крымского дня, как говорится, спустился прохладный вечер. Машина крутилась по изгибам шоссе, и ветер так приятно дул в лицо. Иногда при поворотах было видно море с лунной полосой и вдали светилась Ялта.
Я только что наслушалась любимых стихов, перед моими глазами было такое глубокое, дивное звездное небо и так хорошо было все вокруг, что я не хотела мешать Маяковскому своей радостью. Мне было только очень жаль его. Как несправедливо получалось: он давал людям столько бодрости и счастья, а сам был так несчастлив. "Как выдоенный", говорил он о себе.
Каждый день с утра Маяковский прочитывал все газеты, просматривал последние журналы. Помню, как он купил и прочитал только что вышедшую книжку "Воспоминания" Авдотьи Панаевой.
Помню, как он устраивал нечто вроде литературных игр. Он читал какие-нибудь строчки стихов, и надо было сказать, чьи они. Или заставлял всех присутствующих состязаться в переделывании пословиц или предлагал сочинять слова. И конечно, ни у кого это не выходило так ловко, как у него. Не совру, если скажу, что слово "кипарисы" он, переиначивая, твердил часами!
Ри-па-ки-сы
Си-па-ки-ры
Ри-сы-па-ки.
И т.д.
Так же без конца крутил слова "папиросы", "мемуары".
Помню его переделку пословицы "Не плюй в колодец, вылетит не поймаешь".
В августе был вечер Маяковского в Ливадии, в первом санатории для крестьян. Тема разговора-доклада та же, что и на остальных вечерах: вопрос формы и содержания, новый быт. Читал он там и письмо Горькому, и стихи Сергею Есенину, и сатирические стихи.
Маяковский интересовался, понятны ли его стихи этой аудитории, нет ли непонятных слов. Говорил о том, что он хочет, чтоб его понимали и рабочие, и крестьяне, вся молодежь, все читающие газеты.
Приводил пример, как в двадцать третьем году в "Крестьянской газете" во время сельскохозяйственной выставки всё писали - павильон, павильон. И даже не объяснили своему читателю, что значит это слово. И когда спросили одного крестьянина: знает ли он, "что такое павильон", тот ответил: "Знаю. Павильон - это тот, кто всеми повелевает".
О чтении стихов крестьянам в Ливадии Маяковский написал стихотворение "Чудеса!", напечатанное в сентябре, по возвращении в Москву.
26 августа были мои именины. С утра я получила от Маяковского такой огромный букет роз, что он смог поместиться только в ведро. Но это было не все. Когда мы вышли компанией на набережную, Маяковский стал заходить во все магазинчики и покупать мне одеколон самый дорогой и красивый, в больших витых флаконах. Когда у всех нас руки оказались уже заняты, я взмолилась - хватит! Подошли к киоску с цветами. Маяковский стал скупать и цветы. Я запротестовала - ведь уже целое ведро роз стоит у меня в номере!
- Один букет - это мелочь,- сказал Маяковский.- Мне хочется, чтоб вы вспоминали, как вам подарили не один букет, а один киоск роз и весь одеколон города Ялты!
И это было еще не все. Оказывается, накануне он заказал какому-то повару огромный именинный торт, и вечером были приглашены гости из числа его знакомых, а также моя приятельница, с которой мы ходили выигрывать корову.
Октябрьскую поэму Маяковский закончил в Ялте до моего приезда, и рукопись была уже отправлена в Москву. Но именно 26 августа он дал телеграмму Лиле Юрьевне о том, что название этой поэмы будет - "ХОРОШО!".
Как-то Маяковский пошел по делам на Ялтинскую кинофабрику ВУФКУ9. Заодно он решил попросить там знакомого оператора снять меня на кинопленку - сделать такую актерскую пробу. Он пошутил:
- А может быть, для смеху, мы сделаем из вас знаменитую киноактрису.
Я была в матросской кофточке и с красной косынкой на голове. Совсем не Грета Гарбо.
