Главная » Книги

Маяковский Владимир Владимирович - Современницы о Маяковском, Страница 6

Маяковский Владимир Владимирович - Современницы о Маяковском


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

же, интересуются. Эй ты, американец, смотри - это Ллойд Джордж.
   Кивает.
   - А вот это Клемансо. Понял?
   Кивает.
   Черемных пошел к Керженцеву: уберите от нас этого немого, мы с ним сговориться не можем.
   - Отчего? Он же прекрасно говорит по-русски. Это Джон Рид.
   Черемных - к Малютину, шепчет на ухо. Малютин произносит медовым голосом что-то вроде:
   - Вы, американцы, кажется, мало интересуетесь искусством?
   И Джон Рид на чистейшем русском языке отвечает, что лично он очень интересуется искусством, особенно советским...
   Работали беспрерывно. Черемных жил близко и часто рисовал дома. Мы вдвоем с Маяковским поздно оставались в помещении РОСТА, и к телефону подходил Маяковский.
   Звонок:
   - Кто у вас есть?
   - Никого.
   - Заведующий здесь?
   - Нет.
   - А кто его замещает?
   - Никто.
   - Значит, нет никого? Совсем?
   - Совсем никого.
   - Здорово!
   - А кто говорит?
   - Ленин.
   Трубка повешена. Маяковский долго не мог опомниться.
   Этот разговор я помню, вероятно, дословно, столько раз Маяковский тогда рассказывал об этом.
   Работали весело. Керженцев любил нас и радовался каждому удачному "окну".
   Для рисования нам давали рулоны бракованной газетной бумаги. Обрезали и подклеивали ободранные края. Удобно! Ошибешься - и заклеишь, вместо того чтобы стирать.
   Техника такая: Маяковский делал рисунок углем, я раскрашивала его, а он заканчивал - наводил глянец. В большой комнате было холодно. Топили буржуйку старыми газетами и разогревали поминутно застывающие краски и клей. Маяковский писал десятки стихотворных тем в день. Отдыхали мало, и один раз ночью он даже подложил полено под голову, чтобы не разоспаться. Черемных рисовал до 50-ти плакатов в сутки. Иногда от усталости он засыпал над рисунком и утверждал, что, когда просыпался, плакат оказывался дорисованным по инерции. Днем Маяковский и Черемных устраивали "бега". Нарезали каждый 12 листов бумаги, и по данному мной знаку бросались на них с углем, наперегонки, по часам на Сухаревой башне. Они были видны в окно.
   Количество рисунков на плакате одного "окна РОСТА" было от двух до шестнадцати.
   Художественный отдел - на особом финансовом положении. Натиск со стороны художников такой, что заведующий финчастью ставил мальчика у дверей своего кабинета, чтобы предупреждал об их пришествии. Когда мальчик видел приближающихся гуськом Маяковского, Черемных и Малютина, он орал истошным голосом: "Художники идут!" - и заведующий успевал улизнуть в другую дверь.
   Каждая перемена ставок шла через Союз. Маяковский и Черемных носили туда образцы плакатов. Выбирали кажущиеся самыми сложными. Например, фабрика со множеством окон. По правде говоря, они были самые простые и рисовали их молниеносно, по линейке, крест-накрест. Но вид весьма эффектный, внушительный. Художники спрашивали: ну, как, по-вашему, сколько времени надо, чтобы сделать такой плакат?
   - Дня три.
   - Что вы! Окон одних сколько, ведь каждое нарисовать надо!
   Была в нашем отделе и ревизия. Постановили, что Черемных - футурист и надо его немедленно уволить. Маяковского в этом не заподозрили! Он горячо отстаивал Черемных и отстоял.
   Количество художников все прибывало, хотя отбор был строгий, и не только по признакам художественности. Один, например, принес очень недурно нарисованного красноармейца с четырехконечной звездой на шапке. Маяковский возмутился, заиздевался, и художник этот был изгнан с позором.
   Размножались "окна" трафаретным способом, от руки. В первую очередь трафареты посылались в самые отдаленные пункты страны. Следующие - в более близкие. Оригинал висел в Москве на следующий день после события, к которому относилась тема. Через две недели "окна" висели по всему Союзу. Быстрота, тогда неслыханная даже для литографии.
   Вслед за РОСТА мы стали получать заказы от ПУРа, транспортников, МКХ ("Береги трамвай"), Наркомздрава ("Прививай оспу!", "Не пей сырой воды!"), горняков.
   Когда горняки принимали первые плакаты "Делайте предложения", им не понравилось, что рабочие красные, "будто в крови". Маяковский спросил: "А в какой же их цвет красить, по-вашему?"- "Ну в черный, например".- "А вы тогда скажете - "будто в саже".
   Приняли красных.
   Педагоги заказали азбуку. Черемных попробовал нарисовать два "окна"; им не понравилось, что азбука "политическая", и заказ аннулировали.
   Умирание наше началось, когда отдел перевели в Главполитпросвет и заработали лито-, цинко- и типографии. Дали сначала две недели ликвидационные, потом еще две недели, а вскоре и совсем прикрыли.
  
