Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце, Страница 9

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

ократиче­ской партии, и лохвичане, наконец, согласились отдать ему голоса не как социал-демократу, а как крестьяни­ну. А зато социал-демократы согласились голосовать за наш список.
   Еще более трудностей предстояло нам с выборщи­ками-крестьянами. В их психологии была особенная черта. Перспектива быть выбранному самому связан­ный с этим почет и особенно депутатское жалование в три тысячи - оказывали на них неотразимое обаяние.
   {201} И вот, почти каждый из них явился на выборы с тай­ной надеждой лично попасть в депутаты. С мечтой о депутатстве каждый расставался трудно и со вздохами, и нам стоило больших усилий добиться сокращения списка. Нам много содействовали в этом социалист-крестьянин и один очень хороший священник. В конце концов соглашение достигнуто, список сокращен, и тог­да оказалось, что если мы выдержим это соглашение, то большинство за нами обеспечено.
   Тогда администрация пошла на крайнее средство. В самый день выборов комиссия собралась чуть не в 6 час[ов] утра, и - еще несколько наших выборщиков были устранены, в том числе студент и священник. По­следнего призвал к себе тогдашний архиерей и потре­бовал, чтобы он немедленно уезжал в приход. Священ­ник со слезами рассказал нам об этом, но у него была большая семья, он боялся лишиться прихода и повиновался.
   Это были ходы явно незаконные. Устраняемые не имели времени для обжалования, но удар был рассчитан метко. Наш блок, заключенный с таким трудом, сразу рассыпался: крестьяне не выдержали. Наивные личные вожделения выступили вперед, покрыв общее дело. Почтенные селяне-выборщики разбились на кучки и стали шептаться: "Ты выбирай меня, я стану выби­рать тебя"... При вызовах к урнам почти никто из них не отказывался. Получали смешное число голосов, по­рой вызывающее злорадный смех противников, но все-таки угрюмо, безнадежно, со стыдом шли на баллоти­ровку и проваливались. Соблазн был слишком велик, сознание общих интересов слишком ничтожно.
   Другая сторона, наоборот, сплотилась образцово.
  Администрация употребила все свое влияние на массы, и это влияние было еще очень значительно. Когда вы­борщики отправлялись в город, то кое-где священники {202} приводили их к присяге, что они будут непременно бал­лотировать за принятый список. В городе старались поместить их на особых квартирах, куда ежедневно до­ставлялась им местная черносотенная газета, не оста­навливавшаяся ни перед какой клеветой, чтобы очер­нить кандидатов прогрессивного блока. Кое-кто из этих выборщиков, приехав в город, уже спохватился, что попал в ненадежную для крестьянина компанию...
   - Я уже вижу и сам,- отвечал один такой выбор­щик моему знакомому на его убеждения.- Та ба. При­сяга, ничего не поделаешь.
   В первый же день мы провалились. Заметное число голосов получил только Г. Е. Старицкий. Поражение нашего блока было очевидное и самое жалкое. И его причиной была измена наших крестьянских выборщи­ков" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, N 2, стр. 143-145.).
  

