ати лет, она любила человека, равнодушного к ней.
А если так, то не все ли равно, кто будет на его месте? Отсюда и такое количество поклонников, которым подчас отвечали взаимностью, отсюда и эта бесконечная суета, в которой она прожила свою жизнь. Эта суета - как будто вечный праздник: смена людей, развлечений, обеды, премьеры, вернисажи, портнихи, везде поспеть, всюду быть первой - это средство заполнить ту пустоту, которую мог заполнить только один человек - тот, который не любил.
Эсфири Шуб10, которая к ней пришла после смерти Осипа Максимовича, она сказала: "Когда застрелился Володя, это умер Володя. Когда погиб Примаков 11 -это умер он. Но когда умер Ося - это умерла я!"
Пора бы покончить с легендой о том, что женщины, которых любил Маяковский, не любили его. Любовная переписка поэта опровергает это утверждение, - взять хотя бы письма Элли Джонс12.
Эренбург в своих воспоминаниях берет под сомнение любовь Татьяны Яковлевой к Вл. Вл. Он пишет, что она отдала ему подаренную ей автором рукопись "Клопа".
Если это и было так, то ровно ничего не доказывает.
Маяковский был жив, его рукописи не были редкостью, и сам он настолько не ценил их, что по напечатании вещи, как правило, уничтожал черновик. Три варианта "Про это" уцелели случайно. Лиля сидела в столовой, когда услышала, что в комнате Володи что-то тяжело плюхнулось в корзину для бумаг.
- Володя, что это?
Узнав, что он собирается сжечь "Про это", Лиля отобрала рукопись, сказав, что если поэма посвящена ей, то рукопись и подавно принадлежит ей. Это вовсе не значит, что Лиля любила Маяковского, а Татьяна Яковлева нет. Просто Лиля лучше понимала, что такое рукопись Маяковского. К любви это не имеет никакого отношения.
(Кстати, Т. Яковлева сохранила письма и телеграммы Маяковского, которые лежат ныне в архиве Гарвардского университета.)
Лиля говорила, что одиночество - это когда "прижаться не к кому". Это целиком относится к последним годам жизни Вл. Вл. Предсмертный вопль его: "Лиля, люби меня!" - это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества.
Не стоит выяснять, где был прописан Маяковский, как это делала Людмила Владимировна. Ей не поздоровилось бы, узнай Володя про эти литературно-прописочные изыскания. У него была крыша над головой в Гендриковом переулке, комната в проезде Политехнического музея, свежевымытая рубашка, вкусный обед...
Но дома у него не было. А он был нужен ему, этот дом. Недаром одну из своих книг он надписал Т. Яковлевой так:
"Этот том
Внесем мы вместе в общий дом".
Видимо, для этого "общего дома" он и строил себе отдельную от Бриков квартиру.
Шкловский в своей книге "Толстой" пишет о Тургеневе:
"...Сейчас у него был роман с Виардо, которая его, Тургенева, не столько любила, сколько допускала жить в своем доме..."
Если бы я не знала, что это написано о Тургеневе, я думала бы, что это о Маяковском.
А вот что писал Асеев в книге "Зачем и кому нужна поэзия":
"...Он сторонился быта, его традиционных форм, одной из главных между которых была семейственность. Но без близости людей ему было одиноко. И он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая его обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Бриков, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую жизнь".
Унизительно читать про эту кукушку! Но слова Асеева - это концепция, которая устраивала многих.
Однако, как выяснилось, Осип Максимович понимал шаткость этого объяснения. Катаняна поразила фраза, сказанная ему в Негорелом, куда он ездил встречать возвращавшихся из-за границы Бриков 16 марта 30-го года. Ося сказал, что Володе в его 36 лет уже нужен был свой дом и своя семья...
В русской писательской среде я знаю несколько аналогичных примеров - Некрасов и Панаевы, тот же Тургенев и Виардо, Мережковский, Гиппиус и Философов, Шелгуновы и Михайлов... Никому в голову не приходило считать такого рода союзы утверждением новых отношений, нового быта.
Что же касается Маяковского, то известно, чем это кончилось.
Один человек спросил у меня: какой он был, Маяковский?
Маяковский был крупный, высокий, красивый человек. Он был красив мужественной красотой - скорее напоминал лесоруба, охотника, чем писателя. Был сложен пропорционально, но немножко медвежковат благодаря своим крупным размерам. Несмотря на это он двигался легко и танцевал превосходно. Я не видела человека более впечатляющей и запоминающейся внешности.
Он был чрезвычайно чистоплотен, брезглив и мнителен. В кармане пиджака носил маленькую металлическую мыльницу с кусочком мыла, в заднем кармане брюк - плоский стаканчик в замшевом футляре, которым пользовался в разъездах и на выступлениях. Мнителен он был с детства, с тринадцати лет, когда, уколовшись ржавой иглой, скоропостижно умер от заражения крови его отец в полном расцвете сил...
Одевался он элегантно. Все вещи его - начиная с костюма и кончая паркеровской ручкой и бумагой для писем - были дорогими и добротными.
Маяковский любил общество красивых женщин, любил ухаживать за ними - неотступно, настойчиво, нежно, пылко, своеобразно. В то же время он был деликатен, оберегал репутацию женщин и обнародовал свои отношения только в том случае, когда, что называется, имел серьезные намерения, как это было с Наташей или с Полонской.
Он был ревнив и очень нетерпелив. Если ему захотелось чего-нибудь, так вот сейчас, сию же минуту, вынь да положь, все силы пустит в ход, чтоб как можно скорее достичь желаемого.
Первое впечатление от Маяковского - ощущение доброты и силы.
Последние впечатления в начале 1930 года - мрачность, что-то отчаявшееся и ожесточенное в нем.
Вскоре после смерти Вл. Вл. Лиля Юрьевна предложила мне помочь ей разобрать и перепечатать архив Маяковского. Нужно ли говорить, с какой радостью я на это согласилась.
В течение нескольких месяцев я приходила в Гендриков переулок и, сидя в комнате Маяковского, за его письменным столом (!) разбирала, читала и перепечатывала на его пишущей машинке оставшиеся после него бумаги.
Записать, что было в его архиве, мне пришло в голову в 1941 году в эвакуации в Омске, во время длинных ночных дежурств на военном заводе, где я некоторое время работала секретарем-машинисткой в одном из цехов.
В числе прочих бумаг, которые я перепечатала, помню:
1 - Записные книжки за разные годы, более тридцати.
2 - Рукопись "Про это" в трех вариантах.
3 - Письмо-дневник, адресованное Лиле Юрьевне, которое писалось одновременно с поэмой "Про это".
4 - Машинописный текст с правкой Маяковского - стихи Татьяне Яковлевой.
5 - Предсмертное письмо, находившееся в деле о самоубийстве поэта, переданное Аграновым 13 Лиле для перепечатки на машинке. Оно было написано крупным, сумасшедшим почерком.
6 - Письма и телеграммы Лили Юрьевны к Маяковскому и все его письма к ней. Множество их записок с рисунками.
7 - Письма, телеграммы и записочки к семье, с детских лет и до последних дней.
8 - Письма и телеграммы Эльзы Триоле - частично, то, что представляло литературный интерес или отражало поездки Вл. Вл. в Париж.
9 - Письмо корреспондентки из Харькова.
10 - Письмо корреспондентки из Баку.
11 - Письма и телеграммы Марии Щаденко 14 на плотной голубой бумаге. Ценный комментарий к "Облаку".
12 - Письма и телеграммы Н. Кальма15.
13 - Письмо на листке магнолии, присланное Н. Брюханенко из Крыма.
14 - Письма и телеграммы Татьяны Яковлевой из Парижа.
Письма остальных корреспонденток были мною разобраны по датам, но не перепечатывались.
Из того, что эти письма хранились (иногда по многу лет), я заключила, что Маяковский дорожил своей любовной перепиской.
Несколько слов о письме-дневнике времени написания "Про это". Это документ необычайной важности. Написано оно на той же сероватой, большого формата, бумаге, сложенной тетрадью, на какой написана и вся поэма. Это письмо писалось каждый день, пока Маяковский работал над поэмой, и из этого дневника выросла не только эта поэма, но и некоторые последующие стихи. Например, "Юбилейное":
Было всякое:
и под окном стояние...
И т.д.
Это стояние и "тряски нервное желе" очень точно описаны в дневнике.
Когда, разложив перед собой этот дневник и рукопись поэмы, я читала все подряд - у меня было странное ощущение, будто я совершаю святотатство, заглядываю в такие глубины творческого процесса, куда никто не допускается.
Письмо-дневник является также необычайной силы человеческим документом, отражающим тяжелое душевное состояние поэта во время этой работы. Некоторые страницы закапаны слезами. Другие страницы написаны тем же сумасшедшим, непохожим на обычный, почерком, каким написана и предсмертная записка. У меня было впечатление, что он несколько раз был близок к самоубийству во время написания поэмы...
Когда происходила передача архива Государственной комиссии, дневник этот был затребован Асеевым, который знал о нем. Но Лиля Юрьевна отказалась его отдать, сказав, что это личное письмо, ей адресованное, и она имеет право его не отдавать. Так оно и было.
Она положила его на хранение в ЦГАЛИ. Многие страницы оттуда Лиля Юрьевна включила в свои "Воспоминания".
Но не все...
В архиве Маяковского сохранились письма к нему Элли Джонс.
Среди ее писем было несколько фотографий. Помню молодую женщину с девочкой двух-трех лет, снятых, как говорила надпись на обороте, в Ницце в 1928 году. И еще - та же девочка сидит на камне, тоже Ницца 1928 года.
Девочка на фотографиях - дочь Маяковского. Лиля Юрьевна мне рассказала, что когда Вл. Вл. был в США, то жена одного врача влюбилась в него и в результате романа появился ребенок. Это было в 1925 году. В 28-м году она с дочкой была в Ницце и Маяковский ездил к ним из Парижа, об этом было в его письме Лиле из Франции. Вероятно, тогда же и были ему подарены эти карточки.
СВЯТО СБЕРЕЖЕННАЯ СПЛЕТНЯ
...Люди видят только то, что хотят видеть,
и слышат только то, что хотят слышать.
На этом свойстве человеческой природы
держится девяносто процентов, чудовищных
слухов, ложных репутаций, свято сбереженных
Я подралась на улице.
Человек, провожавший меня на Гендриков, невзначай сказал:
- Сифилис теперь излечим, и нечего было Маяковскому стреляться из-за того, что он был болен.
Рана была еще свежа - и я ударила клеветника изо всех сил. Удар пришелся в шею.
Сжав мне руку у запястья так, что затрещали кости, он прошипел классическое:
- Если бы вы не были женщиной..
Левой рукой я успела ударить его еще в спину.
Кипя негодованием, в съехавшей набок шляпе влетела я в маленькую квартирку Бриков.
Примачивая мне руку холодной водой, Лиля спокойно говорит:
- Это отголосок очень старой сплетни, поддержанной Горьким еще в 19-м году.
Писать о сплетне опасно - можно ее приумножить и невольно что-то приплести. Поэтому привожу запись рассказа Лили Юрьевны, которую я сделала в тот же вечер:
"Мы были тогда дружны с Горьким, бывали у него, и он приходил к нам в карты играть. И вдруг я узнаю, что из его дома пополз слух, будто бы Володя заразил сифилисом девушку и шантажирует ее родителей. Нам рассказал об этом Шкловский. Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним стоял стакан молока и белый хлеб - это в 19-м-то году! "Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?" - "Я этого не говорил". Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала: "Витя! Повтори, что ты мне рассказал". Тот повторил, что да, в присутствии такого-то. Горький был приперт к стене и не простил нам этого. Он сказал, что "такой-то" действительно это говорил со слов одного врача. То есть типичная сплетня. Я попросила связать меня с этим "некто" и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду! Но Горький никого из них "не мог найти". Недели через две я послала ему записку, и он на обороте написал, что этот "некто" уехал и он не может ничем помочь и т.д.
- Зачем же Горькому надо было выдумывать такое?
- Горький очень сложный человек. И опасный, - задумчиво ответила мне Лиля.
(Перепечатывая архив, я видела этот ответ, написанный мелким почерком: "Я не мог еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выбыло на Украину"...)
- Конечно, не было никакого врача в природе, - продолжала Лиля. - Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только благодаря своей старости и болезни"16.
Слух о самоубийстве из-за сифилиса возник в день смерти Владимира Владимировича. Несмотря на то, что вскрытие тела показало полную несостоятельность этого слуха, мне иногда доводится слышать об этом и в наше время. Не погнушался реанимировать старую клевету Виктор Соснора в своем документальном романе17. А изыскания об интимной жизни поэта, основанные на "свято сбереженных сплетнях", прочла я недавно у Ю. Карабчиевского 18.
- Катаняна! Скорее! Скорее!
В истерическом захлебывающемся голосе я с трудом узнаю голос Ольги Третьяковой. Кидаюсь будить Васю. Сонный, он берет трубку. И вдруг я вижу, как от лица его отливает кровь. Серое лицо смотрит на меня остановившимися глазами.
- Что? Боже мой! Что! - в предчувствии какого-то неизмеримого ужаса спрашиваю я.
Вася садится в постели, лицо его кривит похожая на улыбку гримаса. Взявшись обеими руками за ворот, он каким-то нереальным, как в замедленной съемке, движением разрывает на себе рубашку.
- Володя застрелился...
Торопясь, плача, он одевается. У нас обоих так трясутся руки, что мы никак не можем завязать на нем галстук. Волоча по полу пальто, на ходу натягивая его, бежит он по коридору.
И сейчас же начинает звонить телефон. С непостижимой быстротой разнеслась по городу страшная весть. Звонят из редакций, из клубов, звонят знакомые и совсем незнакомые... Чей-то мужской голос торопливо спрашивает:
- Это правда?
И я говорю всем:
- Не знаю...
Я не верю, что он умер. Какая-то слабая надежда на то, что это дикий первоапрельский розыгрыш, еще теплится во мне.
В два часа я еду в Тендряков, куда перевезли его с Политехнического проезда. Дверь открыта настежь, в передней зеркало завешено черным. Хозяев нет: Лиля и Ося за границей, сейчас они в Берлине.
Чужие, совершенно неожиданные люди толпятся в квартире. На подоконнике в Осиной комнате сидит знакомый мне по Тифлису журналист Кара-Мурза, никогда не бывавший в этом доме.
- А у раппов-то какая паника! С утра заседают. Подумайте - не успел вступить и уже застрелился,- говорит он, подходя ко мне.
Я молча толкаю его в грудь и, ни на кого не глядя, иду в Володину комнату. Он лежит на тахте, прикрытый до пояса пледом, в голубой рубашке с расстегнутым воротом. Ясный свет апрельского дня льется на него.
"Значит, это правда, - думаю я, глядя на молодое, прекрасное, важное лицо, слегка повернутое к стене. - Это правда. Он умер".
...В распахнутом пальто, в шарфе, сбившемся с волос, стремительно вбегает в комнату и падает у его ног Ольга Владимировна.
- Володя! А-а-а-х, что ты сделал, Володя!
Со стоном приникает к брату Людмила Владимировна. Она целует родное лицо, и ее слезы катятся по мертвому лицу Маяковского. Стиснув руки, плача, стоит она над своими младшими. Наклонившись, пытается поднять сестру:
- Оленька, милая, встань... Оленька, подумай о маме...
Но Ольга Владимировна бьется, кричит голосом, так жутко похожим на голос брата.
А я не могу заплакать.
Я сижу там целый день, до вечера, не могу уйти, не отвечаю на уговоры Катаняна. Впрочем, он и сам не в силах уйти отсюда. Приходят, уходят, разговаривают вполголоса люди, а я все смотрю и смотрю на это, уже потустороннее лицо...
Смертельно бледный, слишком спокойный Лев Гринкруг ходит по комнатам, успокаивает перепуганную, рыдающую Пашу. Он закрывает входную дверь и вежливо, но твердо останавливает поток случайных, любопытствующих людей:
- Завтра, в Союзе писателей.
Сгорбленный, страшный, сразу состарившийся Асеев сидит неподвижно в углу. Рядом кроткий, маленький Незнамов, не вытирающий слез. Прислонясь к стене, беззвучно плачет Кирсанов. Стоит Олеша19 с потрясенным лицом. Окаменевший Третьяков сидит, опустив голову на руки.
В девятом часу появляется рослый, широкоплечий человек, директор Института мозга. Приехали взять мозг Маяковского.
Тихим голосом директор говорит, что грипп очень подавляюще действует на психику. Володя болел гриппом почти месяц. Столпившись вокруг, мы слушаем его объяснения. Потом, оглянувшись, он понижает голос:
- Уведите близких.
Двое служителей в белом проходят в комнату Володи. Проносят таз, какие-то инструменты.
Меня вдруг начинает бить дрожь, зуб на зуб не попадает, и Катанян увозит меня домой.
Не было в моей жизни более черного, более тяжкого дня, чем это 14 апреля.
Седьмой час.
Освещенная косыми дымно-красными лучами, ползет через Каменный мост шевелящаяся змея похоронной процессии. Сразу впритык за грузовиком, обитым железом, на котором стоит гроб и лежит единственный венок из каких-то болтов и гаек (на нем лента с надписью: "Железному поэту - железный венок"), движется маленький "рено", который Маяковский привез из Парижа. В нем Лиля, Ося, кто-то еще.
Я смотрю на процессию с Москворецкого моста из машины Горожанина. Он прилетел на похороны из Харькова.
...Брики узнали о смерти Владимира Владимировича в Берлине, куда им была послана телеграмма:
"SEGODNIA UTROM WOLODIA POKONTSCHIL SOBOI
LEWA JIANIA"20.
Они выехали немедленно. Похороны задержали до их приезда. Катанян ездил встречать их на границу в Негорелое, по пропуску, выданному Аграновым. Рассказывал, что при встрече Лиля очень плакала. Ося же был сдержан.
По обе стороны Донской улицы, на всем ее протяжении, молчаливо и неподвижно стоят делегации фабрик и заводов с приспущенными траурными знаменами.
Москва провожает Маяковского.
Мы приезжаем раньше, чем прибывает процессия. Отряд конной милиции строится у ворот кладбища, на асфальтовой полосе, между могилами. Двойной ряд пеших милиционеров опоясывает приземистое здание крематория. Горожанин угрюмо говорит: "К большой свалке готовятся".
Толпа рвется в ворота. Встают на дыбы, ржут, вертятся среди надгробий лошади, осипшие от крика милиционеры стреляют в воздух. С трудом оттесняют толпу к выходу.
Людской волной я отброшена к стене крематория, сбоку крыльца. Я упала, ушибла ногу, разорвала чулок. В страхе прижавшись к парапету, стою с Олей Третьяковой и Наташей Брюханенко. Толпа оторвала нас от друзей, и мы не попали в крематорий.
Толстый важный человек в кожаной куртке неторопливо следует по опустевшему асфальту. Поднявшись на ступени, он пытается пройти, величественным жестом отстраняя милиционера. Я узнаю Халатова.
Халатов возглавлял Госиздат. Он неприязненно относился к Маяковскому. К двадцатилетнему юбилею Владимира Владимировича журнал "Печать и революция" в очередном номере на первой странице поместил портрет Маяковского, о чем редакция сообщила поэту, поздравляя его.
Халатов распорядился вырвать портрет из всего тиража!
Халатов славился тем, что никогда и нигде не снимал шапки - ни дома, ни на работе, ни в театре. Острили, что даже в ванне он сидит в шапке. Сейчас он в шапке направляется в крематорий.
С наслаждением я вижу, как разъяренный милиционер срывает с его головы шапку и, схватив его за шиворот, пинками спускает с крыльца. Круглая каракулевая шапка катится по асфальту, и, качая тучным брюхом, мелкой рысцой бежит за ней бородатый неопрятный человек с развевающимися кудельками.
Наше отсутствие обнаружили, и Третьяков выбегает на поиски. Он помогает нам взобраться сбоку на парапет. Задыхаясь бежим мы, держась друг за друга, и тяжелые двери крематория закрываются за нами.
Сквозь торжественные звуки "Интернационала" до нас доносятся конское ржанье и гул толпы. Как в осажденной крепости, стоит жалкая кучка измученных людей и смотрит, как медленно опускается в ничто, в никуда все, что осталось от великолепного человека, от блистательной, короткой, так рано отгремевшей жизни.
Все кончено...
Открываются двери, и стоящие в цепи милиционеры снимают фуражки. В суровом молчании стоит в весенних сумерках громадная толпа с обнаженными головами.
На другой день после самоубийства К. Чуковский написал мне:
"Глубокоуважаемая Галина Дмитриевна!
Все эти дни я реву, как дурак (...) Мне совестно писать сейчас Лиле Юрьевне, ей теперь не до писем, не до наших жалких утешений, но пусть она помнит, что о_н_а и с_е_й_ч_а_с н_у_ж_н_а М_а_я_к_о_в_с_к_о_м_у, пусть она напишет о нем ту книгу, которую она давно затеяла написать. Это даст ей силу вынести тоску.
Я помню первый день их встречи. Помню, когда он приехал в Куоккалу и сказал мне, что теперь для него начинается новая жизнь, - так как он встретил единственную женщину - н_а_в_е_к_и - д_о с_м_е_р_т_и. Сказал это так торжественно, что я тогда же поверил ему, хотя ему было 23 года, хотя, на поверхностный взгляд, он казался переменчивым и беспутным...
Где-то у меня есть фотография той эпохи. Любительская. Он лежит в траве с моим Бобкой. Я пришлю ее Брикам - потом.
Ваш Вася, когда будет старичком, будет гордиться: "Я знал Маяковского". Он уже в 4-летнем возрасте знал, что Маяковский "самый хороший поэт". Помните, Вы писали об этом.
Преданный Вам К. Чуковский".
Шел декабрь 1935 года.
Прошло пять с лишним лет после смерти Маяковского. Это были тяжелые для нас годы. Люди, которые при жизни ненавидели его, сидели на тех же местах, что и прежде, и как могли старались, чтобы исчезла сама память о поэте. Книги его не переиздавались. Полное собрание сочинений выходило очень медленно и маленьким тиражом. Статей о Маяковском не печатали, вечеров его памяти не устраивали, чтение его стихов с эстрады не поощрялось.
Конечно, для всех, кто знал и любил Маяковского, все это было очень горько.
Мы с трудом перебивались. Катанян с головой ушел в редактуру и изучение наследия Маяковского. Я перепечатывала материалы для Полного собрания. Почти все первое посмертное издание было перепечатано моими руками, на моей портативной машинке. И хотя мой труд оплачивался очень скудно, я никому бы не уступила этой чести.
Последней каплей, переполнившей чашу, было распоряжение Наркомпроса об изъятии из учебников литературы на 1935 год поэм "Владимир Ильич Ленин" и "Хорошо!".
Необходимо было что-то предпринять. И Лиля Юрьевна решила написать Сталину, в те годы больше никто не мог помочь.
Письмо было написано.
Вот оно.
"После смерти Маяковского, - писала Л. Ю. Брик, - все дела, связанные с изданием его стихов и увековечением его памяти, сосредоточились у меня.
У меня весь его архив, черновики, записные книжки, рукописи, все его вещи. Я редактирую его издания. Ко мне обращаются за материалами, сведениями, фотографиями.
Я делаю все, что от меня зависит, для того, чтобы его стихи печатались, чтоб вещи сохранились и чтоб все растущий интерес к Маяковскому был хоть сколько-нибудь удовлетворен.
А интерес к Маяковскому растет с каждым годом.
Его стихи не только не устарели, но они сегодня абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием.
Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского, и он еще никем не заменен и как был, так и остался крупнейшим поэтом революции. Но далеко не все это понимают. Скоро шесть лет со дня смерти, а Полное собрание сочинений вышло только наполовину, и то в количестве 10000 экземпляров.
Уже больше года ведутся разговоры об однотомнике. Материал давно сдан, а книга даже еще не набрана.
Детские книги не переиздаются совсем.
Книг Маяковского в магазинах нет. Купить их невозможно.
После смерти Маяковского в постановлении правительства было предложено организовать кабинет Маяковского при Комакадемии, где должны были быть сосредоточены все материалы и рукописи. До сих пор этого кабинета нет.
Материалы разбросаны. Часть находится в московском Литературном музее, который ими абсолютно не интересуется. Это видно хотя бы из того, что в бюллетене музея имя Маяковского почти не упоминается.
Года три тому назад райсовет Пролетарского района предложил мне восстановить последнюю квартиру Маяковского и при ней организовать районную библиотеку имени Маяковского.
Через некоторое время мне сообщили, что Московский Совет отказал в деньгах, а деньги требовались очень небольшие.
Домик маленький, деревянный, из четырех квартир (Таганка, Гендриков переулок, 15). Одна квартира Маяковского. В остальных должна была разместиться библиотека. Немногочисленных жильцов райсовет брался расселить.
Квартира очень характерна для быта Маяковского. Простая, скромная, чистая.
Каждый день домик может оказаться снесенным. Вместо того, чтобы через пять лет жалеть об этом и по кусочкам собирать предметы быта и рабочей обстановки великого поэта революции, не лучше ли восстановить все это, пока мы живы.
Благодарны же мы за ту чернильницу, за тот стол и стул, которые нам показывают в домике Лермонтова в Пятигорске.
Неоднократно поднимался разговор о переименовании Триумфальной площади в Москве и Надеждинской улицы в Ленинграде в площадь и улицу Маяковского, но и это не осуществлено.
Это основное. Не говоря о ряде мелких фактов, как, например: по распоряжению Наркомпроса из учебников по современной литературе на 1935 год выкинули поэмы "Ленин" и "Хорошо!". О них и не упоминается.
Все это вместе взятое указывает на то, что наши учреждения не понимают огромного значения Маяковского - его агитационной роли, его революционной актуальности.
Недооценивают тот исключительный интерес, который имеется к нему у комсомольской и советской молодежи.
Поэтому его так мало и медленно печатают, вместо того, чтобы печатать его избранные стихи в сотнях тысяч экземпляров.
Поэтому не заботятся о том, чтобы - пока они не затеряны - собрать все относящиеся к нему материалы.
Не думают о том, чтобы сохранить память о нем для подрастающего поколения.
Я одна не могу преодолеть эти бюрократические незаинтересованности и сопротивление - и после шести лет работы обращаюсь к Вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследие Маяковского.
Мой адрес: Ленинград, ул. Рылеева, 11, кв. 5.
Телефоны: коммутатор Смольного, 35-39 и Некрасовская АТС 2-99-69".
Мы все, то есть все друзья, знали об этом письме. Написать письмо было нетрудно - трудно было доставить его адресату. Миллионы писем посылались в те годы Сталину. Прочитывались им единицы.
Надеялись на помощь В. М. Примакова. Он командовал тогда Ленинградским военным округом и был непосредственно связан с секретариатом Сталина.
В. Примаков был крупной фигурой. С ним считались. Усилия его увенчались успехом - Сталин прочел письмо и написал свою резолюцию прямо на письме. В тот же день письмо было доставлено Ежову, который тогда работал в ЦК.
Лиля Юрьевна и Примаков жили в Ленинграде. Ей позвонили из ЦК, чтобы она немедленно выехала в Москву, но Лиля в тот вечер была в театре, вернулась поздно, все поезда уже ушли, и она выехала на следующий день.
В день приезда утром она позвонила нам и сказала, чтобы мы ехали на Спасопесковский, что есть новости. Мы поняли, что речь шла о письме.
Примчавшись на Спасопесковский, мы застали там Жемчужных, Осю, Наташу, Леву Гринкруга. Лиля была у Ежова.
Ждали мы довольно долго. Волновались ужасно.
Лиля приехала на машине ЦК. Взволнованная, розовая, запыхавшаяся, она влетела в переднюю. Мы окружили ее. Тут же в передней, не раздеваясь, она прочла резолюцию Сталина, которую ей дали списать. Вот эта резолюция:
"Тов. Ежов, очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям - преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится - я готов. Привет! И. Сталин".
Мы были просто потрясены. Такого полного свершения наших надежд и желаний мы не ждали. Мы орали, обнимались, целовали Лилю, бесновались.
По словам Лили, Ежов был сама любезность. Он предложил немедленно разработать план мероприятий, необходимых для скорейшего проведения в жизнь всего, что она считает нужным. Ей была открыта зеленая улица.
Те немногие одиночки, которые в те годы самоотверженно занимались творчеством Маяковского, оказались заваленными работой. Статьи и исследования, которые до того возвращались с кислыми улыбочками, лежавшие без движения годы, теперь печатали нарасхват. Катанян не успевал писать, я - перепечатывать и развозить рукописи по редакциям.
Так началось посмертное признание Маяковского.
1955-1990
Я познакомилась с Владимиром Владимировичем 13 мая 1929 года в Москве на бегах. Познакомил меня с ним Осип Максимович Брик, а с О. М. я была знакома, так как снималась в фильме "Стеклянный глаз", который ставила Лиля Юрьевна Брик.
Когда Владимир Владимирович отошел, Осип Максимович сказал:
- Обратите внимание, какое несоответствие фигуры у Володи: он такой большой - на коротких ногах.
Действительно, при первом знакомстве Маяковский мне показался каким-то большим и нелепым в белом плаще, в шляпе, нахлобученной на лоб, с палкой, которой он очень энергично управлял. А вообще меня испугала вначале его шумливость, разговор, присущий только ему.
Я как-то потерялась и не знала, как себя вести с этим громадным человеком.
Потом к нам подошли Катаев 1, Олеша, Пильняк2 и артист Художественного театра Яншин3, который в то время был моим мужем. Все сговорились поехать вечером к Катаеву.
Владимир Владимирович предложил заехать за мной на спектакль в Художественный театр на своей машине, чтобы отвезти меня к Катаеву.
Вечером, выйдя из театра, я не встретила Владимира Владимировича, долго ходила по улице Горького против Телеграфа и ждала его. В проезде Художественного театра на углу стояла серая двухместная машина.
Шофер этой машины вдруг обратился ко мне и предложил с ним покататься. Я спросила, чья это машина. Он ответил: "Поэта Маяковского". Когда я сказала, что именно Маяковского я и жду, шофер очень испугался и умолял не выдавать его.
Маяковский, объяснил мне шофер, велел ждать его у Художественного театра, а сам, наверное, заигрался на бильярде в гостинице "Селект".
Я вернулась в театр и поехала к Катаеву с Яншиным. Катаев сказал, что несколько раз звонил Маяковский и спрашивал, не приехала ли я. Вскоре он позвонил опять, а потом и сам прибыл к Катаеву.
На мой вопрос, почему он не заехал за мной, Маяковский ответил очень серьезно:
- Бывают в жизни человека такие обстоятельства, против которых не попрешь. Поэтому вы не должны меня ругать...
Мы здесь как-то сразу очень понравились друг другу, и мне было очень весело. Впрочем, кажется, и вообще вечер был удачный.
Владимир Владимирович мне сказал:
- Почему вы так меняетесь? Утром, на бегах, были уродом, а сейчас - такая красивая...
Мы условились встретиться на другой день.
Встретились днем, гуляли по улицам.
На этот раз Маяковский произвел на меня совсем другое впечатление, чем накануне. Он был совсем не похож на вчерашнего Маяковского - резкого, шумного, беспокойного в литературном обществе.
Владимир Владимирович, чувствуя смущение, был необыкновенно мягок и деликатен, говорил о самых простых, обыденных вещах.
Расспрашивал меня о театре, обращал мое внимание на прохожих, рассказывал о загранице.
Но даже в этих обрывочных разговорах на улице я увидела такое острое зрение выдающегося художника, такую глубину мысли.
Он мыслил очень перспективно.
Вот и о Западе Владимир Владимирович говорил так, как никто прежде не говорил со мной о загранице. Не было этого преклонения перед материальной культурой, комфортом, множеством мелких удобств.
Разговаривая о западных странах, Маяковский по-хозяйски отбирал из того, что увидел там, пригодное для нас, для его страны. Он отмечал хорошие стороны культуры и техники на Западе. А факты капиталистической эксплуатации, угнетения человека человеком вызывали в нем необычайное волнение и негодование.
Меня охватила огромная радость, что я иду с таким человеком. Я совсем потерялась и смутилась предельно, хотя внутренне была счастлива и подсознательно уже поняла, что если этот человек захочет, то он войдет в мою жизнь.
Через некоторое время, когда мы так же гуляли по городу, он предложил зайти к нему домой.
Я знала его квартиру в Гендриковом переулке, так как бывала у Лили Юрьевны в отсутствие Маяковского - когда он был за границей, и была очень удивлена, узнав о существовании его рабочего кабинета на Лубянке.
Дома у себя - на Лубянке - он показывал мне свои книги. Помню, в этой комнате стоял шкаф, наполненный переводами стихов Маяковского почти на все языки мира.
Он показал мне эти книги.
Читал мне стихи свои.
Помню, он читал "Левый марш", куски из поэмы "Хорошо!", парижские стихотворения, ранние лирические произведения (точно сейчас не могу вспомнить).
Читал Владимир Владимирович замечательно. Необыкновенно выразительно, с самыми неожиданными интонациями, и очень у него сочеталось мастерство и окраска актера. И если мне раньше в чтении стихов Маяковского по книге был не совсем понятен смысл рваных строчек, то после чтения Владимира Владимировича я сразу поняла, как это необходимо для ритма.
У него был очень сильный, низкий голос, которым он великолепно управлял. Очень взволнованно, с большим темпераментом он передавал свои произведения и обладал большим юмором в передаче стихотворных комедийных диалогов. Я почувствовала во Владимире Владимировиче помимо замечательного поэта еще большое актерское дарование. Я была очень взволнована его исполнением и его произведениями, которые я до этого знала очень поверхностно и которые теперь просто потрясли меня. Впоследствии он научил меня понимать и любить поэзию вообще, а главное, я стала любить и понимать произведения Маяковского.
Владимир Владимирович много рассказывал мне, как работает.
Я была покорена его талантом и обаянием.
Владимир Владимирович, очевидно, понял по моему виду, - словами выразить своего восторга я не умела, - как я взволнована.
И ему, как мне показалось, это было очень приятно. Довольный, он прошелся по комнате, посмотрелся в зеркало и спросил:
- Нравятся мои стихи, Вероника Витольдовна?
И получив утвердительный ответ, вдруг очень неожиданно и настойчиво стал меня обнимать.
Когда я запротестовала, он страшно удивился, по-детски обиделся, надулся, замрачнел и сказал:
- Ну ладно, дайте копыто, больше не буду. Вот недотрога.
Я стал