Меня снимали в саду, при ярком крымском солнце, с двух сторон слепя серебряными подсветками. Через несколько дней нас пригласили на фабрику смотреть эту пробу. С экрана мило улыбалась, сверкая ямочками на щеках, молоденькая девушка, но у нее были совершенно сощуренные от яркого света глаза.
Актрисы из меня, даже "для смеху", не вышло.
В конце августа Маяковский должен был выступать в Симферополе и Евпатории. Я согласилась ехать с ним туда с условием, что по возвращении мы вместе поедем на Минеральные Воды, куда мне очень хотелось.
В Симферополе на вокзале мы встретили художника Натана Альтмана10 и его теперешнюю жену Ирину Щеголеву. Ирина была очень красивая и такая же высокая, как я. Альтман уезжал в Москву, Ирина Валентиновна его провожала, а потом вместе с нами поехала в Евпаторию.
В вагоне было темно, и в этом пустом, темном вагоне почти всю дорогу Маяковский и нарядная, в эффектных серьгах Ирина пели, устроив нечто вроде конкурса на пошлый романс.
Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит...
пели они, стоя у раскрытого окна. За окном была степь и красивая южная ночь. Это было очень ново для меня и интересно. Что только они не вспомнили: "Отцвели уж давно хризантемы в саду...", "Гай да тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом...", "Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны...".
Я совсем не знала этих романсов и не могла принять участия в этом состязании. Студенты пели тогда "Молодую гвардию" или "Даешь Варшаву, дай Берлин", и других песен я не знала.
В Евпаторию приехали очень поздно, ресторан гостиницы "Дюльбер" был уже закрыт, но Маяковский потребовал на ужин "меню трех мушкетеров": холодного цыпленка и бутылку бургундского. Что-то в этом роде нам действительно подали.
Наутро я ходила с Павлом Ильичом Лавутом осматривать город. На набережной я купила у мальчишки несколько вареных кукурузных початков и, возвращаясь к гостинице, обгрызала один из них. Маяковский, увидав это, очень удивился.
- Вы любите кукурузу?
- А вы?
- Но ведь я грузин и в детстве ел ее всегда.
И тут же стал вертеть слово "кукуруза": ру-ку-ку-за, зу-ку-ку-ра...
После обеда к Маяковскому набежали знакомые: врач-писатель Фридлянд, танцовщица Наталья Глан, Ирина Щеголева и другие. И до того времени, пока надо было идти в курзал на выступление, несколько часов подряд шла игра в покерные кости.
На следующее утро мы с компанией катались по морю на парусной лодке, а после обеда уехали из Евпатории опять через Симферополь в Ялту. Выехали мы на автобусе, причем Маяковский купил нам на двоих три места, чтоб не было тесно ехать.
В начале сентября в какой-то вечер мы выехали из Ялты на пароходе в Новороссийск, чтоб оттуда ехать на Минеральные Воды. Ночью в море разразился сильнейший шторм. Было девять баллов, говорил потом капитан. Волны перекатывались через верхнюю палубу и было довольно страшно. Так как я знала, что меня укачивает, я решила не спускаться в каюту, а остаться лежать на скамье палубы, на воздухе. Маяковский принес из каюты теплое одеяло, укрыл им меня и потом среди ночи несколько раз поднимался наверх навещать меня и заботился обо мне очень трогательно.
Не знаю, когда он написал, до или после этого, строки:
... нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку...
но я всегда вспоминаю, что тогда, во время шторма на Черном море, это было именно так.
Маяковский потом говорил об этой ночи, что "Черноморско-Атлантический океан разбушевался всерьез".
Наутро, когда наш пароход с большим опозданием наконец прибыл в Новороссийск, мы узнали из газет, что в предыдущую ночь в Крыму было землетрясение.
В Новороссийске мы сели в поезд, и все, кто прибыл с пароходом после этой тяжелой ночи, и мы в том числе, немедленно заснули и спали до самой Тихорецкой.
На этой станции была пересадка на Минеральные Воды, и нам пришлось дожидаться поезда несколько часов.
На пыльной площади вокзала стояли два запряженных верблюда, Маяковский принес им какую-то еду из вокзального ресторана и кормил их.