ДЕРЕВНЯ ПОСЫЛАЕТ ЧЕРНОСОТЕННЫХ ДЕПУТАТОВ

  
   "Под конец этого первого выборного дня я сидел в отдаленном конце дворянского собрания, где происхо­дили выборы. Мысли мои были печальны. На наших собраниях мы тщательно разъясняли крестьянам, что только поддерживая прогрессивные партии они могут рассчитывать на земельную реформу. Но масса была так еще темна и так узко своекорыстна, что даже оче­видный общий интерес не мог сплотить ее.
   В это время рядом со мной сел один из выборщиков другой стороны. Это был человек деревенский, корена­стая фигура, одетая в городской костюм, широчайшую черную пару, очевидно, только для парада. Мне пока­залось, что он с каким-то своеобразным участием {203} посмотрел на меня и заговорил о погоде и о необходимос­ти скорее кончить выборы. Это был, очевидно, хлебороб из того зажиточного деревенского слоя, который еще так недавно имел влияние в деревне. К нему вскоре подсел другой, такого же типа, только попроще: на нем был уже прямо деревенский костюм. Я поду­мал, что именно люди этого типа, может быть, стояли во главе противопомещичьего движения. Теперь они придали силу блоку правых дворян и черной сотне (у нас октябристы и крайние консерваторы выступали вместе).
   - Вот это господин Короленко... тот самый, что пи­шет, - сказал тот, что подсел ко мне первый.
   - Знаю, - сказал второй, кланяясь и подавая мне руку.
   - Что же именно вы знаете? - сказал я, улыбаясь и думая, что они знают меня по местной репутации.- Не то ли, что это я учу крестьян поджигать помещичьи скирды и резать ноги экономической скотине?
   - Нет... Этого мы не знаем...
   - Это каждый день пишут для вас в "Вестнике". :
   - Ну, это брехня... Мало ли что пишут. Мы читали другое,- сказал первый.
   Они были знакомы с моими статьями в "Полтавщине", с брошюрой "Сорочинская трагедия" и с "Письма­ми к жителям городской окраины". К моему удивле­нию, к моей литературной деятельности они относились с сочувствием,
   - Почему же вы теперь голосуете с черной сот­ней? - спросил я.
   По лицу первого моего собеседника прошла как будто тень. Я узнал впоследствии, что его дети учатся в гимназиях и высших учебных заведениях, и теперь, быть может, от этой своей молодежи он слышит, тот же вопрос.
   {204} - Надоело уже,- сказал он угрюмо.
   - То-то вот и оно,- подхватил второй,- что надокучило. Грабежи пошли, разбойство... Дед у деда суму рад вырвать. Если это такие новые права, - то бог с ними!
   - Да,- сказал другой.- Грабежи пошли, разбойство... Прокинешься ночью и слушаешь: может, какой добрый сосед уже клуню подпаливает. Потом, г[осподи]н Короленко, возьмите то: кричат "поровнять землю". А вы знаете, как иному земля досталась? Мы не помещичьи дети, не богатое наследство получали от батьков... Каждый клок земли отцы и деды горбом до­ставали. И дети тоже с ранних лет не доспят, не доедят... Все в работе. Одна заря в поле гонит, с другой возвращаются... А теперь кричат: "поровнять". Отдай трудовую землю какому-нибудь лентяю, который, что у него и было, пропил.
   Я знаю, что это правда.
   Эти хлеборобы-собствен­ники из казаков - настоящие подвижники собствен­ности. Многие из них живут хуже рядовых крестьян, от­кладывая каждую копейку на покупку земли. Ко мне одно время возил деревенские припасы один довольно жалкий на вид старик. Он был одет как нищий, но я потом узнал, что это деревенский богач. Вся семья пи­тается ужасно, детям не дают ни масла, ни яиц, все идет на продажу... Детей даже не отдают в школу. И все для того, чтобы прикупить лишний клок земли.
   Между тем, крылатое слово, кинутое в 1902 году на кочубеевской усадьбе, теперь росло и ширилось. Ло­зунг "поровнять" уже гулял в деревне. Я как-то приво­дил в "Русском богатстве" свой разговор с крестьяни­ном (Короленко В. Г. Современные картинки. - "Русское бо­гатство", 1905, N 11-12.). Он спрашивал моего совета: можно ли "по {205} новым правам" покупать землю - у него с братом 9 де­сятин на двух. Они хотят прикупить еще три. Значит, придется по 6 десятин на. душу. А может, по равнению это выйдет много, так могут отнять... Не пропали бы даром деньги.
   Понятно, с каким испугом и враждой должны были эти люди относиться к стихийному движению, которое уже тогда сказывалось в деревне. Я видел, что мои со­беседники люди разумные и, сравнительно, даже про­свещенные, и я спросил, слыхали ли, о проектах перво-думской земельной реформы.
   - Читали кое-что,- сдержанно ответили они.
   - Ну, а что вы думаете? Если все останется по-старому, если у ваших безземельных соседей по-преж­нему будут плакать голодные дети, - будете ли вы спать спокойно в своих каморках? Впрочем, - закончил я, вставая, - дело ваше... Но если вы хотите знать мое мнение, то я вам скажу. Россия загорается. Первая Дума хотела сделать многое, чтобы потушить пожар и указать людям выход. А вы теперь в этот пожар под­кинули еще охапку черносотенного хворосту.
   Я попрощался и отошел в сторону, где происходил счет шаров. Наши противники продолжали торжество­вать. Консервативные дворяне и священники, известные черносотенной пропагандой, ходили с гордо поднятыми головами. За них было много крестьянских голосов. А наши кандидаты все так же позорно проваливались, и проваливали их тоже крестьяне.
   Мои собеседники остались на том же месте, подо­звав к себе еще некоторых других, уже положивших шары. В этой кучке шел какой-то оживленный разго­вор. Через некоторое время ко мне подошел один мой знакомый и сказал:
   - Сейчас ко мне подошли вот эти два выборщика и сказали: мы видели, что вы знакомы с Короленко.
   {206} Скажите ему, если он будет перебаллотировываться завтра, - то у него будет 4 лишних голоса. Я баллотировался, и действительно к 78 голосам, которые я получил в первый день, прибавилось как раз 4. Это было абсолютное большинство. Но в эту ночь наши противники приняли самые экстренные меры, привезли на тройках еще несколько своих выборщиков и я попал только в кандидаты.
   Вторая Дума оказалась уже совершенно покорной, и земельная реформа была похоронена.
   Вскоре после выборов мне пришлось быть в камере одного из полтавских нотариусов. Невдалеке от меня сидел, тоже дожидаясь очереди, старенький помещик с благодушным лицом и круглыми птичьими глазами. К нему подошел другой помоложе.
   - Все вышло очень хорошо,-говорил старик.- Прошли почти все наши... Теперь бояться нечего. Вто­рая Дума наша.
   - Д-да,- подтвердил младший, кидая взгляд в мою сторону...-Теперь разным Герценштейнам не да­дут ходу.
   Впоследствии я часто вспоминал этот разговор. Я не знал фамилий ни этого благодушного старика, ни его совсем уже не благодушного собеседника. Где-то они теперь, и находят ли по-прежнему, что Россия в тот момент более всего нуждалась в устранении Герценштейнов и их проектов государственного решения земельного вопроса...
   Что было бы теперь, если бы [...] проводилась плано­мерная земельная реформа? Но состав последующих дум был далек от этих забот, а крестьянство, благодаря "разумным мерам", посылало в думы в большинстве черносотенных депутатов" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, N 2, стр. 145-147.).
  

ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГРАНИЦУ. У СЛАВЯН

  
   С 1906 года отец снова начал чувствовать себя пло­хо. У него сильно болела нога, и так как он не прекра­щал ходьбы и работы, то иногда сильно страдал. Появились признаки сердечной болезни, и врачи посо­ветовали ему лечиться в Бад-Наугейме, в Германии.
   В июне 1907 года наша семья уехала за границу. Незадолго перед отъездом отец получил "смертный приговор" от какой-то черносотенной организации. В письме к В. Н. Григорьеву 20 июня из Бад-Наугейма он писал:
   "Почти накануне моего отъезда у моего крыльца вдруг выставили наряд городовых с околодочным. Сначала мы думали, что предстоит обыск и арест, тем более, что полицейские переписывали всех входящих и выходящих. Оказалось другое: губернатор объяснил мне, что это оберегают меня от покушения черной сот­ни! Это несомненная чушь: стоять у парадного крыль­ца и переписывать выходящих от меня знакомых, - странный способ "оберегать". Я, конечно, потребовал немедленного снятия этой стражи... Через два дня после этого я неожиданно для них уехал за границу. Еще через два дня у моего хорошего знакомого, това­рища по "Полтавщине", адвоката Сияльского, произве­ли грандиозный обыск, о котором писали в газетах, и затем все выспрашивали у наших домохозяев, - как мог я уехать за границу, не взяв заграничного паспор­та? А я взял его еще в Петербурге. Вероятно, эти гос­пода дожидались, что я еще буду у них просить пас­порта. А я поднес им сюрприз...
   Да, таковы последние "отечественные впечатле­ния"..." (ОРБЛ, Кор./II. папка N 2, ед. хр. 10.).
   {208} С 17 июня по 25 июля отец лечился в Наугейме. А затем мы выехали через Мюнхен и Вену в Липик в Славонии, где в это время жил и лечился мой дядя, Василий Семенович Ивановский ("доктор Петро") и куда приехали повидаться с ним сестры моей матери П. С. Ивановская-Волошенко и А. С. Малышева. Сохранились воспоминания об этом путешествии. "Проехав что-то около полуторых суток от Вены, - пишет отец в неизданной рукописи "У славян", - я ус­пел наглядеться на публику. Больше всего привлекали внимание "запасные" в длинных, как юбки, полотняных рубахах и широких полотняных штанах. Все они были пьяны, целовались, пели песни и ругались добродушно, но столь же отвратительно, как у нас. Пожалуй, хуже, потому что к самым бесстыдным ругательствам припле­тали не только родителей, но еще святые имена...
   Еще недавно они учинили большое буйство, о котором писали газеты: обезоружив огромной толпой венгерского офи­цера, оскорбившего их национальное чувство,- они за­ставили его стать на колени и осыпали оскорблениями. В поезде, насколько я мог понять,-шел разговор об этом происшествии и хорваты,- совсем как у нас, - надеялись, что им ничего не будет, потому что все было сделано "миром"[...]
   - Липик!
   Нам пришлось выходить. Был тихий и мягкий юж­ный вечер. Станционный фонарь, соперничая с луной, освещал маленькое станционное здание и густую тол­пу, ожидавшую поезда. Мои знакомые, единственные русские,- быть может, с самого основания курорта - встретили меня у выхода из вагона и объяснили при­чину многолюдства на станции: оказалось, что в ма­леньком городишке происходил митинг антивенгерского протеста, на котором обсуждалась какая-то злоба дня. Большинство участников митинга были иногородние и {209} теперь разъезжались. Какой-то красивый молодой че­ловек спешил наскоро досказать речь, начатую до при­хода поезда, и закончил ее возгласом:
   -Доле Унгарска, живио Србия!-что означало: "Долой Венгрию, да здравствует Сербия!"
   "Унгарска", в лице двух "полицаев", хладнокровно выслушивала речи и возгласы, возбуждая во мне воп­росы: как отнеслась бы полиция в моем отечестве, если бы, например, поляки, при таких же обстоятельствах, стали кричать: "Долой Россию"? Предаваясь этим размышлениям об относительности венгерского утеснения, я стоял с двумя чемоданами в руках и слушал горя­чую предику молодого оратора.
   Но вдруг я заметил, что в толпе произошло какое-то перемещение. Оратор оказался ближе ко мне, и я со своими чемоданами очутился неожиданно в самом цент­ре толпы. Молодой человек говорил по-сербски, нервно и быстро, и, кроме слова "Унгарска", произносимого с явным негодованием, я мог еще разобрать слова "Русия" и "russka sloboda", в которых звучала явная бла­госклонность... Во мне стало шевелиться некоторое тре­вожное опасение, которое затем вполне определилось. Повторив еще раз "доле Унгарска", оратор возгласил что-то вроде "живио Русия" и наконец:
   - Живио русски дописник... имярек.
   Дописник - значило, конечно, писатель, а имярек не оставляло никаких сомнений: речь шла обо мне. Мой родственник (Василий Семенович Ивановский. Прим. В. Г. Короленко.), иронически улыбаясь, смотрел на меня из толпы. Я понял, что он завязал уже здесь знакомст­ва и проболтался, что ждет меня и что я "русски до­писник". Теперь, очевидно, нимало не опасаясь уронить мой престиж, он сказал громко:
   {210} - Что ж ты стоишь, болван-болваном? Поставь че­моданы и скажи им несколько слов.
   Я поставил чемоданы прямо в пыль и постарался быстро сообразить положение. Они мне говорили по-сербски, в речи часто звучало слово "Србия", и, кроме нескольких слов, я не понимал ничего. Отлично. Я бу­ду им говорить по-русски и постараюсь, чтобы они по­няли ровно столько же.
   Из политики я, конечно, воздержался от всяких суж­дений об "Унгарска". Сказав затем несколько слов о том, что я очень тронут вниманием, которое приписы­ваю всецело дружеским чувствам относительно моего отечества и его свободы,- я, наконец, перешел к един­ственно понятному и для них месту своей речи и за­ключил ее возгласом:
   - Живио Србия!..
   Затем кондуктора пригласили садиться, вся толпа ринулась к маленьким, низким и душным вагонам,- причем несколько человек горячо пожали мне руки,- и поезд тихонько пополз по своей узкой колее... На ма­ленькой станции сразу стало тихо.
   Я поздравлял себя с необыкновенной находчивостью в трудных политических обстоятельствах: быть так не­ожиданно застигнутым нечаянной овацией и выйти с такой честью из щекотливого положения... Я очень гор­дился своим дипломатическим успехом... Конечно, мо­жет быть, если бы "Унгарска" узнала о привете рус­ского "дописника" Сербии после митинга протеста, - то... Но, во 1-х, "Унгарска" не узнает, а во 2-х, я не обя­зан считаться с мнением несомненных притеснителей великого сербского племени, занявшего придунайские "планины" и горы от Землина на Дунае до Загреба близ Адриатики. Я теперь в гостях у этого племени и обязан был сказать им что-нибудь приятное. С маленькой станции я шел в самом хорошем расположении {211} духа. Только... мой родственник, косвенно устроивший мне эту неожиданность, тонко посмеивался в усы... Он жил здесь уже месяц и, как доктор, приобрел знакомство с докторами и другими интеллигентными славонцами.
   Я поселился в небольшом двухэтажном доме, в ко­тором, кроме нашего небольшого кружка, жили еще три-четыре боснийских [семьи], стал приглядываться к окружающему. Сезон приближался к концу, публики было немного. Курорт помещался, в сущности, в селе, с небольшой католической церковкой, расположенной на небольшом возвышении.
  
  
   Против церковки помешалась небольшая мортирка с жерлом, поднятым к небу. Одним утром мы услышали вдруг пальбу: оказалось, что это день именин или рож­дения Франца-Иосифа, и население выражает пальбой у церкви свою радость.
  
  
   Франц-Иосиф - человек необыкновенно, популярный среди местного славянского населения, вернее - не че­ловек, а император, нечто далекое, недосягаемое, вели­кое и благожелательное. Своего рода символ. Он не вен­герец, не австриец, не славонец: он просто император, непрестанно думающий о благе всех. И он непременно осуществил бы это благо, но между ним и его народами стоит "Унгарска" и мешает благим намерениям. Это не мешает народу любить эту благожелательную отвлечен­ность, и около церковки гремели выстрелы и пороховой дым клубами подымался, к небу. Стреляли сами мужики и мужики стояли кругом. И на лицах сошедшихся сюда деревенских жителей виднелась детская радость...
   Впоследствии я имел случай убедиться, что славонское простонародье искренно расположено к австрийско­му императору. Кроме того, оно вообще предпочитает Австрию - Унгарской. Еще когда мы ехали из Вены, на­правляясь на юг - к узловому пункту Теникеш,-я имел случай наблюдать характерный эпизод. В вагон, вместе {212} с кондукторами, вошло несколько человек в штатском платье, в сопровождении жандармов, и стали смотреть билеты. У тех, кто показывал билеты в Загреб или Фиуме,- спрашивали, откуда он едет, не в Америку ли, и какой он нации. Это было связано с усилившимся переселенческим движением. Опросы производил высокий венгерец с красивым, надменным лицом. У одной груп­пы произошли пререкания. На вопрос о национальности человек с очевидно славянским лицом ответил что-то, не понравившееся венгерцу. Кажется, он и назвал себя славянином, а венгерец спрашивал не о племени, а о "под­данстве".
  
  
  
   - Острак,- ответил тот.
   - Из какого города?
   Спрашиваемый назвал славянский город в пределах Венгрии. Взгляд венгерца сверкнул гневом, и он сказал фразу, которую я истолковал так:
   - Ты не австрияк, а венгерец.
   Но пассажир, равнодушно посасывая свою трубочку, ответил с спокойным упрямством:
   - Острак.
   И все, сидевшие с ним и тоже дымившие трубочками, закивали головами и из клубов дыма неслось неприят­ное венгерцу слово:
   - Остраки.
   Начался горячий спор. Венгерцы сердились, уходили из вагона, опять возвращались, сверкали своими над­менными живыми глазами, горячились и доказывали но вся их горячность разбивалась о равнодушное упрям­ство славян, продолжавших утверждать, что они "остраки"...
   На какой-то станции, - Гиекенеши или Барче - они пересели, направляясь к Адриатике, с приятным созна­нием, что досадили "Унгарской" и провожаемые сочув­ственными взглядами публики...
  
  
  {213} В другой раз тихий Липик наполнился необыкновен­ным шумом и криками. Взглянув в окно, мы увидели, что по улицам двигается большая толпа людей в мунди­рах военного вида, а по сторонам и сзади с одушевлен­ными и любопытными лицами идут мужики, женщины, мужчины, подростки. И вся эта толпа, с массой фор­менных мундиров в центре, кидая шапки вверх, кри­чала:
   - Доле Унгарска! Живио Франц-Иозеф!..
   Могло показаться, что в стране произошла револю­ция против венгерской власти, и я, прикидывая послед­ствия такого происшествия на наши русские нравы,- ждал, что откуда-нибудь из-за угла выскочит отряд ка­валерии или, по крайней мере, бригада молодцеватых полицаев, и начнется свалка. Но ничего подобного не вышло. Толпа еще раза два прошла по нашей улице, крики ее то удалялись, то слышались в других улицах, справа, слева, сзади и потом совсем стихли, а на базаре против нас остались торговки с лотками винограда и арбузами.
   Оказалось, что это соседний город, Пакрач, праздно­вал тысячелетие своего основания и своей тихой, ничем не отмеченной, истории, а люди военного вида - была пожарная дружина из Пакрача и ближайших сел, кото­рые по этому поводу нашли нужным выразить свои ан­типатии венгерцам. Теперь они пошли обратно, заходя по пути в деревни и села и всюду провозглашая тот же лозунг: "Доле, доле Унгарска"... Очевидно, пожарная организация, как сказали бы у нас,- насквозь проник­нута противуправительственным настроением, и она не может быть терпима... Но я уже помнил, что я не у себя, и меня уже не удивляла относительность "венгерского утеснения славян"... Гораздо более удивляло меня то обстоятельство, что среди разных возгласов - "доле" и "живио" я ни разу не услышал того возгласа, которым {214} я ознаменовал свое первое вступление на славонскую почву. Никто не кричал:
   - Живио Србия...
   Этого мало. Посещая библиотеку курорта, в которой было много газет на разных диалектах (но ни одной русской), и кое-как научившись разбирать легчайший из всех видов языка - газетный язык, я с удивлением про­чел известие, что в каком-то городке, кажется, в Карловице, близ Землина, происходил концерт по какому-то знаменательному случаю. Собралось очень много наро­ду и... произошла грандиозная свалка. Я не мог сразу понять, кто, с кем и из-за чего дрался, но, наконец, дело уяснилось для меня в том печальном смысле, что дрались хорваты и славонцы с хорватами и славонцами. И поводом для драки служил, во 1-х, tricolor-трех­цветные кокардочки на шляпах и в петлицах, а во 2-х... Во-вторых - увы! - тот самый возглас, которым я за­кончил свою первую и последнюю речь на тему о сла­вянской взаимности. Одни славяне кричали "живио Србия", а другие славяне, - и притом большинство, - их за это колотили...
   И потом, по мере того, как сербский диалект газет становился мне понятнее,-то и дело, все чаще и чаще приходилось натыкаться на известия из других городов Хорватии и Славонии с теми же известиями. Казалось, .идет какой-то буйный вихрь, пьянящий местное населе­ние, и заставляющий этих славян кидаться друг на дру­га: каждый митинг, собрание, конференция заканчива­лись потасовкой, и только по счастливой случайности не закончился тем же финалом тот митинг в Липике конец которого я застал на перроне скромного липикского вокзала..." (ОРБЛ, Кор./II, папка N 16. ед. хр. 909).
   {215} Во время нашего пребывания в Липике и долго спус­тя отец продолжал внимательно следить за противоре­чиями национальных и социальных интересов в Австрии и на Балканах, через семь лет давших первую искру мирового пожара.
  

"ИСТОРИЯ МОЕГО СОВРЕМЕННИКА",

"БЫТОВОЕ ЯВЛЕНИЕ"

  
   Самым крупным произведением отца, которое он счи­тал одной из своих важнейших литературных работ, является "История моего современника".
   "Прожито полстолетия,- писал он в первоначальном варианте предисловия, - и теперь я (беру образное вы­ражение Гете) оглядываюсь на дымный и туманный путь назади... Сделать это было давней моей мечтой, одной из важнейших литературных задач еще оставшей­ся мне жизни. Долго я не мог приступить к ней,- мне еще было трудно оторваться от непосредственных ощу­щений этой жизни, оглянуться на них спокойным взгля­дом бытописателя, в их взаимной органической связи и в их целом. Удалось ли это мне теперь - не знаю".
   В позднейшей редакции предисловия задача, постав­ленная в "Истории моего современника", характеризуется так:
  
