучен от церкви. Газеты были полны любопытной полемикой между графиней и синодом. Раздраженная бестактными выходками синода, графиня вызвала его главу (митрополита Антония) на газетную полемику, {70} которая уже сама по себе представляла курьезный "соблазн"... Об отлучении говорила вся Россия. И вот, 5-го февраля, во время представления в Полтаве "Власти тьмы", перед вторым действием, когда на сцене и в зале устраивается полутьма, вдруг сверху посыпались летучие листки с портретом Толстого и с надписью: "Да здравствует отлученный от церкви борец за правду" (что-то в этом роде. Я листков не видал). Публика сначала приняла это за обычную театральную овацию и стала разбирать листки. Но тут кто-то бухнул еще пачку прокламаций.
Мне говорили, что это было уже сверхсметное добавление, отнюдь не входившее в первоначальную программу и даже прямо противное ей. Говорят, самая прокламация была сляпана довольно нелепо и устроено было это прибавление так неумело, что полиция сразу захватила всю пачку.
Казалось - этот театральный эпизод нимало не относился к деревне и ни в каком смысле не может заинтересовать ее. Но вышло иначе.
Полиция не могла не ответить на него по-своему. Начальство обдумало "план кампании", и в одну из ближайших ночей полиция и жандармы нагрянули сразу на множество квартир, произвели обыски и арестовали сразу 44 человека. Разумеется, действовали на основании привычной формулы: "после разберем", и набрали массу людей совершенно непричастных. Арестовали в том числе молоденькую гимназистку, которую везли уже днем. Вид этого полуребенка среди жандармов обращал внимание и вызывал недвусмысленное сочувствие уличной толпы...
В числе арестованных оказался один молодой человек, высланный студент, Михаил Григорьевич Васильевский. Это был очень симпатичный и миловидный юноша, с тем обманчиво цветущим видом, какой бывает у {71} людей с сильным пороком сердца. Он иногда проводил целые ночи без сна, на ногах, томясь и задыхаясь. Многие знали его, питая участие к угасающей молодой жизни, и его грубый арест вызвал общее возмущение... Васильевский, как все сердечно больные, был очень нервен, и притом нервен заразительно.
После ареста он сразу объявил голодовку... К нему примкнули другие товарищи... В арестантских ротах начались волнения политических...
Весь город кипел необычным до сих пор участием и волнением. Все говорили о массовых арестах и о беспорядках. Здание арестантских рот помещается против большой и людной Сенной площади, привлекающей много приезжих из деревень. Политические сидели в верхнем этаже, и толпе было видно, как в камерах вдруг зазвенели разбиваемые стекла и появился какой-то плакат с надписью "Свобода". Потом в здании за оградой послышался шум, спешно подошли вызванные войска. Оказалось, что когда политических попытались перевести вниз, они оказали сопротивление. Крики женщин взволновали уголовных арестантов. Они подумали, что политических избивают, похватали инструменты из мастерской и кинулись на помощь. Могла выйти страшная бойня, и политическим пришлось уговаривать уголовных, чтобы избежать кровопролития.
Потом бедняги сильно пострадали. Явились высшие власти: над уголовными производились жестокие экзекуции...
Под влиянием этих событий город волновался. Приходившая с базара прислуга с необычайным участием рассказывала о происшествиях, о барышнях, которых привозят жандармы, о больном юноше, о том, что в тюрьме избивают. "На базаре аж кипить",- прибавляли рассказчицы. Базарная толпа теснилась к тюрьме. Меня тогда поражала небывалая до тех пор восприимчивость {72} этой толпы, и я думал о том, какие новые толки повезут отсюда на хутора и деревни эти тяжелодумные люди в смазных чоботах и свитках, разъезжаясь по шляхам и дорогам...
И опять мне вспоминался 1891-й год, земля под снегом, каркающие вороны и покорная кучка мужиков, несших к становому прокламацию "мужицких доброхотов". Здесь было уже не то: над тихой Полтавой, центром земледельческого края, грянуло известие:
- У Полтавi объявилися студенты...