   Лирические стихи, написанные этим "ростинским" летом в Пушкине, Маяковский сочинял, гуляя по вечерам вдоль лесной опушки и где-то на дачных улицах.
   Недалеко от домика Румянцевой в настоящей большой даче жили две сестры-дачницы. Обе хорошенькие. И на той же, кажется, улице - красивая рыженькая девушка. О младшей из сестер и о рыженькой написаны "Отношение к барышне" и "Гейнеобразное". Маяковский собирался написать цикл таких стихов, но пора было уезжать.
   В Пушкине написана "Схема смеха". Ежедневно там проходил курьерский поезд, и к нему ходили торговать "бабы с молоком" и "мужики с бараниной".
   Маяковский без конца с выражением пел "Схему смеха" на какой-то собирательный мотив, который я и сейчас помню:
  
   Была бы баба ранена,
   зря выло сто свистков ревмя -
   но шел мужик с бараниной
   и дал понять ей вовремя
  
   И на тот же мотив, торжественно - так, как поют "славу":
  
   Хоть из народной гущи,
   а спас средь бела дня.
   Да здравствует торгующий
   бараниной средняк.
  
   Мы несколько раз проводили лето в Пушкине.
  
  

II

   Было это в 1919 году.
   ...Мы шли вдоль дачных заборов, внюхивались в сирень. Маяковский шагал посреди улицы и выразительно бормотал - сочинял стихи, на ходу отбивая ритм рукой.
   Вдруг под ногами пискнуло. Мы круто затормозили, чуть не наступив на что-то живое. Нагнулись посмотреть - грязный комочек тычется носом нам в ноги и пищит, пищит...
   - Володя!
   В задумчивости обогнавший нас Маяковский в два гигантских шага оказался рядом, взглянул через забор и окликнул играющих ребят:
   - Это чей щенок?
   - Ничей!..
   Владимир Владимирович брезгливо взял грязного щенка на руки, и мы, как по команде, повернули к дому.
   Щенок был такой грязный, что Владимир Владимирович нес его на далеко вытянутой вперед руке, чтоб не перескочили блохи.
   Щенок перестал пищать и в большой удобной ладони развалился, как в кресле. Маяковский старался издали рассмотреть его породу и статьи и установил, что порода - безусловно грязная!
   Дома, в саду, только что поставили самовар. Вода уже чуть согрелась. Владимир Владимирович потрогал - в самый раз!
   Посадили щенка в тазик и стали мыть. Раза три мылили, извели всю воду. Щенок сидел тихо, видно, мылся с удовольствием. Вытерли почти насухо, и Осип Максимович сел с ним на скамейку, на самое солнышко - досушивать, чтоб не простудился.
   Я принесла теплого молока, накрошила в него хлеб. Поставили миску на траву и ткнули щенка носом. Щенок немедленно зачавкал и неожиданно быстро все съел. Налили еще полную мисочку - опять съел. Еще налили - осталось совсем чуть, на самом донышке.
   Тогда, в 20-м году, с едой было трудно. Молоко в редкость, хлеба мало. Оказалось, что щенок съел весь наш ужин. Наелся до отвала. Живот стал толстый и тяжелый, совсем круглый. Песик терял равновесие и валился набок.
   Опять задумались над породой и постановили, что теперь порода - ослепительно чистая и сытая.
   Маяковский назвал собачку "Щен".
  
   В этот день купанье наше не состоялось. Зато все следующие дни, до конца лета, мы ходили купаться вчетвером.
   Красивая речонка Уча. Извилистая, быстрая. Берега тенистые, а на воде солнце. Тихо.
   Щен лаял с берега звонким голоском на плавающего Владимира Владимировича. Он подбегал к самой воде, попадал передними лапками в воду и пятился, не переставая лаять.
   Владимир Владимирович звал его купаться, свистел, называл всеми уменьшительными именами:
   - Щеник!
   - Щененок!!
   - Щененочек!!!
   - Щенятка!!!!
   - Щенка!!!!!
   Казалось, что уговорить его невозможно.
   Щен бросался к воде, но как только лапы попадали на мокрое, он обращался в паническое бегство. Если я в это время оказывалась на берегу, он бежал ко мне и выразительно обо всем рассказывал.
   - Ничего, Щен, ничего! - кричал из воды Владимир Владимирович. - Сам видишь, что никакого тебе сочувствия! Иди лучше ко мне и давай плавать, как мужчина с мужчиной!
   Такой силы был ораторский талант Маяковского, что Щен вдруг ринулся в пучину и поплыл!
   Невозможно описать щенячий восторг Маяковского! Он закричал:
   - Смотрите! Все смотрите! Лучше меня плавает! Рядом с ним я просто щенок!
  
  
   Пошли грибы. Мы им очень обрадовались - как развлечению и как пище.
   Каждый день вчетвером ходили за грибами.
   Попадались белые.
   Владимир Владимирович во время грибных походов проявлял дьявольское честолюбие. Количество его не интересовало, только качество. В то лето он нашел крепкий белый гриб в полтора фунта весом!..
   В канаве, вдоль шоссе, росли шампиньоны. В них - в ежедневной порции - мы могли быть уверены: местные жители и большинство дачников считали их поганками.
   А больше всего в лесу сыроежек. Не очень они вкусные, но очень уж красивые - пестрые, крепенькие! Приятно собирать!
   Позднее появились несметные полчища опят. Домработница Поля отваривала их, мелко крошила и заправляла мукой. Жарить было не на чем.
   Я сейчас еще вспоминаю вкус душистой опенковой каши, когда услышу кукушку в лесу или зашуршит под ногой осенний лист и запахнет грибной сыростью.
   Насолили опят на всю зиму. Щенка уплетал эту снедь за обе щеки - вместе с нами.
  
   Как-то проходили мы мимо дачи, где под забором нашли Щеника, и ребята рассказали нам его родословную. Мать - чистопородный сеттер, отец - неизвестен. Щеник рос в виде сеттера.
   Шерсть у него была шелковая, изумительно рыжая (чему Маяковский не переставал радоваться). У него были чудесные длинные кудрявые уши и хвост какой надо. Только нос темный и рост раза в полтора больше сеттерячьей нормы.
   - Тем лучше,- говорил Маяковский.- Мы с ним крупные человеческие экземпляры.
   Они были очень похожи друг на друга. Оба - большелапые, большеголовые. Оба носились, задрав хвост. Оба скулили жалобно, когда просили о чем-нибудь, и не отставали до тех пор, пока не добьются своего. Иногда лаяли на первого встречного просто так, для красного словца.
   Мы стали звать Владимира Владимировича Щеном. Стало два Щена - Щен большой и Щен маленький.
   С тех пор Владимир Владимирович в письмах и даже телеграммах к нам всегда подписывался - Щен.
   Позднее вместо подписи рисовал себя в виде щенка - иногда скорописью, иногда в виде иллюстрации к письму.
   В то лето мы жили на даче долго - до первых чисел сентября.
   По вечерам сидели на лавочке перед дачей, смотрели на закат и на носящегося задрав хвост Щенку маленького.
   Закаты бывали самые разные, ослепительно красивые, но кончались они неизменно тем, что солнце, медленно и верно закатывалось и остановить его было невозможно!
   Владимир Владимирович рассердился и написал об этом стихотворение "Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче (Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор.)".
   Маяковский сочинял стихи, гуляя с Щенкой, который бегал за ним, как собачонка, - по дачным улицам, по большому лугу перед нашей дачкой, по опушке леса за углом.
   Стало раньше темнеть. Вечера становились неприятно холодными. Надо было переезжать в город.
   Вещи с утра увезла подвода. А Щен поехал с нами в поезде и всю дорогу не отрываясь смотрел в окно.
   В Москве от вокзала ехали на извозчике. Владимир Владимирович показывал Щенке Москву.
   Он, как экскурсовод, отчетливо выговаривал:
   - Это, товарищ, Казанский вокзал. Выстроен еще при буржуях. Замечателен своим архитектурным безобразием. Отвернись! А то испортишь себе вкус, воспитанный на стихах Маяковского!
   Щен судорожно взглядывал на Владимира Владимировича и так же судорожно отворачивал голову в противоположную вокзалу сторону.
   - А это - улица Мясницкая. Здесь живет наш друг Лева. Настоящий человек, вроде нас с тобой, а архитектура у него красивая!
   - Это - Красная площадь. Изумительнейшее место на всем земном шаре!!
   Дотрюхали до Полуэктова переулка, т. е. до дому.
   Нас встретила соседская собачонка Муська - почти фокстерьер.
   Она деловито обрадовалась Щенке. Щенка тоже радостно, но рассеянно ее поприветствовал - слишком много было впечатлений.
  