  
  
  
   "В этой книге я пытаюсь вызвать в памяти и ожи­вить ряд картин прошлого полустолетия, как они отра­жались в душе сначала ребенка, потом юноши, потом взрослого человека. Раннее детство и первые годы моей юности совпали со временем освобождения. Середина жизни протекла в период темной, сначала правитель­ственной, а потом и общественной реакции и среди пер­вых движений борьбы. Теперь я вижу многое из того, о чем мечтало и за что боролось мое поколение, {216} врывающимся на арену жизни тревожно и бурно. Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, со­бытия, встречи, мысли и чувства людей того времени и той среды не потеряли и теперь интереса самой живой действительности. Мне хочется думать, что они сохранят еще свое значение и для будущего. Наша жизнь колеб­лется и вздрагивает от острых столкновении новых на­чал с отжившими, и я надеюсь хоть отчасти осветить не­которые элементы этой борьбы.
   Но ранее мне хотелось привлечь внимание читателей к первым движениям зарождающегося и растущего сознания. Я понимал, что мне будет трудно {217} сосредоточиться на этих далеких воспоминаниях под грохот на­стоящего, в котором слышатся раскаты надвигающейся грозы, но я не представлял себе, до какой степени это будет трудно".
   Задачей отца было дать в этом произведении очерк всего пережитого и передуманного им, изобразить "то, о чем мечтало и за что боролось его поколение". Для выполнения этой задачи нужно было окинуть взглядом всю жизнь. Но чтобы оглянуться на прошлое, он должен был бы оборвать свою деятельную роль в жизни. Этого не случилось до конца, и потому "История моего совре­менника" пишется только урывками, во время переды­шек от непосредственной литературной борьбы и обще­ственной деятельности. В такие моменты, оглядываясь назад, он с наслаждением отдается воспоминаниям, ох­ватывая мыслью широкие периоды политической и об­щественной жизни, рисуя свое прошлое, слитое с исто­рией поколения.
   Первые замыслы этой работы относятся к 1902-1903 годам, когда, переехав в Полтаву, отец мог уйти от суе­ты столичной жизни. Помню, часто по вечерам они втроем с бабушкой и жившей у нас теткой отца Елиза­ветой Иосифовной Скуревич вспоминали малейшие под­робности житья семьи в Ровно, Житомире и Харалуге, имена и характеры людей, события и факты.
   Писать "Историю моего современника" отец начал летом 1905 года. "Живу в атмосфере детства,-сообщал он жене 15 сентября,-первых детских впечатлений, страхов, первых проблесков веры. Писать становится все легче. И как-то ничто пока не выбивает... Во время са­мого писания вспоминаются вдруг подробности, которые лежали где-то на дне памяти в течение целых годов. Мать и отец вспоминаются как живые и - много в этом печали... Не знаю что бы дал, чтобы мамаша прочитала это еще при своей жизни...
   {218} [...] Как только работа моя определится настолько, что совершенно исчезнут опасения перерыва и того, что с января нельзя будет печатать, то я вернусь к вопросам "общей политики", в которую теперь совсем не могу войти с полнотой внимания и настроения..." (ОРБЛ, Kop./II, папка N 4, ед. хр. 7.).
   Однако, приступив к работе, отец смог сделать только первоначальный набросок нескольких глав, и за­тем последовал долгий перерыв. Работа возобновилась в конце января 1906 года. Уехав из Полтавы после сорочинской трагедии и убийства Филонова, отец поселился в Финляндии, на тихой даче в занесенных снегом Мустамяках, и здесь нашел подходящие условия для работы. Из писем этого времени видно, с каким огромным нас­лаждением он отдался воспоминаниям. В конце января 1906 года в "Современных записках", вышедших вместо закрытого в декабре "Русского богатства", появились первые пять глав "Истории моего современника". И за­тем, в марте, в "Современности", заменившей "Совре­менные записки", - следующие четыре главы. В преди­словии к этим главам отец пишет:
   "...К трудности привлечь внимание читателей, оглу­шаемых бурным грохотом современности, к интимным движениям растущей и развивающейся юной души -­ теперь прибавляется новая: автор похож на человека, который начал в известных обстоятельствах длинное повествование, и вдруг видит себя подхваченным неожи­данной волной и перенесенным в другое, в третье место... Он оглядывается с недоумением и тревогой; где его не­давняя аудитория? Все ли слушатели, которых, быть мо­жет, заинтересовали первые очерки, - захотят найти в другом месте их продолжение? Все ли новые члены аудитории знали и интересовались началом?
   Какая еще новая волна прорвет продолжаемый рассказ и в каком {219} месте застигнет и автора и слушателей его окончание?
   Кто может теперь ответить на эти вопросы? В небла­гоприятное время пустился "Мой современник" в свое плаванье, но, раз начав, он хочет доплыть до желанного берега не взирая на крушение... Итак - мы будем продолжать свои очерки, среди скрипа снастей и плеска бури. В начале очерков было сказано, что, начавшись тихими движениями детской мысли, они должны перей­ти к событиям и мотивам, тесно и неразрывно связан­ным с самыми болящими мотивами- современности... Судьбе угодно было, хотя и внешним образом, иллюст­рировать эту связь: очерки еще не дошли до "современ­ности", но сама современность уже вторглась в судьбу. очерков..."
  