Известие это передавалось различно и вызывало различное отношение, главное содержание которого была тревога...
Студенты... Те самые, что в Киеве и Харькове дерутся с полицией наряду с рабочими, те самые, что хотят, чтобы "не было ни богатых, ни бедных..." "Их посылает царь..." - "Нет, они идут против царя, потому что царь перекинулся на сторону господ". Легендарная, мистическая фигура появилась во весь рост на народном горизонте, вызывая вопросы, объяснения, тревогу. Не могу забыть, с каким чувством суеверного ужаса зажиточная деревенская казачка из-под Полтавы рассказывала мне о том, как какая-то компания студентов взошла на Шведскую могилу. "Увiйшли на могилу, тай дывляться на yci сторони..."
- Ну, и что же дальше? - спросил я. Дальше не было ничего. Казачка, видимо, была встревожена и не ждала ничего хорошего от того, что таинственные студенты с высокой Шведской могилы осматривали тихие до тех пор поля, хутора и деревни, Казаки - самая консервативная часть деревенского населения Украины. В неказачьей части этого населения таинственные студенты порождали сочувствие и надежды... С именем студентов связывалось всякое недовольство и протест[...]
{73} Таким образом, та самая сила, из которой самодержавие рекрутировало новые кадры своих слуг, от которой, по нормальному порядку вещей, должно было ожидать обновления и освежения,- становилась символом борьбы с существующим строем и его разрушения... Но самодержавие имело очи, еже не видети, и уши, еже не слышати... Оно могло изловить и заточить каждого крамольника в отдельности, и не видело страшной крамолы, исходившей от его приверженцев.
Крамола эта называлась: застой и омертвение государства" (Короленко В. Г. Земли, земли! "голос минувшего", 1922, N 2, стр. 124-128.).
"30 апреля 1902 года, - вспоминал Короленко, - я занес в свою записную книжку следующее:
"В то время, когда я пишу эти строки, мимо моей квартиры едут казаки, поют и свищут. Идут, точно в поход, и даже сзади везут походную кухню, которая дымит за отрядом... Полтава теперь является центром усмиряемого края, охваченного широким аграрным движением.
Бунтом этого назвать было нельзя. Бунта в смысле какого бы то ни было открытого столкновения с войсками, даже с полицией, или противодействия властям нигде не было. В том углу, где у Ворсклы сходятся четыре уезда (Валковский и Богодуховский Харьковской губернии, Полтавский и Константиноградский - Полтавской), внезапно, как эпидемия или пожар, вспыхнуло своеобразное и чрезвычайно заразительное движение, перекидывавшееся от деревни к деревне, от экономии к экономии, точно огонь по стогам соломы.
Пронесся слух, {74} будто велено (кем велено,- в точности неизвестно) отбирать у господ землю и имущество и отдавать мужикам. Приходили в помещичьи экономии, объявляли об указе, отбирали ключи, брали зерно, кое-где уводили скот, расхищали имущество. Насилий было мало, общего плана совсем не было. Была лишь какая-то лихорадочная торопливость... Вскоре, впрочем, выяснилась некоторая общая идея: бывшие помещичьи крестьяне шли против бывших господ. Случалось, что мужики защищали экономии от разгрома, но не из преданности господам или чувства законности, а потому, что громить приходили "чужие", тогда как это были "наши паны". При этом исчезало различие между богатыми и бедными крестьянами. В общем, отмечали даже, что начинали по большей части деревенские богачи. И, как только это начиналось, по дорогам к экономии валил народ на убогих клячонках, запряженных в большие возы, на волах, а то и просто пешком, с мешками за спиной. Брали торопливо, что кому доставалось. Богачи увозили нагруженные возы, бедняки уносили мешки и тотчас же бежали опять за новой добычей.