   Двенадцать
  
   квадратных аршин жилья.
   Четверо
  
   в помещении,-
   Лиля,
  
   Ося,
  
  
  
   я
   и собака
  
  
   Щеник.
  
   Так описывал Владимир Владимирович в поэме "Хорошо!" нашу тогдашнюю жизнь.
   Комнат в квартире было много, но отопить их в то время было трудно.
   Для тепла уплотнились в одной, самой маленькой комнатке. Закрыли стены и пол коврами, чтоб ниоткуда не дуло.
   В углу печь и камин.
   Печь топили редко, а камин - и утром, и днем, и вечером - старыми газетами, сломанными ящиками, чем попало.
   Щенка блаженствует на ковре перед камином.
   Кто-то скребется в дверь. Щен взглядывает на дверь, потом на Владимира Владимировича.
   Владимир Владимирович говорит: - Войдите! - и открывает Муське дверь.
   Муська входит, приветствует всех хвостиком, крутится по комнате и вытягивается у камина рядом с Щенкой.
   Они очень подружились, хотя Муська была много старше Щеника. Ходили друг к другу в гости и вместе играли на дворе.
   Это была очень смешная пара. Огромный, нескладный еще Щенка с гигантской пастью, порывистыми движениями и прыжками, оглушительным лаем - и крошечная, круглая, изящно-семенящая тихая Муська.
   Ночью Щен спал у Маяковского в ногах. Спал крепко. И вставали они в одно время.
   Как-то раз среди ночи Щенка сильно вздрогнул и сразу сел на кровати.
   Владимир Владимирович проснулся и зажег электричество.
   Щен сидел, повернувшись к двери, наклонив голову набок, и прислушивался, чем-то явно обеспокоенный.
   Мы помолчали, вслушиваясь. Полная тишина.
   - Что ты? Что случилось?
   Щенка, не взглянув на нас, соскочил на пол, побежал к двери и встал на задние лапы, передними толкая дверь.
   Дверь не поддавалась.
   Беспокойство Щена росло. Он заметался от двери к Владимиру Владимировичу и обратно, оглушительно (среди ночи!) залаял и требовал, чтобы ему открыли.
   Мы, как ни напрягали слух, по-прежнему не слышали ничего, кроме Щенкиного лая.
   Испугавшись, что он перебудит соседей, Владимир Владимирович протянул руку от своей кровати к двери и снял крючок.
   Щен выскочил в переднюю, бросился к выходу и залаял, и зашумел, как нам казалось, уж совсем невыносимо!
   Со словами: "Это животное взбесилось!" - Маяковский влез в ночные туфли и пошел в переднюю.
   Щен уже не лаял, а выл, повернув к нему голову, и ни на шаг не отходил от входной двери.
   Владимир Владимирович отпер.
   За дверью оказалась окровавленная, с ободранным боком и поджатой лапкой Муська!
   Она еле слышно повизгивала. Услышать ее через две двери было немыслимо, можно было только "почувствовать".
   Щенка кинулся к ней.
   Владимир Владимирович подхватил ее на руки и внес в комнату. Видно, Муська побывала в какой-то большой драке и еле ноги унесла.
   Оставшейся в самоваре теплой кипяченой водой я обмыла Муськины раны. Она сама подставляла их, сидя на руках у Владимира Владимировича, и повизгивала страдальчески-благодарно. А Щенка поставил передние лапы Маяковскому на колени и старался кого-нибудь или что-нибудь лизнуть.
   Осип Максимович затопил камин. Перед камином расстелили чистое полотенце и уложили Муську. Муська принялась зализывать раны. Щенка пристроился рядом, стараясь прижаться к ней хоть каким-нибудь местечком.
   Он долго еще вздрагивал, подымая голову, и, убедившись, что все в порядке и Муська здесь, укладывался спать.
   Щеник был замечательный парень! Веселый, ласковый, умный и чуткий. Настоящий товарищ.
   Когда кому-нибудь из нас бывало грустно, он чувствовал это и старался утешить, как мог.
   Если Владимир Владимирович в задумчивости закрывал лицо ладонью, Щеник становился на задние лапы, а носом и передними лапами пытался отвести руку и норовил лизнуть в лицо.
   После тяжелой болезни к нам приехал наш друг Лев Александрович - с шумной столичной Мясницкой отдохнуть в Полуэктовом захолустье, - Щен, видно, вспомнил, что говорил ему Владимир Владимирович о "Леве", и отнесся к нему, выздоравливающему, с трогательной нежностью. Подолгу лежал с ним на кровати в его комнате, потихонько гулял с ним по двору.
  