Потом он купил в киоске "Записки адъютанта Май-Маевского" и, не видя и не слыша ничего и никого, читал все время, пока не окончил книжку.
В Кисловодске мы поселились в гостинице "Гранд-Отель". Маяковский выступил в Пятигорске и Ессентуках и заболел гриппом.
Больной он становился очень мнительным, и сразу у него делалось плохое настроение. Когда к нему пригласили доктора Абазова, Маяковский стал спрашивать у него, не туберкулез ли горла это, не рак ли пищевода. Тот разуверял его, успокаивал, но все же Маяковский лежал очень грустный и писал телеграммы в Москву, домой, Лиле и Осе.
13 сентября, в день нашего отъезда в Москву, он все же выступил в Кисловодске. Так как поезд уходил вечером, выступление было назначено на ранний час, часов на пять. Публика в это время или еще на процедурах, или обедает. Народу на выступлении было меньше, чем всегда, он был больной, с хриплым голосом, и выступление было какое-то грустное.
В Москву в одном вагоне с нами ехал один из участников штурма Зимнего дворца Н. И. Подвойский11. И Маяковский пригласил его в наше купе послушать несколько глав "Хорошо!". Подвойскому очень понравилось, он сделал только несколько замечаний и внес поправку: председатель не Реввоенсовета, а Реввоенкомитета, что Маяковский и исправил в рукописи. Но в первом издании он не успел это выправить, так как книжка в это время уже печаталась в Госиздате.
В Москву мы вернулись 15 сентября. Маяковского встречали Лиля и Рита Райт12. Лилю я увидала тогда впервые. Когда я бывала летом в Пушкино и на их квартире на Таганке, Лиля была в отъезде, и я видела только ее комнаты. Помню, как меня удивили тогда очень маленькие туфельки и множество всякой косметики на столах.
Лилю на вокзале я видела секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой. Я даже не могу сказать, какое у меня осталось впечатление об этой замечательной женщине.
По возвращении в Москву Маяковский стал читать поэму "Хорошо!", проверяя впечатление на разных аудиториях. Я была на чтении в "Комсомольской правде" и в Политехническом музее, и всюду успех был огромный.
Помню, как осенью двадцать седьмого года я была с Маяковским в кино на "Октябре" Эйзенштейна. Маяковскому картина не понравилась, он сказал, что это "Октябрь и вазы", потому что половину картины занимают люстры и вазы и прочие красоты Зимнего дворца. В ноябре Маяковский уезжал в лекционную поездку в разные города Союза. Он заехал ко мне домой попрощаться, он очень торопился и попросил меня выйти на улицу, дойти с ним до машины. Я накинула на себя пальто, то самое летнее пальто, в котором я приезжала в Крым. Маяковский посмотрел на мое пальто и сказал:
- Вы простудитесь, возвращайтесь скорей домой.
Через несколько дней, в день моего рождения, 28 ноября, я получила от Маяковского телеграмму из Новочеркасска: "поздравляю жму лапу маяковский", и подарок - денежный перевод на пятьсот рублей.
Я была тронута и обрадована. Рано утром я позвонила Лиле Юрьевне, наверно, разбудив ее, и попросила дать мне точный адрес Маяковского. Она не спросила, ни почему такая срочность, ни что случилось, а просто сказала:
- Ростов, гостиница такая-то.
Я тут же телеграфировала ему и поблагодарила его, а на подаренные деньги купила зимнее пальто.
К друзьям Маяковский был трогательно внимателен и заботлив.
Я жила тогда на Каляевской улице и как-то захворала. Он пришел навестить меня и привез огромную корзину апельсинов и десять плиток моего любимого шоколада. Не помню, как он назывался, помню только, что он был в ярко-красных обертках.
Когда Маяковский уезжал за границу, он и там не забывал никого из друзей, всем привозились подарки. Даже зубному врачу Ципкиной, у которой он лечил зубы, какие-то медикаменты. Мне он привез как-то теплый оранжевый джемпер и металлическое карманное зеркальце, которое я берегу до сих пор.
Как-то зашел ко мне мой товарищ по университету.