   1908 год вновь дал отцу возможность отдаться вос­поминаниям, и в октябре была закончена первая часть "Истории моего современника". Еще- сложнее история второго тома. После первых глав, напечатанных в "Рус­ском богатстве" в 1910 году в номерах первом и втором, работа над вторым томом заканчивается только в 1918 году. 1910 и 1911 годы отданы, главным образом, статьям о смертной казни ("Бытовое явление" и "Черты военного правосудия").
  
   В письме к Т. А. Богданович от 24 июня 1911 года есть строки, объясняющие тот факт, что "История моего современника", писавшаяся с 1905 года до последних дней жизни отца, обрывается на моменте его возвраще­ния из ссылки:
   "Крепко засел за работу, лихорадочно стараясь на­верстать, покончить с "Чертами" и взяться за "Современника"... Я жадно думал о том, когда поставлю точку, отошлю в набор и возьмусь за работу "из головы"; без всех этих вырезок, справок, проверочной переписки с адвокатами, но,... теперь все это перевернулось. Одна из газет принесла известие о реформе полиции. {220} Реформа, конечно, в смысле усиления полицейского всемогу­щества посредством "жандармского элемента". А у меня за десять лет собран ужасающий материал об истяза­ниях по застенкам, которых реформа, по-видимому, и не предполагала коснуться. Глупо это, конечно, но с каж­дым новым известием я чувствую все более и более, что ничего другого я теперь работать не буду, пока не выгру­жу этого материала. Сначала я даже возмутился и ре­шил, что сажусь за "Современника" и пишу о том-то.
   А в то же самое время в голове идет свое: статью надо назвать "Страна пыток" и начать с указа Александра I. Несколько дней у меня шла эта смешная избиратель­ная драма. Я стал нервничать и кончил тем, что... снача­ла "Страна пыток", которую я думал писать после, а после "Современник", который я думал писать сначала. Глупо это, но... все будет думаться, если не сделаю своевременно эту работу, то... может быть, дескать, если бы все-таки кинуть этот ужасный материал в над­лежащий момент, то это могло бы хоть отчасти умень­шить эти растущие, как эпидемия, повседневные мучи­тельства... Решил, и начинаю успокаиваться..."
   Здесь отец рисует ту, по его терминологии, "избира­тельную драму", которая отодвинула работу над "Исто­рией моего современника" надолго.
   С 1906 года страна находилась под действием исклю­чительных положений. В наступившем затем периоде ликвидации революционного движения администрация пользовалась военными судами, как орудием террора. Они становились привычным явлением русской жизни, и раздававшиеся с трибуны Государственной думы и со страниц некоторых газет протесты против смертной каз­ни перестали производить впечатление.
   Отец поставил себе задачу выступить с рядом статей по этому вопросу. В письме к М. А. Лузиньяну от 7 мар­та 1910 года он пишет:
  
  {221} "Теперь я работаю как раз над статьей "Смертная казнь, как бытовое явление". Работой этой очень недо­волен; боялся ее начинать, ожидая полного настроения; но такое полное настроение не приходит. Нужно сделать хоть так, как это сделать в состоянии. Я хотел бы сде­лать это началом ряда статей и заметок по этому во­просу, своих и чужих, чтобы напоминать и тревожить общественное внимание и совесть".
   Материал для этих статей отец собирал в течение ряда лет - систематически и полно. Еще в 1899 году ему впервые пришлось столкнуться с вопросом о смерт­ной казни в деле чеченца Юнусова. С этого времени среди газетных вырезок, которые он делал, следя ежедневно за несколькими газетами, появляется рубрика "Смертная казнь". Кроме того, отец получал сведения, переписываясь с адвокатами, родными и администра­цией по поводу смертников; он собрал много писем, на­писанных приговоренными к казни, в подлинниках и ко­пиях. В архиве хранится рукопись В. Г. Архангельского, непосредственные наблюдения которого часто приводит отец в статье "Бытовое явление".
   Первые шесть глав этой статьи появились в "Рус­ском богатстве" в марте 1910 года.
   Собрав огромный материал, Короленко рисует живых людей, рассказывая, каких судят, приговаривают и каз­нят. Он разбирает деятельность аппарата военно-судной юстиции, указывая на ряд вопиющих ошибок суда и не­избежность их при отсутствии элементарных гарантий правосудия. На основании писем самих смертников и их товарищей по камерам он рассказывает об ужасе ожи­дания смерти. Страшный механизм военно-судной юсти­ции, приговор и смертная казнь нарисованы со всеми подробностями, со всеми деталями, характерными для того исторического момента. Но из этих частностей встает вопрос о смертной казни вообще. Беззакония и {222} преступления военно-судной юстиции выглядят как пре­ступления царской власти, с помощью казней боровшей­ся против народа.
   "Не достаточно ли, не слишком ли много трупов по­ложено уже в -основание "обновляющейся" России? - пишет отец в статье "Бытовое явление". - Есть бездны в общественных движениях, как есть они в океане. Рус­ское государство стояло уже раз перед грозным шква­лом, поднявшимся так неожиданно в стране, прослав­ленной вековечным смирением. Его удалось заворожить обещаниями, но "кто знает, кто проник в загадку" при­ливов, и отливов таинственного человеческого океана? Кто поручится, что вал не поднимется опять так же не­ожиданно и еще более грозно? Нужно ли, чтобы в своем возвратном течении он принес и швырнул среди стихий­ного грохота эти тысячи трупов, задавленных в период "успокоения"?.. Чтобы к историческим счетам прибави­лись еще слезы, стоны и крики мести отцов, матерей, сестер и братьев, продолжающих накоплять в "годы успокоения" свои страшные иски?
   Нужно ли?.." (Короленко В. Г. Собрание сочинений, В 10 т. Т. 9. М., Госиздат, 1955, стр. 526).
   Чувство негодования и. сознание бессмысленности смертной казни всегда сопутствовали Короленко. Борь­бе со смертной казнью он отдал последние годы своей жизни.
   Статьи, отца на эту тему обратили на себя внимание и нашли широкий отклик и в России и в Западной Ев­ропе.
   Л. Н. Толстой 27 марта 1910 года написал отцу:
   "Владимир Галактионович. Сейчас прослушал Вашу статью о смертной, казни и всячески во время чтения {225} старался, но не мог удержать не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и, глав­ное, по чувству - превосходную статью.
   Ее надо перепечатать и распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.
  
  
   Она должна произвести это действие потому, что вы­зывает такое чувство сострадания к тому, что, пережи­вали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить винов­ников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает Ваша статья еще и недоумение, перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жес­токие дела производят, как Вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья Ваша не может не вызвать и еще другого чувства, которое я испытываю, в высшей степе­ни, - чувства жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращаемым людям: сторожам, тюремщикам, палачам, солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.
   Радует одно то, что такая статья, как Ваша, объеди­няет многих и многих, живых, не развращенных людей одним общим всем идеалом-добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче.
   Лев Толстой" (Короленко В. Г. Избранные письма., в 3т. Т. 2. М., 1932, стр. 265-266.).
   {224} Отец в это время жил в Алупке с заболевшей сест­рой, работая над продолжением очерков. Ему переслали туда письмо Толстого из Петербурга, и 7 апреля 1910 го­да он ответил так:
   "Дорогой Лев Николаевич!
   Товарищи из "Русского богатства" переслали мне в Алупку, где я нахожусь в настоящее время, Ваше доброе письмо. Не стану распространяться о том, какое чувство оно во мне возбудило и с какой благодарностью к Вам я его читал.
   К этой теме я приступал со страхом: столь­ко уже писано. И что, в сущности, можно прибавить к ужасу этих ежедневных газетных известий, а к ним так привыкли. Ваше письмо говорит мне, что кое-что нуж­ное сказано и тема не профанирована. Главная тут за­слуга - того безвестного человека, который в тюремной каморке собирал этот материал. Я старался только не закрыть своими чувствами того внутреннего ужаса, который заключен в явлении и отразился в непосред­ственных записях. Ваше письмо говорит мне, что это в известной мере достигнуто, и это дает мне тем больше удовлетворения, что (поверьте - это не условная фраза) во время работы я часто думал о Вас и решил послать Вам ее в оттисках по окончании. Вторая статья появит­ся в апреле. Собираю материал для третьей. На непо­средственный практический результат этого ряда ста­тей, т. е. на восприимчивость "хозяев жизни", - я не на­деюсь (или скажу точнее: почти совсем не надеюсь). Вскоре после Вашего письма я получил письмо от ка­кого-то военного судьи. Он ухитрился вычитать у меня восхваление преступников, возведение разбойников "на пьедестал борцов за свободу". Меня это письмо отчасти обрадовало: значит, все-таки задело и его. Но как легко этот человек (кажется, даже не злой, хотя он и пишет: "мы присуждаем"), как легко он отмахнулся от самой сущности вопроса.
   Ну, а высшие или совсем не прочтут, {225} или отмахнутся еще легче. Но мне кажется, - надо бо­роться все-таки с той "привычностью", которая отрав­ляет людские совести. А там что будет...
   Еще раз от всего сердца благодарю Вас, дорогой Лев Николаевич, за Ваш душевный отклик. Желаю Вам здоровья и продолжения той бодрости, с которой Вы следите за жизнью и воздействуете на нее. Присоединяю также душевный привет Софье Андреевне и Вашей семье.
   Искренно Вам благодарный

Вл. Короленко"

   (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3- т. Т. 2. М., 1932, стр. 264.).
  
   Письмо Толстого было опубликовано в газете "Речь" 18 апреля 1910 года; газета была конфискована. В пись­ме Ю. О. Якубовскому 23 мая 1910 года отец писал:
   "Письмо (помимо меня) попало в печать, как попа­дает всякое слово Толстого. Я ему был глубоко благо­дарен за эту нравственную поддержку..."
   О том же он пишет Толстому 9 мая 1910 года:
   "Вы, конечно, уже знаете, что письмо Ваше ко мне появило

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 310 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа