такими "небольшими {77} затруднениями". Неудобство состояло лишь в том, что защита тотчас же принялась выяснять настоящий характер административных действий. Энергичные председатели стали останавливать защитников и лишать их слова. Тогда защитники отказывались от защиты, заносили в протокол мотивы протеста и демонстративно оставляли зал заседаний, который, таким образом, становился ареной бурных и скандальных для правосудия эпизодов.
При таких условиях открывалась судебная сессия и в Полтаве. Мне лично пришлось при этом играть некоторую косвенную роль. Дело в том, что отголоски некоторой моей литературной известности проникли к тому времени в местную крестьянскую среду, хотя и в довольно своеобразном виде. Меня почему-то считали теперь адвокатом, и ко мне стали приходить кучки крестьян, прося защиты. С другой стороны, кружок адвокатов, как местных, так и столичных, организуя защиту на широких началах и зная, с каким интересом я отношусь к местным делам, счел удобным назначить мою квартиру местом для обсуждения вопросов, связанных с защитой. Было важно, чтобы крестьяне не попали к "ходатаям", уже раскидывавшим свои сети, и то обстоятельство, что мужики направлялись массами ко мне, делало удобным мое посредничество.
Одним из первых на этом адвокатском совещании был поставлен вопрос - какой линии поведения держаться защите. Было известно, что общая инструкция председателям уже последовала, и на выяснение вопроса о характере "административных воздействий" было наложено запрещение. Продолжать ли при этом условии защиту каждого подсудимого по существу, или ограничиться общим протестом и демонстративным уходом защитников? Мнения разделились. В общем - столичная адвокатура в большинстве стояла за протест. {78} Местные адвокаты смотрели иначе... Возникли прения. При этом обратились и к моему мнению. Для меня не было ни малейшего сомнения, что огромное большинство подсудимых крестьян желает защиты по существу, и я сказал, что, на мой взгляд, желание самих подсудимых играет здесь решающую роль. Эта точка зрения была принята. После этого кое-кто из столичных адвокатов охладели к делу, а мне было предоставлено направлять мужиков, ищущих защиты, к представителям местного кружка защитников, который уж распределял клиентов между участниками.
В эти дни моя передняя, кухня и кабинет густо наполнялись мужиками. Интересуясь характером движения, я опрашивал их, записывал наиболее характерные эпизоды и давал записочки к Е. И. Сияльскому и другим местным адвокатам. Таким образом, в Полтаве бурных сцен в суде не было. Защитники ограничивались протокольным протестом против стеснения судебного следствия, но защиту продолжали. Может быть, это отразилось отчасти на смягчении судейского настроения, и приговоры получались сравнительно мягкие. Многие подсудимые были довольно неожиданно оправданы..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, N 2, стр. 129-133.).
ВТОРОЕ СВИДАНИЕ С Л. Н. ТОЛСТЫМ
Каждое свидание с Толстым стоит в воспоминаниях отца, как обособленное, ярко выделяясь среди других впечатлений. В разгар крестьянских волнений 1902 года Короленко побывал в Крыму у Чехова и посетил Толстого, который лежал тогда больной в Гаспре.
{79} В очерках "Земли, земли!" отец пишет:
"Толстой в одной черте своего характера отразил с замечательной отчетливостью основную разницу в душевном строе интеллигентных людей и народа, особенно крестьянства. Сам - великий художник, создавший гениальные произведения мирового значения, переведенные на все языки,- он лично, как человек, легко заражался чужими настроениями, которые могли овладеть его воображением.
[...] Теперь, когда в России происходили события, выдвигавшие предчувствие непосредственных массовых настроений, - мне было чрезвычайно интересно подметить и новые уклоны в этой великой душе, тоскующей о правде жизни. В нем, несомненно, зарождалось опять новое. Чехов и Елпатьевский рассказывали мне, между прочим, что Толстой проявляет огромный интерес к эпизодам террора. А тогда отчаянное сопротивление кучки интеллигенции, лишенной массовой поддержки, могущественному еще правительству принимало характер захватывающей и страстной борьбы. Недавно убили министра внутренних дел Сипягина. Произошло покушение на Лауница. Террористы с удивительным самоотвержением шли на убийство и на верную смерть. Русская интеллигенция, по большей части люди, которым уже самое образование давало привилегированное положение, - как ослепленный филистимлянами Самсон, - сотрясали здание, которое должно было обрушиться и на их головы. В этой борьбе проявилось много настроения, и оно в свою очередь начинало заражать Толстого. Чехов и Елпатьевский рассказывали мне, что, когда ему передали о последнем покушении на Лауница, то он сделал нетерпеливое движение и сказал с досадой:
- И, наверное, опять промахнулся?
Я привез много свежих известий. Я был в Петербурге во время убийства Сипягина и рассказал, между {80} прочим, отзыв одного встреченного мною сектанта, простого человека;
- Оно, конечно,-убивать грех... Но и осуждать этого человека мы не можем.
- Почему же это? - спросил я.
- Да ты, верно, читал в газете, что он подал министру бумагу в запечатанном пакете?