Я сказала ему:
- Ко мне сейчас придет Маяковский, и ты мне будешь мешать. Пожалуйста, уходи!
Тогда мой приятель попросил разрешения только посмотреть на Маяковского, после чего обещал сразу же уйти. Я разрешила. Мы сели на подоконник и стали смотреть в окно и ждать Маяковского. Вот он показался, шагает по двору...
- ... Шагает солнце в поле... -
сказал мой приятель.
Маяковский пришел и сразу спросил его:
- А чем вы занимаетесь, товарищ-студент?
Тот ответил:
- Боксом.
И Маяковский рассказал нам, как однажды в Америке его приняли за боксера и мальчишки долго бежали за ним по улице... Я многозначительно посмотрела на моего приятеля, он попрощался и поспешно ушел.
О встречах с Маяковским за эти несколько лет, когда я видала, а главное, слыхала его чаще, чем в последующие годы, хочется написать те достоверные мелочи, которые я запомнила.
С задиравшими Маяковского во время выступлений он расправлялся беспощадно.
На одном вечере какой-то человек вышел на эстраду ругать его. Маяковский спросил:
- Вы чем думаете?
Тот, растерявшись, ответил:
- Головой.
Тогда Маяковский сказал ему:
- Ну и садитесь на свою голову.
На другом вечере-диспуте в Политехническом, среди прочих, какой-то каверзный вопрос задала сидящая на виду у всех, на самой эстраде, совсем молоденькая девушка. Маяковский ответил всем, а под конец, указывая на эту девицу, произнес с пафосом:
- А на седины старика не подымается рука.
Как-то Маяковский публично ругал писателя Зозулю13. Выступал поэт Жаров и сказал, что это недопустимо, что нельзя задевать личности... Маяковский оборвал его:
- Зозуля не личность, а явление.
А однажды, сейчас же после Сельвинского, выступала Вера Инбер. Маяковский, махнув рукой, сказал:
- Ну, это одного поля ягодица.
Звал меня Маяковский большей частью очень ласково - Наталочка. Когда представлял кому-нибудь чужому - говорил:
- Мой товарищ-девушка.
Иногда, хваля меня кому-нибудь из знакомых, добавлял:
- Это трудовой щенок.
Часто и мне говорил:
- Вы очень симпатичный трудовой щенок, только очень горластый щенок, - добавлял он с укором.
- Ну почему вы так орете? Я больше вас, я знаменитей вас, а хожу по улицам совершенно тихо.
Но я долго не могла привыкнуть к домашнему Маяковскому.
Я не могу представить себе точно, почему ко мне так хорошо относился Маяковский. Ведь не только же за мою внешность. Настоящего серьезного романа у нас с ним не было, о близкой дружбе между нами тогда смешно было говорить.
Тридцатитрехлетний Маяковский казался мне очень взрослым, если не старым.
Мне запомнились кусочки наших разговоров "о любви". Таких разговоров на лирические темы было у нас всего два. К сожалению, я запомнила из них очень немногое. Так обидно теперь, что я не вела никаких дневников и что у меня дырявая память. Говорить о любви с Маяковским и почти ничего не запомнить!
Это было зимой двадцать седьмого года. Мы шли поздно вечером по Лубянской площади, возвращаясь с вечера, где Маяковский читал "Хорошо!" и говорил о политической поэзии. Такой настоящий Маяковский, поэт-трибун.
Он провожал меня домой. Он шел, как всегда, с толстой палкой. Идет и волочит ее по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой. Мы шагаем вдвоем по пустой большой площади.
В этот день я вернулась из Харькова, куда ездила в гости к одному знакомому. Маяковскому это не нравилось. Он шел грустный и тихо говорил мне:
- Вот вы ездили в Харьков, а мне это неприятно. Вы никак не можете понять, что я все-таки лирик. Дружеские отношения проявляются в неприятностях...
Я оправдывалась, но я его совсем не понимала. Маяковский сказал:
- Я люблю, когда у меня преимущество перед остальными...
Второй разговор о любви был весной двадцать восьмого года. Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. По телефону он позвал меня к себе:
- Хоть посидеть в соседней комнате...
В соседней - чтоб не заразиться.
Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. Он лежал на тахте, я стояла у окна, прислонившись к подоконнику. Было это днем, яркое солнце освещало всю комнату, и главным образом меня.
У меня была новая мальчишеская прическа, одета я была в новый коричневый костюмчик с красной отделкой, но у меня было плохое настроение, и мне было скучно.
- Вы ничего не знаете, - сказал Маяковский,- вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово "длинные" меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
- Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
- Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите - буду вас любить на втором месте?
- Нет! Не любите лучше меня совсем, - сказала я. - Лучше относитесь ко мне ОЧЕНЬ хорошо.
- Вы правильный товарищ, - сказал Маяковский. - "Друг друга можно не любить, но аккуратным быть обязаны..." - вспомнил он сказанное мне в начале нашего знакомства, и этой шуткой разговор был окончен.
Я вышла в столовую. Он лежал у себя и как будто какой-то зверь тянул басом, не то в шутку, не то всерьез:
- У-у-у-у-у...
Как и в Кисловодске, во время болезни он был мрачный и мнительный и даже от простого гриппа сразу делался таким большим, беспомощным зверем.
Когда подали обед, он, образно и гиперболично как всегда, сказал:
- Представьте себе огромного человека, который ест рояль и, как куриные косточки, обсасывает и выплевывает клавиши.
Этой весной лирические взаимоотношения мои с Маяковским были окончены. Я уехала в Среднюю Азию, Маяковский - за границу, мы не видались с ним несколько месяцев, а после я стала видать его гораздо реже и все было совсем по-другому.
Я уже подружилась и с Лилей, и с Осей. Вернувшись из Ташкента в Москву в конце декабря, я позвонила и в тот же вечер была приглашена слушать чтение новой пьесы "Клоп" у них дома.
Иногда я бывала у Маяковского на Лубянском проезде, где он по-прежнему угощал меня розмаринами и шампанским, а сам работал.
Маяковский любил играть в карты. Очень любил обыгрывать, но не денежный выигрыш радовал его, а превосходство над противником.
Несколько раз при мне он звонил по телефону Асееву и звал его играть. Причем он так и говорил:
- Приходите! Я вас обыграю.
Или:
- Мне нужно обыграть вас сегодня. Сейчас. Сию минуту.
Асеев немедленно откликался на его зов и, быстро пройдя с Мясницкой на Лубянку, садился играть. Играли в "тысячу". Маяковский выдвигал из письменного стола доску, вроде как из буфета для резки хлеба, и они играли азартно и с каким-то упоением несколько партий подряд.
Однажды вместе с Маяковским я выходила из квартиры в Гендриковом переулке. Лиля сидела в столовой. Маяковский был уже в пальто, зашел поцеловать ее на прощанье, нагнулся к ней.
- Володя! Дай мне денег на варенье,- сказала Лиля.
- Сколько?
- Двести рублей.
- Пожалуйста,- сказал он, вынул из кармана деньги и положил перед ней.
Двести рублей на варенье! Эта сумма, равная нескольким месячным студенческим стипендиям, выданная только на варенье так просто и спокойно, поразила меня.
Я не сообразила, что это ведь на целый год, и сколько народу бывало у них в гостях, и как сам Маяковский любил есть варенье!
21 февраля у меня с Маяковским был такой разговор по телефону:
- Когда увидимся? - спрашиваю я.
- Сегодня я занят, - говорит он, - но завтра приду к вам, помахивая билетами, и мы пойдем в кино, потом в концерт, а потом в театр - сначала в Большой, потом - поменьше, потом - в самый маленький.
Я смеюсь.
- Ладно, жду.
На следующий день, как всегда верный слову и аккуратный, Маяковский заехал ко мне с билетами в театр Корша, на спектакль "Проходная комната".
Он приехал усталый и расстроенный. Когда я сказала, что мне очень нравятся его стихи о культурной революции "Сердечная просьба", напечатанные сегодня в "Комсомольской правде", он обозленно сказал:
- Вещь-то хорошая, а из-за нее столько шума теперь. Луначарский написал официальное письмо с протестом. Я не думал, что про наркомов нельзя писать. Тем более предварительно звонил Луначарскому и мне передали от его имени, что он на стихи не обижается...
В театр ехать было еще рановато, но у ворот заждалась машина. Ехали, смеялись, что приедем раньше всех и неизвестно что будем там делать. Маяковский сказал:
- В электрические лампочки керосин наливать.
Я написала "смеялись", но тут же исправляю: Маяковский смешил меня, я смеялась, он же только улыбался.
В театре мы сидели где-то в первых рядах, на виду у всех. Когда опускался занавес после первого действия, Маяковский начал очень громко свистеть. В публике шипели и возмущались. Тогда он встал во весь рост и еще громче пересвистел аплодисменты зала.
После третьего действия мы ушли из театра, не досмотрев пьесу до конца. Маяковский, как бы грозясь, сказал:
- Теперь я им напишу про это...
Уже возвращаясь из театра, Маяковский написал четыре строчки. Он шел, бормотал, останавливался и писал. Записывал прямо на Петровке, поднося к свету магазинных витрин альбомчик с розовенькими и желтыми листочками, как у гимназисток для стихов.
В результате в начале марта появились в печати стихи "Даешь тухлые яйца!" ("Проходная комната")14.
Там же, в театре, в антракте Маяковский рассказывал мне о Давиде Бурлюке, который о лифте говорил: поеду на этом алфавите, а официанта называл коэффициентом.
Рассказывал, что он придумал литературные вопросы для игры "Викторина", которой мы все тогда увлекались: "Как хороши, как свежи были розы?", "Быть или не быть?" - и еще что-то в этом же роде.
Январь. Я у Маяковского на Лубянском проезде. Вечер. Он что-то пишет за столом, я нахожусь в комнате как бы сама по себе. В это время ему приносят письмо. Он набрасывается, читает его. А потом... С большим дружеским доверием рассказывает мне о том, что он влюблен и что он застрелится, если не сможет вскоре увидеть эту женщину 15.
Ужасная тревога охватила меня.
Оправдала ли я его доверие? Я думаю об этом много лет. Выйдя от него, я тут же из автомата позвонила Лиле Юрьевне и рассказала ей все...
Да, его дружеское доверие я оправдала поступком в его защиту. Я обратилась по верному адресу.
Несмотря на то, что Маяковский так и не увидел больше эту женщину, - увидеть ее было очень трудно, - в этот раз Лиля успела спасти его.
Может быть, если б в апреле 1930 года Лиля была в Москве, его тоже миновала бы катастрофа. Но Маяковский не допускал, чтоб его "сторожили", не терпел назойливой заботы о себе, ненавидел "нянек", и находиться при нем неотлучно было немыслимо.
28 мая Маяковский пригласил меня провести с ним вечер и для начала пойти в Институт журналистики, где он должен выступить. На пригласительном билете он написал свою фамилию и подписал "на 2-х чел.", чтоб пропустили и меня.
Вечер состоялся в клубе Центрального телеграфа на Тверской. Пришли мы слишком рано, и не хотелось ждать в помещении. Была чудесная весенняя погода. Мы вышли на улицу, и Маяковский сел на ступеньки телеграфа, расставив ноги, держа между ними трость и положив на нее скрещенные руки. Мне запомнился он таким. Уж очень это было здорово, как он расположился в центре Москвы, на улице, как у себя дома. Очень солидно и по-хозяйски сидел он тогда на ступеньках здания телеграфа.
Когда мы пришли в клуб, на сцене шла так называемая официальная часть торжественного вечера. А в артистической комнате ожидали начала концерта актеры, певцы и музыканты.
Маяковского попросили тоже обождать, но он возмущенно заявил, что будет читать свои стихи только в официальной части, сейчас же после доклада. Он растолковывал, что он не концертный чтец-декламатор, и наотрез отказался выступать вместе с князем Игорем и Кармен.
Маяковский рассказал мне в тот вечер, что идут разговоры о том, что ЛЕФ должен иметь свой журнал и что эта литературная группа будет теперь называться РЕФ, что у них дома было недавно собрание, на котором были кроме него и Бриков - Асеев, Родченко, Кирсанов, Катанян, Жемчужный и остальные лефовцы, и что кроме разговоров о РЕФе придумали выпускать юмористический журнал "Вдруг"16, который "будет выходить тогда, когда его меньше всего ожидают".
В июле этого года на Тверском бульваре открылся книжный базар. В один из дней для привлечения покупателей продавцами книг в палатках были писатели. Около одной из палаток толпа: там торгует Маяковский. Все книжки он продает со своими автографами. На книжке Диккенса он зачеркивает "Чарльз Диккенс" и надписывает "Владимир Маяковский".
- Ведь так вам приятней? - спрашивает он, нарочито театральным жестом подавая ее покупателю.
Все кругом в восторге и раскупают книги нарасхват. На своей фотографии в первом томе собрания сочинений он подрисовывает шевелюру и объясняет, что теперь он "нестрижатый" и чтоб был, значит, больше похож.
На книжке "История западной литературы" П. С. Когана Маяковский надписывает:
"Тихо и растроганно
Всучил безумцу Когана".
Он читает надпись вслух, смеются все и даже осмеянный "безумец".
На одной из палаток надпись: "Здесь торгует писательница Таратута".
Спрашиваю Маяковского - знает ли он такую писательницу. Он отвечает:
- Да это не писательница, а припев: та-ра-ра-ра-ра-ту-та, - спел он на мотив матчиша.
Тогда же я услыхала от Маяковского, что он собирается написать роман в прозе под названием "Двенадцать женщин". "Уже эпиграф к нему готов и даже договор с Госиздатом заключен",- сказал он. Роман этот он так никогда и не начинал писать - узнала я позже, - но эпиграф мне очень понравился, и я запомнила его так:
О женщины!
Глупея от восторга
Я вам
готов
воздвигнуть пьедестал.
Но...
измельчали люди...
и в Госторге
Опять я
пьедесталов
не достал.
В августе этого года я встретилась с Маяковским в Евпатории. Узнала я о его приезде курьезным образом. Я жила в санатории и пошла в парикмахерскую гостиницы. Взглянув через окно во двор, я увидала сохнувшие после стирки большие голубые пижамы, и у меня сразу мелькнула догадка: "Наверно, это приехал Маяковский". Так и оказалось. Я застала его в номере гостиницы и пошла с ним на его выступление в санаторий "Таласса".
Эстрада-раковина стояла в саду, и к ней по узеньким рельсам подвезли на кроватях-каталках санаторников. Это были больные костным туберкулезом, не встававшие месяцами, а иногда и годами. Под конец обычного разговора-доклада Маяковский начал читать "Сергею Есенину". Дойдя до строк
Это время -
трудновато для пера...
Маяковский как бы осекся. Дальше идут строчки:
...но скажите
вы,
калеки и калекши...
И хотя здесь подразумеваются не физические, а моральные калеки, он не стал говорить этих слов людям, прикованным к постели. Он пропустил эти строчки и сразу перешел к следующим, не пожалев рифмы:
...но скажите...
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
И в этом, казалось бы, мелком факте проявилась необычайная чуткость Маяковского к людям.
В Евпаторию я приехала из Кутаиса, где Маяковский учился когда-то в гимназии. Он расспрашивал меня, что я там видела, что мне понравилось, но мы никак не могли с ним сговориться, так как он все называл старые названия улиц и площадей, а я их не знала, а знала только новые. Выступая в этот вечер перед публикой, он сказал:
- Вот никак не могу с одной знакомой девушкой поговорить о Кутаисе, так как каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. Сейчас прочту вам про это стих.
И прочел "У_ж_а_с_а_ю_щ_а_я ф_а_м_и_л_ь_я_р_н_о_с_т_ь".
Больше в Евпатории мы не встречались, а через месяц в Москве, на квартире в Гендриковом, Маяковский читал в первый раз новую пьесу "Баня". Это было 20 сентября.
Читал он в столовой, народу было столько, что сидели на стульях, диванчиках, на спинке дивана, стояли в дверях. В такой маленькой квартире было человек 40. Читал Маяковский час-полтора, и все это время мы смеялись - так все было похоже и остроумно. Я, например, хохотала до слез.
В конце этого года Маяковский предложил мне помочь ему в составлении книги рисунков и стихов "Окон сатиры РОСТА". Он достал массу фотоснимков с этих плакатов, но фотографии были такие маленькие, что текст можно было разобрать с трудом, а некоторые только через лупу. Я сидела у него в комнате и расшифровывала эти еле видные строчки. Иногда слов нельзя было совсем разобрать, потому что в некоторых фотоснимках не хватало кусков. Тогда Маяковский присочинял строчки заново.
Этой работой мы занимались несколько дней. Потом Маяковский написал краткое предисловие и книжка "Грозный смех" была готова к печати. Вышла она в свет в 1932 году, уже после его смерти.
В этом году исполнялось двадцать лет поэтической работы Маяковского. В клубе писателей должна была быть выставка, в организации которой я, наряду с прочими рефовцами, тоже помогала Маяковскому.
Семейное празднование этого двадцатилетнего юбилея решено было устроить под Новый год в Гендриковом. 30 декабря и состоялось это празднование.
Маяковский был изгнан на весь день из дому, и в квартире шло приготовление к вечеру. Комнаты украшены плакатами, раздвинута мебель, устроена выставка книг и фотографий. Так как квартира была очень маленькая и стен для развески афиш не хватило, афиши и плакаты были прикреплены к потолку столовой. Вся программа вечера была посвящена Маяковскому. Были показаны шарады и инсценировки на тексты стихов Маяковского. Я придумала взять строчку из стихотворения "О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки":
...ботики снял
и пылинки с ботиков.
Я вошла в ботиках, потом сняла их и стала сдувать невидимую пыль. Это было не очень вразумительно. Маяковский не смог отгадать, что это значит, а Лиля сказала:
- Ну, это, по-видимому, что-то очень личное...
Мы изо всех сил старались, чтоб вечер был пышный и веселый. Василий Каменский играл на баяне. Потом все мы переодевались, надевали на себя какие-то парики, бороды и маски и в таком виде фотографировались. Я была в новом черном шелковом платье с зубчиками на подоле.
Но Маяковский в этот вечер был невеселый.
Совсем не радостным был "юбиляр" и в день открытия его выставки в клубе писателей. Литературная общественность не отметила своим присутствием двадцать лет работы поэта Маяковского. Было много молодежи, были знакомые и близкие.
Впервые прочел он в этот вечер "Во весь голос". Обращение к потомкам тягостно поразило многих присутствующих. Мне хотелось плакать. Когда он кончил читать, все встали и стоя аплодировали.
Эти последние месяцы он был мрачный, неприветливый, какой-то совсем другой, чем раньше. Я не хочу помнить его таким. Я хочу помнить Маяковского таким, каким он был дома, среди друзей, таким спокойным, ласковым, внимательным, таким настоящим товарищем.
В 1930 году я работала секретарем издания "Клубный репертуар". 24 марта нами был подписан с Маяковским договор на издание его пьесы "Москва горит", написанной к двадцатипятилетию революции 1905 года. Вещь эта была им сделана по "социальному заказу" цирка. Он задумал использовать в ней все цирковые возможности, трапеции, воду и прочее. Например, в первоначальном варианте рабочий прыгал с трапеции, кулак тонул в бассейне с водой, пуская пузыри. Кроме того, в постановке должен был падать снег, из разбрасываемых в публику бомб лететь прокламации со стихами о девятьсот пятом годе.
Словом, максимум зрелища, минимум словесного материала. Маяковского очень увлекало в цирке расширение постановочных возможностей по сравнению с театром.
Редакцией "Клубного репертуара" Маяковскому было предложено приспособить "Москва горит" и для постановок в клубах.
- Значит, я должен добавить словесный материал и вылить воду? - спрашивал Маяковский.
Но