   Голодной зимой Маяковский пешком ходил из Полуэктова на Сретенский бульвар на работу.
   Трамваев не было, на извозчике доехать немыслимо, такие страшные были ухабы.
   До мясной лавки на углу Остоженки Щен провожал Владимира Владимировича.
   Они вместе заходили в мясную и покупали Щенке фунт конины, которая съедалась тут же на улице, около лавки. Это была его дневная порция, больше он почти ничего не получал - не было. Проглатывал он ее молниеносно и, повиляв хвостом, возвращался домой.
   Маяковский, помахав шапкой, шел в свою сторону.
  
   В ту зиму всем нам пришлось уехать недели на две, и Владимир Владимирович отвез на это время Щенку к знакомым.
   В первый же день, как вернулись, поехали за ним.
   Мы позвонили у двери, но Щен не ответил на звонок обычным приветственным лаем...
   Нас впустили - Щен не вылетел встречать нас в переднюю...
   Владимир Владимирович, не раздеваясь, шагнул в столовую.
   На диване, налево, сидела тень Щена. Голова его была повернута в нашу сторону. Ребра наружу. Глаза горят голодным блеском. Так представляют себе бродячих собак на узких кривых улицах в Старом Константинополе.
   Никогда не забуду лицо Владимира Владимировича, когда он увидел такого Щена. Он кинулся, прижал его к себе, стал бормотать нежные слова.
   И Щеник прижался к нему и дрожал.
   Опять ехали на извозчике, и Владимир Владимирович говорил:
   - Нельзя своих собаков отдавать в чужие нелюбящие руки. Никогда не отдавайте меня в чужие руки. Не отдадите?
   Через несколько дней Щенка отошел и стал лучше прежнего.
   С едой становилось легче. Мы откормили, пригрели и обласкали его.
   Выросла огромная золотисто-рыжая, очень похожая на сеттера дворняга. Очень ласковая. Слишком даже, не по росту, шумная и приветливая.
   Во дворе многие боялись и не любили Щенку за то, что он кидался на людей с оглушительным лаем, вскидывал на плечи передние лапы и чуть с ног не валил от избытка чувств и бескорыстной доверчивой радости.
   Насмерть испуганный человек с криками и проклятиями пускался наутек, преследуемый страшным чудовищем. А "чудовище" думало, что это игра.
   Владимир Владимирович предупреждал Щенку, что это плохо кончится, объясняя ему, что такая непосредственность непонятна плохим подозрительным людям, что ходят тут "всякие" и чтоб Щенка был осторожней и осмотрительней.
   Щен смотрел на Владимира Владимировича честными понижающими глазами и делал вид, что все принял к сведению.
   Когда начинало темнеть, Щенка сам, не дожидаясь приглашения, возвращался со двора домой - один или с Муськой - и настойчиво лаял у дверей, чтоб впустили.
   В тот вечер уже стемнело, а его все нет.
   Пора ужинать.
   Владимир Владимирович надел шапку и пошел во двор за Щенкой. Нет Щена!
   Владимир Владимирович, как был, без пальто, выскочил за ворота. Обошел весь переулок, заглянул во все дворы. Звал, свистел. Нет!
   До поздней ночи мы ходили по улицам, заходили в соседние дома, спрашивали случайных прохожих, не видали ли они рыжую собаку изумительной красоты?
   Ночью Владимир Владимирович не спал - не хватало Щеника в ногах!
   Утром ни пить, ни есть не хотелось без Щенки. Во время завтрака он всегда сидел на задике и старательно подавал всем лапу.
   Он глотал, не глядя и не жуя, все, что давали - крошечный ли кусочек, огромный ли кус,- и захлопывал пасть, как щелкунчик.
   Мы и не знали, какое большое место Щеник занял в нашей повседневной жизни.
   Никто теперь не провожал Владимира Владимировича до мясной на углу Остоженки. Не на кого оглянуться. Некому помахать шапкой.
   Где он? Что с ним?
   Хорошо, если его украли, если любят его, если он жив, здоров и сыт. А если он попал под машину? Если его поймали собачники?
   Наконец доползли до нас слухи, что кто-то заманил и убил Щенку.
   Просто так, ни за что, по злобе.
   Владимир Владимирович поклялся отомстить убийце, если ему удастся узнать его имя.
   Мы переехали на другую квартиру, так никогда и не узнав, кто погубил Щена.
   Только одиннадцать месяцев прожил он на белом свете.
   Владимир Владимирович всегда помнил Щенку.
   Он как никто умел ценить дружбу и никогда не забывал старых друзей.
  

