Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце, Страница 5

Короленко Владимир Галактионович - Софья Короленко. Книга об отце


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

е стремление изучить и осветить один из самых грустных симптомов не­ведения темной части нашего общества - стремление, красной нитью проходящее через всю Вашу литератур­ную и общественную деятельность..."
   Следующие юбилейные даты приносили Короленко грустные приветы, говорившие о темной силе национа­листической ненависти, о реакции и о слабости боров­шихся с ней.
   "Как общественный деятель,-писали ему в 1913 го­ду,- Вы явились своего рода гражданским истцом от имени всей интеллигентной и мыслящей России... Стонал ли голодающий крестьянин, произошли ли холерные {102} бунты, лилась ли еврейская кровь на улицах Кишинева и Гомеля, обвиняли ли мултанских вотяков в человече­ском жертвоприношении, томился ли в предсмертной тоске приговоренный к казни, измышляли ли легенду "ритуальности" на гонимый еврейский народ, - во всем этом громко и сильно звучал Ваш голос.
   Русское общество никогда не забудет Вашей защиты вотяков в мултанском процессе, никогда не изгладится для истории значение "Бытового явления". С интересом развернет будущий историк русской общественности Ваше письмо к статскому советнику Филонову в защиту избитых ка­зацкой плетью сорочинских крестьян. С волнением проч­тет он статьи о военной юстиции. С любопытством и удивлением просмотрит он протест русского общества против кровавого навета на евреев. Во время ужасов недавно пережитой русской реакции, когда все было разбито, подавлено, когда человеческая жизнь была обесценена, Вы одновременно с Львом Толстым нашли в себе достаточно смелости и решимости, чтобы поднять свой голос против смертной казни..."
   В приветствиях, приходивших с разных сторон, из самых отдаленных углов России, от разнообразных групп населения, говорилось о тех сторонах литератур­ной деятельности Короленко, которые были особенно близки их авторам.
   Томские печатники писали 15 июля 1903 года: "Кон­чая сегодня свой трудовой день, соберемся тесной семь­ей с тем, чтобы послать свой искренний привет и бесхит­ростное спасибо пятидесятилетнему труженику всем нам дорогой печати..."
   "В день празднования двадцатипятилетия Вашей ли­тературной деятельности, - писали рабочие, ученики ве­черних классов Обуховского завода, - когда отовсюду Вам шлют привет, позвольте и нам, рабочим Обуховско­го завода... присоединиться и приветствовать Вас. Мы {103} приветствуем Вас, как борца против тьмы, пошлости и злобы. Двадцать пять лет Вы твердо и верно старались обнажать и показывать все недостатки нашей серенькой обыденной жизни; часто Вы указывали и выход из такой жизни. На страницах Ваших произведений Вы призыва­ли видеть в каждом человеке не животное, не машину, но существо с разумной душой. В самых "маленьких" и даже в самых "пропащих" людях Ваше доброе, отзыв­чивое сердце умеет найти много того, чего нет у их го­нителей, хвалящихся своими добродетелями. Этим и многим другим Вы давали понять, как далек род чело­веческий от своего назначения, как непрочно его жал­кое счастье, основанное на самодовольстве. И кто слы­шал Ваше горячее заступничество за всех преследуемых жизнью, те невольно должны задуматься над такими вопросами, на которые раньше не обращали никакого вни­мания. Не обращали же потому, что света мало у нас, а в темноте разве много увидишь... На страницах Ваше­го журнала мы всегда видели ту же борьбу с мещан­ством, рутиной и невежеством. И не Ваша вина, что еще многие и многие сотни людей, ищущих света и стремя­щихся к нему, не могут найти его..."
   В юбилей 1903 года было много приветов от дале­ких читателей,-пришли сотни обращений из сел и де­ревень от учителей, врачей, крестьян, из уездных горо­дов. Из Луганска правление общества вспоможения частному служебному и профессиональному труду писало:
   "Каждый из нас с нетерпением ожидает появления новых Ваших работ, жадно ловит газетные известия о Вашем житье-бытье и считает праздником для себя тот день, когда получает книжку "Русского богатства" с Ва­шими повестью, рассказом или встречает в печати про­явление Вашего благородного ума и сердца в какой-либо другой форме... Для нас, людей тяжелой борьбы за {104} существование, много значит голос друга-брата,- а Вы именно являетесь для нас таким..."
   Представители полтавской общественной библиоте­ки писали от лица своих читателей:
   "...Вы, Владимир Галактионович, получили счастли­вую способность силою своего дарования расширять пределы возможного общения между людьми, И этот дар, врученный Вам судьбою, Вы обратили на служе­ние ближним. Вашу живую веру в настоятельность и возможность воплощения в жизни света и правды. Ваше искреннее настроение деятельной борьбы за их сущест­вование Вы вылили в Ваших произведениях и таким образом передали их читателям. Звучит ли в этих про­изведениях голос резкого протеста против произвола и грубости, рисуется ли картина мирного трогательного благожелательства, тихая ли грусть о непорядках жиз­ни, или же возмущающие образы ненужного зла, при­чиняемого человеку человеком,- все это будит в на­строении читателя лучшие чувства, дает ему возмож­ность пережить вместе с Вами минуты духовного подъе­ма. И робкие порывы, слабые силы заброшенного в глушь унылого интеллигента... получают сознательную силу и яркость. В художественных образах Вы раскры­ваете читателю значение того, что для него является особенно дорогим в жизни... И он уже не чувствует себя одиноким, заброшенным, перестает смотреть на свои мечты, как на что-то выдуманное, нереальное. Нет, то, о чем он болеет, чем он волнуется, - не химера, оно неискоренимо живет в душах людей и широким потоком течет в человеческой жизни. И вера в лучшее будущее крепнет, силы прибывают. Вы помогаете таким образом читателю увереннее смотреть вперед, находить в себе более сил для борьбы за свет и правду и укрепляете в нем сознание, что борьба со вскрытыми Вами силами не напрасна и не безнадежна..."
   {105} Учитель С. Рыжков писал 15 июля 1903 года из да­лекой деревни:
   "Много Вы, высокоуважаемый Владимир Галактио­нович, получите нынче адресов, писем... Много Ваших читателей и почитателей пожелают поделиться с Вами нынче словом... Несоизмеримо больше Ваших читателей не могут Вас приветствовать, закинутые в глушь, одинокие, не имеющие возможности получать вовремя ни журнала, ни газеты, а очень часто не имеющие возможности и выписывать их... К числу таких Ваших друзей-читателей принадлежит и народный учитель...
   Вы не даете русскому человеку утонуть в море "не­страшной" житейской мелочи, Вы с неподражаемым искусством показываете ему, как "нестрашное" может сделаться "страшным"... По странной иронии, вероятно, народный учитель, лишенный прав, призван бороться с "нестрашным"... Трудно ему: читает он - виноват, зачем читает. Верно, революционер. Не читает - виноват: за­чем не читает,- невежда. Сидит одиноким - худо ему: верно, социалист. Ведет компанию с коллегами - опять беда: о чем могут говорить народные учителя? - нужно последить, и следят. Следят по-деревенски, так что тошно ему бедному становится... Запьет с горя - конец ему: какой пример подаст пьяница? - гнать его. И гонят... И не знает он, как ему быть и как поступать. Только та­кие примеры, как Ваш, дают ему силу тянуть свою горь­кую долю и верить, что не все же будут удивляться его странному бескорыстию. Вот почему народному учите­лю особенно дороги Ваши высокие примеры, Ваши вызо­вы всему ложному, грубому..."
   Особая черта близости и товарищеской связи сказы­валась в приветах, которые шли из ссылок и тюрем.
  В 1911 году ссыльные г. Балаганска и села Малышевки в Сибири писали:
   "В период полного равнодушия русского общества к {106} судьбе политических заключенных Вы чутко прислуши­вались к отголоскам неравной борьбы, ведущейся за стенами казематов, и возвысили свой негодующий голос, чтобы разоблачить позор тюремных насилий...
   ...Нам, политическим ссыльным и их родным, деля­щим с ними ссылку, Вы близки и дороги не только как писатель, являющийся символом борьбы за лучшие иде­алы человечества, но и как деятель, разделивший нашу судьбу, прошедший через невзгоды ссыльной жизни и личным примером осветивший путь, лежащий перед нами..."
   В том же году ссыльные колонии Верхне-Имбатской Туруханского края писали:
   "Особенности туруханской ссылки не позволили при­слать Вам, дорогой Владимир Галактионович, ко дню Вашего юбилея выражение наших лучших пожеланий. Примите же запоздалый привет..."
   К годовщине двадцатипятилетия возвращения из ссылки в 1911 году шли приветы "из далекой Сибири", "из медвежьих углов". 24 января 1911 года ему писали:
   "...Вспоминая, что исполнилось четверть столетия с той поры, как Вы покинули сибирские сугробы, собра­ние единогласно выразило свое сочувствие и тем, кото­рые против воли еще остаются за Уралом. Приветствуя Вас и параллельно упоминая о тысячах других людей, имеющих право на сочувствие, оно держалось мнения, что не совершает какой-либо бестактности, потому что все присутствующие очень хорошо помнили ту трога­тельную искренность, с которой Вы всегда превращали дело страждущих в собственное дело..."
   "Мне приходилось бывать часто в тюрьме,- писал 13 июля 1913 года П. Рысс,- оттуда Вам шлют привет Ваши читатели, справляющие Ваш юбилей по-своему, об этом просят сказать Вам..."
   {107} Среди этого огромного материала, приуроченного к юбилейным датам, хранятся не только приветствия, здесь есть напоминания о тех сторонах жизни и о тех группах, на нужды которых отец никак не отозвался, и просьбы вспомнить их. В 1911 году группа белорусов писала:
   "...Мы надеемся, что Вы, уважаемый Владимир Га­лактионович, не преминете поднять свой голос и о судьбе нашего убогого Белорусского края..."
  
   Есть упреки украинцев, считавших, что Короленко изменил своему народу, отдавая силы служению вели­корусской культуре. Есть и письма, полные ненависти, порой грубой брани.
   "...Вы негодяй, вы вор, вы убийца,- писали ему.- Вы защитник жидов, если Вы защищаете вора, то Вы сами вор, если Вы отвергаете смертную казнь, то ста­новитесь сами убийцей..."
   "...Вы отлично знали, что никакой борьбы за свобо­ду, равенство и братство не было, а была одна ложь, преступление против родины и своего народа в угоду японцам, немцам, евреям, туркам, всем, кому угодно, только не нам... русским рабочим..."
   По большей части такие письма были анонимны, и на них он ответить не мог.
  
   Было и еще одно свойство юбилейных дат, превра­щавшее их в настоящее мучение для отца,- они прино­сили множество просительных писем. Отзывчивость его, действительно огромная, была широко известна. Пол­тавское общество взаимного вспоможения трудящихся женщин в 1918 году писало:
   "Там, где нужна была рука помощи, Вы сердечно и великодушно ее протягивали. Всякий обращавшийся к Вам всегда встречал самое теплое, сердечное участие и чуткое отношение к своим нуждам, мудрый совет и {108} нравственную поддержку, а если чувствовалась в этом необходимость, то и материальную помощь..."
   В письме к юбилею 1913 года канцелярский чинов­ник просил выслать ему 50 рублей. На вопрос своих дочерей: "Папа, а кто же такой Короленко, что о нем пишут и что все его благодарят?", он хотел бы ответить им, что Короленко тот человек, который поможет дать им образование.
   В письмо вложен черновик ответного письма отца от 17 августа 1913 года.
   "Мне кажется, - писал он, - что Вы не вполне пра­вильно объяснили вашим дочерям значение писателя, как человека, который имеет возможность внести плату за всех девочек, желающих учиться. Было бы правиль­нее сказать: писатель от других людей отличается тем, что всем людям принято в день рождения подносить по­дарки. Относительно же писателя дело это поставлено как раз наоборот и потому, например, в 60-ю годовщи­ну рождения бедняге от такого извращенного обычая приходится очень трудно.
   На днях Вы получите из Петербурга 50 р. Это не зна­чит, однако, что я в состоянии взять на себя и дальней­шие взносы..."
   Отвечая на такую же просьбу о материальной помо­щи К. В. Шмаковой, 12 сентября 1913 года он писал:
   "Я совершенно понимаю чувства, которые диктовали Ваше письмо, и то участие, которое Вы проявляете к симпатичной Вам семье. Но, может быть, и Вы захоти­те войти в мое положение.
   Вот Вы обратились ко мне с просьбой только на том основании, что знаете меня, как писателя. Но ведь и другие знают меня, как писателя, и другим приходит в голову то же, что и Вам. В результате я постоянно по­лучаю такие письма и такие просьбы то от лиц мне бо­лее или менее известных, то от совершенно незнакомых.
   {109} И последних, конечно, гораздо больше. А теперь, когда газеты упоминают мое имя по поводу шестидесятиле­тия, - каждая почта приносит мне одну, две, а то и больше просьб, начиная с десятков рублей и кончая ты­сячами. А ведь я только писатель, и мне чрезвычайно трудно даже отвечать на все такие просьбы, несмотря на их убедительность. В результате авторы этих писем "по поводу юбилея" и мне совершенно истерзали душу, возлагая на меня ответственность за последствия отка­за в посылке денег, и сами испытывают разочарова­ние, - так как быть писателем не значит иметь возмож­ность посылать не только тысячи и сотни, но даже де­сятки рублей, в таком количестве, по требованию незнакомых лиц.
   Вот и Ваше письмо. Я не могу оставить его без от­вета, так как оно производит на меня впечатление искренности и сердечного участия к другим. Но и таких очень много, и я могу принять в этом деле участие лишь в ничтожных размерах. На днях вышлю Вам 25 рублей, и это все, что я могу сделать. Вы уж сами передайте по принадлежности, не упоминая моего имени".
   Так сложно и трудно для Короленко отмечались го­довщины его жизни, принося требования и упреки, лю­бовь и ненависть, подводя итоги пройденного пути и за­ставляя среди этих разнообразных вызванных ими чувств и желаний строже проверять свой путь в даль­нейшем.
  

НАЧАЛО ЯПОНСКОЙ ВОЙНЫ.

СМЕРТЬ Н. К. МИХАЙЛОВСКОГО

  
   В дневнике Короленко 27 января 1904 года записано:
   "Вечером на темных улицах Полтавы мальчишки но­сили газетные телеграммы [...] "Около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную {110} атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура".
   Утром следующего дня пришла телеграмма от Иванчина-Писарева:
   "Сегодня ночью внезапно скончался Михайловский". Короленко выехал в Петербург. 30 января он записал:
   {111} "Приехал утром в П[етер]бург и, едва переодевшись, отправился в квартиру Михайловского (Спасская, 6). У подъезда стояла уже густая толпа. В комнате, тесно уставленной цветами, стоял стол, на котором лежал Н[иколай] Константинович], бледный и спокойный. Шла панихида, молодой священник кадил кругом, и синий дым наполнял комнату, в которой никогда не было об­раза. Стены заставлены полками с рядами книг. С од­ной стороны смотрит скорбное лицо Гл[еба] Ивановича] Успенского.
   У другой наверху книжного шкафа - бюст Шелгунова, у третьей - Елисеева...
   Толпа за гробом была огромная. Во время отпева­ния в Спасской церкви подошел целый отряд полиции. Ник[олай] Федорович] Анненский уговорил пристава увести полицию. Тот послушался, и это устранило пово­ды к волнению, которое уже было заметно среди моло­дежи...
   На кладбище было тесно и холодно. За оградой про­ходили маневрирующие паровозы, примешивая свои свистки к пению хора и заглушая речи... Я стоял у мо­гилы Павленкова и смотрел, как ветер сметает снеж­ную пыль с крыш какого-то мавзолея. Речей было не­много... Ник[олай] Федорович] Анненский и я (наших речей ждали) не говорили ничего. Анненскому сделалось дурно. Я увел его и усадил на извозчика. Говорили, что после этого молодежь еще шумела над могилой. Кто-то крикнул: "Да здравствует царь!.." Зашикали... Смея­лись... "Младая жизнь" начинала играть над могилой.
   Я возвращался пешком и подошел к вокзалу (Нико­лаевскому) уже почти в сумерки. Слышались крики "Ура" и пение "Спаси Господи"... Это валила "патрио­тическая демонстрация..."" (Неизданные дневники В. Г. Короленко.).
   {112} Последние годы Михайловский хворал, но его друзья и родные не ждали катастрофы.
   "В последний месяц своей жизни Николай Констан­тинович чувствовал себя лучше, чем когда бы то ни было в этот год, и его оживленный, бодрый вид и свет­лое настроение совершенно усыпили обычную тревогу. Книга вышла, надо было готовить другую... Николай Константинович наметил уже и очередную тему... Фран­цузский журнал "La Revue" предпринял, в конце истек­шего года, анкету по вопросу о "патриотизме" [...] журнал ставит вопрос: не отжило ли свой век самое чувст­во, называемое патриотизмом, которое фактически так часто становится антагонистом общечеловеческой соли­дарности?.. Или, наоборот, ему предстоит еще значи­тельная деятельная роль в дальнейших судьбах челове­чества?
   [...] Нужно сказать, что предмет этот, затрагивавший одну из самых глубоких проблем современной общест­венности и совпадавший с самой болящей злобой нашего дня, - был темой Михайловского по преимуществу. На Дальнем Востоке, как туча, подымались уже первые раскаты неизбежной войны, и в русской прессе разда­вались крикливые, далеко не всегда разумные отголос­ки... И в это же время во французском журнале обсуж­дается вопрос "о любви к отечеству и народной гордос­ти" в его теоретических основаниях[...] Понятно, с каким интересом Михайловский встретил эти "протоколы" ли­тературного "парламента мнений", обсуждавшего на Западе теории, практика которых на Дальнем Востоке уже гремела раскатами первых выстрелов и готова была окраситься потоками крови...
   Ответ Михайловского, изложенный в виде коротень­кой заметки, появился в февральской книжке француз­ского журнала, которая была получена в Петербурге еще при жизни писателя. По его мнению, "патриотизм может {113} состоять в стремлении доставить в своем отечестве тор­жество идеалам человечности" [...] "Естественному патриотизму угнетенных национальностей, ратующих за освобождение",- он противопоставляет "стремление не­которых государств, мечтающих о расширении своих владений и в то же время угнетающих свободу народ­ностей, им уже подвластных"... Очевидно, однако, что рамки коротенькой заметки не удовлетворяли Михайловского, и он задумал более широкую работу на эту же тему для "Русского богатства"" (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайлов­ский.-"русское богатство", 1904, N 2, стр. VIII-IX.).
   Первые листы этой работы остались на столе после смерти Николая Константиновича.
   Эта смерть за работой до последней минуты и пос­ледние строки, оставшиеся на рабочем столе Михайлов­ского, особенно волновали отца. Вопросы войны, раз­мышления о ее цели наполняют его дневники и запис­ные книжки, относящиеся к этому времени.
   Японская война уже наметила и поставила те же проблемы, которые с такой остротой возникли во время мировой войны 1914 года. И хотя отношение к роли Рос­сии во время этих двух войн у отца было различно, его понимание патриотизма, значения и роли отечества в идее всечеловеческого единства было в основном неиз­менным. Во время японской войны отец считал, что победа России будет служить усилению реакции на роди­не и тем самым усилению реакции в Европе. Отрицательно относясь к целям войны, он не желал победы России. Я помню, у нас в доме было то настроение, ко­торое тогда называлось "пораженческим". Оно для отца, конечно, очень осложнялось, но тем не менее он не верил в победу реакционной России и не хотел ее.
   Отвечая на запрос газеты "Биржевые ведомости", Короленко писал 8 июля 1904 года:
  
   {114} "Вы желаете знать, какое впечатление производит на меня настоящая война. Вопрос имеет огромное зна­чение, и я не вижу причины для уклонения от ответа, тем более, что впечатление мое, как, думаю, и многих еще русских людей разных профессий и положений, со­вершенно определенное: настоящая война есть огром­ное несчастье и огромная ошибка. Приобретение Порт-Артура и Манчжурии я считаю ненужным и тягостным для нашего отечества. Таким образом, даже прямой успех в этой войне лишь закрепит за нами то, что нам не нужно, что только усилит и без того вредную экстен­сивность наших государственных отправлений и повле­чет новое напряжение и без того истощенных средств страны на долгое, на неопределенное время. Итак - ­страшная, кровопролитная и разорительная борьба из-за нестоющей цели... Историческая ошибка, уже поглотив­шая и продолжающая поглощать тысячи человеческих жизней, - вот что такое настоящая война, на мой взгляд. А так как для меня истинный престиж, т. е. достоинство народа, не исчерпывается победами на поле сражений, но включает в себя просвещенность, разумность, спра­ведливость, осмотрительность и заботу об общем бла­ге, - то я, не пытаясь даже гадать об исходе, желаю прекращения этой ненужной войны и скорого мира для внутреннего сосредоточения на том, что составляет истинное достоинство великого народа..." ("Биржевые ведомости" этого ответа Короленко не напечатали. ).
  
   Короленко из-за цензурных соображений не мог вы­разить свои мысли исчерпывающе. Русско-японская вой­на - неизбежное следствие самодержавного порядка - и победа России, приводящая к укреплению этого по­рядка, еще сильнее, по мнению отца, сдавила бы живое тело страны.
   {115} В архиве сохранилась черновая рукопись, на полях которой сделана пометка рукой отца: "Осталась неото­сланной". Это - ответ на анкету французского журнала "Revue des Revues".
   "Я принадлежу,- пишет Короленко, - к числу лю­дей, которые полагают, что прогресс человечества и его улучшение проявляются наиболее ярко в расширении человеческой солидарности. Те группы, в пределах кото­рых замыкалось прежде чувство солидарности,- как семья, род, античный город,- которые присваивали исключительно себе все лучшие побуждения человека, вплоть до готовности жертвовать за них жизнию, - по­степенно охватывались группами более широкими, частью их поглощавшими, частью же только подчиняв­шими их высшей идее. Так поглощается постепенно и без остатка чувство родовой исключительности, и так претворяется семья, которая не исчезла, но стала "пат­риотической".
   Что будет с идеей отечества в будущем? Будущее че­ловечества представляется нам бесконечным, и очень трудно сказать, какие еще формы сменят друг друга на расстоянии тысячелетий. Нет никакого сомнения, что национальному и государственному обособлению суж­дено постоянно стираться и что над ними уже теперь подымается, величаво и властно, высшая идея челове­чества. И как идея семьи подчинилась идее отечества, так и отдельным патриотизмам предстоит сознательно и бесповоротно подчиниться великой идее общечеловече­ской солидарности, которая одна несет возможность всей справедливости, доступной на земле. Семья, кото­рая свои семейные интересы в случае их антагонизма с интересами всего отечества поставила бы выше патрио­тизма, была бы признана семьею изменников. Мы пред­чувствуем уже время, когда народы, неспособные подчи­нить своей национальной исключительности высшим {116} интересам общечеловеческой правды, - окажутся в том же положении...
   Исчезнет ли патриотизм совершенно и случится ли это в близком будущем?.. Этот вопрос ведет за собой целую вереницу других; что такое нация, государство, из чего слагается самая идея отечества... Не пытаясь дать точные ответы на эти вопросы,- я скажу только, что, по моему мнению, патриотизм еще долго будет пи­тать чувства человека... Но многое в патриотизме уже теперь умирает на наших глазах, заполняя современную атмосферу запахом тления и смерти: это - националь­ная исключительность и национальные эгоизмы. Говорят о дикаре, который так определял добро и зло: добро - когда я украду жену соседа. Зло - если сосед украдет мою жену. Мы смеемся и осуждаем этот несложный ко­декс в сфере индивидуальной морали. Но наши между­народные отношения еще целиком покоятся на этих же наивных началах. Зло, если чужой народ захватит нашу территорию, но героизм и подвиг, если мы захватим чужую...
   Этот патриотизм начинает уже умирать на наших глазах, и так называемый "национализм", шовинизм или наш русский квасной патриотизм-это продукты его разложения. Он исключителен, не умен, несправед­лив и ретрограден... И когда мы видим мужественных людей, которые смеют говорить горькую правду огром­ному большинству своего народа, апеллируя к высшей правде, против национального эгоизма,-то мы не мо­жем не признать, что над ними веет дух будущего, тот самый, который в прежние времена звал семью и род на подчинение своей исключительности высшей для того времени идее отечества. И я могу только повторить сло­ва Берне: "Может ли быть лучшее доказательство любви к своему отечеству, как мужественный призыв к спра­ведливости в тех случаях, когда оно не право".
   [...] Эгоистическому патриотизму суждено умереть. И если все-таки останется надолго любовь к своему отечеству, своему языку и своей родине, - то это будет только живая ветвь на живом стволе общечеловеческой солидарности" (Рукопись под названием "О патриотизме" опубликована в приложении к дневнику, т. IV, стр. 333-335.).
  
   После похорон Михайловского был арестован Н. Ф. Анненский. В дневнике отца 5 февраля 1904 года записано:
   "В 7 часов утра, когда я еще лежал в постели, в мою комнату вошла Александра Никитишна Анненская и сказала: "У нас обыск". Я оделся, успел на всякий слу­чай пересмотреть свои бумаги и вышел в общие комна­ты: у Анненского шарили в столах. ...Шарили долго, по­том перешли в комнаты Ал[ександры] Никитишны, а за­тем ко мне. Впрочем, собственно моих бумаг не пере­сматривали... В середине обыска явился какой-то еще полицейский, который, пошептавшись с приставом, предъявил мне бумагу: это было требование, чтобы я явился в 3 часа дня в охранное отделение. В 12 часов (приблизит[ельно]) мы попрощались с Анненским, и его увели...
   ...В 3 часа я был в охране... Мойка, N 12-й... На сте­не дома мраморная доска с надписью: "Здесь 29 янва­ря 1837 года умер Александр Сергеевич Пушкин".
   Старинный барский дом, с большим двором, с высо­кими комнатами... Охрана, по-видимому, не тратила много денег на перестройки: ей принадлежит, по-види­мому, только густая пыль на карнизах, паутина в высо­ких углах и залах канцелярии и участка...
   Благообразный молодой жанд[армский] офицер про­извел мне допрос: какую речь произнес на могиле Ми­хайловского Анненский? Я, разумеется, ответил, что ни­какой. Когда я это записал, офицер прибавил:
   {118} - Простите, еще одну вопрос: а вы что говорили на могиле?
   - Тоже ни слова.
   Больше об этом речи не было... Когда я ждал в при­емной, туда входили разные субъекты и, проходя, оки­дывали меня внимательными взглядами. По-видимому, они убедились, что меня в числе говоривших не ви­дели..." (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.).
   Арест Анненского произошел по ложному доносу: по­лиция и сыщики донесли, будто он произнес на могиле Мих[айловско]го зажигательную речь, содержание кото­рой сыщики, разумеется, передать не могут, но слыха­ли будто бы конец:
   - Да здравствует свобода!
   А так как свобода, естественно, предполагается не­возможной при самодержавии, то значит - речь "возму­тительного содержания". Интересно, однако, что в дей­ствительности Анненский никакой речи не произносил. В охране допрошены: я, Елпатьевский, Семевский, Ф. Д. Батюшков, Вейнберг. Все единогласно показали, что Анненский не говорил ничего. Наконец, и полицей­ский, который сначала настаивал,- кончил тем, что при­знал говорившего речь господина в Василии Ивановиче Семевском. Дело стало ясно, но... Анненского не отпус­кают. И Лопухин, и Плеве давно сердиты на него за председательство на "ужинах писателей", и теперь по­дымается вопрос об "общей неблагонадежности" и агитации против правительства. Последний ужин был 20 декабря.
   На нем адвокат Переверзев делал доклад о ки­шиневском процессе, во время которого выяснилось с полной несомненностью участие начальника "охраны", для чего-то присланного в Кишинев с отрядом сыщиков, которые принимали точно установленное участие в {119} погроме и его подготовлении. Это - лично задевает госпо­дина министра, которого "Таймс" тоже обвинил в про­вокации (высылка Брагама, корреспондента "Times'a"). Переверзева арестовали и выслали в Олонецкую губ[ер­нию], но предварительно допрашивали: не Анненский ли дал ему тему и не он ли председательствовал 20 декаб­ря? Переверзев решительно отрицает это, и действитель­но это опять промах: Анненский 20 дек[абря] не предсе­дательствовал... Все это тоже выясняется допросами, но... Анненского продолжают держать при охране..." (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.). - записано 8 февраля 1904 года.
   "...Анненский смеется в разговоре с осторожной Алек[сандрой] Никитишной:
   - Вот видишь: послушался тебя, раз не председа­тельствовал на банкете и раз не сказал речи, хотя нуж­но было сказать. И именно за это сижу..." (Там же.) - записано 14 февраля 1904 года.
   "24 февраля. Сегодня утром Николаю Федорови­чу объявили, что сегодня вечером он должен уехать в Ревель. На просьбу дать ему хоть несколько часов на сборы дома и на сдачу дел Литерат[урного] фонда - по­следовал отказ. Комитет Литерат[урного] фонда хлопо­тал со своей стороны. Не обратили ни малейшего вни­мания... Вечером, в сопровождении шпиона, Анненский приехал на Балт[ийский] вокзал, где его ждали десятка два друзей и - опять несколько сыщиков. В 11 ч[асов] 55 м. ночи он уехал с Алек[сандрой] Никитишной в Ре­вель..." (Там же.).
  
  
   После смерти Михайловского отцу пришлось отдать много сил, чтобы наладить дальнейшее существование журнала. Кроме Анненского, не мог жить в Петербурге {120} и В. А. Мякотин, один из ближайших сотрудников "Рус­ского богатства". Отцу пришлось для совещаний о журнале выезжать в Валдай, где жил Мякотин, и в Ревель к Анненскому, и много времени проводить в Петербур­ге, отложив надолго свою собственную литературную работу. Он ценил журнал, как общественное дело, и це­ликом отдался его организации. В дневнике 2 мая 1904 года записана краткая история журнала и сложивших­ся в нем отношений:
   "Товарищество номинально состояло из Н. К. Михай­ловского, Н. Г. Гарина-Михайловского, его жены На­дежды Валериановны, С. Н. Южакова, А. И. Писарева, В. В. Лесевича и еще двух-трех лиц, вносивших еще при Кривенко деньги в качестве пайщиков, но вскоре ликви­дировавших с журналом свои отношения. Журнал из­давался, вообще говоря, без денег, и подпиской данного года оплачивались расходы прошлого. На журнале бы­ло много долгов... Я брал на себя перед кредиторами ответственность материального характера и обратил внимание товарищей на то, что смотрю на это очень серьезно: литературное имя гарантирует кредитоспособ­ность журнала, и я полагал, что в случае закрытия журнала мы обязаны уплатить все до копейки... Впо­следствии, когда журналу грозило закрытие или, - что было бы все равно, - приостановка на 8 месяцев, огра­ничившаяся, к счастью, 3 месяцами, из-за статьи о Фин­ляндии, - я пережил неприятные минуты с мыслями о том, как я осуществлю свою материальную ответствен­ность. В то время, она фактически легла бы на меня одного, так как на изданиях И. К. Михайловского ле­жал тогда еще долг около 9 тысяч..."
   На четкой организации журнала настаивал и Анненский.
   Н. К. Михайловский в первые годы относился к это­му вопросу равнодушно.
   {121} "...На мои напоминания,- пишет отец в дневнике, - о необходимости отчета товарищам и нового договора с ними отвечал с простодушным удивлением:
   - Не понимаю, Вл[адимир] Г[алактионович], что вам нужно: рукописи присылаются, редактируются, отправ­ляются в типографию, набираются, корректируются... Книжки выходят ежемесячно... Что же еще тре­буется?
   Это было совершенно искренно: он смотрел лишь на литературные результаты... В самый последний год он уже сам напоминал о собрании товарищей, проекте но­вого договора, отчете..."
   Так обстояли дела "Русского богатства" после смер­ти Михайловского, и их нужно было приводить в по­рядок.
   В дневнике отца записано:
   "6 мая мы отправились все в Ревель к Ник[олаю] Фед[оровичу] Анненскому. 7 и 8-го происходили заседа­ния общего собрания пайщиков "Русского богатства", и в это время произведен фактический переворот внутрен­него строя журнала...
   Я лично выигрываю очень много в том смысле, что для беллетристического отдела получаю двух помощни­ков-товарищей (Мельшин и Горнфельд). Бремя этой ра­боты (приходится не только читать, но часто и сильно редактировать рассказы, которые иной раз поступают лишь в виде материала) - последнее время становилось совершенно невыносимым...
   Кроме того, вошел в редакцию А. В. Пешехонов (по внутреннему отделу).
   "Русское богатство" стало журналом, так сказать, артельным. Я являюсь только одним из равноправных членов товарищества, без каких бы то ни было преиму­ществ перед остальными. За мной остается (надеюсь - только пока) некоторое "руководительство" в {122} беллетристическом отделе, как за Николаем Федоровичем - во внутреннем..."
   Окончив организацию журнала, отец уехал в Полта­ву, а затем в Джанхот, на Черноморское побережье, где мы часто проводили лето у брата отца, Иллариона Галактионовича Короленко.
  

ЛЕТО В ДЖАНХОТЕ.

ПОЕЗДКА В РУМЫНИЮ

  
   На берегу Черного моря, близ Геленджика, в Джанхоте, Илларион Короленко в 1902 году выстроил дом. Участок, полученный дядей на правах застройщика, примыкал к нескольким другим, разбросанным по го­рам. Здесь было еще два-три жилых дома, через горы в 6 верстах деревня Прасковеевка - с одной стороны и поселок на Фальшивом Геленджике в 12 верстах - с другой. В горах водились медведи и дикие кабаны, иног­да мы слышали крик диких козлов и лай шакалов. По дну ущелья протекала быстрая горная речка, скрывав­шаяся в зелени деревьев. Дикие фруктовые деревья осыпали на землю плоды. В жаркие летние ночи в кус­тах над рекой носились вереницы светляков, днем воз­дух дрожал от трелей цикад,
   Отец жил на маленьком чердаке дома. Помещение было не очень удобным, - за день черепичная крыша на­калялась, а во время норд-оста чердачок был беззащи­тен, но там было удобнее работать.
   18 августа 1904 года отец писал Ф. Д. Батюшкову:
   "Лето промчалось незаметно и мало производительно: во 1-х, текущая работа по журналу, во 2-х, норд-осты. Мои молодые товарищи по редакции находились под таким кошмаром "полного отсутствия беллетристи­ки", что и я, опытный человек, заразился и схватился за рукописи и приспособление оных. В {123} действительности - как обыкновенно: месяца на два есть, а там бог пошлет, а если не пошлет, - то "сделаем". Норд-ост был посерьезнее; в этом году он стал как бы нормальным явлением, а дни без него - исключеньем. И сейчас, когда я пишу Вам, он воет в темноте и сотря­сает мой чердак. А днем, в жару, расслабляет и не дает работать: на то, что сделал бы в час-два, - нужно ча­сов 5" (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 268.).
   Здесь 5 июня отец получил известие о смерти А. П. Чехова. Воспоминания отца ("Антон Павлович Чехов") написаны тогда же (Воспоминания напечатаны впервые в журнал" "Русское богатство", 1904. N 7.).
   Для меня лето 1904 года, первое после окончания гимназии, овеяно особым, как отец называл, "арома­том" того периода моей жизни. Наша гимназия во мно­гом походила на школу, описанную отцом в "Истории моего современника". В среде учащейся молодежи на­чинался подъем, возникали кружки самообразования и ученические организации. Но долголетний курс уче­ния с огромным количеством ненужных сведений был все тем же. Угнетающее действие школьной системы сказывалось особенно сильно в старших классах, и мне стоило большого напряжения дотянуть последний год. А после окончания я остро почувствовала тоску и пус­тоту. Мне вспоминаются слова одного взрослого друга, который говорил: "Молодая тоска оттого, что к жизни надо привыкнуть". Этой привычки у нас школьные годы не воспитали, школа была оторвана от жизни, и наука не могла заполнить пустоты.
   Окончание гимназии ставило вопрос о профессии и тем самым о дальнейшем ученьи. Я решила ехать в де­ревню учительницей. Написала в Петербург отцу, где {124} он жил после смерти Михайловского, и получила его согласие и поддержку. Летом должно было состояться назначение на работу.
   Отец внимательно и нежно наблюдал за мной, боясь проявить это открыто. Родителям подчас трудно быть дружески близкими с детьми - слишком различны опыт, впечатления, чувства. Помню, повторяя в детстве чьи-то чужие слова, мы с сестрой спросили однажды отца:
   - Вы с мамой только для нас живете?
   Он ответил, смеясь:
   - Нет, я не думаю так. Почему вам это пришло в голову?
   И я, тогда еще не зная его жизни, как-то сразу по­няла, что наше предположение смешно. У отца была большая работа, доставлявшая ему радость и горе, своя напряженная жизнь, и радость и горе за нас составляли только часть ее. Долгие периоды мы его мало видели: в Нижнем это были постоянные путешествия, во время пребывания в Полтаве - частые отъезды в Петербург.
   Помню один отъезд отца на Волгу. Всегда занятый литературной и общественной работой, он не мог много времени отдавать нам, детям, а я была еще слишком мала, и взрослые в моем детском мире занимали мало места. Потому мне казалось неожиданным и непонят­ным горе. которое я почувствовала вдруг при его отъ­езде. Отец поднялся из-за вороха рукописей и книг которые разбирал и укладывал перед отъездом, взял меня на руки и, прижав к себе, сказал:
   - Папа вернется и не один, а с дочкой Груней. У меня есть еще дочка. Не плачь, а то папе будет грустно уезжать.
   Он оставил меня и опять нагнулся к рукописям, а задумалась о незнакомой мне девочке,
   {125} Отец несколько раз начинал рассказ "Груня", соби­рая для него материалы во время своих путешествий и поездок по Волге. Но рассказ так и остался незакон­ченным. После смерти отца, работая над оставшимися рукописями, мы собрали все отрывки и соединили их так, чтобы ярче выступал замысел, но это были только слабые намеки на то, что глубоко волновало отца и что ему не удалось оформить.
   Позднее в этих отрывках я прочла о любви старого сурового раскольника к дочери, о противоречиях жизни, не укладывающейся в старые формы, полные смысла для отца, но уже мешающие дочери.
   Читая разрозненные отрывки рассказа, соединяя листки, на которых с такой любовью нарисован образ Груни с ее робкими сомнениями в суровой правде отца, я вспомнила особенный смысл слов, обращенных к ребенку. Позднее в дневниках отца я нашла размыш­ления его о своих детях, которые для меня встали в связь с этим рассказом.
   "С каким-то чувством, - пишет он в дневнике 1893 года, - прочтут когда-нибудь эти строки мои дети, и бу­дут ли им понятны наши ощущения? Хочется верить, что да, что их жизнь будет продолжением лучших ожи­даний нашей... Хотя так часто теперь история отцов и детей повторяется навыворот. Я чувствую, что это не должно быть в моей семье, но ведь и все родители, вероятно, это тоже чувствовали и ошибались... Это - самое определенное из возможных несчастий для чело­века, имеющего детей - и убеждения!" (Дневник, т. II. Госиздат Украины, 1926, стр. 15. Запись от 30 мая 1893 г.).
   Он мечтал о дружеской совместной работе, никогда не требуя ее от нас, чтобы не подавлять нашей свобо­ды. Теперь, видя мое тяжелое душевное состояние, он пытался помочь, уделял мне много внимания.
   {126} В начале сентября мы с отцом поехали за границу к дяде. 4 сентября 1904 года в дневнике записано:
   "В шесть часов утра я выехал с Соней из Полтавы в Румынию. Это я обещал ей еще перед экзаменами.
   Теперь она окончила, прожила все лето в Джанхоте и все тоскует.
   Вот с какой стороны подошел к нам вопрос "отцов и детей". Долго я обольщался надеждой, что у нас этого не будет...
   Я долго ломал себе голову... и думал о своей вине: ведь каждое движение души и каждое пятно в прошлом могло отразиться на них. Но, кажется, теперь я понял...
   Когда-то, еще недавно, обе девочки считали меня чем-то необыкновенным. "Ты - самый умный, ты всех лучше..." Я искренно старался разуверить в этом, но это прошло и само собой. После явилась реакция. Обе стали охранять инстинктивно свою умственную и душевную самостоятельность и порой возражение срыва­лось раньше, чем уяснена моя мысль. Это меня не огор­чало... Стали меня огорчать только нотки пессимизма...
   Я сначала думал, что и это реакция против моего настроения, но потом убедился, что это не так, и если даже реакция, то много глубже простой инстинктивной борьбы за самостоятельность... Это реакция на нашу слишком абстрактную жизнь...
   Я помню, что у меня общие формулы явились до­вольно поздно. Наша семья была простая, вопросами никто не задавался, до общих формул я доходил посте­пенно от частностей жизни.
   У них дело шло обратно; они вырастали в атмосфе­ре. общих взглядов и формул, а частности жизни от них скрыты... И теперь они спрашивают: что же такое эта жизнь...
   ...В начале ка

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 228 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа