грандиозность темы революции пятого года не допускала ограничения клубной сцены - в четырехстенном и небольшом помещении, и Маяковский с согласия редакции взялся переработать меломиму для стадиона, для площади, для летней постановки на воздухе.
Хотя годовщина московского восстания приходится на зиму, Маяковский решил не придерживаться "именин", так эта пьеса, как он называл ее раньше, превратилась в "массовое действие с песнями и словами". Показательную постановку собрались осуществить в Парке культуры и отдыха в Москве. Действовать должны были драматические и физкультурные кружки клубов.
Маяковского это очень увлекало. Установка на цирк, на стадион, на массовое зрелище соблазняло его. Он говорил, что сделает еще такую вещь для Парка культуры и отдыха к съезду партии. Я спросила - примет ли он участие в осуществлении постановки? Он сказал:
- Обязательно, если бы даже не пустили - через забор перелез бы и вмешался.
Художник и режиссер начали писать постановочные планы и делать эскизы декораций.
Наконец редакция поручила мне съездить к Маяковскому, чтобы тут же, при мне, он сделал исправления и подписал рукопись к печати.
Я приехала к нему в Гендриков переулок. Маяковский рассеянно посмотрел рукопись, перепечатанную на машинке, подправил восклицательные знаки, но делать исправления отказался. Мы сидели в столовой, и он был очень мрачен.
- Делайте сами, - сказал он.
Я засмеялась:
- Ну как же это я вдруг буду исправлять ВАШУ пьесу?
- Вот возьмите чернила и переправляйте сами, как вам надо.
Я стала зачеркивать ненужное нам, заменять слова, каждый раз спрашивая:
- А можно здесь так?
Он отвечал односложно. Или - "все равно", или - "можно". Я не помню буквальных выражений, но его настроение, мрачность и безразличие я помню ясно.
Лиля и Ося были в отъезде. Даже домработница приходящая ушла домой.
- Вы можете не уходить, а остаться здесь? - спросил он.
Я сказала:
- Нет, не могу.
- Я хотел предложить вам даже остаться у нас ночевать, - попросил он.
Но я торопилась по своим делам. Мы попрощались, я уехала.
Он остался один в пустой квартире.
Я пишу это, и горькие слезы текут у меня по лицу.
Я отвезла рукопись в редакцию, выпускающий сделал на ней пометки синим карандашом, и в тот же вечер мы отправили пьесу в типографию.
Дата этого события - 10 апреля 1930 года.
15.XI. 52.
ПОСВЯЩАЕТСЯ ЛИЛЕ ЮРЬЕВНЕ БРИК
1924 год. Январь.
Было морозно и очень солнечно.
На Крещатике, когда шли брать билеты на лекцию Маяковского, нас обогнал человек в черной барашковой кубанке и очень новых галошах. Эти новые галоши мы сразу заметили, и они привели нас в очень веселое настроение. И вообще, мы были веселы: мне и подруге едва исполнилось по 16 лет.
- Смотри - Маяковский! - сказала я подруге.
Маяковского представляли себе по-провинциальному: с очень поэтической наружностью и непременно с кудрями. Назвала я этого человека в новых галошах Маяковским просто для того, чтобы еще над чем-нибудь посмеяться.
Человека в новых галошах мы увидели опять, когда входили в Пролетарский дом искусств (б. Купеческое собрание).
Теперь он шел нам навстречу, смотрел на нас и улыбался.
Билеты мы брали входные и очень расстроились, так как номера на наших билетах были 1 и 2. Боялись, что на лекции будет мало народу, лекция должна была быть в тот же день, а было уже часа два.
Выйдя из здания, увидели опять человека в новых галошах, подымающимся на Владимирскую Горку. Галоши весело поблескивали на солнце.
На лекцию пришли рано. По еще пустому залу прогуливался один мой знакомый с кем-то большим в светлом бежевом костюме, с волосами бобриком. Знакомый был приятелем моего отца, часто бывал у нас в доме, и меня удивило, что поздоровался он со мной прямо надменно. Впрочем, оставшись один, бросился к нам.
- Вы знаете, с кем я ходил? Это Владимир Владимирович Маяковский!
Разочарование наше было великим: где кудри?
Зал наполнился и переполнился быстро. Публика в основном - интеллигентская молодежь, киевские поэты, театральные работники из молодых.
Маяковский начал с лекции. Сразу завладел аудиторией. Все ловили каждое слово, как зачарованные. Во втором отделении читал стихи. Начал с того, что снял пиджак. В зале пронесся шум удивления.
Стихи принимались восторженным ревом и бурей аплодисментов. Можно сказать смело, что зал Пролетарского дома искусств никогда не видел такой восхищенной и не сдерживающей своего восторга аудитории. Особенно бурно радовалась, конечно, молодежь.
По окончании вечера Маяковский вышел из артистической в начинавший уже пустеть зал.
- Пройдем мимо один раз,- сказала подруга.
Обнявшись, пошли быстро, стараясь не показать, что идем глядеть на него. Препятствие - стоит разговаривает с молодым режиссером Глебом Затворницким. Затворницкого боялись, так как он ходил в наших поклонниках. Остановившись в нерешительности, все же решили пройти. Шли еще быстрее, чем раньше. Маяковский сделал большой шаг в сторону и преградил нам путь.
- Шли к нему, а меня испугались?
Я ответила дрожащим голосом:
- Нет, его испугались, шли к вам!
Засмеялся.
- Правильно, он и в перерыве ко мне вас не допускал, а надо бы было поздороваться: мы ведь с вами знакомы!
Я: - Нет, откуда же?
- А днем, когда за билетами ходили, только тогда у вас чулки были коричневые, а теперь черные.
Только теперь я поняла, кого мы видали на улице. Ответила глупо:
- А у вас галоши новые, мы видели!
В дальнейшие свои приезды в Киев Владимир Владимирович всегда сообщал мне, что купил новые галоши и как будто даже один раз стоял за ними в очереди. Позднее я узнала, что Маяковский вообще никогда не носил галош. По каким-то причинам Маяковский был в галошах, когда я это заметила и об этом ему сказала. Дальше покупки новых галош при приездах в Киев превратились, по-видимому, в игру.
- Стихи понравились?
Я начала что-то несвязно, восторженно лепетать. Меня прервал Затворницкий:
- Ну, теперь вам только портретик с трогательной надписью получить от Владимира Владимировича!
Я ответила какой-то грубостью, но в дальнейшем всегда как-то вспоминала это едкое замечание и так никогда и не решилась попросить у Владимира Владимировича его фотографию. Говорить больше не могла, попросила у Маяковского папиросу и закурила. Это была первая папироса в моей жизни. Кругом стала собираться публика. Мы попрощались и ушли.
Выступление Маяковского в Киевском драматическом театре (б. театре Соловцова) 16 января 1924 года помню слабо. Помню только плохо освещенный, невероятно набитый народом Драматический театр. Помню, что в этот вечер Владимир Владимирович был очень зол и нервен. Громил Надсона1.
- Пусть молодежь лучше в карты играет, чем читать этаких поэтов!
Доказывал необходимость агитационного стиха.
- Каждая папиросная коробка имеет шесть сторон, на которых можно и нужно печатать стихи!
Читал свои рекламы для Резинотреста.
В 1925 году Маяковский выступал в Киеве один раз. Это было зимой. Лекция была 3 февраля в зале б. Купеческого собрания. Опять, как и год назад, было невероятное количество публики, но на этот раз абсолютно отсутствовала так называемая "серьезная" публика - только молодежь, опять-таки интеллигентская.
В антракте, гуляя среди публики, Маяковский подошел ко мне. Говорил со мной очень ласково. Видя мое бесконечное смущение и полную неспособность вымолвить хоть одно слово, сказал:
- Приходите после стихов в артистическую, поговорим. Мы ведь год не видались!
Успех был большой. Весь помост заполнился народом, и Маяковский был совершенно притиснут к своему столику на эстраде. Когда толпа отхлынула, опять подошел ко мне. Пошли в артистическую. Там было много народу. Я стеснялась и спешила уйти. Владимир Владимирович рассердился:
- Я сейчас еду в исполком, буду читать всего "Ленина", поедемте со мной. И потом не отпущу вас, будем у меня чай пить. Стихи вам прочту, какие захотите!
Дальше произошла история, которую я долго не могла вспоминать без стыда и смущения. И только теперь, через пятнадцать лет, мне от этого воспоминания уже не стыдно, а смешно и грустно и больно, что никогда больше я не услышу добродушных и ласковых подсмеиваний Владимира Владимировича надо мной по поводу этого события, которое он часто вспоминал.
Произошло же вот что. Мой отец тоже был на вечере, и ему кто-то сообщил, что меня, чуть не насильно, увел в артистическую Маяковский. Разгневанный "благородный отец" решил помешать такому насильственному умыканию собственного дитяти и остался среди толпы, дожидающейся Маяковского. Возмущению его уже не было границ, когда под гром аплодисментов из артистической вместе с гениальным поэтом, а он считал Маяковского таковым, появилась я. На улице же отец, увидев, что домой, видимо, я не собираюсь, так как Владимир Владимирович подсаживает меня на извозчика, не выдержал и схватил меня за рукав.
- Таська, ты куда?
Смертельно испуганная и смущенная, я ничего не могла сказать. На помощь пришел Маяковский, познакомился, стал объяснять, что едем в исполком, будет читать "Ленина", очень будет рад, если отец поедет с нами. Был так любезен, что папа даже стал соглашаться. Но тут я, не выдержав больше, со слезами на глазах вырвалась из рук их обоих и, прорвавшись через толпу, бросилась бежать по Крещатику. За мной бежал папа, за папой Владимир Владимирович, сзади следовал извозчик, а за извозчиком заинтересованная любопытным происшествием публика. В таком порядке мы достигли здания исполкома, где Маяковский обогнал папу и подошел ко мне.
- Плакать не надо. Вот вам пропуск на лекцию. Приходите с папой. После читки мы его укротим и помиримся с ним. Я же пока пойду, меня ждут там.
Я взяла пропуск, но ревела, ревела без конца и на лекцию не пошла. На другой день Владимир Владимирович еще оставался в Киеве, но я не нашла способа выйти из дому и так и не видала его больше в том году.
1926 год. Опять зима. Конец января. На улицах Киева большие красные афиши, возвещающие лекции Маяковского об Америке.
Родители категорически отказываются пустить меня на лекцию без какой-нибудь достаточно солидной тети. Вечером, за чаем, я обратила внимание на таинственную рожицу и многозначительные знаки моей двенадцатилетней кузины, гостившей у нас. Вышла за ней в коридор.
- Вот, час назад, принесли тебе письмо, я подумала, может, ты не захочешь, чтоб тетечка и дядечка его видели.
Ребенок оказался понятливым. Дрожащими руками взяла письмо. На конверте адрес и мое имя написаны правильным детским почерком.
"Наташа
Если Вы не забыли что полтора года назад Вам взбрело меня видеть - позвоните Отель Континенталь: Или даже забредите и вызовите меня
Жму лапу
Владимир Владим.".
Снова поразил почерк. Это был не уже знакомый мне почерк Маяковского, а тот же, что на конверте. Что делать, кем написано письмо, как выйти из дому, как войти в громадный (мне он казался громадным тогда), ярко освещенный отель? Решение нужно было принимать быстро, до прихода отца. Выйдя в столовую я подошла к одной из теток (их всегда у нас в доме было великое множество) и ласково стала уговаривать ее пойти погулять со мной.
Когда мы вышли и, болтая, незаметно дошли до гостиницы, я приняла решительный вид и сказала:
- Сейчас я получила записку, подписанную поэтом Маяковским; я думаю, записка написана не им, мне известен его почерк. Ты пойдешь вот в эту гостиницу, отдашь ему записку и скажешь, что я жду его на углу Николаевской и Крещатика.
Увидев протестующий и растерянный вид тетки, я быстро добавила:
- Иначе я брошусь под первую же машину!
Тетка пошла в отель. Сверх ожидания она очень быстро вышла обратно, но уже сопровождаемая Владимиром Владимировичем. Они шли так быстро, что не заметили меня в тени афишной тумбы, и мне пришлось чуть не бегом, а было очень скользко, догонять их уже на Крещатике. Когда я добралась до них, уже остановившихся, тетка, растерянно озираясь, говорила:
- Не знаю, не знаю, где она, была со мной!
- Растаяла? Быть не может - мороз! - улыбался Владимир Владимирович, уже видя меня.
- Иди домой! Скажи что хочешь! Но не смей говорить, где я! - погрозила я тете.
Мы остались одни.
- Кто писал записку? - замирая, спросила я.
- Я, конечно! Почерк детский для строгого родителя,- улыбался Владимир Владимирович.
- Кроме почерка, записка безграмотна, отсутствуют знаки препинания.
- Уверяю вас, записку писал Маяковский. А кого это вы посылали ко мне?
- Тетку.
- Красивая была женщина!
Оба засмеялись. В это время мы уже дошли до угла Институтской и Ольгинской. Маяковский остановился. Указывая мне на видневшийся из-за забора и деревьев дом, сказал:
- Видите балкончик, на нем я в 14-м году с генеральшей целовался!
Я ничего не ответила. Мое провинциальное воспитание не позволяло мне вести разговоры на подобные темы, а кроме того, я очень боялась и стеснялась Владимира Владимировича.
Сказала, что родители отказываются меня пустить на лекцию, не знаю как быть.
- Я пришлю разрисованные пригласительные билеты с золотым обрезом на всех "родителев".
Ужасно перепугалась.
- Нет, этого нельзя!
- Скажите, что идете на "Нибелунгов", картина длинная.
Помолчав:
- Там крокодил плачет.
- Какой крокодил?
- Плачет дракон, которого кто-то там убивает.
- Зигфрид.
- Может, Зигфрид, очень жалко.
- Кого?
- Крокодила.
Посмотрела на Маяковского исподлобья.
- Вы нарочно говорите, что не знаете, кто убивает дракона, - это ведь и не из кино можно узнать, это германский эпос - Кольцо Нибелунгов.
- Да, а вы из Вагнера знаете?
- Нет, мы в школе проходили, и папа рассказывал,- ответила я уже со смехом.
- Натинька, вы образованнейшая женщина, какую мне довелось видеть!
Обидеться? Нет! Насмешка заслужена, а кроме того, голос и глаза ласковые.
Становилось холодно. Маяковский предложил пойти в цирк греться. Я очень люблю цирк. В фойе, где с арены слышна была тихая музыка, сопровождающая обыкновенно какой-нибудь трудный номер, я почувствовала себя настолько смелой, что сказала:
- Мне хорошо с вами, Владимир Владимирович!
Маяковский посмотрел на меня внимательно. Ответил шуткой, но почему-то серьезным голосом:
- Знаки препинания ничего, я стихи пишу хорошие!
В цирке отогреваться не пришлось: во втором ряду с краю у прохода сидела моя самая молодая и самая строгая тетя.
- Океан родственников! - сказал Владимир Владимирович.
Опять очутились на улице. Было нестерпимо холодно. Маяковский стал уговаривать пойти к нему. "Океан родственников" со всеми привычными мне взглядами и устоями бурно ревел у моих ног. "Просто изобьют, если узнают,- промелькнуло у меня в голове, а потом: - Ну и пусть, это лучше, чем он будет считать меня мещанкой и дурой!"
- Хорошо, пойдемте! - сказала я с видом обреченной на казнь героини.
Пройти через вестибюль было не страшно, там никого не было, но очутившись в громадном светлом номере, обставленном со всей традиционной роскошью лучшей гостиницы в городе, я почувствовала себя плохо и чуть не захныкала. Особенно убивал меня гнутый золотой столик с фруктами и шампанским. Я ведь не знала тогда, что шампанское Владимир Владимирович пил часто и оно было приготовлено вовсе не для моей скромной особы.
"Уйду, сейчас уйду", - лихорадочно думала я, приводя в порядок свой замерзший нос. Решительно посмотрела на Владимира Владимировича и тут только заметила, что он ходит по комнате и что-то бормочет. Скромно села на краешек стула и принялась прислушиваться. Скоро бормотание перешло в стихи. Это были посмертные стихи Сергея Есенина, только Владимир Владимирович читал вместо "предназначенное" расставанье "предначертанное". Стихи были прочитаны несколько раз с начала и с середины, с повторением по нескольку раз некоторых строчек, но все со словами "предначертанное". Я вдруг неожиданно для себя поправила:
- Предназначенное.
Маяковский продолжал читать "предначертанное".
Я сказала уже громко:
- Предназначенное.
- Натинька, вы прямо первая ученица! Если бы стихи были доработаны, было бы "предначертанное",- настойчиво сказал Владимир Владимирович.
- А мне больше нравится "предназначенное".
- А Есенин вообще вам нравится?
- Нет! - храбро солгала я.
Маяковский удивился и вдруг засмеялся:
- Врете вы! Такая романтико-лирическая трагическо-героическая девушка - и чтоб Есенин не нравился!
- Мне Маяковский нравится, и вообще я хочу домой, - мрачно отрезала я.
- Домой пойдете, когда Есенин понравится. Я вам стихи его читать буду, - ласково уговаривал Владимир Владимирович.
Читал: "Собаке Качалова", куски из "Черного человека", по-моему, еще не вышедшего тогда, "Песнь о собаке". На "щенятах" у меня показались слезы на глазах.
- Вот видите, а говорите - не нравится Есенин, - наставительно говорил Владимир Владимирович.
На другой день, 27 января, лекция была отменена из-за какого-то концерта. Мы целый день провели вместе. Днем гуляли в Царском саду. Владимир Владимирович был вооружен кастетом и маленьким револьвером "баярд". На мой вопрос: для чего столько оружия? - ответил:
- Боюсь, чтоб вас у меня не отняли!
В парке было много ободранных бродячих собак, и Владимир Владимирович с каждой из них пытался разговаривать, но все они поджимали хвосты и быстро убегали от нас. Когда мы вышли на мост, соединяющий две части парка, Маяковский обратил внимание на то, что решетка начинается очень высоко и внизу очень редкая.
- Детишки могут выпасть!
- Детишки с няньками,- сказала я.
- Не все, некоторые ходят-ходят с няньками, а потом возьмут и убегут, - засмеялся Владимир Владимирович, многозначительно глядя на меня.
28 января. Четверг. На улице возле Домкомпроса громаднейшая толпа. Пролезть к дверям невозможно. Наши сопровождающие пускают в ход силу. Растрепанные, с пылающими щеками пробираемся к контролю. Не пускают даже с билетами: коридоры, фойе, лестницы - все забито билетным и безбилетным народом. Записка Владимира Владимировича у меня в руках производит свое действие, мы проходим. Сзади раздается треск и звон разбитого стекла, ворвавшаяся толпа опять стискивает нас. Сваливаем пальто без номера знакомому капельдинеру, никаких номеров давно нет, все раздевалки забиты.
В зале невозможно найти никаких своих мест. Сидят по двое на одном стуле, друг у друга на коленях. Все страшно шумят, переговариваются через весь зал. Слышен украинский говор. Публика совсем не похожа на посетителей прошлых лет. Мы, аккуратненькие девочки и мальчики из всяких консерваторий и студий, совсем тонем среди молодежи из техникумов и вузов, заполняющей на этот раз зал. При появлении Маяковского становится еще шумнее. Крики, аплодисменты, из-за дверей рев не уходящей публики. То и дело подают записки-просьбы, но задиристого содержания.
- Если у нас нет денег, значит, нам не нужно знать Маяковского?
- На лекцию Маяковского пускают нэпманов, а пролетарское студенчество нет!
- Маяковский, пропусти!
Владимир Владимирович быстро находит единственный возможный выход: пустить всех.
В зале нестерпимая жара и духота. Маяковский без пиджака уже с самого начала лекции. Аудитория настроена бурно и нельзя сказать, чтоб очень дружелюбно. Кроме обычных выпадов о самовосхвалении, самомнении и т.д., публика очень интересовалась финансовой стороной поездки в Америку. И наконец, раздались голоса, которые прямо вопрошали: - Кто дал вам деньги на поездку в Америку? - На чьи деньги вы ездили в Америку?
Как сейчас помню большую, прямо скульптурную фигуру Владимира Владимировича с протянутой вперед рукой и его замечательный, прекращающий все вопросы ответ:
- На ваши, товарищи, на ваши!
Стихи, как всегда, разом прекратили все разговоры, вопросы и записки. Читать в этот раз Маяковскому пришлось очень долго, так как многие, например:
"Шесть монахинь",
"Блек энд уайт",
"Американские русские",
"Кемп "Нит гедайге", -
приходилось читать по два раза. Вообще же, по-моему, на этой лекции были прочитаны все американские стихи.
Зал гремел, безумствовал. Я же совсем потеряла представление о действительности. Для меня не существовало ни этого шумящего зала, ни дома, ни тетки рядом, ни вообще ничего на свете. Ничего, кроме Маяковского, который читает такие замечательные стихи и смотрит при этом на меня.
Вечером опять было очень холодно. Отец сам решил посадить меня на извозчика. Подруга, к которой я якобы отправлялась на день рождения, жила очень далеко. Извозчик был старик, видимо, строгих правил, потому что, когда мы отъехали и я сдавленным голосом сказала ему:
- На Подол ехать не надо, поезжайте в "Континенталь", - обернулся ко мне и с возмущением стал меня отчитывать:
- Так-то, барышня, папашу обманывать! Это за каким же делом вам в гостиницу надо?
Мы ехали очень медленно, чуть не шагом, и, поэтому несмотря на непродолжительность дороги, старик, который не переставал меня отчитывать, сидя к лошади боком, довел меня буквально до слез.
В комнату к Владимиру Владимировичу я ввалилась с такой физиономией, что Маяковский сразу рассвирепел:
- Кто? Папа? Мальчишки? Что случилось?!
Рассказ об извозчике подействовал на него странно.
- Я думал, вы смелая, большая девушка, а вы крохотка совсем,- говорил он явно разочарованно. Увидев, что я совсем растерялась и расстроилась, заслужив еще и его неодобрение, Владимир Владимирович стал говорить мне приятные вещи, стараясь утешить. По его словам, я была и красавицей, и умницей, и платье у меня было замечательное, и "копытца" (туфли) хорошие, и вообще я была лучшей из всех девушек. "И девушку Дороти, лучшую в городе, он провожает домой". Я спросила, чьи это стихи. Сказав, что начинает разочаровываться в моей "образованности", Маяковский очень хвалил Веру Инбер. Помню его слова: - У нее крепкий мужской стих.
Рассказал мне содержание "Веснушчатого Боба", из которого помнил только вышеприведенные строки, "Сороконожки" тоже помнил плохо, но зато "Сеттер Джек" знал и прочел все. Особенно нравились ему строчки "Уши были, как замшевые, и каждое весило фунт". Несколько раз в течение всего вечера говорил эти слова и при этом делал такие движения руками, что еще больше становилось ясным, какие это милые, приятные уши и как приятно их подержать в руках. Помню, что в этот вечер упоминал имена Сельвинского и Пастернака. Помню, что Пастернака называл "лучшим русским поэтом".
В субботу, 30 января, была еще одна лекция Маяковского. Лекция эта была тоже в зале Домкомпроса и мало чем отличалась от первой - та же толпа, рев, крики, аплодисменты. Те же споры во время лекции, как всегда плачевно кончающиеся для оппонента Маяковского. Много записок, почему-то в большинстве грубых, глупых и старающихся больно задеть Владимира Владимировича. Почему же на этих наших лекциях в Киеве редко бывали лояльные, поддерживающие, так сказать, записки или выступления? Очевидно, аудитория, в громадном большинстве всегда восторженно принимавшая Маяковского, была уверена в его силе, в его замечательной способности молниеносно и смертельно отвечать на враждебные выпады и выражала свое восхищение и одобрение только овациями, которых, конечно, до сих пор не имел ни один поэт или писатель. На этой лекции мне запомнилось два ответа Маяковского по вопросам, не имеющим к ее теме никакого отношения. Откуда-то сверху, в тишине, наступившей перед стихами, раздался тоненький женский голос:
- Маяковский, как вы смотрите на Эренбурга?
- Косо! - ответил Владимир Владимирович моментально и не отрываясь от своих мыслей.
И второе. Кое-кто из публики, стремясь одеться раньше других, стал уходить, не дожидаясь конца чтения.
- Садитесь, не мешайте слушать! - шикали на них остававшиеся.
- Нечего тут слушать, - сгрубил кто-то из уходивших.
- Товарищи, не задерживайте его, он спешит сменять свои старые галоши на новые, пока никого нет в раздевалке! - убил под громкие аплодисменты Маяковский. Зал никогда не оставался глух ни к одному его слову.
Наступил понедельник 1 февраля. Я пришла к Владимиру Владимировичу перед лекцией часа в четыре. Пришла тихой, грустной и молчаливой еще больше, чем всегда. Завтра он уезжал, и я даже не смела спросить куда. Я сидела в кресле, смотрела на синие сумерки за окном, едва сдерживала слезы и молчала. По коридору кто-то прошел мимо дверей. Затем вернулся и постучал в дверь. Владимир Владимирович, сделав мне успокаивающий знак, продолжал сидеть не двигаясь. Стук повторился. Мы совсем замерли. Человеку, стоящему в коридоре, видимо, очень нужен был Владимир Владимирович. Он стучал, стучал настойчиво, громко, замолкая на секунду, может быть, прислушиваясь. И опять начинал колотить в двери. Владимир Владимирович уже давно перешел к дверям, пытаясь услышать голос, понять, кто это. Я же, оставаясь в своем кресле, вся дрожала от страха. Наконец стук прекратился, шаги стали удаляться. Владимир Владимирович вернулся ко мне. Заметив, что меня колотит страшный озноб, Владимир Владимирович бросился меня укутывать своим пиджаком и пальто. Не выдержав больше напряжения, я страшно и безудержно расплакалась. Владимир Владимирович совсем растерялся. Так как я не отвечала ни на какие вопросы, усадил меня к себе на колени и стал целовать, уговаривая, утешая и говоря, что сам расплачется. Когда я наконец успокоилась, наступил второй ужас: я ведь была в объятиях Маяковского! Физиономия моя на этот раз выражала, наверное, такую полную растерянность, что Владимир Владимирович не выдержал и стал хохотать.
- Что бы сказал папа? Дочь целует Маяковского и даже не замечает этого!
- Я не целовала вас, это вы меня целовали!
- А вы ведь не вырывались, Натинька, нет, вы не вырывались!
Владимир Владимирович стал допрашивать меня о причине моих слез. Я не хотела и боялась сказать Маяковскому, как больно и тоскливо мне от его отъезда, не хотела сказать, что расплакалась бы, вероятно, от чего-нибудь другого, если бы не случай со стуком. Я не сказала, что если бы не была так убита и расстроена его отъездом, то, вероятно, глупости, которых я испугалась, никогда не пришли бы мне в голову. Я сказала только, что боялась, что за мной пришла милиция, которая хочет меня арестовать как "веселую девушку". Владимир Владимирович буквально онемел от таких предположений. Вероятно, если бы он не боялся, что я опять разревусь, он просто назвал бы меня идиоткой или дурой, но только сказал:
- Натинька, лапочка, дурочка! Да за кого же вы меня-то считаете?
После этого разговор стал серьезным.
- Хотите ехать в Москву? Будете учиться. Найдем вам комнату. Мы будем к вам очень, очень хорошо относиться.
Я молчала. Я очень хотела в Москву. Я очень хотела учиться. Но для этого я должна была спросить, кто "мы" найдет мне комнату, кто "мы" будет ко мне хорошо относиться, а спросить это я не решалась и не решилась.
- Мне ведь надо школу кончать, потом, может быть, - промямлила я.
Стала просить дать мне обещанные книжки. Маяковский дал мне две маленькие книжечки, изданные в Америке.
В тот же вечер состоялось еще одно выступление Владимира Владимировича. Цирк был полон, но публика была какая-то случайная, хоть аплодировали дружно. В полутемном фойе мы еще раз простились с Владимиром Владимировичем. Я была сдержанна, и никаких слез больше не было.
В августе после долгих разговоров, просьб, молений, даже угроз меня отпустили на четыре дня в Москву. Но попав в Москву и устроившись у своей подруги, я провела в Москве дней 15-20 и все время часто видалась с Маяковским. Каждый мой день начинался со звонка Владимира Владимировича ко мне, и, если мы не виделись накануне, я должна была доложить, где была, что видела, обедала ли, есть ли еще деньги. Денег было мало, но я бы, конечно лучше решилась идти в Киев пешком, чем сказать об этом Маяковскому. Однако деньги я у него все же взяла, и произошло это вот каким образом. Каждый день я приходила к моей подруге на службу к окончанию работы и мы, пообедав, шли по Кузнецкому мосту и Петровке к Театральной площади целой толпой молодых и шумных девушек. Очень часто на Кузнецком мы встречали Владимира Владимировича. Девушки мои видели его уже издалека, начинали перешептываться. Я краснела и мучительно вглядывалась в толпу. По причине своей близорукости я могла увидеть даже Маяковского только совсем вблизи от себя, поэтому слова - Здравствуйте, Натинька! - всегда были неожиданностью для меня. Поэтому я и не заметила один раз, что Маяковский шел не навстречу нам, а рядом с нами, чуть-чуть позади. В этот раз нас было только двое, и мы обсуждали вопрос, каким образом построить наш бюджет, чтобы привезти из Москвы родителям подарки. Когда мы дошли до Большого театра, над нами вдруг раздался голос:
- Чашки мамам и папам купить надо обязательно, "деньгов" же нужно взять у меня, я же не раз говорил об этом.
Конечно, я лишилась дара слова от такого неожиданного появления. Маяковский сам познакомился и поздоровался с моей подругой, сказав ей при этом, что у нее чудесные голубые глаза. Так как, идя все время рядом с нами, он слышал весь наш разговор и был в курсе всех наших финансовых обстоятельств, то считал, что нам не хватает по крайней мере ста рублей. С большим трудом, заслужив при этом что-то вроде "упрямого козла", я согласилась не то на 15, не то на 25 рублей.
Деньги эти я передала Владимиру Владимировичу из Киева с моей подругой, но она не нашла его в Москве и переслала мне их обратно. В октябре, когда Маяковский приехал в Киев, я сама отдала ему длинненький белый конвертик, в котором они были заклеены. Узнав, что кроме денег там ничего нет, Владимир Владимирович не распечатал конверт и так и показывал мне его несколько лет спустя в Москве нераспечатанным. Говорил, что хранит его в память о моем "беспримерном" упрямстве.
Радостные дни в Москве подходили к концу. Наступил день моего отъезда. Владимир Владимирович хотел проводить меня на вокзал. Но я стеснялась жесткого вагона, стеснялась наших бесчемоданных вещей, наших совсем обыкновенных провожающих мальчиков и очень просила Владимира Владимировича отказаться от такого намерения.
Днем я пришла прощаться на Лубянский проезд и застала Маяковского в комнате с большим букетом цветов. Дурачась и изображая из себя театрального премьера, Владимир Владимирович преподнес мне цветы, выражая при этом сожаление, что среди них нет моего цветка.
- Какого моего цветка? - удивилась я.
- Вы, Натинька, - Анютина глазка, нежная и красивая, - ответил Владимир Владимирович.
Тогда же я получила от Владимира Владимировича несколько его книжек, некоторые с надписями. Когда я уходила, Маяковский сказал:
- Натинька, в 7 часов, когда отойдет ваш поезд, я буду стоять на середине Лубянской площади возле фонтана и крикну: "До свидания, Натинька!" А вы высунетесь в окно и крикнете: "До свидания, Володя!"
Думаю, что Владимир Владимирович не ходил на Лубянскую площадь прощаться со мной. Я же, высунувшись из окна отходящего поезда, сказала:
- До свидания, Владимир Владимирович!
В Киеве меня ожидало много дел, занятия уже начались. Незаметно жаркое южное киевское лето перешло в чудесную теплую и солнечную осень.
Маяковский приехал в Киев 18 октября. Вернувшись в этот день из консерватории, я застала дома книжку, на переплете которой условленным детским почерком было написано: "Наташе Самоненко". Еще будучи в Москве, мы условились, что по приезде Владимир Владимирович не будет посылать мне письма, чтобы не вызвать излишних родительских подозрений, а пришлет мне книгу, на 50-й странице которой будет обозначен час нашей встречи. Получив теперь книгу, я быстро нашла полагающуюся страницу. На ней стояло "7 ч.". Строчка, возле которой это было написано, начиналась со слова "жду". Было уже 8 часов, и я отправилась прямо на лекцию, которая должна была состояться сегодня же в Домкомпросе.
Народу было много, но столпотворения зимних лекций не было. Тема лекции была "Как делать стихи". Из современных поэтов Маяковский хвалил Светлова. Читал его стихи "Гренада". Начались записки, Владимир Владимирович брал их со стола, прочитывал сразу вслух и тут же отвечал. Среди других записок была и моя, написанная на каком-то клочке, без подписи. "Здравствуйте, Владимир Владимирович!" - прочел громко Маяковский и, вдруг осекшись, спрятал записку в карман. Записка оказалась моя, и дальше в ней было написано: "Буду завтра в час, очень бы хотела повидать вас еще сегодня!"
- Почему не читаете записку?
- Читайте, читайте все! - раздалось сразу в зале несколько голосов. Тут мне в первый и последний раз удалось видеть Маяковского на эстраде смущенным. Он даже помолчал несколько секунд, потом улыбаясь сказал:
- Нет, товарищи, эту записку читать не буду.
Читал новые стихи, еще незнакомые киевлянам: "Разговор с фининспектором о поэзии", "Товарищу Нетте пароходу и человеку" и другие.
Как всегда, Маяковскому бешено аплодировали и просили почитать еще.
- Прочтите "Левый марш", "Горькому", "Есенину".
Маяковский стоял и молча ждал, пока уляжется шум. Я сидела в очках и поэтому видела, что смотрит на меня, улыбается.
- "Есенину", - пропищала я, когда голоса стали затихать.
Владимир Владимирович прочитал стихи "Сергею Есенину". Мы никогда не сговаривались об этом с Владимиром Владимировичем, но впоследствии на всех лекциях в Киеве Маяковский, видимо понимая, что мне, глупой девчонке, доставляет это громадное удовольствие, всегда читал те стихи, которые просила я, отступив от этого только один раз, каким образом и почему - расскажу потом.
Домой с этой лекции я опять шла с теткой, только уже с другой, которая не знала Владимира Владимировича. Маяковский нагнал нас, когда мы, уже перейдя площадь, шли по Крещатику. Я познакомила их.
Когда мы дошли до угла Николаевской, где находился "Континенталь", я сделала "страшные" глаза и помотала головой в сторону. Маяковский понял, что идти дальше нельзя, и мы распрощались.
На мне была пестрая, яркая кофточка с пышными рукавами, когда я пришла на другой день к Маяковскому.
- Натинька-фонарик, пестренькая и прозрачная, - радовался Владимир Владимирович моему приходу. И вдруг весь помрачнел.
- Что это, Натинька?
У меня на шее были резные кипарисовые четки, заканчивающиеся крестом.
- Что это, Натинька?
Я объяснила:
- Это бусы, они ведь красивые.
Владимир Владимирович снял четки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять.
- Так можно,- оставался все-таки мрачен. - Вас, может, и в церковь водят?
- Да нет же, никто меня никуда не водит, и вообще никто у нас дома в церковь не ходит, кроме нашей работницы, она старуха уже. Но вот она верит в бога, ходит в церковь и совсем не боится умирать, а я очень боюсь смерти. Знаю, что это глупо, а все равно боюсь.
- Смерть не страшна, страшна старость, старому лучше не жить, - задумчиво ответил Маяковский.
- А что же делать, когда наступит старость, и когда считать что она уже наступила?
- Для мужчины 35 лет уже старость, для женщины раньше. Впрочем, вам еще далеко до этого, - уже улыбался Владимир Владимирович.
Еще раз, уже в Москве, в 29-м году, у нас был разговор о жизни и о старости, и опять Владимир Владимирович называл эти 35 лет, казавшиеся ему страшными. Я же поняла все их значение и весь их ужас только 14 апреля 1930 года.
Пошли гулять. Весь золотой и багряный, залитый прозрачным воздухом и ярким солнечным светом Царский сад был очень красив. Мы долго стояли над обрывом. Смотрели на Днепр, на вид, открывающийся за Днепром. Маяковский бормотал что-то, я стояла молча.
Вечером была лекция в КИНХе.
Следующий день, 20 октября, был пасмурный и холодный, гулять не ходили. Я сидела на диване, закутавшись в курточку Владимира Владимировича, а он, вышагивая в большой комнате ровно столько шагов, сколько их было в комнате на Лубянском проезде, бормотал что-то, видимо работая. Потом мы вместе обедали. Этот обед чуть не погубил всю мою любовь к Маяковскому. К столу были поданы корнишоны. Маяковский набросился на корнишоны, и скоро все они были съедены. Я широко открытыми глазами, чуть не с отчаянием глядела на Маяковского. Вид великого русского поэта, поглощающего огурцы в таком невероятном количестве, казался мне оскорбительным. Еще хуже было то, что Владимир Владимирович, увидев мое удивление и поняв, к чему оно относится, растерялся и тоже почти с ужасом посмотрел на пустую вазочку. Слава богу, принесли сладкое, и инцидент разрешился сам собой.
Прощаемся. Выхожу в коридор. Навстречу идет очень хорошенькая девушка. Не оборачиваясь, чувствую, что она постучалась в 14-й номер. Ревную. Немного обидно. Подхожу к лестнице. Слышу быстрые шаги у себя за спиной и голос:
- Наташа! Вернитесь и подождите немного, я провожу вас.
Возвращаемся в номер. Как я и предполагала, девушка находится в комнате. Она принесла Маяковскому свои стихи. Стихи, видимо, не привели в восторг Маяковского. Он просматривал