--

  
   Не могу вспомнить, как начались у нас разговоры о быте. После голодных, холодных первых лет революции и гражданской войны возврат бытовых привычек стал тревожить нас. Казалось, вместе с белыми булками вернется старая жизнь. Мы часто говорили об этом, но не делали никаких выводов.
   Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники.
   Поселились в "Курфюрстен-отеле", где потом всегда останавливался Маяковский, когда бывал в Берлине.
   Но посмотреть удалось мало.
   У Маяковского было несколько выступлений, а остальное время... Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер. Выходил, чтобы заказать мне цветы - корзины такого размера, что они с трудом пролезали в двери, или букеты, которые он покупал вместе с вазами, в которых они стояли в витрине цветочного магазина. Немецкая марка тогда ничего не стоила, и мы с нашими деньгами неожиданно оказались богачами.
   Утром кофе пили у себя, а обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан "Хорхер", изысканно поесть и угостить товарищей, которые случайно оказывались в Берлине. Маяковский платил за всех, я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его "герр Маяковски", старались всячески угодить богатому клиенту, и кельнер, не выказывая удивления, подавал ему на сладкое пять порций дыни или компота, которые дома в сытые, конечно, времена Маяковский привык есть в неограниченном количестве. В первый раз, когда мы пришли к Хорхеру и каждый заказал себе после обеда какой-нибудь десерт, Маяковский произнес: "Их фюнф порцьон мелоне и фюнф порцьон компот. Их бин эйн руссишер дихтер, бекант им руссишем ланд, мне меньше нельзя".
   Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.
   Так мы прожили два месяца.
   Вернувшись в Москву, Маяковский вскоре объявил два своих выступления. Первое: "Что Берлин?" Второе: "Что Париж?" (Кажется, так они назывались на афише.)
   В день выступления - конная милиция у входа в Политехнический. Маяковский пошел туда раньше, а я - к началу. Он обещал встретить меня внизу. Прихожу - его нет. Бежал от несметного количества не доставших билета, которых уже некуда ни посадить, ни даже поставить. Обо мне предупредил в контроле, но к контролю не прорваться. Кто-то как-то меня протащил.
   В зале давка. Публика усаживается по два человека на одно место. Сидят в проходах на ступенях и на эстраде, свесив ноги. На эстраде - в глубине и по бокам - поставлены стулья для знакомых.
   Под гром аплодисментов вышел Маяковский и начал рассказывать - с чужих слов. Сначала я слушала, недоумевая и огорчаясь. Потом стала прерывать его обидными, но, казалось мне, справедливыми замечаниями.
   Я сидела, стиснутая на эстраде. Маяковский испуганно на меня косился. Комсомольцы, мальчики и девочки, тоже сидевшие на эстраде, свесив ноги, и слушавшие, боясь пропустить слово, возмущенно и тщетно пытались остановить меня. Вот, должно быть, думали они, буржуйка, не ходила бы на Маяковского, если ни черта не понимает... Так они приблизительно и выражались.
   В перерыве Маяковский ничего не сказал мне. Но Долидзе15, устроитель этих выступлений, весь антракт умолял меня не скандалить. После перерыва он не выпустил меня из артистической. Да я и сама уже не стремилась в зал.
   Дома никак не могла уснуть от огорчения. Напилась веронала и проспала до завтрашнего обеда.
   Маяковский пришел обедать расстроенный, мрачный. "Пойду ли завтра на его вечер?" - "Нет, конечно". - "Что ж, не выступать?" - "Как хочешь".
   Маяковский не отменил выступления.
   На следующее утро звонят друзья, знакомые: почему вас не было? не больна ли? Не могли добиться толку от Владимира Владимировича... Он мрачный какой-то... Жаль, что не были... Так интересно было, такой успех...
   Маяковский чернее тучи.
   Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий.
   Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли - к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет...
   Такие разговоры часто бывали у нас последнее время и ни к чему не приводили. Но сейчас, еще ночью, я решила - расстанемся хоть месяца на два. Подумаем о том, как же нам теперь жить.
   Маяковский как будто даже обрадовался этому выходу из безвыходного положения. Сказал: "Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся",- и ушел.
   Вечером он переслал мне письмо:
   "Лилек,
   Я вижу, ты решила твердо. Я знаю, что мое приставание к тебе для тебя боль. Но, Лилик, слишком страшно то, что случилось сегодня со мной, чтоб я не ухватился за последнюю соломинку, за письмо.
   Так тяжело мне не было никогда - я, должно быть, действительно чересчур вырос. Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены - отвратительно.
   Я не грожу, я не вымогаю прощения. Я ничего тебе не могу обещать. Я знаю, нет такого обещания, в которое ты бы поверила. Я знаю, нет такого способа видеть тебя, мириться, который не заставил бы тебя мучиться.
   И все-таки я не в состоянии не писать, не просить тебя простить меня за все.
   Если ты принимала решение с тяжестью, с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь.
   Но если ты даже не ответишь - ты одна моя мысль. Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду, чтоб ты ни захотела, чтоб ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь и в расставании сам виноват.
   Я сижу в кафе и реву. Надо мной смеются продавщицы Страшно думать, что вся моя жизнь дальше будет такою.
   Я пишу только о себе, а не о тебе, мне страшно думать, что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше и дальше от меня и еще несколько их и я забыт совсем.
   Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет - страшное, страшное горе.
   Целую. Твой весь.
   Я.
  
   Сейчас 10, если до 11 не ответишь, буду знать, ждать нечего".
   Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Он просидел два месяца добросовестно, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки ("записочную рябь") и рисуночки. Это было единственное, что он позволял себе - несколько грустных или шутливых слов "на волю", но и в этом он как бы оправдывался. На книге "13 лет работы", которую он прислал мне тогда, надпись:
  
   "Вы и писем не подпускаете близко,
   закатился головки диск.
   Это, Киска, не переписка,
   а всего только переписк".
  
   Тогда же он прислал мне свою новую книгу "Лирика". Экземпляр этот пропал, но я запомнила надпись на нем:
  
   "Прости меня, Лиленька, миленькая,
   за бедность словесного мирика,
   книга должна называться "Лилинька,"
   а называется "Лирика"".
  
   Книга была плохо оформлена. Я написала об этом Маяковскому и в ответ получила записку:
   "Целую Кисика: книжка не может быть паршивая, потому что на ней "Лиле" и все твои вещи. Твой Щен".
   Может быть, и эта книга найдется когда-нибудь, где-нибудь, как в Ленинской библиотеке, в отделе редких книг, нашлась поэма "Человек" с надписью:
  
   "Автору стихов моих Лиленьке
  
  
  
  
  
  
  
  
   Володя".
  