Потом, разумеется, началась расправа. Приходило начальство, объявляло, что никакого указа не было, напоминало о "неизменной царской воле" и, конечно, тотчас же принималось сечь. Мужики встречали начальство смиренно, по большей части на коленях. Коленопреклоненных брали по вдохновению или по указаниям "сведущих людей", растягивали на земле и жестоко пороли нагайками. Секли стариков и молодых, богатых и бедных, мужчин и женщин. Таким образом, по старой самодержавной традиции восстанавливалось уважение к закону...
В Полтавской губернии тогда губернатором был Бельгард, до тех пор ничем не выделявшийся и довольно безличный. Харьковской губернией правил кн[язь] {75} Оболенский, прежний екатеринославский губернатор, фигура довольно яркая. О нем много писали в связи с его войной с земством и отрицанием голода (к которому он относился чисто по-лукояновски). Оба губернатора, - тусклый и яркий, - действовали как будто одинаково: приходили, сгоняли мужиков, растягивали на земле, секли... Только Бельгард, как человек "с добрым сердцем", при сечении, как говорили, проливал слезы. Оболенский никакой чувствительности не проявил и выступил в поход так бодро, что в Харькове шутили, будто у него на ходу "играла даже селезенка". Сразу же, только сошедши с, поезда, кажется, в Люботине, по дороге в какую-то экономию, он встретил мужика с нагруженным возом. Не входя в дальние разбирательства, он приказал сопровождавшим его казакам растянуть мужика и "всыпать". Баба кинулась к мужику. Тут же растянули и бабу...
Вскоре после этого в нашу местность приехал министр Плеве. Он отказался остановиться в губернаторском доме и прожил день или два в вагоне у Южного вокзала. В любой конституционной стране в таких обстоятельствах не удовольствовались бы судом, а непременно произвели бы исследование, которое выяснило бы глубокие причины явления. У нас "исследование" министра Плеве на месте не имело других результатов, кроме того, что чувствительный Бельгард получил отставку до такой степени неожиданную, что узнал о ней только из телеграммы своего заместителя, кн. Урусова. Оболенский, наоборот, получил поощрение... Очевидно, "внезапное обострение аграрного вопроса" привело высшую правительственную власть к одному только выводу: старое средство - порка - признается целесообразным и достаточным. Но пороть следует без излишней чувствительности...
Движение стихло так же быстро, как и возникло, как {76} легко вспыхивающая и так же легко потухающая солома.
Все очевидцы показывали согласно, что при появлении военной силы - все покорялось, и награбленное возвращалось собственникам. Очевидно, порка не была средством усмирения, а являлась скорее прямым наказанием...
[...] Я думал о том, почему в 1905 году накипавшее было народное движение стихло и еще так долго деревня поставляла правительству покорных депутатов, поддерживавших думский консерватизм. Деревня тогда еще не расслоилась. В ней первую роль играл еще по-прежнему деревенский богач, выступавший всюду ее официальным представителем. Он же руководил и "грабижкой". Но деревня уже почуяла близкую рознь, назревавшую в ней, и - сама испугалась последствий.
[...J Разумеется, "грабижка" было движение в высокой степени бессмысленное. Но ведь вопиющее бессмыслие было неразлучно с каждым шагом в этом больном вопросе русской жизни как со стороны массы, так и со стороны правящих классов.
Участников "грабижки" пришлось предать суду, чтобы внушить массе идею о "карающем законе". Но при этом самый закон оказался в очень затруднительном и двусмысленном положении. Одна из основных истин уголовной юстиции состоит в том, что никто не может нести дважды наказание за одно и то же преступление. А г[оспода] губернаторы, предавая жестокой порке коленопреклоненных крестьян, несомненно, совершали действие, которое иначе, как наказанием, назвать нельзя. Таким образом, суд для "водворения идеи права" должен был прежде всего перешагнуть через явное бесправие.
К сожалению, русский суд того времени не привык останавливаться перед