- Ну, так что же?
- А мы не можем знать, что в ней написано... Министру, брат, легко так обидеть человека, что и не замолишь этой обиды. Нет уж, видно, не нам судить: бог их рассудит.
Толстой лежал в постели с закрытыми глазами. Тут его глаза раскрылись, и он сказал:
- Да, это правда... Я вот тоже понимаю, что как будто и есть за что осудить террористов... Ну, вы мои взгляды знаете... И все-таки...
Он опять закрыл глаза и несколько времени лежал, задумавшись. Потом глаза опять раскрылись, взгляд сверкнул острым огоньком из-под нависших бровей, и он сказал:
- И все-таки не могу не сказать: это целесообразно. [...] Когда же я перешел к рассказам о "грабижке", то Толстой сказал уже с видимым одобрением:
- И молодцы!..
Я спросил:
- С какой же точки зрения вы считаете это правильным, Лев Николаевич?
- Мужик берется прямо за то, что для него всего важнее. А вы разве думаете иначе?
Я думал иначе и попытался изложить свою точку зрения. Я никогда не был ни террористом, ни непротивленцем. На все явления общественной жизни я привык смотреть не только с точки зрения целей, к которым стремятся те или другие общественные партии, но и с {81} точки зрения тех средств, которые они считают пригодными для их достижения. Очень часто самые благие конечные намерения приводят общество к противоположным результатам, тогда как правильные средства дают порой больше, чем от них первоначально ожидалось. Это точка зрения прямо противоположная максимализму, который считается только с конечными целями. А Толстой рассуждал именно как максималист. Справедливо и нравственно, чтобы земля принадлежала трудящимся. Народ выразил этот взгляд, а какими средствами, для Толстого (непротивленца, отрицающего даже физическую защиту!) - все равно. У него была вера старых народников: у народа готова идея нормального общественного уклада.
[...] Не ясно ли, что только государство с общегосударственной возвышенной точки зрения, при напряжении всенародного ума и всенародной мысли, может решить задачу широко и справедливо. Конечно, для этого нужно государство преобразованное. Из-за этого преобразования теперь идет борьба и льется кровь... Из-за ограничения самодержавного произвола мы все мятемся, страдаем и ищем выхода.
Все это я постарался по возможности кратко изложить перед больным великим писателем, в душе которого все злобы и противоречия нашей жизни сплелись в самый больной узел. Он слушал внимательно. Когда я кончил, он еще некоторое время лежал с закрытыми глазами. Потом глаза опять раскрылись, он вдумчиво посмотрел на меня и сказал:
- Вы, пожалуй, правы.
На этом мы в тот раз и расстались..." (Короленко В. Г. Л. Н. Толстой. - "Голос минувшего", 1922, N 2, стр. 10-12.).
{82}
СМЕРТЬ ЭВЕЛИНЫ ИОСИФОВНЫ КОРОЛЕНКО.
Со времени нашего переезда в Полтаву с нами поселилась бабушка, мать отца, Эвелина Иосифовна, которую дети звали Вавочкой. Раньше она всегда жила с своей дочерью, Марией Галактионовной Лошкаревой, и мы видели ее только изредка, проезжая через Москву, или близ Нижнего Новгорода, на даче в деревне Растяпино, где мы тоже иногда летом гостили.
Тяжелобольная, она приехала к нам и прожила в Полтаве два последних года, умирая от туберкулеза. Ее все любили. С наступлением хорошей погоды отец вывозил ее в сад, где она проводила несколько часов, радуясь весне. Благодаря Ф. Д. Батюшкова за присланное для матери кресло, отец писал ему 24 марта 1903 года:
"...Погода у нас чудесная, жарко, тихо, не пыльно, сад распустился, достаточно тени - и яблони все в цвету [...] Забираю с собой чернильницу, портфель с бумагами и ухожу в сад, вывезя туда же и мамашу. У меня там есть отдельный стол, в тени, работать отлично... Все было бы хорошо, если бы не состояние матери: силы падают, боль горла, слабость, - вообще жизнь гаснет, и гаснет мучительно..." (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 233-234.)
30 апреля 1903 года бабушка умерла. Больше, чем печаль по умершей, мне вспоминается горе отца. Первый раз я видела его плакавшим.
"...Осталась в душе на всю жизнь с одинаковой свежестию болящая пустота,- писал отец Ф. Д. Батюшкову 20 мая 1903 года.- Конечно, мы были подготовлены, и горечь этого сознания, {83} распределенная на продолжит[ельное] время, притуплялась. Но только когда все это кончилось, я почувствовал, сколько горя в этом, ставшем совершенно неизбежном, конце. Я удивлялся, как могла она дорожить этой мучительной жизнию, но теперь часто, глядя на ее кресло, которое и теперь стоит в ее комнате, я чувствую острое сожаление, что не могу опять поднять ее исстрадавшееся, измученное тело, посадить в кресло и везти в сад. Прося Вас купить это кресло, я, правду сказать, думал. что едва ли придется употреблять его: меня просто пугала эта процедура. Но потом я привык и брать ее, и усаживать, и возить. И теперь, кажется, готов бы вернуть хоть эту степень жизни, хоть на несколько месяцев, чтобы еще договорить с ней многое, что осталось недосказанным..." (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 237-238.).
Первые дни после смерти матери он много говорил о ней, вспоминал всю ее жизнь, с тех пор, как она осталась молодой вдовой с маленькими детьми на руках. Потом студенческие годы, когда она принимала дружеское участие в жизни детей, ее ссыльные скитания вместе с ними, помощь товарищам детей, любовь, которую они к ней высказывали. После смерти были получены письма от знавших Эвелину Иосифовну, в которых много искреннего сочувствия и теплых воспоминаний. Помню, что эти воспоминания о матери, о лучшем, что связывало ее с детьми, смягчали горе отца.
Болезнь и смерть матери совпали с моментом, который отец так характеризовал в статье, появившейся за границей:
"Огромная страна переживает великий и тяжелый кризис. Голод уже официально признается чуть не {84} хроническим состоянием народа, в глубинах народной жизни начинается глухое и грозное движение" (Суррогаты гласности для высочайшего употребления. - "Освобождение", 1903, N 16, стр. 273.).
Начались еврейские погромы. 6 апреля разразился погром в Кишиневе. Несколько оправившись после смерти матери, отец 9 июня уехал в Кишинев, чтобы на месте ознакомиться с тем, что там происходило.
"Я приехал в Кишинев,- пишет он в очерке "Дом N 13", - спустя два месяца после погрома, но его отголоски были еще свежи и резко отдавались по всей России. В Кишиневе полиция принимала самые строгие меры. Но следы погрома изгладить было трудно: даже на больших улицах виднелось еще много разбитых дверей и окон. На окраинах города этих следов было еще больше...
Настроение было напряженное, тяжелое [...] Жизнь города как бы притихла. Постройки приостановились: евреи охвачены страхом и неуверенностью в завтрашнем дне" (Короленко В. Г Дом N 13.
В кн.: К о р о л е н к о В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9 М., Гослитиздат, 1955, стр. 406-407).).
Неизданная глава из очерка "Дом N 13".
"Думаю, что бессарабский антисемитизм так же стар, как и все другие. Но он дремал до поры до времени, пока не последовало быстрое и грозное пробуждение.
Отчего? Без сомнения, от многих причин. Но среди этих сложных нитей есть одна, которая присутствует во всякой драме еврейских погромов, но в кишиневском погроме выступает так определенно и резко, что ее нельзя пройти молчанием.
Это - кровавый, мрачный, изуверский призрак ритуального убийства, который шел впереди погрома, кидая на него свою мрачную тень.
{85} 9 февраля в городе Дубоссарах Бессарабской гу[бернии], расположенном в 100 верстах от Кишинева, был убит христианский мальчик. Теперь уже известно с полной несомненностью, что он убит "христианами" и что это убийство ничем особенным не отличается от многих других происшествий этого рода, кроме одного обстоятельства: оно произошло в еврейском городе, и, по всем вероятностям, сами же убийцы первые пустили слух о том, что мальчик убит "жидами".
Такие слухи являются нередко в темной массе, и дело культурных классов и суда вносить каждый раз спокойное расследование и беспристрастное освещение. На этот раз случилось обратное.
...Печать - большая сила и на добро и на зло. И тем не менее, страшно было совсем не то, что газета г[осподи]на Крушевана имела возможность высказывать печатно и отстаивать самые изуверские мнения темной толпы. Страшно было другое: г[осподи]ну Крушевану в Бессарабии была предоставлена монополия печатного слова, и антисемитизм не встречал на месте равного и близкого отпора.
...И вот случай убийства мальчика Рыбаленко в гор[оде] Дубоссарах и темные слухи, выгодные для убийц, пущенные в темную толпу,-поступают в распоряжение "местной прессы", монопольно пустившей уже глубокие корни и поддерживаемой антисемитическими органами столиц.
И темный слух, сплетня, суеверная басня, передаваемая еще немногими в Дубоссарах, - принимает определенные формы, разносится при посредстве печатного станка и встает над целым уже краем зловещим призраком, кровавым и мрачным...
Первые известия появились в газетах "Бессарабец", в "Новом времени" и "Свете". Все, что писалось в "Бессарабце", подхватывалось столичной {86} антисемитической прессой и возвращалось в Кишинев с сочувственными комментариями и прибавлениями.
...Картина была нарисована во всей своей зловещей полноте, и хотя каждая заметка рисовала другие признаки и все они противоречили друг другу в определенных деталях, но все единодушно приковывали воображение к идее каннибальского человеческого жертвоприношения. В умах потрясенной и встревоженной массы все противоречивые детали сливались в одну потрясающую картину. Это был образ несчастного христианского ребенка, которого силой схватили исступленные евреи, живому зашили рот, нос и уши (?!), распяли его в темном подполье и источали из него кровь по каплям, чтобы затем принимать ее в своих опресноках...