   Он присылал мне письма, записки, рисунки, цветы и птиц в клетках - таких же узников, как он. Большого клеста, который ел мясо, гадил, как лошадь, и прогрызал клетку за клеткой. Но я ухаживала за ними из суеверного чувства, что, если погибнет птица, случится что-нибудь плохое с Володей. Когда мы помирились, я раздарила всех этих птиц. Отец Осипа Максимовича пришел к нам в гости, очень удивился, что их нет, и спросил глубокомысленно: "В сущности говоря, где птички?" Владимир Владимирович процитировал его в "Мелкой философии":
  
   Годы чайки.
  
  
  
   Вылетят в ряд -
   и в воду-
  
  
   брюшко рыбешкой пичкать.
   Скрылись чайки.
  
  
  
  
   В сущности говоря,
   где птички?
  
   Он присылал мне письма, записки, рисунки и писал поэму про все это - поэму о любви, о быте,- о том, о чем он приказал себе думать два месяца. Впереди была цель - кончить поэму, встретиться, жить вместе по-новому. Он писал день и ночь, писал болью, разлукой, острым отвращением к обывательщине, к "Острову мертвых" в декадентской рамочке, к благодушному чаепитию, к себе, как тогда казалось, погрязшему во всем этом, и к таким же своим "партнерам" и "собутыльникам".
   Иногда, не в силах удержаться, Володя звонил мне по телефону, и я как-то сказала ему, чтобы он писал мне, когда очень нужно.
   "Лиличка, Мне все кажется, что ты передумала меня видеть, только сказать этого как-то не решаешься: - жалко.
   Прав ли я?
   Если не хочешь - напиши сейчас, если ты это мне скажешь 28-го (не увидев меня), я этого не переживу. Ты совсем н_е д_о_л_ж_н_а меня любить, но ты скажи мне об этом сама, прошу. Конечно, ты меня не любишь, но ты мне скажи это немного ласково. Иногда мне кажется, что мне придумана такая казнь - послать меня к черту 28-го.
   Детик, ответь (это как раз "очень нужно"). Я подожду внизу. Никогда, никогда в жизни я больше не буду таким. И нельзя. Детик, если черкнешь, я уже до поезда успокоюсь. Только напиши - верно, правду!
   Целую
   Твой Щен".
   Мы условились 28 февраля поехать вместе в Ленинград.
  
   Когда мы познакомились, Маяковскому нравилось, что вокруг меня толпятся поклонники. Помню, он сказал: "Боже, как я люблю, когда ревнуют, страдают, мучаются".
   Сам он всю жизнь не только не старался преодолеть в себе эти чувства, но как бы нарочно поддавался им, искал их. С особенной силой они вспыхнули теперь, когда он был от меня оторван.
   "Милый, дорогой Лилёк.
   Посылая тебе письмо, я знал сегодня, что ты не ответишь. Ося видит, я не писал. Письмо это - оно лежит в столе. Ты не ответишь потому, что я уже заменен, что я уже не существую для тебя. Я не вымогаю, но, Детка, ты же можешь сделать двумя строчками то, чтоб мне не было лишней боли. Боль чересчур! Не скупись, даже после этих строчек - у меня остаются пути мучиться. Строчка не ты! Но ведь лишней боли не надо, детик. Если порю ревнивую глупость - черкни - ну, пожалуйста. Если это верно,- молчи. Только не говори неправду - ради бога".
  
   "Лиличка.
   Напиши какое-нибудь слово здесь. Дай Аннушке. Она мне снесет вниз.
   Ты не сердись.
   Во всем какая-то мне угроза.
   Тебе уже нравится кто-то. Ты не назвала даже мое имя. У тебя есть. Все от меня что-то таят..."
   В ответ на мой ответ о том, как я люблю его:
   "Лилик.
   Пишу тебе сейчас потому, что при Коле не мог тебе ответить. Я должен тебе написать сейчас же, чтоб моя радость не помешала мне дальше вообще что-либо понимать.
   Твое письмо дает мне надежды, на которые я ни в коем случае не смею рассчитывать и рассчитывать не хочу, так как всякий расчет, построенный на старом твоем отношении ко мне, может создаться только после того, как ты теперешнего меня узнаешь...
   Мои письмишки к тебе тоже не должны и не могут браться тобой в расчет - т.к. я должен и могу иметь

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 352 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа