Современницы о Маяковском
Составление, вступительная статья, комментарий В. В. Катаняна
М., "Дружба народов", 1993
OCR Ловецкая Т. Ю.
В. В. Катанян. От составителя
Софья Шамардина. Футуристическая юность
Маруся Бурлюк. "Начало было так далеко..."
Эльза Триоле. Заглянуть в прошлое
Лиля Брик. Из воспоминаний
Наталья Брюханенко. Пережитое
Наталья Рябова. Киевские встречи
Галина Катанян. "Азорские острова"
Вероника Полонская. Последний год
Комментарии
Среди множества воспоминаний о Маяковском мемуары его современниц стоят отдельно. В них мемуаристки касаются таких сторон жизни Маяковского-человека, которые может заметить только женский глаз. Дело, естественно, не в каких-то любовных коллизиях - среди них много страниц, не связанных с ними, - а в той способности отметить черты и поступки, цвет костюма или выражение глаз, то особое внимание к жизненным мелочам, бытовым подробностям, интонации и настроению, на которые сплошь и рядом мемуаристы не обращают внимания.
"Я - поэт. Этим и интересен", - сказал Маяковский. Но, как выяснилось с годами, это оказалось не так. Сегодня нас интересует Маяковский не только поэт и гражданин, но "человек просто", с его силой и растерянностью, взглядами и поступками, пристрастиями и неприятиями - словом, неповторимость личности. Мемуары современниц интересны именно психологическим рисунком образа Маяковского, выявлением тех черт характера, которые проявлялись в его отношениях с женщинами. Любовные увлечения поэта, отраженные в некоторых воспоминаниях, помогут читателю узнать новое о нем, раскроют его со стороны, доселе неизвестной и подчас неожиданной. Какие-то его поступки и разговоры хотя и не льстят поэту, но делают его облик живым, снимая хрестоматийный глянец. Впрочем, таких "неблаговидных" абзацев, к счастью, немного. Как правило, его вспоминают с любовью, уважением, подчас с преклонением.
К сожалению, за рамками книги остались Татьяна Яковлева и Элли Джонс - два увлечения, знаменательных для биографии поэта. Дело в том, что их воспоминания не написаны, а есть лишь куски нерасшифрованных магнитофонных записей. Со временем они - будем надеяться - станут достоянием публикаторов или архивов, но пока...
О Татьяне Яковлевой все годы говорили глухо и неправдоподобно, имя ее в нашей печати не появлялось. Стихотворение, ей посвященное, долгое время не печаталось,- не надо забывать, какая у нас была ситуация, - разве мог "лучший советский поэт" влюбиться в эмигрантку и невозвращенку?!
Но вот в "Огоньке" в 1968 году появились статьи, где впервые в советской прессе написали об их романе. Правда, в лучших традициях бульварных газет. "Дыра в ушах не у всех сквозная, иному может запасть"... И запало. Целое поколение читателей до сих пор находится под впечатлением сплетен, махрово распустившихся тогда и "свято сбереженных", как писала Ахматова, на долгие годы. Акценты были намеренно смещены. Имя Лили Брик, которое поэт начертал на полном собрании своих сочинений, было предано поруганию, и любовь всей его жизни пытались вырвать из его сердца. То, что поэт написал пером, вырубали топором. На время это, как ни странно, удалось. Однако годы поставили всех на свои места.
Мне довелось общаться с Татьяной Яковлевой-Либерман в конце 70-х годов. После первого мужа дю Плесси, который погиб во второй мировой войне и был награжден орденом Сопротивления, Татьяна вышла замуж за Алекса Либермана, видного скульптора и художественного редактора журнала "ВОГ". В их доме в Нью-Йорке висят Дали и Ларионов, Гончарова и Пикассо с дарственными надписями хозяйке. Высокая красивая женщина в платье от Сен Лорана, сидя в белой гостиной, уставленной огромными кустами цветущих азалий, говорила о Маяковском и Цветаевой, Бродском и Вознесенском, Марии Каллас и фон Карояне - ее знакомых и друзьях из разных эпох. О Маяковском много, цитируя его стихи, иногда ошибаясь лишь в датах. (Недаром Маяковского поражала в Татьяне ее редкая память на стихи.) О статьях в "Огоньке" она говорила с презрением, несмотря на то, что всякими подтасовками именно ее роль изо всех сил старались возвысить.
Письма Маяковского к ней находятся в Гарвардском университете в сейфе и будут опубликованы после ее смерти - если захочет дочь. Хотя Маяковский ее очень звал, Татьяна не собиралась вернуться в Россию, что не мешало их роману. "Мои письма к нему сожгла Лиля Брик по моей просьбе - страшно вспомнить, какую ерунду я ему писала". Над воспоминаниями о своей жизни она работала в начале 80-х годов с писателем Г. Шмаковым, но он умер и мемуары остались ненаписанными.
О романе Маяковского с Элли Джонс было известно немногим; сам Маяковский не делал из этого тайны, но и не афишировал. Такие были времена, что писать о личном было не принято, особенно о личных связях с иностранцами. И не поощрялось, и опасно.
В 1925 году отношения Маяковского с Лилей Брик перешли в новую фазу, они стали чисто дружескими. И в том же году, вернувшись из Америки, Маяковский рассказал ей, что у него там был роман с Элли Джонс, американкой русского происхождения, а через некоторое время - что у него родилась дочь. (Об этом есть письма, которые хранились у Маяковского, а теперь в ЦГАЛИ.) И вот эта далекая история нашла продолжение в наши дни...
В 1990 году в Москву из Нью-Йорка приехали два работника музея, которые привезли обратно выставку работ Родченко. Они рассказали, что однажды в галерею пришла высокая темноволосая женщина и со словами "отец, отец" подошла к портретам Маяковского. Это оказалась дочь поэта Элен Патриция Томпсон.
Ее мать Елизавета Зибер (Элли Джонс) родом из Башкирии, по происхождению из немцев Поволжья. Будучи в Москве, она еще в 1923 году была на выступлении Маяковского, и он поразил ее, произвел впечатление неизгладимое. Вскоре она вышла замуж за англичанина Джонса, который приехал с миссией помощи голодающим на Волге. Сначала Англия, потом США, но жизнь не сложилась и они разошлись. С Маяковским она познакомилась через Давида Бурлюка, вместе они проводили время под Нью-Йорком в Кэмпиндайге, о чем есть у Бурлюка в позднейших письмах к Лиле Юрьевне. Там же были сделаны карандашные портреты Элли Джонс и Маяковским, и Бурлюком.
В записной книжке Маяковского был адрес Элли Джонс, сохранились адреса и на конвертах ее писем. Словно предчувствуя беду, она написала ему, чтобы в случае его смерти ей сообщили по такому-то адресу. Но о его самоубийстве она узнала из газет.
В начале 30-х годов Лиля Юрьевна делала несколько попыток найти мать и дочь, она обращалась к Бурлюку, просила Романа Якобсона и нашего полпреда, поручила своей сестре Эльзе Триоле, когда та была в США, пройти по всем адресам, но все было безрезультатно. Как выяснилось ныне, Элли Джонс вышла замуж, переменила фамилию и переехала. Их не мог найти даже Бурлюк, который был с нею знаком. Казалось, эта страница жизни поэта навсегда останется непрочитанной. Но время сделало свое дело. В материалах, которые опубликованы в журнале "Эхо планеты" (1990, No 18), мы наконец увидели фотографию матери в молодости и как выглядит Элен Патриция сегодня. Оказалось, что у Маяковского есть внук Роджер, он адвокат и ему 42 года!
Элли Джонс всю жизнь преподавала языки и умерла лишь в 1985 году. Она оставила несколько часов наговоренных пленок, где рассказывает о своей долгой жизни, и там много о ее встречах с Маяковским. Все это по-английски и еще не расшифровано.
Элен Патриция с девяти лет знала, кто ее отец, но это была семейная тайна и лишь после смерти матери и отчима она раскрыла свое происхождение. Сегодня она профессор, читает лекции в университетах Америки о психологии семейной жизни.
Маяковский виделся с "двумя Элли" в 1928 году, когда был во Франции. "Сегодня еду на пару дней в Ниццу (подвернулись знакомцы)",- писал он в письме к Лиле Юрьевне 20.10.28 из Парижа. Тогда же были ему подарены фотографии матери и дочери, которые он всегда хранил и которые теперь в ЦГАЛИ. Из письма Элли Джонс, отправленного ему из Ниццы в Париж, ясно, что он обещал приехать снова, чтобы с ними повидаться, однако не приехал. Почему? Элли Джонс об этом не узнала никогда, недоумевает по этому поводу и Элен Патриция... Но из рассказа Татьяны Яковлевой стало известно, что она познакомилась с поэтом в тот вечер, "когда Маяковский вернулся из Ниццы". В тот же вечер, как пишет Эльза Триоле, Маяковский с первого же взгляда жестоко в нее влюбился и больше в Ниццу не поехал. Татьяна не знала, с какой целью он туда ездил, и услышала об этом от меня только пятьдесят лет спустя...
Одни воспоминания, представленные в этом сборнике, в разные годы уже публиковались, другие появляются впервые. Некоторые были напечатаны частично, фрагментарно,- здесь они даются в полном виде.
Маяковского увидела и услышала первый раз осенью 1913 года в Петербурге в Медицинском институте. Лекцию о футуристах читал К. Чуковский1, который и взял меня с собой в институт, чтоб показать живых, настоящих футуристов. Маяковского я уже знала по нескольким стихотворениям, и он уже был "мой" поэт. Читала и "Пощечину общественному вкусу"2.
После Корнея Ивановича вышел на эстраду Маяковский - в желтой кофте, с нагловатым, как мне показалось, лицом - и стал читать. Никого больше не помню, хотя, наверно, были и Бурлюки,3 и Крученых4.
После лекции К. И. познакомил меня с Маяковским. Я с радостью согласилась в изменение нашего с К. И. плана о поездке после лекции в Гельсингфорс - ехать в "Бродячую собаку" 5, так как туда же вместе с Чуковским направлялся и Маяковский.
Мы приехали в "Собаку" часов в 12. Маяковский сначала ушел от нас, но скоро подсел к нашему столу рядом со мной. Я сидела между ним и Чуковским, счастливая и гордая вниманием поэта.
За нашим столом сидели сатириконцы (Радаков6, еще кто-то), на которых тщетно пытался обратить мое внимание Корней Иванович. Мне уж никто не был нужен, никто не интересен. Мы пили вдвоем какое-то вино, и Маяковский читал мне стихи. О чем мы говорили - я не помню. Помню только, что К. И. не раз взывал ко мне: "пора домой", "Сонечка, не пейте", "Сонка, я вижу, что поэт оттеснил бедного критика" и т. п.
Только когда у К. И. началась мигрень, мы вышли на темную, пустую Михайловскую площадь. Маяковский, Корней Иванович и я.
Корней Иванович ворчал, недовольный тем, что мы так долго сидели в "Бродячей собаке", что у него болит голова, а надо отвозить меня. "Я ее провожу",- сказал Маяковский. Корней Иванович заколебался. Провожатый казался ему не очень надежным. Но сама провожаемая совсем не протестовала. Мигрень у К.И. была сильная, и она решила вопрос. Он очень торжественно и значительно поцеловал меня в лоб и сказал: "Помните, я знаю ее папу и маму".
Я жила на какой-то линии Васильевского острова, недалеко от Бестужевских курсов, на которых довольно старательно училась до встречи с Маяковским.
Корней Иванович ушел, и мы остались с Маяковским одни.
Куда идти? Мост разведен. На Невском взяли извозчика. Едем. Темно, сыро. Пустынно. Где-то слышен пронзительный женский смех, крики.
Стало немножко не по себе. Молчу. Уже немножко жалею, что нет Корнея Ивановича. Молчит и Маяковский.
Неожиданно "агрессивное" поведение Маяковского заставило меня яростно застучать в спину извозчика и почти на ходу выпрыгнуть из пролетки в темноту Невского.
"Сонка, простите. Садитесь - я же должен вас проводить. Больше не буду".
Едем. А мост разведен.
"Едем к Хлебникову7 - хотите?" - "Но ведь он спит".
Маяковский уверяет, что это ничего. Приехали, разбудили. Поставили в стакан увезенные из "Собаки" какие-то белые цветы. Заставили Хлебникова читать стихи. Он покорно и долго читал. Помню его тихое лицо. Какую-то очень ясную улыбку.
Я сидела за спиной Маяковского на диване. Спать не хотелось. Маяковский говорил о Хлебникове, о том, какой это настоящий поэт. О своей любви к нему.
Было уже совсем светло, когда мы, кажется, задремали, а часов в 10 утра - очень голодные, так как у Хлебникова ничего не было и ни у меня, ни у Маяковского не было денег,- мы пошли завтракать к Бурлюкам, Давиду и Владимиру. Кто-то из них мне показался очень белоподкладочным студентом. Кажется, Владимир. И не понравился.
Очень смутно помню квартиру, где жили Бурлюки,- какая-то холодноватость в доме. Маяковский с пристрастием допытывался, нравятся ли мне Бурлюки. Пили чай, что-то ели и расстались днем, чтоб встретиться вечером...
С этого дня на лекции почти не ходила - некогда. Только для очистки совести сдала два зачета - латынь и французский язык. Юридические дисциплины так и не двинулись с места.
Но на вечерах футуристов, в том числе и на Бестужевских курсах, я, конечно, бывала всегда. Помню, как раскалывалась аудитория на друзей и недругов поэта. Радовалась, когда на сторону Маяковского становились курсистки - не барышни, а серьезные девушки, которые приходили слушать Маяковского не ради скандальчиков, почти неизбежных, а ради него самого, его стихов.
Всех своих знакомых стала расценивать в зависимости от их отношения к футуристам, и прежде всего к Маяковскому.
Вместе бывали на художественных выставках футуристов. Помню посмертную выставку Елены Гуро8.
Не забывается весь облик Маяковского тех дней.
Высокий, сильный, уверенный, красивый. Еще по-юношески немного угловатые плечи, а в плечах косая сажень. Характерное движение плеч с перекосом - одно плечо вдруг подымется выше и тогда, правда,- косая сажень.
Большой, мужественный рот с почти постоянной папиросой, передвигаемой то в один, то в другой уголок рта. Редко - короткий смешок его.
Мне не мешали в его облике гнилые зубы. Наоборот - казалось, что это особенно подчеркивает его внутренний образ, его "свою" красоту.
Особенно когда он - чуть нагловатый, со спокойным презрением к ждущей скандалов уличной буржуазной аудитории - читал свои стихи: "А все-таки", "А вы могли бы?", "Любовь", "Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего"...
Красивый был. Иногда спрашивал: "Красивый я, правда?"
Однажды сказал, что вот зубы гнилые, надо вставить, я запротестовала - не надо!
И когда позднее, уже в 1915 или 1916 году, я встретила его с ровными, белыми зубами - мне стало жалко. Помню, что я даже с досадой обвинила в замене его зубов Лилю Брик. Это она сделала.
Его желтая, такого теплого цвета кофта. И другая - черные и желтые полосы. Блестящие сзади брюки, с бахромой. Цилиндр. Руки в карманах.
"Я в этой кофте похож на зебру" - это про полосатую кофту - перед зеркалом.
"Нет, на спичечную коробку", - дразнила.
Он любил свой голос, и часто, когда читал для себя, чувствовалось, что слушает себя и доволен: "Правда, голос хороший?.. Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего"... Льется глубокий, выразительный, его особого, маяковского тембра голос.
Вот он ходит из угла в угол и уже не старые свои строчки читает, а наговаривает в своих, таких особенных интонациях, - новое. И уже не голос свой слушает, а смысл и строй стиха.
Вот сказал так - прошел по комнате, повторил. Вот переставил слово. Вот заменил другим. И долго выхаживает каждую строчку. И я уже забыта, сижу в уголке не шевелясь.
Может быть, я придумала, но, кажется, точно помню родинку на носу. Падает на лоб прядь иногда уже промасленных волос. Вдруг остановится, спросит: "Нравится?"
А то вдруг зачитает чужие стихи, и если утром ему вспомнились строчки (Мариенгофа?9) - "...черпали воду ялики, и чайки морские посещали берега..." - то часто среди дня опять - " черпали воду ялики, и чайки..." - голосом, который и слышишь, и видишь в каких-то плавных, величавых линиях, а иногда в острых, угловатых.
Голос Маяковского! Его надо было слышать.
Почему-то любил стихотворение Ахматовой10 ("Ахматкина" - называл ее шутя) - "Мальчик сказал мне, как это больно, и мальчика очень жаль...".
Я не помню ни дат, ни последовательности наших встреч. Ведь не думаешь в 18-19 лет, что когда-то будешь вспоминать то, что было.
Помню, как хозяйка квартиры, в которой я снимала комнатенку на Васильевском острове, предложила мне найти другую комнату. От нее не скрылось то, что иногда очень поздно мы приходили вдвоем, стараясь не шуметь, а утром я таскала к себе в комнату воду в графине, чтобы умыться Маяковскому, не показываясь на глаза хозяйке. Как он ходил на цыпочках, с шумом натыкаясь то на стол, то на стул,- и конспирация не удавалась.
Вспоминается, как возвращались однажды с какого-то концерта-вечера. Ехали на извозчике. Небо было хмурое. Только изредка вдруг блеснет звезда. И вот тут же, в извозчичьей пролетке, стало слагаться стихотворение: "Послушайте! Ведь, если звезды зажигают - значит - это кому-нибудь нужно?..."
..........
..........
Значит - это необходимо,
чтоб каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?! -
держал мою руку в своем кармане и наговаривал о звездах. Потом говорит: "Получаются стихи. Только непохоже это на меня. О звездах! Это не очень сентиментально? А все-таки напишу. А печатать, может быть, не буду".
Помню забавный случай. Жил Маяковский тогда на Пушкинской, в "Пале-Рояле".
Скромный, маленький номер с обычной гостиничной обстановкой. Стол, кровать, диван. Большое зеркало овальное на стене. Это зеркало помню, потому что вижу в нем Маяковского и себя. Подвел меня к нему, обнял за плечи. Стоим и долго смотрим на себя. "Красивые,- говорит.- У нас не похоже на других".
В этом номере хорошие бывали у нас часы. И когда появлялись деньги - то обязательно был рислинг и финики. При этом можно было не обедать - это не обязательно.
Так вот, однажды рано утром я выхожу на минутку из комнаты Маяковского. Куда-то мы должны были идти вместе.
Вдруг в коридоре наталкиваюсь на минского знакомого моих родителей - очень фешенебельный поп в шелковой рясе, член Государственной думы. Живет в этой гостинице. Удивлен, встретив меня здесь. Говорю, что у меня тут подруга остановилась - заходила к ней. Расспрашивает о родителях, приглашает зайти к нему. Захожу. Сижу как на иголках - знаю, Маяковский ждет. Никак не нахожу предлога подняться и уйти.
Вдруг открывается дверь и на пороге Маяковский и во весь голос: "Сонка, я тебя ищу целый час, ушла и не сказала куда!"
"Подруга!!!" Я что-то пролепетала "батюшке", ошарашенному неожиданным явлением парня в желтой кофте, и выскочила в коридор.
В номере Маяковского мы очень смеялись, но мне было немножко не по себе.
Бывали в "Бродячей собаке". Помню вечер, когда Маяковский читал там стихи. Помню неуемную истерику какой-то дамы, - кажется, после стихов "А все-таки". Помню и свое собственное предельно нервное напряжение в этот вечер. Какая сила, громадная, внутренняя, была в этом юноше! Я в то время не знала о его (тогда уже прежней) юношеской политической деятельности. Но сила протеста и вызова буржуазному обществу, мещанству в его стихах чувствовалась потрясающе. В самой же мне бродили еще совсем неосознанные настроения очень неопределенных протестов, и поэзия Маяковского, хоть еще и очень ранняя, жгла, как раскаленное железо.
Помню доктора Кульбина 11 в "Собаке" и как я почему-то обиделась, когда он мне сказал, что я "очень приятная". "Вы бы еще сказали - приятная во всех отношениях". А Маяковский говорит - "глупая". К Маяковскому Кульбин относился с нежностью.
Помню одну ночь в "Собаке". Очевидно, было наводнение. Подвал "Бродячей собаки" был залит водой. "Собака" была закрыта, не было света. На полу лежали бревна и доски, чтоб можно было ходить. Никого не было, Пронин 12 был один, когда пришли мы с Маяковским. Потом еще кто-то подошел с девушкой, которую Пронин звал "Луной", а на самом деле она была Надя и училась в театральной школе.
Затопили камин. Жарили в камине баклажаны. Сидели у огня. Маяковский не позволял мне ходить по залитому водой полу и переносил меня на руках, шагая по бревнам. Нас принимали за брата и сестру и даже находили сходство. Мне нравилось это, потому что мне всегда больше хотелось быть сестрой. И из-за этого моего "пункта" было много тяжелого в то время, ненужного, омрачавшего нашу дружбу. Немножко я себя покалечила толстовством в самой ранней юности. А в эти годы я уж больше по привычке вегетарьянствовала, а в вопросах пола еще не избавилась от всякой чепухи. Ну, словом, мне хотелось быть сестрой, но и терять Маяковского не хотела.
Бывало и смешно, и трагично.
Помню в этом свете невеселую поездку в Финляндию. Зима. Под большими соснами в каком-то поселке - большой деревянный дом вроде пансиона. По-домашнему уютная комната, камин, керосиновая лампа. Маяковский сидит и пишет, а я на полу у огня сижу и все время боюсь, что он ко мне подойдет.
Помню, как он, внимательно приноравливаясь к моему вегетарьянству, заказывает ужин. Яичницу заказал. А я сидела и ждала, когда он уйдет...
Иногда он меня представлял так: "Сонечка - сестра". А потом, когда заканчивал "Владимира Маяковского", говорит: "Там есть Сонечка - сестра".
"Владимир Маяковский" в театре на Офицерской. Я уже знаю наизусть пролог, слышала в чтении Маяковского много раз. Вместе с Маяковским люблю старика с кошками. "Я - тысячелетний старик"... Часто читает: "Идите и гладьте - гладьте сухих и черных кошек!"... И голос свой слушает. И про найденную душу, что "вышла в голубом капоте", говорит: "Садитесь!.. Не хотите ли стаканчик чаю?"
Помню подготовку спектакля. Какая-то история вышла с профессиональными актерами, поэтому играла всяческая студенческая молодежь. Ставил сам, предлагал мне играть и что участникам заплатят по 30 рублей - сказал. Днем встречались на репетициях. Показывал декорации, щиты, на которых были люди и вещи. Запомнились "слезы", с которыми женщина была.
Помню одну встречу в театре. Я пришла позже Маяковского. Нашла его за кулисами. Он стоял в окружении каких-то людей и что-то горячо доказывал. Здороваясь, поцеловались. Потом говорил: "Мне нравится, что ты так просто меня целуешь, а они стоят и смотрят. Ты не похожа на барышню".
Спектакля в Петербурге ждали. На спектакле было много друзей и врагов. Театр был полон. Были театральные люди. Помню, как звучало каждое слово его, как двигался он. Скандала не было, и многие были разочарованы. В антракте после первого акта - стою в группе театральщиков. Сейчас никого из них вспомнить не могу, кроме Шора (или Шера?), известного тогда не то балетмейстера, не то танцовщика. Он взволнованно говорит о танце поэта в 1-м акте: "Ведь этого человека никто не учил, ведь это он сам сделал,- удивительно! Хорошо!"
А танец правда был сделан очень хорошо. Очень скупо, несколько движений, не беспорядочных, а собранных, очень выразительных. И еще - слышу - говорят об этом спектакле и о трагедии "Владимир Маяковский" как о значительном явлении,- и счастлива.
В 1913 году весной, когда я готовилась на аттестат зрелости, читала Юлия Цезаря, вперемежку со всеми писателями, поэтами современности, на улицах Минска появились афиши - "едет Сологуб"13. Сологуб в то время занимал довольно почетное место у меня на книжной полке. Была ранняя весна, была невероятная, жадная молодость! Я бежала домой и пела: "Едет Сологуб!"
Поздно ночью, когда все в доме спали, я написала большое письмо, в котором был дан "анализ" творений Сологуба с точки зрения восемнадцатилетнего человека. Приписано Сологубу было много: и любовь к человеку, и рвущаяся через край радость жизни, и борьба со старым бытом за новую жизнь, за чистоту человеческих отношений к человеческому телу и духу... через отрицание всяческой тьмы... Что-то, вероятно, очень сумбурное, но искреннее и неожиданное самому Сологубу.
С ним приехал прилизанный, с прямым пробором Игорь Северянин14, который пел скрипучим неприятным голосом свои поэзы. Фешенебельные дамы, сидевшие с нами (я была с сестрой) в одном ряду, катались в истерике от смеха. Я сердито шикала на них, но и самой мне было довольно весело. Казалось новым, а поэтому защищалось. Все же мы с сестрой тоже подфыркивали. Уж очень голос был нехороший.
Письмо Сологубу я отдала до начала лекции, которую прочла Чеботаревская15, и была немного разочарована, увидев розового, лысого, в бородавках человечка. Все же я ему сказала, что я его очень люблю. "Единственное выражение любви есть поцелуй",- возвестил он. И так как задерживающие центры у меня в этот момент не работали - я его поцеловала. Он познакомил меня с Северяниным, и Северянин обещал мне прислать "Громокипящий кубок".
Редактор местной либеральной газетки потом рассказывал мне, что Сологуб, прочтя мое письмо, кричал: "Дайте мне ее!" Но письмо было без подписи.
Уж очень, верно, было ему занятно увидеть себя в неожиданном для него самого ракурсе.
Осенью 1913 года в Петербурге я зашла к Северянину. Он подарил свой "Громокипящий кубок" с надписью "Софье Сергеевне Шамардиной - ласково и грустно автор И. Северянин". На поэзоконцертах его бывала редко, но домой к нему в тот сентябрь заходила. Было довольно грустно от грустного лица жены, от вздохов матери. Иногда плакал ребенок. И мать, и жена с ребенком, когда у Северянина кто-нибудь был, сидели в соседней комнате. Входить им в комнату Игоря было нельзя.
До встречи с Маяковским общество Северянина все же доставляло мне удовольствие. Девчонке нравилось его влюбленно-робкое отношение. Оно меня не очень волновало, скоро я стала принимать его как должное, тем более что почтительная влюбленность его меня не пугала. Бывало приятно забежать к Северянину, послушать приятные неволнующие стихи, выпить чаю с лимоном и коньяком, поговорить о поэтах. По Северянину, кроме Игоря Северянина в русской литературе было еще только два поэта - Мирра Лохвицкая16 и Фофанов17. Потом был признан еще Брюсов. И однажды он нечаянно "открыл" Пушкина, прочитав "Я помню чудное мгновенье". Конечно, это был наигрыш.
В комнате бамбуковые этажерочки, маленький, какой-то будуарный письменный столик, за которым он бездумно строчил свои стихи. Очень мне не нравилось и казалось унизительным для поэта хождение его по всяким высокопоставленным салонам с чтением стихов.
После моего знакомства с Маяковским Северянин признал и Маяковского. Я уж не помню, как я их познакомила. Маяковский стал иногда напевать стихи Северянина. Звучало хорошо. Кажется, были у них общие вечера и на Бестужевских курсах. Смутно вспоминаю об этом.
Когда я уезжала в Минск, провожали меня Северянин с голубыми розами и Маяковский с фиалками. Маяковский острил по этому поводу и шутя говорил: "Тебя провожают два величайших поэта современности". А у Северянина было трагическое лицо.
Уехать мне в Минск пришлось вот почему: когда моя дружба с Маяковским приняла характер отношений, не совсем приемлемых для общепринятой морали (скажем так), я очень старательно избегала встречи с Чуковским, чтоб не пришлось ему все рассказывать. Я перестала к нему заходить в дни его приезда в Питер в его номерок в "Пале-Рояле", где он, бывало, довольно уныло жевал сырую морковку и тонким голосом говорил о пользе ее. А когда хозяйка моя васильеостровская решила со мной расстаться, я вернулась в семью друзей моей сестры Станюковичей (В. К. Станюкович - сын писателя Станюковича). Но так как Маяковский звонил и днем и ночью, это наводило моих хозяев на грустные мысли. Сестра моя получила письмо от Станюковича - "за Соней охота, ее надо забрать домой". А я собралась и уехала в Гатчину к моей гимназической преподавательнице французского языка.
Помню полутемный пригородный поезд - еду в Гатчину. Настроение тяжелое в связи с внутренним разладом с самой собой по поводу Маяковского.
В соседнем купе группа молодежи. Спорят с каким-то почтенного вида, в мягкой шляпе, с длинными волосами человеком - о футуристах, о Маяковском. Господин в шляпе возмущается, а молодежь сбрасывает с парохода современности и Пушкина, и Толстого. Кто-то начал читать Маяковского. Встреваю в спор на стороне молодых. Господин с длинными волосами возмущенно уходит. Мы провожаем его дружным смехом.
И на основе любви к поэту Маяковскому в вагоне этом возникает у меня многолетняя дружба с Алешей Грипичем, учеником Мейерхольда, впоследствии режиссером. Это он читал стихи Маяковского в вагоне и спорил в защиту футуристов.
Этот вагонный спор, случайно возникший между незнакомыми людьми, между молодыми и старыми, очень характерен для тогдашних литературных настроений, симпатий. И споры, возникавшие вокруг Маяковского, носили остро волнующий, социальный характер.
Это уже тогда определяло Маяковского, едва только входившего в литературу. Уж он-то не "чирикал серенький, как перепел".
Чуковский, не найдя меня ни на Васильевском острове, ни у Станюковичей, заволновался. Через некоторое время я нашлась, и приятель К. И., которому он поручил разыскать меня, дал в Куоккалу, по условию с К. И., телеграмму такого содержания: "Потерянная рукопись найдена".
Пришлось исповедоваться. Теперь-то я знаю, что не нужно было этого делать. В развитии дальнейших наших отношений с Маяковским нехорошую роль сыграл К. И. со своей бескорыстной "защитой" меня от Маяковского.
Тут была даже клевета (хотя, может быть, он и сам верил в то, что говорил). Во всяком случае, старания К. И. возымели свое влияние на сугубо личные мои отношения с Маяковским. Не хочется об этом вспоминать. Помню свое глупое, гадкое, отвратительное поведение, когда избегала встреч с Маяковским. Помню, как однажды он, нигде не найдя меня, пошел в "Бродячую собаку" и уговаривал уйти оттуда. "Если не хочешь идти со мной, все равно уходи отсюда. Не оставайся. Здесь же все заплевано. Не ходи сюда".
Ушел он тогда один. Этот случай помню всегда со стыдом.
Все же встречались и дружили крепко. Бывали вместе у Северянина. Помню один вечер у него: слушаю Маяковского и Северянина, по очереди читающих свои стихи. Маяковский под Северянина "поет" какие-то стихи Северянина и спрашивает, похоже ли. Северянин не знал о наших с Маяковским отношениях.
Моя "исповедь" перед К. И., которого я очень любила, происходила, вероятно, в январе 1914 года. Было очень холодно. Поздний вечер. К. И. таскал меня весь день с собой. Он тогда начинал свою работу над Некрасовым, поэтому разыскивал людей, которые могли иметь какое-нибудь отношение к Некрасову, к его рукописям, к его переписке, воспоминаниям о нем. Я покорно таскалась за ним по каким-то домам, терпеливо ждала в каких-то полутемных гостиных, грустно пила чай, пока он расспрашивал, записывал, договаривался. Завершение "исповеди" было в Куоккале, в дачной бане Чуковского. Домой меня нельзя было пригласить из-за Марии Борисовны. Хорошо, что баня в этот день топилась. Он принес туда свечу, хлеба, колбасы и взял слово, что с Маяковским я больше встречаться не буду, наговорив мне всяких ужасов о нем.
Рано утром - чуть свет - я уехала в Питер, чтоб снова встретиться с Маяковским.
От меня Маяковский никогда не слышал, что о нем говорил К. И. И не от меня Маяковский узнал и о моей беременности, и о фактически преждевременных родах (поздний аборт), которые сорганизовали мои "спасатели".
Совершенно гнусная, не имеющая под собой никакой почвы клевета К. И. (а может быть, он сам добросовестно заблуждался), все же впоследствии стала известна Маяковскому. Но об этом мы в то время с Маяковским не говорили никогда.
Итак, я уехала в Минск с ворохом футуристических книг. Читала их и папе и маме, но только в сестре моей Марии находила сочувствующего слушателя. Она очень хорошо понимала и чувствовала молодого Маяковского. В Минске я затосковала и не знала, куда себя деть с первых же дней. Моя беременность для меня была уж вне сомнений, но я относилась к ней довольно беззаботно.
Через некоторое время посыпался поток телеграмм и писем Северянина. (Мария считала, что письма его лучше стихов.) Организуется турне футуристов. И я должна с ними ехать. По секрету рассказываю маме и скоро уезжаю в Питер.
Или Маяковского в это время не было в Петербурге, или стараниями Северянина я не видела в эти дни Маяковского. Потом узнала, что Маяковский думал - поеду с ним, но меня уж не было. Нашелся какой-то меценат, который устроил поездку Северянина на юг.
Кусок черного шелка, серебряный шнур, черные шелковые туфли-сандалии были куплены в Гостином дворе. Примерка этого одеяния состоялась в присутствии Северянина и Ховина. "Платье" перед концертом из целого куска накалывалось английскими булавками. И сандалии на босу ногу. Северянин очень торопил выезд, чтоб не помешал Маяковский. Помню, были в Екатеринославе, Мелитополе, Одессе. Читала стихи - что откроется по книге. Вообще было смешно, а под конец стало противно. До и после концертов или бродила по улицам (даже верхом ездила), или сидела в номере одна и думала, что же все-таки будет дальше.
Эсклармонда Орлеанская18... Подружилась с Ховиным (критик-интуит). Он знал о Маяковском и хранил мою "тайну". Иногда приходил по своей инициативе "меценат"19: "Ну хоть пообедаем вместе. Смотрите, что с Игорем Васильевичем. Ведь сорвется концерт". Вот ведь злая девчонка какая была! Когда Игорь приходил ко мне в номер, я открывала окно,- он очень боялся за свое горло и долго не высиживал. Ужасно меня тошнило от страданий Северянина. Кажется, скоро вслед за Северяниным отправился в поездку и Маяковский. Помню тревожное настроение по этому поводу Игоря. А мне хотелось, чтоб Маяковский нас догнал.
Назад мы возвращались в третьем классе и за извозчиков в Петербурге платил "меценат".
Дальше следует тяжелая полоса моих петербургских дней, закончившихся уничтожением будущего ребенка. И это тогда, когда у меня загорелась такая жажда материнства, что только боязнь иметь больного урода заставила меня согласиться на это. Это сделали "друзья". Маяковского видеть не хотела и просила ничего ему обо мне не говорить.
А летом 1914 года мы встретились в Москве. Мама моя была больна и была в каком-то частном санатории для нервнобольных. Я жила у тетки на Новинском бульваре.
Встретились мы бурно-радостно и все общупывали друг друга- лицо, руки, плечи. Я пришла на Большую Пресню, где жили Маяковские. Он в 20 - нет, в 21 год был болен корью. Уже поправлялся. Лежал на коротком диванчике - ноги висели. Еще не вставал. Рубашка на локтях у него была дырявая, а рукава короткие, из них - большие ослабевшие руки. (А может быть, я придумала, что дырявая,- просто стираная).
В маленькую его комнатку, в которой был еще стол и, кажется, шкаф, стулья, прибегала часто, пока не встал.
Познакомил с матерью и сестрами. Чаем поили и всегда очень приветливо встречали. Помню, что особенно Ольга радовалась и одобрительно относилась к моим посещениям. Нашла в Володиных книгах мои фотокарточки, показывала мне. В эти же дни встретила у Маяковского С. Третьякова20- длинный, в парусиновом костюме: "А, вот она Сонка!"
Втроем бродили. А когда Маяковский поправился, я для безопасности водила с собой свою двоюродную сестру. Сначала Маяковский сердился, а потом - ничего. Она была очень хорошенькая. Однажды я преспокойно уснула на этом самом диванчике. А Владимир с Лизой сидели у меня в ногах. На следующий день он говорит: "У нее кожа очень хорошая. Ты ее больше не води с собой".
В Москве в это лето он не ходил в своих желтых кофтах, помнится рубаха-ковбойка. Пиджачок какой-то.
Потом заболела я тягчайшей ангиной. В. В. был уже совсем здоров. Приходил на Новинский бульвар (вернее, Новинский переулок) ежедневно. Или рассказывал что-нибудь, или, скоро забывая о моем существовании, ходил из угла в угол и бормотал стихи. Уже начиналось "Облако".
Когда появились деньги, притащил по старой памяти рислинг, финики, еще какие-то фрукты, но я даже смотреть на них не могла из-за ангины. До сих пор жалко. Так что он сам все выпил и съел дня за два.
Комната в тетиной квартире, где я жила, была какая-то косая. Вот эта кособокая комната казалась ему чем-то из Достоевского.
Все свои новые стихи за то время, что встречались в Москве, прочитывал мне. А может быть, и не все?
К прежней близости не возвращались никогда. Последняя попытка с большим объяснением у калитки в Новинском переулке привела только к закреплению конца нашей любви. Любви ли?
- Ты должна вернуться ко мне.
- Я ничего не должна.
- Чего ты хочешь?
- Ничего.
- Хочешь, чтоб мы поженились?
- Нет.
- Ребенка хочешь?
- Не от тебя.
- Я пойду к твоей маме и все расскажу.
- Не пойдешь.
Это краткий конспект большого разговора летом 1914 года.
В начале весны 1915 года приехала в Петроград. За книгами для военного госпиталя в Люблине. Искала Маяковского.
Ховины дали телефон, причем Виктор Ховин сказал: "Теперь ему нельзя с вами встречаться".
"Почему?" - "Вот увидите. Звоните". И правда - хорошо, дружески поговорили по телефону, но не встретились. У Ховина узнала о Лиле Брик. О Брике. И что Брики делают для Маяковского. Маяковский о Лиле мне не говорил. Все, что было издано Маяковским,- все повезла с собой. Вместе с чемоданом литературы для солдатской библиотеки. Ховин очень недоброжелательно отзывался о Бриках, хотя и подчеркивал большую их роль в творческом росте Маяковского.
В Люблине меня ждали почитатели Маяковского, в том числе будущий отец моего сына Александр Протасов. По вечерам после работы я читала вслух Маяковского, пропагандируя его.
Помню, милый толстяк главврач охал и ахал вместе с женой своей, когда я и им читала Маяковского.
"Ну что вы мяса не едите - это еще ничего, но что вы считаете это поэзией - это уж, знаете ли..."
Летом 1915 года встретились в Москве. Жил Маяковский в Б. Гнездниковском, в девятиэтажном доме, где-то очень высоко.
И вот тут - я помню - увидела его ровные зубы, пиджак, галстук и хорошо помню, как подумала - это для Лили. Почему-то меня это задевало очень. Не могла я не помнить его рот с плохими зубами - вот так этот рот был для меня прочно связан с образом поэта... "Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он..."
Комната в Гнездниковском была очень приятная. И было очень хорошо. Но почти в каждой нашей встрече были моменты, о которых потом жалела. Так и в этой.
Решили отпраздновать встречу по-старому. Маяковски