И это - день за днем, номер за номером повторялось в течение целых недель... И это одно царило над воображением целого края, так как "единственная газета" приводила лишь те отзывы столичной прессы, которые повторяли ее собственные мрачные измышления.
После всего этого в N 72 "Бессарабца" появилось следующее интересное признание:
"...По собранным теперь точным сведениям оказывается, что в этом деле решительно нет ничего такого, что дало бы возможность видеть ритуальное убийство (курсив мой) даже для лиц предрасположенных к тому".
...Итак - вся мрачная картина якобы ритуального убийства, со всеми ее ужасающими подробностями опровергнута "от начала до конца", как сплошной вымысел. И сама газета, которая первой пустила его в ход, вынуждена признаться, что она увидела в простом убийстве то, что не могут увидеть "даже лица к тому предрасположенные"!
Спустя более двух месяцев после самого убийства я после приведенного опровержения, я ехал в вагоне {87} железной дороги по направлению от Бендер к Кишиневу и вступил в разговор с одним из пассажиров. Это был молодой еще сельский священник, скромный и благодушный человек, "по долгу христианскому" возмущавшийся жестокостями и варварством кишиневского погрома. В конце концов, однако, он не мог не выразить своего личного мнения, что евреи в значительной степени "сами виноваты" в постигшем их бедствии... И он заговорил об "употреблении христианской крови" и о "недавнем случае" в Дубоссарах.
- Но, батюшка... Ведь это суеверная басня, уже опровергнутая печатно.
- Кем? Еврейскими газетами? (Под "еврейскими газетами" в Бессарабии разумеют всю русскую прессу, за исключением юдофобской.)
- Нет, самим "Бессарабцем".
Со мной был соответствующий N, и я показал его моему собеседнику. На его простодушном лице выразилось искреннее недоумение... И много еще раз впоследствии, в Кишиневе и вне Кишинева, я слышал ссылку на дубоссарское убийство, как на несомненный факт, раскрытый "с такими подробностями", которые не оставляют места никаким сомнениям...
Это, конечно, потому, что потворствовать темному суеверию толпы легко, а бороться очень трудно. Кровавые измышления, идущие навстречу закоренелому предубеждению, - глубоко поражают воображение, и нужно в десять раз более усилий, чтобы искоренить мрачную нелепость, чем для того, чтобы широко пустить ее в ход. День за днем в возбужденную слухами массу кидали одну кровавую подробность за другой... После того, когда истина была раскрыта, - мрачную изуверскую ложь нужно было преследовать у самых ее источников, разоблачать до конца с такой же страстностью и с таким же упорством, с каким она распространялась, {88} апеллируя к здравому смыслу и к чувству справедливости, очищая от ее остатков загрязненное воображение масс...
Но в данном случае для Бессарабии сделать это было некому. Монопольный орган бессарабского антисемитизма привел холодно и лаконично несколько строк безличного и никем не подписанного опровержения, которое не произвело должного впечатления и прошло мало замеченным. Правда, положение русского антисемитизма ввиду этого яркого случая оказалось все-таки довольно затруднительным, так как если не кишиневская, то вся почти остальная русская печать попыталась обратить против предрассудков и изуверских басен мораль "дубоссарского дела"... Но и на этот раз судьба помогла русскому антисемитизму: вскоре последовал циркуляр (изданный министром Плеве) по цензурному ведомству, которым дубоссарское дело было изъято из сферы обсуждения печати... Итак - распускать злостную клевету можно было сколько угодно. Когда начались опровержения,- министр Плеве нашел их опасными для общественного спокойствия...
...Это, конечно, не объясняет всего, но объясняет многое в последующих событиях.
...Среди таких обстоятельств наступал в Бессарабии праздник пасхи в апреле 1903 года, ознаменованный ложными слухами о зверстве евреев и действительными зверствами христиан над еврейским населением города Кишинева. Разумеется, этим зверствам нет оправдания. Но простая справедливость требует, если не в оправдание, то в объяснение... поступков кишиневских христиан, указать на то, что эта масса была темна и невежественна, что она находилась во власти вековых предрассудков, что она искусственно была подвергнута ядовитому влиянию односторонних мнений, что она верила печатному слову и была отдана правительством во {89} власть монопольной человеконенавистнической прессе, что она считала то, что делала, своим гражданским долгом перед "государственной идеей", представленной для нее в лице г[осподи]на Крушевана, что, наконец, она была искренно убеждена, что соседи-евреи, на которых она кинулась, - еще недавно питались кровью замученных в подпольях христианских детей...
А в этой вере она неповинна... Эта "вера" внедрялась в темную массу при благосклонном содействии правительства" (Неизданная глава из очерка "Дом N 13".).
В такой атмосфере и под таким влиянием в апреле 1903 года разразился первый в Бессарабии еврейский погром.
Приехав в Кишинев, отец посетил места самой мрачной драмы - Азиатский переулок и дом N 13, которому посвящен очерк. Он собрал впечатления очевидцев и восстановил картину убийства в этом доме черта за чертой. По данным о составе жильцов видно, что дом был населен беднотой. Цифры получены из официальных показаний, даны при заявлениях убытков; жильцов "можно скорее заподозрить в преувеличениях, чем в утайке".
"...Слух о насилиях распространился по всему городу до самых дальних предместий вместе с известиями о том, что власти не предпринимают никаких мер для прекращения насилий. К губернатору ген[ералу] фон Раабену явилось несколько депутаций с уверениями, что достаточно будет одного его появления на улицах для прекращения беспорядков. Но губернатор генерал фон Раабен от появления на улицах отказался. Говорили, что он ждет какого-то приказа из Петербурга, а до получения этого приказа не считает себя в праве защищать жизнь и имущество евреев...
{90} Надеялись, что приказ непременно придет ночью..." (Неизданная глава из очерка "Дом N 13".).
Отец старался всесторонне выяснить причины и полную картину событий. Он встречался и разговаривал не только с потерпевшими. В дневнике 1903 года записаны разговоры с антисемитами. 13 июня отец отметил:
"Четвертый день я в Кишиневе, и чувствую себя точно в кошмарном сне. То, что с полной психологической несомненностью выясняется передо мною, действительно похоже на дурной сон. И как в кошмаре, - более всего мучит сознание бессилия..."
Бессилие состояло в невозможности полно раскрыть причины погромов, обличить попустительство и непосредственное участие в их организации официальных лиц. Зная невозможность широко осветить эту сторону вопроса, отец своей поездкой преследовал цель собирания фактов. В письме к жене от 12 июня 1903 года в Румынию, где мы все в это время жили, он писал: "Не знаю, успею ли, но мне хочется написать то, что я здесь вижу и чувствую, и напечатать так в виде отдельных непосредственных набросков, без претензий дать сколько-нибудь исчерпывающую картину..."
Результатом поездки явился очерк "Дом N 13", написанный начерно тут же в Кишиневе. Однако появиться в печати очерк в то время не мог. Он был выпущен сначала за границей.
В России "Дом N 13" впервые напечатан в 1905 году. (Короленко В. Г. Дом N 13. Очерк. Харьков. Издание В. И. Рапп. 1905. 32 стр.).
( см. на нашей стр.; ldn-knigi)
{91}
ПУТЕШЕСТВИЕ В ДИВЕЕВО, ПОНЕТАЕВКУ, САРОВ
15 июля 1903 года отцу исполнялось пятьдесят лет. В Кишиневе он получил первое приветствие "от интеллигентного кишиневского общества", а вернувшись в Полтаву, застал множество поздравительных телеграмм и писем. Юбилейное чествование тяготило его. Горе, принесенное смертью матери, впечатления кишиневского погрома, недовольство собой вследствие бессилия говорить полно о всем виденном заставляли его стремиться уехать куда-нибудь, чтобы избегнуть чествования. 21 июня он писал жене в Румынию:
""Юбилей" мой грозит обратиться в какую-то затяжную болезнь. Продолжают приходить поздравления... "Волынь" (Газета, выходившая в Житомире.) доказала справками в метрических книгах, что я родился будто бы 15-го июня. Между тем, мои бумаги еще в банке и я не могу проверить этого по своему метрическому свидетельству. Во всяком случае в июле предстоит "повторение", и если я не удеру до этого времени к вам, то меня могут застигнуть чествованиями в Полтаве..."
Чтобы отдохнуть и стряхнуть с себя тяжелые впечатления, он прибегнул к испытанному средству и 23 июня 1903 года сообщил жене:
"...Решил совершить путешествие (недели полторы), ни на что не взирая, - кончу или не кончу все, - все равно, в известный день укладываюсь и еду. Давно не дышал воздухом большой дороги..."
В товарищи по путешествию он позвал Сергея Андреевича Малышева, мужа сестры моей матери.
"Дорогой Сергей,- писал он,- Саша говорила мне как-то, что ты не прочь был бы пройтись со мной {92} куда-нибудь летним днем. Я теперь именно предпринимаю одну из своих экскурсий. Как тебе известно, предстоит открытие мощей Серафима Саровского (с 15-19 июля). Я у этого старичка уже когда-то бывал, но теперь, пожалуй, любопытно побывать опять. С этой целью приеду к вам числа около 5-го, отдохну один день, и потом тронемся. Сначала в Пензу, потом наметим сообща пункт, с которого пойдем пешком. Для этого нужно следующее:
1. Строжайший секрет. Ты никому не должен говорить, что я приеду и куда мы отправимся. А то я теперь нахожусь в деликатном положении: по случаю моего (увы! 50-летнего) юбилея каждый мой шаг попадает в газеты и, кроме того, все покушаются "чествовать". Недавно собирался съездить в Чернигов по делу. И вот в "Р[усских] ведомостях]" уже появилась корреспонденция, что в Чернигове "ждут писателя Короленко" и местная интеллигенция собирается чествовать оного. Поэтому я в Чернигов не поехал. Итак- нишкни.
2. Нужно для дороги:
а) По котомке. Котомку нужно сделать из толстой парусины и клеенки (последняя, конечно, сверху). Закрываться должна клапаном. В том месте, где пришиваются ремни, нужно подложить изнутри еще парусину, втрое или вчетверо, чтобы от тяжести не вырвало то место, где будет пришито. Швы нужно сделать толстыми нитками, чтобы держали хорошо.
Моя котомка, уже испытанная, имеет 10 вершков длины, 7 вершков ширины и 2 ¡ в глубину.
б) По виксатиновому плащу - непременно, потому что ночевать, вероятно, придется все время на открытом воздухе.
в) Длинные сапоги и до паре каких-нибудь туфель {93} на случай хорошей погоды и жары, когда в сапогах тяжело[...]
Вот пока все. Главное - пожалуйста, никому не говори. Если это попадет в саратовские газеты, то будешь во мне иметь врага на всю жизнь..." (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. l. M., 1932. стр. 193-194.).
Уже с дороги отец писал Ф. Д. Батюшкову 10 июля 1903 года:
"Пишу вам в вагоне. Вчера выехал из Полтавы, потеряв много времени совершенно напрасно. Кажется, я уже писал вам о своих попытках отозваться на кишиневский погром. Их было две: одну послал в "Р[усские] ведомости]", где, по-видимому, она и не будет напечатана (Действительно, статья эта, названная автором: "Из переписки с В. С. Соловьевым", в то время не была напечатана в "Русских ведомостях" и появилась в этой газете под заглавием "Декларация В. С. Соловьева" лишь через несколько лет (1909, N 20).). Другую одолел для "Р[усского] бог[атства]" (Имеется в виду очерк "Дом N 13".). Вышло что-то сухое, обкромсанное и... опять едва ли все-таки пройдет. Польза одна: я все равно не мог ни о чем свободно думать, пока не отдал эту малую и плохую дань сему болящему вопросу... Теперь еду с совестью, освобожденной от него хоть до некоторой степени. Зной стоит тропический. В вагоне 30®, несмотря на раскрытые окна. К своему удивлению, я не особенно страдаю от жара и не испытываю одышки.
[...]Газетные человеки, слава те господи, не извещены..." (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 245-246.).
В письме моей матери 14 июля из Тимирязево отец сообщал:
{94} "Мы едем до Шатков под Арзамасом, откуда идем на Понетаевку, Дивеево, Саров. Теперь 51/2 часов утра. Большую часть ночи мы с Сергеем провели на платформе вокзала. Часа два спали, завернувшись в плащи, с котомками под головами. На восходе солнца разбудил нас холодный ветер и движение вагонов. Перед нами отправлялся целый поезд с вагонами IV класса. Беспорядок страшный: толпы народа, шум, крик. Жел[езная] дорога никакой заботы не выказала и сделала только одно: за место в IV классе дерет плату III класса" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. l. M., 1932. стр. 198-199).
На следующий день он писал матери:
"...Вчера мы прошли 18 верст со станции Шатки на Хирино, Корино (иначе называемое Вонячкой) и Понетаевку. С нами, за нами, перед нами - тянулись массы народа. Между прочим, много лукояновских мужиков. На наши вопросы они объяснили, что они охрана, идут к Сарову держать пикеты и кордоны[...] Я очень доволен экскурсией, на дороге успел пересмотреть (в вагоне) статью, которую отослал в "Русс[кое] богатство]" из Рузаевки. Теперь никаких забот у меня пока нет, дневника не веду (только самый краткий) и только вам пишу подробнее. Много, и очень интересного, останется просто в памяти. Теперь меня интересует тот момент, когда мы, вместе с другими богомольцами, подойдем к Сарову[...]
Отдыхаем в тени у дороги. Провожу этот день, как и предполагал. В Полтаву теперь приходят юбилейные телеграммы. Кажется, затевалось какое-то чтение[...] А теперь над головой у меня шелестят деревья, над дорогой шевелится овес. Чудесно. По дорожке прямо на нас валит толпа мужиков, целый отряд. Оказывается,
{95} опять "охрана"... Недавно мы встретили странника, который шел из Глухова. "На тракту не дают остановки. Хотел переобуться,- гонят. Ступай подальше переобувайся. Пастуха со скотом не пропускают..." А я было думал в этом Глухове, если там есть почтовая станция, бросить это письмо.
Вчера ночевали в деревне Зерновке, в крестьянской избе, вповалку с мужицкой "охраной". Наслушались всяких легенд и разговоров самого удивительного свойства, в том числе о "студентах". То, что по этому поводу толкуют наши хохлы,- еще истинная премудрость в сравнении с толками этих мужиков. Они поднялись еще до свету, а мы вышли в пять часов. Теперь сидим в избе в селе Глухове, на большом тракту из Арзамаса в Саров. Уже издали мы увидали пикеты, шалаши, караульных. В селе масса полиции, казаки, всякое начальство[...]
У мостков на припеке сидят бедняги солдаты: "как бы кто не спортил моста"[...] По дороге среди богомольческого люда то и дело попадаются официальные лица. Едут, а иногда и шагают урядники, скачут земские начальники, сегодня проехал жандармский полковник и искоса поглядел на нас, троих странников, в городском костюме и не ломающих перед ним шапки[...]
Пришли в Дивеево еще рано. В монастырских гостиницах все занято. "Негде яблоку упасть",- говорили мне какая-то счастливица, устроившаяся ранее.. Устроились мы поэтому в селе, в тесной каморке сапожника" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. l. M., 1932, стр. 199-204.).
"...Сижу... под огромной елью, на опушке Саровского бора. Прямо передо мной - часовенка, дальше {96} монастырь с его церквами и колокольнями, кругом - народ, расположившийся, как и мы, на земле под соснами. Телеги, лошади, узлы, люди... Рядом с нами расположились кубанцы в папахах (из Ставропольской губернии). С ними - женщины и один слепой. Стоянка им не понравилась, и они снимаются. На их место становятся какие-то странные народы, с непонятным для меня наречием. Оказывается, греки и русские "из Таврии". Картина замечательно оригинальная: сосновый бор, сосны огромные, прямые, как свечи, между стволами - фигуры в разнообразных костюмах и позах, многие молятся на колокольни монастыря, кругом охваченного лесом[...]
Полицейский, помахивая нагайкой, прогнал нас всех с прежнего места. Почему - неизвестно. Мы перешли через дорогу и расположились под другой сосной. Невдалеке бьет человека в падучей. "Схватило", - говорят кругом, и около больного собирается толпа. Небольшой коренастый мужиченко несет на руках взрослую больную женщину. На ее лице страдание, на его - какая-то скорбная озабоченность. Он смотрит, где сложить свою ношу. А ведь ему предстоит еще пронести ее сквозь страшную толпу к раке Серафима... Страшно подумать, что это за забота и подвиг! Двое глухонемых что-то кричат, машут руками и спорят. Один указывает на монастырь, видимо, не понимая, зачем товарищ его задерживает... Хромой с страшно-усталым лицом дотащился до опушки и ложится в виду монастыря. Все это больное, увечное, одержимое тянется сюда, потому что здесь торжествуется память человека, который страдал добровольно всю жизнь, то простаивая до ран на ногах на камне то работая с грузом камней за плечами...
Что исцеления будут, - это несомненно: такое страшное напряжение веры не может пройти бесследно. Но подумать только - какая это капля, два-три исцеления, на это {97} море страдания, напряжения и веры. И наверное много жизней сократится от этих усилий[...]
...Лежу под сосной, лечу ноги, прикладывая вату с борной кислотой, раздавая то же лекарство другим под соседними соснами, и беседую. Солнце начинает садиться, пронизывая косыми лучами зелень и пыль[...]
Пение. Из лесу несут икону с хоругвями и крестным ходом. Народ усеивает опушку. Пыль застилает поляну так, что монастыря совсем не видно. Видна только часовенка, стволы гигантских сосен, уходящих в небо, и внизу маленькие фигуры людей с обнаженными головами... Остальное - сплошная пыль, в которой тонут очертания хоругвей... Из этой пыльной тучи несется глубокий звон монастырского колокола навстречу иконе[...]
Несколько десятков часовенек повторяют то, что происходит в соборе. Наша часовенка пылает множеством свечей. Кругом по опушке бесчисленные огоньки становятся все ярче, по мере того, как угасает закат. В лесу, под самыми соснами, далеко вглубь тоже видны огоньки; это больные, усталые, не могущие дойти до часовни, стоят на коленях, на своих местах со свечами в руках.
Наконец, всенощная кончена. В лесу темнеет. В соборе теперь давка: допустили прикладываться прежде всего больных, ждущих исцеления. Можно представить себе, что там теперь происходит... Весь воздух этой лесной пустыни теперь насыщен ожиданием, нетерпением, верой. Все стремятся "приложиться" к гробнице, - только тогда паломничество считается законченным[...]
Доканчиваю это письмо уже в Арзамасе. Это для нас - начало культуры. Трудно представить себе что-нибудь томительнее того, чем был для нас вчерашний день. Страшный зной. Дороги разбиты в глубокую, мельчайшую пыль, и при этом ветер, теплый, {98} удушливый, который несет эту пыль прямо почти черными тучами. Она лезет в глаза, в нос, засыпает целыми слоями. При этом мужики сгребают ее валами с середины, оставленной для царского проезда. Этой серединой теперь ехать нельзя, - нас то и дело сгоняют на боковины, изрытые страшными колеями[...]
Тощие овсы жидки, сухи и в них уже пустили лошадей... Вообще неурожай страшный в этих местах, по которым теперь проехал царь. Заметил ли он и понял ли значение этой картины, этих засохших нив, этих лошадей, бродящих по неубранным полям?
[...]Пишу эти строки в поезде (из Арзамаса на Нижний). Третий класс набит битком. Во II неск[олько] священников, загромоздивших проходы своими вещами. Одно из первых впечатлений на дебаркадере: мужчина несет по лестнице больную женщину. Они были в Сарове, успели приложиться и едут обратно, увозя то же страдание...
Видна Ока... Становится холоднее. Моя мысль невольно бежит назад к тем, кто теперь будет ночевать под моей сосной в Саровском бору. Что там будет? Пассажиры в поезде рассказывают о случаях большой нужды в хлебе. Теперь еще холод..." (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. l. M., 1932. стр. 205-211).
Вернувшись из путешествия в Саров 26 июля 1903 года, отец застал в Полтаве множество поздравительных телеграмм и приветствий.
"Насилу разобрался с юбилейной литературой,-пишет он 29 июля 1903 года Н. Ф. Анненскому.- {99} Признаться, я не ждал такого потока, некоторые приветствия меня очень тронули... Николай Константинович из Костромы прислал пожелание: прожить еще столько и еще полстолько. Из этого вижу, что он, должно быть в хорошем настроении... Чехов, кроме подписи на телеграмме "Русской мысли", прислал отдельно: "Дорогой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным чувством вспоминаю вас. Я обязан вам многим. Большое спасибо. Чехов". Это одна из особенно приятных для меня телеграмм, потому что я его давно люблю..."
Присылали приветствия товарищи по литературной работе, личные знакомые; было много приветствий от самых разнообразных групп населения, от друзей-читателей. Празднование возникло неорганизованно и принесло телеграммы, письма, адреса, принятые на более или менее обширных собраниях по всей России, в самых отдаленных, глухих углах и в местах ссылки. В столице решено было организовать юбилейное торжество. По этому поводу Н. Ф. Анненский 21 октября 1903 года писал отцу:
"Третьего дня отправил Вам письмо, в котором, между прочим, просил Вас не откладывать надолго Ваш приезд в Петербург и назначить точно время оного. Теперь вдогонку посылаю вторую и настоятельную просьбу о том же.
Побуждает меня к сему следующее.
На 14 ноября назначено в Петербурге некое действо, в котором Вы являетесь необходимым участником и отказаться от коего не имеете никакого права. Еще весною в петербургских литературных кругах решено было чествовать 25-летие Вашей литературной деятельности. Летом провинция нас перехватила и выполнила, по собственному почину и без всякой предварительной организации и подготовки, часть предположенной {100} программы. Но другая часть осталась за Петербургом, н он ее желает осуществить.
Говорю я по искреннему убеждению, что Вы не имеете права отказываться от чествования,- по двум основаниям. Во 1-х, все такие чествования, как предполагаемое, суть, так сказать, факты общественного характера: чествуется не только то или иное лицо, но вместе с тем подчеркиваются симпатии общества к тому кругу идей, к тому делу, которому служит чествуемый. И это - главное значение всех юбилеев. Сам юбиляр является в известном смысле страдательным лицом и он должен смиренно "претерпеть" - во имя опять-таки общих у него с его почитателями симпатий к одним и тем же, дорогим для них, идеям. Затем специально по отношению к Вашему юбилею есть еще одна особенность, его выдвигающая: организуют его объединенные организации 11 периодических изданий в Петербурге ("Русское богатство", "Мир божий", "Вестник Европы", "Образование", "Журнал для всех", "Право", "Народное хозяйство", "Русская школа", "Вестник самообразования", "Хозяин", "Восход"). Это первый литературный праздник, так устраиваемый. Неужели же Вы, так горячо всегда ратовавший за единение единомысленной по принципиальным вопросам части журналистики,- расстроите один из первых опытов такого единения?..
Зная Вашу скромность, мы сначала решили было ничего Вам наперед не говорить, а захватить Вас здесь экспромтом,- но затем это найдено было рискованным, и товарищи поручили мне известить Вас о готовящемся на Вас нападении,- что я и делаю. Имейте в виду, что дело идет не о "намерениях" только. Все уже налажено и организовано и расстроить не только не желательно, но и нельзя. Остается претерпеть..."
Чествование в Петербурге в назначенный день {101} состоялось. Отец согласился с настойчиво выраженным мнением и присутствовал на торжественном заседании. В архиве его хранятся адреса, телеграммы и письма, полученные им в этот юбилей. Читая их, можно согласиться с аргументацией Анненского: везде говорится о событиях исторического и общественного значения, в которых В. Г. Короленко принимал участие. Ему лично это внимание было тяжело. Адреса заставляли его особенно сильно чувствовать свою ответственность.
Каждая из групп населения, принося привет и благодарность, только углубляла сознание того, какая стихия ненужных, бесплодных страданий разлита вокруг. И приветы и благодарности, в которых с особенной ясностью подчеркивались темнота и бесправие, становились для отца в юбилейные даты поводом к особенно печальным размышлениям.
Первое по времени приветствие в 1903 году было получено Короленко в Кишиневе, где он был, собирая сведения о погроме.
"Сейчас Вы в Кишиневе. Интеллигентное кишиневское общество с чувством особенного удовольствия отмечает факт Вашего пребывания здесь. И сюда Вас привело то же искание правды, то ж