й помчался за вином и фруктами. И куда-то еще должен был зайти по литературным делам. А я должна расположиться у него - сегодня будем вместе весь день.
А я (как жалко теперь, и какая я была все-таки свинья), подождав немного, написала прощальную записку на тарелке - кругом по ободку. И ушла. Это он мне потом напомнил через много лет.
А теперь как алмазные крупинки собираешь в памяти все, что связано было с Маяковским.
Вот вспоминаю, что в 1913, 1914, 1915 годах я никогда не называла его Володей. Вот не был он для меня Володей. Все время у меня было чувство такое, что он слишком большой внутренне, что я рядом с ним такая, что мне Володей его никак не назвать.
И эта постоянная взволнованность от общения с ним в те годы. Да и позднее тоже.
До следующей встречи, через не так уж много лет, - книга Маяковского - посредник между мной и людьми. В 1917 году у меня родился сын, и, конечно, ему вместе с колыбельными приходилось слушать Маяковского.
В этом же 17-м году, до моего отъезда в Сибирь, меня затащила к себе группа минских молодых поэтов - "марсельские матросы" они назывались. Такие эстетствующие буржуазные мальчики и девочки. На их вечерах читала Маяковского, и чаще всего "Облако в штанах". Маяковский потом как-то показывал мне газетные вырезки об этих чтениях.
Маяковский и опять "Облако" содействовали моему сближению с Правдухиным21 и Сейфуллиной22 в Челябинске в дни колчаковщины. А до этого в Челябинске же приходили ко мне два мальчика - Юра Либединский23 (впоследствии писатель) и Миля Элькин - прочесть Маяковского или о Маяковском - в "Союзе молодежи". Это мои встречи с ним на расстоянии.
В 1920 году из Красноярска, где я была на партийной работе, я написала письмо (теперь сама знаю, что поганое) одному человеку (другу Чуковского) - послала на РОСТА - Владимиру Владимировичу, чтоб передал, если знает, где этот человек.
Осенью 1920 года в Москве, куда приехала в дни сессии ЦИК, встретила Маяковского на Манежной площади. Был он мрачен. Встретились не очень тепло. Спросила о письме. Он сказал: "Я его прочел и разорвал, потому что противно стало". Узнал, что я два года в партии, одобрил. На мой вопрос, почему он не член партии, ответил: "Пусть восстановят мой стаж".
В 1922-1923 годах в Москве - я училась в 1-м МГУ - встречались несколько раз. Помню, вечер одни бродили по Тверскому бульвару. Руку мою держал в своем кармане. Были вместе в Доме писателя. Был он в те дни невеселый.
В этот же год случайно встретила Ховина, который изрыгал гадости о Бриках. Попросила замолчать. Больше его не видела.
В 1923 году В. В. первый раз показал мне Лилю Брик и рассказал о ней. Это было в Водопьяном переулке. Лиля Юрьевна была за границей. Шагали по бульварам, потом пустились бегом - публика шарахалась,- это мы трамвай догоняли. Приехали на Водопьяный. Помню - первая комната большая, в ней рояль (?). На рояле хаос. У стены кровать, над кроватью на стене лампочка. Подальше стол с самоваром. В соседней комнате играют в карты. Кажется, были Асеев24 и Третьяков. Девочка какая-то (вероятно, Таня Ольги Третьяковой) читает стихи "лет быстролетных коней". И кто-то говорит, что надо читать "лёт быстролётных", а кто-то - "лет быстролетных".
Зовут Маяковского играть.
Я немножко шокирована картежной игрой - возбужденные лица, деньги. Спрашиваю: "Ты играешь?"
На этот раз он от игры отказался. Мы забрались на кровать и предаемся воспоминаниям.
"Только по рукам твоим видно, что годы идут. Руки твои постарели, а так ты не меняешься",- говорит.
Он очень веселится по поводу того, что я член горсовета. "Сонка - член горсовета!"
Я никогда не занималась своими туалетами, и в дни нашей юности вопрос, как я одета, его тоже не занимал. А теперь говорит: "Вот одеть бы тебя!" И рассмеялся, когда я ответила: "Плохи мои дела: раньше ты стремился раздеть меня, а теперь одеть".
Потом долго говорил мне о Лиле, о своей любви к ней. "Ты никому не верь - она хорошая". Показал мне фотографии. Так настороженно смотрел на меня, пока я вглядывалась в лицо ее. "Нравится?" - "Нравится". - "Люблю и не разлюблю".
Я сказала, что если семь лет любишь, значит, уж не разлюбишь. Срок этот казался невероятно большим (и был доказательством того, что ее можно так любить). И какое-то особое уважение к Маяковскому у меня было за эту любовь его.
В этот же вечер В. В. мне рассказал, как Корней Иванович "информировал" Горького о том, что якобы Маяковский "совратил" и заразил девушку, а потом шантажировал ее родителей. Речь шла обо мне. Горький даже где-то как будто публично говорил об этих "ужастях"25.
Владимир спросил, может ли он сослаться на меня, опровергая эту мерзость или в печати, в письме, или в устном выступлении, не повредит ли это мне в моих личных и общественных делах. Я, конечно, ответила полным согласием и предложила, если нужно, лично опровергнуть это.
"И после этого ты бы видела, как меня, распластываясь, встречал Чуковский в Пушкинском доме в Петрограде - ходил за мной по пятам, чуть ли не полотенце за мной носил - Владимир Владимирович, Владимир Владимирович!.."
После большого перерыва увиделись мы в Белоруссии, кажется, в 1926 году. Помню один его вечер в бывшей синагоге, в переполненном, плохо освещенном зале. Восторженным ревом отвечает аудитория на стихи Маяковского и на удачные ответы по запискам. Вот стоит он у стола перед ворохом записок, уверенный, большой. В записках как всегда есть материал для уничтожающих издевок над обывателем, задающим "подковыристые" вопросы.
Молодежь хохочет, Маяковский улыбается, перекладывая папиросу из одного угла рта в другой.
Вот в записках ему попадается моя - с приветом. Поднял глаза, ищет в публике. Сижу близко - нашел, жестом зовет за кулисы. Еще много записок, много работы у стола на эстраде. Наспех сговариваемся о встрече. Гостиница "Европа" - завтра. Вот и завтра! С волнением взлетаю по лестнице, нахожу его номер. Предлагаю переехать ко мне домой, отказался. Опять - "одеваешься под Крупскую". Подарил наконец мне свой кастет, который уж давно как-то просила,- тогда не дал. На следующий день пришел к нам обедать. И вдруг - с приходом Адамовича - замечаю какие-то странные обороты речи у Маяковского, когда обращается ко мне. И какой-то связанный стал. Улучил минутку и у меня в комнате: "Как мне говорить с тобой - на "ты" или на "вы"?" Я расхохоталась и сейчас выложила Иосифу сомнения Маяковского. Потом говорит: "Я же не знал, какой он и как тебе удобнее".
Второй вечер - в партийном клубе. Его доклад сначала, потом читал поэму "Ленин" и на бесконечные просьбы аудитории - стихи. (А может быть, и не "Ленина"?) Я открываю вечер, даю слово Маяковскому. В перерыве говорит: "Вот мы как с тобой встречаемся теперь, а помнишь?"
Конечно, помню. Все помню. Помню и то, чего хотела бы не помнить.
В этот же вечер в клубе подошел к нему юноша, на вид пижонистый, со своими стихами. Маяковский бегло посмотрел (мы с ним в перерыве ходили по клубу) и сказал: "Бросьте писать. Займитесь чем-нибудь другим". Огорченный мальчик сейчас же ушел. Рассказываю, что это рабочий паренек, учится и работает на заводе. Он даже еще по-русски плохо говорит. Очень хороший паренек.
Маяковский заволновался: "Что ж ты мне не сказала раньше- я ж думал, пижон, пойдем поищем его". Не нашли. Видно, совсем ушел наповал убитый парнишка. Читал он в этот вечер много. Чуть ли не вся партийная организация в зале, рабочая молодежь - горящие глаза, восторженный гул - горячий, тесный контакт поэта с аудиторией.
Он уже давно без пиджака. Читает, читает - то по заказу, то по своему выбору.
Я положила записки. Уж полон стол. Немного отдохнет и начнет отвечать. Начинается разговор Маяковского с публикой. Это всегда интересно, никогда не скучно. Всегда ново и остро. Еще в своей желтой кофте в Тенишевском училище, когда из публики на эстраду летели всякие непотребные предметы и несусветная ругань, перекрываемая спокойным, уверенным, веселым голосом Маяковского, отвечавшего и на враждебные и на дружеские неистовства зала,- такой он был и тогда, большой и сильный, этот двадцатилетний человек. И такой он был - уже большой поэт - и в своих ранних стихах, пусть еще не вызревших, но всегда новых, но всегда в них мысль своя, всегда развернутая грубо навстречу. А рядом щупленький Крученых, что-то уж очень заумное читающий, что-то про мать - и в заключение почему-то стукающийся головкой о пюпитр (столик?).
И еще - до октября 1917 года - поздним летом зал Политехнического. В Москве я проездом - еду в Сибирь. Афиши: Маяковский. Нельзя не пойти. Вытащил меня из зала, посадил на эстраде, там у стенки, сзади, сидели друзья. В перерыве выясняет мое отношение к революции. Говорю - муж большевик. Мне кажется, что это определяет и меня. Усмехнулся. И опять на эстраде - все тот же, но более взрослый - великан-человечище, громкий, сильный, знающий, чего хочет. И опять в зале война: два лагеря - враги и друзья.
Отвлеклись. Вернемся в Минск...
На следующий после вечера в партклубе день показывала ему выставку книжную. Познакомила с кем-то из молодых белорусских "письменников". Вечером уехал. Была занята и не могла проводить. А кастет все-таки отослала на вокзал, подумала - ему же жалко с ним расстаться - столько лет он у него в кармане. При первой встрече в Москве рассказал, что кастет у него украли - "лучше бы не возвращала".
С 1927 года я в Москве. Встречаемся. Еще не знакомит с Лилей. Но, встречаясь с ним, чувствую, что он всегда с ней. Помню - очень взволнованный, нервный пришел ко мне в ЦК рабис (была я в то время членом президиума съезда). Возмущенно рассказал, что не дают Лиле работать в кино и что он не может это так оставить. Лиля - человек, имеющий все данные, чтоб работать в этой области (кажется, в сорежиссерстве с кем-то - как будто с Кулешовым 26). Он вынужден обратиться в ЦК рабис - "с кем тут говорить?"
Повела его к Лебедеву 27. Своим тоненьким, иезуитским таким голоском начал что-то крутить и наконец задал вопрос: "А вам-то что, Владимир Владимирович, до этого?"
Маяковский вспылил. Резко оборвал. Скулы заходили. Сидит такой большой, в широком пальто, с тростью - перед крошечным Лебедевым. "Лиля Юрьевна моя жена". Никогда ни раньше, ни потом не слышала, чтоб называл ее так.
И в этот раз почувствовала, какой большой любовью любит Маяковский и что нельзя было бы так любить нестоящего человека.
Бывал у нас на М. Бронной. Лиля за границей была. Я забегала к нему в Лубянский проезд. Однажды вдвоем обедали у нас. Вдруг берет руками мою голову, долго рассматривает: "А у тебя морщин нет".
Очень дружески относится к Адамовичу. Но окончательно укрепилось его отношение к Иосифу, когда Адамович помог как-то Маяковскому с валютой для Лили, связав ее с кем-то из наших товарищей за границей с просьбой помочь там Лиле, что нужно. В эти дни Маяковский подарил Иосифу пятый том с надписью: "Замечательному Иосифу Александровичу". И хоть не только из-за Лили он стал особенно хорош к Адамовичу, но все-таки и тут отразилась его большая любовь к ней.
"Когда же я увижу тебя, рыжую, накрашенную, тебя, которая выдумалась какому-то небесному Гофману, которую любит Маяковский?"
Наконец-то или в конце 1927 года, или в начале 1928 я ее увидела в Гендриковом переулке, уже давно приготовленная Маяковским к любви к ней. Красивая. Глаза какие! И рот у нее какой!
Помню вечера у Бриков и Маяковского, когда читал что-нибудь новое. Помню чтение "Бани". Всегда постоянный узкий круг друзей его. Помню - сказал о какой-то своей вещи: "Этого читать не буду. Это я еще не прочел Лиличке!!" (А может быть, это так - отговорка?) Вот "Баню" читает. Мы немножко опоздали с Иосифом. В передней, как полагается, приветливо встречает Булька. Тихонечко входим в маленькую столовую, до отказа заселенную друзьями Маяковского. И Мейерхольд28 здесь с Зинаидой Райх29. Вижу и привычный в этом доме профиль Катаняна.30 Любил Маяковский свою "Баню", с таким удовольствием читал ее. Еще после этого раза два-три слушала ее в его чтении. Один раз у Мейерхольда дома читал отрывки. Я шутя сказала: "Боже, опять "Баня"!" - "Ничего. И еще будешь слушать. Я ее еще долго читать буду".
Был он в этот вечер какой-то особенно веселый - давно таким не видела: общительный и ни с того ни с сего все целовал меня в голову.
Помню Лилины обеды с традиционными пирожками. Как-то раз много было народу за столом под синим абажуром. Лиля спрашивала, "кому пирожок", и бросала круглый через стол.
Мне уже не мешала игра в карты в Володиной комнате. Если не в карты - то все равно во что, но только обязательно "на интерес". В бирюльки и то играл азартно, весь уходя в игру.
Вспоминается вечер - я за спиной Маяковского на его диване. Он играет с кем-то в карты. Я уж вздремнуть успела, а игра все идет.
Квартира в Гендриковом переулке отражала бытовую скромность и непритязательность ее обитателей. Вещи самые необходимые и простые. Меня всегда тошнило от с музейной роскошью обставленных квартир некоторых наших писателей в те дни. Это были квартиры-копилки. А простота квартиры Бриков подчеркивала большое советское благородство и Маяковского, и самых близких ему людей - Лили и Оси31.
Вот комната Маяковского - письменный стол и бюро без всяких штучек, тахта, небольшой шкаф, стулья. В Лилиной комнате такой домашний "бабушкин" коврик на стене - не то утка на нем вышита шерстями, не то какой-то зверек. Комната Осипа Максимовича - сплошь книги, книги, книги и немножко места для тахты и столика. (А у Маяковского книги были в проезде Серова.)
Чужих - чуждых - в этот дом не пускали. Это был настоящий советский дом и прекрасное, крепкое содружество живущих в нем.
На входных дверях медная дощечка - такая знакомая, привычная:
За завтраком Маяковский всегда с газетой. Пьет однажды чай и из-за газеты говорит работнице: "Отнесите мои ботинки в починку".- "Куда еще их нести?" - раздраженно спрашивает та.- "В кондитерскую".- "Сразу успокоилась",- рассказывает? В. В., смеется.
Рассказывает: какой-то пишущий, получив нелестный отзыв о своих стихах, говорит Маяковскому: "Ведь я их под вас делаю".- "Лучше делайте под себя".
По дороге в Америку, через океан,- с кем-то из спутников игра: перестановка слогов в словах - кто удачнее. Играли азартно, даже когда штормило. Между приступами морской болезни. Стоя где-то возле капитанского мостика, придумал - "монский капитастик". Самому понравилось - запомнил, рассказал.
С удовольствием вспоминает, как его в ЦКК ВКП(б) вызвали за какую-то провинность и как там удивились, узнав, что он не член партии. Чуть-чуть не получил партвзыскание.
Не только в стихах гордился Советским Союзом, родиной. Даже в мелочах.
Помню, какую умилительную гордость проявлял, вышагивая по Парку культуры и отдыха. Встретились как-то с ним - я и Иосиф - днем в парке. Было много цветов, было чисто, были какие-то цветочные часы, павильоны-ресторанчики, аттракционы всякие. "Вот ведь и у нас могут культурно, по-европейски, вот и цветы, и окурков нигде нет. А то ли еще будет". Кажется, пустяк, а Маяковского аж распирает от гордости и ходит по парку как хозяин.
И за каждую работу, как бы ни была мала она, в которой можно было сказать нужное, свое слово,- брался охотно. Вот хотя бы текст для циркового представления о 1905 годе. Постановщик - режиссер Радлов32 был в затруднении насчет текста. Посоветовала обратиться к Маяковскому и с Лилей Юрьевной по этому поводу говорила - Маяковского в Москве не было. Написал. Жалел тогда, что времени было мало.
Помню, на художественном совете Театра им. Мейерхольда всегда серьезно, внимательно выслушивает критические замечания. Критики не боялся, но и защитить себя умел, если эта критика была несправедлива. Помню немного нервное его состояние на совещании после премьеры "Клопа".
"А почему ты молчишь?" - спросили. Мне кажется, он был не очень доволен постановкой. Пьеса была лучше того, что сделал театр.
Кажется, в 1928 году днем была у него в Лубянском проезде. Повез меня домой в своей машине. Настроение у него было сумрачное. Говорит: "Денег нет. Понимаешь - не хватает. Две семьи у меня: мать - сестры и моя семья. Поэтому и дочке не могу помогать. Да если б и мог, то все равно этого нельзя было бы сделать".
Рассказал, что у него дочь в Америке. Мать - русская женщина, замужем за каким-то официальным тамошним лицом.
"Я никогда не думал, что может быть такое сильное чувство к ребенку. Я все думаю о ней. Ей уже три года. Очень тревожит здоровье ее - рахит у нее. Волнует, что вот через лет пять отдадут ее в какую-то католическую школу. Моего ребенка калечить будут. И я бессилен, ничем не могу помочь".
Помню, как болел долго (в 1929-м или уж в начале 1930-го?). Лежал в Гендриковом. Лили не было в Москве. Иногда звонил мне - приходила. Бывал раздражителен. Подолгу тяжело молчал. Как-то застала Людмилу Владимировну. Позвал меня к себе в комнату: "Не разговаривай с ней. Не задерживай, пусть уходит, а ты останешься". В этот вечер оживился, только когда пришел Василий Каменский33.
"НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЕКО..."
1911 год, сентябрь месяц. Москва, пыльная и усталая от жаркого лета, встретила меня по приезде из Ялты ранними осенними дождями.
В половине сентября приехал учиться Бурлюк. Чтобы не стынуть под открытым небом, я ожидала Бурлюка с вечернего рисования в подъезде почтамта; там было тепло - за стеклянными дверьми, глотавшими толпы людей.
Владимир Владимирович Маяковский, тогда уже звавший Бурлюка "Додичка", в эти вечера часто брел с нами по бульварам через Трубную площадь до Тверской и здесь приникал своими черными строгими глазами к стеклу витрины с вечерними телеграммами, беззвучно кричавшими об осенних распутицах, о снежных заносах, сквозившими худосочными сведениями о загранице.
Голова Маяковского увенчана густыми темными волосами, стричь которые он начал много позже; лицо его с желтыми щеками отягчено крупным, жадным к поцелуям, варенью и табаку ртом, прикрытым большими губами, нижняя во время разговора кривилась на левую сторону. Это придавало его речи внешне характер издевки и наглости. Губы всегда были плотно сжаты. Уже в юности была у Маяковского какая-то мужественная суровость, от которой при первой встрече становилось даже больно. Как бархат вечера, как суровость осенней тучи. Из-под надвинутой до самых демонических бровей шляпы его глаза пытливо вонзались во встречных, и их ответное недовольство интересовало юношу:
- Что смотрят наглые, бульварно-ночные глаза молодого апаша!..
А Маяковский, смеясь, оглядывался на пропадавшие в ночь фигуры.
Трудно сказать, любили ли люди (людишки - никогда) Владимира Маяковского... Вообще любили его только те, кто знал, понимал, разгадывал, охватывал его громаднейшую, выпиравшую из берегов личность. А на это были способны очень немногие: Маяковский "запросто" не давался.
Маяковский-юноша любил людей больше, чем они его.
В начале ноября 1912 года Бурлюк собрался ехать читать лекцию в Петербург на тему "Что такое кубизм?" и, узнав, что Маяковский там никогда не был, решил взять его с собой. Маяковский был очень рад этой поездке. Он вез на выставку "Союза молодежи" портрет, писанный им с Р. П. Каган. По прибытии в Петербург, с вокзала, кутаясь в живописный старый плед (так похож на молодого цыгана), Маяковский поехал проведать своих знакомых. Бурлюк встретился с ним уже только вечером в Тенишевском училище. Маяковский познакомился здесь с В. Хлебниковым, до этого учившимся в Санкт-Петербургском университете.
Годы с 1911-го по 1913-й каждую зиму Хлебников жил в Москве. И приходил к нам в Романовку1 каждый вечер. Он был сильно стеснен в средствах, и это сказывалось во всем: в его утомленном, бледном лице, мятом отцовском пиджачке, в узеньких, вышедших из моды брючках, отсутствии чистого белья и носовых платков... Когда приходил Хлебников, было незачем спрашивать его, голоден ли он. Надо было просто кормить.
- Накорми его, Муся, и не забудь дать ему сухие носки,- говорил Бурлюк, отправляясь на вечерние занятия в Училище. Местоимение "его" неизменно означало: Хлебников. Обычно поэт садился на какой-нибудь стул возле рояля. Музыка ему не мешала. Шевеля губами, ясновидец бормотал шепотом свои стихи.
К его высказываниям об искусстве и философии все внимательно прислушивались, мы видели в нем гения, центр нового искусства.
С Маяковским мы ходили вдвоем весной 1912 года в консерваторию слушать концерт Собинова2, который пел ученикам романсы Чайковского, нюансируя их по всем правилам высшей школы классического искусства. В антрактах костлявая, худая фигура Маяковского, слегка сутулившего, плечи, спешила в курительную комнату. Музыку Маяковский любил.
На углу Никитской и переулка, что вел в консерваторию, стоял театр. Там в постановке Н. Н. Евреинова3 давался в ту весну "Овечий источник" ("Фуенте Овехуна") Лопе де Вега, где люди говорили по-русски, стараясь передать стиль ушедших, затерявшихся племен. На сцене были декорации: хижины, заборы, сплетенные из ивняка. В ложе, второй от сцены, сидел рядом с Бурлюком молчаливый, умный и добрый юноша Володя Маяковский. Он никогда не аплодировал. Не аплодировал он и "моральному успеху" искусства Евреинова. Театр почти пуст, зрителей было - один-два и обчелся, желтые драпировки зала в притушенном свете уныло поблескивали. Материальный неуспех затеи Н. Н. Евреинова не беспокоил Маяковского, ему было важно, что он видел это новое, блестящее, взрывающееся искусство новатора.
Той же зимой в Художественном театре давался "Гамлет". Ставился по Крэгу4. С очень худенькой и прозрачной Офелией. Актриса обрывала лепестки живых цветов. В Художественном держались реализма. Зимой в Москве цветы стоили денег, и публика замечала, что цветы не бутафорские.
В течение той же зимы мы, также втроем (Маяковский, Д. Бурлюк и я), смотрели пьесу Гамсуна "У врат царства". Один из героев пьесы, Иван Карено, с его бесчеловечным, парадоксальным кредо сверхчеловека, произвел большое впечатление на Маяковского.
Бурлюк, как украинец, любил пение, и я начала учить его по методе профессора Александровой-Кочетовой.
Увидя успехи Давида Давидовича, Маяковский скоро и сам басом изъявил желание пройти со мной несколько романсов, но у моего нового ученика абсолютно не было музыкального слуха, а одолеть ритмическую работу упорным трудом у Владимира Владимировича не было охоты. Все же оказалось, что он знает несколько тактов песни Варяжского гостя из оперы "Садко", начинающейся словами "О скалы грозные дробятся с ревом волны". Теперь каждый вечер я с Владимиром Владимировичем разучивала эту арию и в конце концов добилась того, что он был в состоянии ее исполнить, не диссонируя, не расходясь с аккомпанементом.
Маяковский пел с увлечением, не утомляясь мелодией. У него было что-то вроде бас-профундо, и в арии этой он выдерживать умел все паузы, показывая красоту и силу звука, рожденные молодым богатырством.
В Романовке, в номере Бурлюка, в конце ноября 1912 года и был написан Бурлюком, Маяковским, Хлебниковым и Крученых знаменитый манифест "Пощечина общественному вкусу".
Среди посетителей Романовки бывало много выдающихся поэтов и художников. Ходил сюда основатель конструктивизма художник Татлин5. Ходил эстет по фамилии Эльснер6, писавший исключительно диссонансами. Бывал художник Кончаловский7. Это был грузный атлет с густой бородкой и румяными щеками. Он только что возвратился из поездки по Европе и бредил Испанией и боем быков. Перебирая клавиши моего рояля, Кончаловский пел по-испански непонятные нам песни.
С любовью старшего брата удивлялся Бурлюк одаренности безмерной, без берегов возможности; хлопал дружески Маяковского после чтения по молодой, костлявой от недоедания, опять сутулившейся спине.
Володя Маяковский и во вторую осень нашего знакомства был плохо одет. А между тем начались холода. Увидев Маяковского без пальто, Бурлюк в конце сентября 1912 года, в той же Романовке, в темноте осенней, на Маяковского, собиравшегося уже шагать домой (на Большую Пресню), надел зимнее ватное пальто своего отца.
- Гляди, впору...- оправляя по бокам, обошел кругом Маяковского и застегнул заботливо крючок у ворота и все пуговицы.
- Ты прости за мохнатые петли, но зато тепло и в грудь не будет дуть.
Маяковский улыбался.
Бурлюки - большая семья - не обладали достатком. Сердечный Давид Федорович деньги зарабатывал службой и уезжавшим сыновьям давал частенько для сокращения расходов свою добротную, слегка поношенную одежду.
Родители Бурлюка, Людмила Иосифовна и Давид Федорович, по дороге в Петербург остановились в Москве, в "Большой Московской".
Владимир Владимирович пришел в "Большую Московскую" и познакомился с ними. Так что на следующий год в Чернянку, на юг, в дом Бурлюков он приехал уже "своим человеком". Знакомство это потом вылилось в тесную дружбу Володи не только с самим Давидом Давидовичем, но и со всей большой семьей Бурлюков, где, кроме родителей, было трое братьев и трое сестер. Семья была артистическая - все читали, писали, рисовали, пели, музицировали.
В эти месяцы конца 1912 года Бурлюк, получая деньги от отца, зарабатывал иногда и сам: то лекциями, то продажей картин. Временами - порядочно. Проживалось артелью все, что зарабатывалось. После литературных вечеров на пороге романовских номеров, почти ежевечерне, Бурлюк по-братски делился своими деньгами с уходившими В. Хлебниковым и Владимиром Маяковским. Обычно он давал им по рублю: каждому круглую монету. Витя небрежно бросал кружок в карман пальто, потряхивая головой, синея своими шотландскими глазами в темноте табачного дыма.
В апреле 1914 года Маяковский получил свой первый литературный гонорар за трагедию "Владимир Маяковский", выпущенную Бурлюком в издании "Первого журнала русских футуристов" 8.
В начале августа 1914 года Маяковский приехал к Бурлюкам в Михалево (под Москвой) вместе с поэтом Шенгели9.
Маяковский был плохо одет - в вылинявших черных брюках, поношенном коричневом пальто, в шляпе, видавшей виды. Впрочем, он в свою очередь мог заметить, что и его друг находится на мели! Маяковский объявил, что едет в Петербург, где попытается заработать какие-нибудь деньги. Попытки не увенчались успехом, и он вернулся в Москву, к Каменскому и Бурлюкам.
В октябре 1914 года в Большой аудитории Политехнического музея Бурлюк, Каменский и Маяковский выступили на тему "Война и искусство". Лекция успеха не имела, и футуристы потерпели финансовые убытки. Для художников и поэтов наступили трудные дни.
Бурлюк решил устроить распродажу своих картин и писать портреты, Каменский - писать книги на заказ. Н. Евреинов заказал ему свою биографию. Кроме того Бурлюк с Маяковским писали статьи в газету "Новь". Маяковский носился повсюду, не отказываясь ни от какой работы. Он был полон энергии.
В эти месяцы Маяковским написаны замечательные стихи: "Мама и убитый немцами вечер", "Война объявлена" и под впечатлением лекции Бурлюка "Война и искусство" (состоявшейся 14 октября) величественное "Я и Наполеон".
Теперь уже Маяковский старался помогать Бурлюкам! Как-то он привел в мастерскую покупателя. Одетый, как денди, Маяковский был жизнерадостен. Громким голосом растолковывал он меценату достоинства каждой картины.
Затем, отбивая чечетку по лоснящемуся паркету, он приближался ко мне (я сидела в кресле, спиной к ним) и шепотом спрашивал:
- Он предлагает двести... Как вы думаете? Цена, по-моему, неплохая.
Тогда же Маяковский подарил моему сыну Додику большого деревянного белого коня.
Весь январь и февраль 1915 года Бурлюк, Маяковский и Каменский жили в Петербурге.
Бурлюк и Каменский провели два дня у Горького, в Петербурге и в его финской вилле. Они повели Горького в "Бродячую собаку", где Горький сказал несколько слов в их защиту, после того как футуристы прочитали свои стихи. Но только в 1916 году пригласил Горький Маяковского печататься у него.
Весной 1915 года в Москве Маяковский жил напротив нас (в доме Нирнзее 10), и мы без телефона, по свету в окошке, всегда знали, дома ли он. Он жил в мастерской приятельницы его матери, которая уехала на юг, предоставив Маяковскому бесплатно пользоваться ее мастерской.
Тогда Маяковский имел обыкновение каждое утро стучаться к нам и узнавать: "что нового?" Спрашивал: "Почему вы запираетесь? Боитесь, что ваши дети сбегут?"
14 апреля 1930 года Мария Никифоровна записала в дневнике:
"Давид Давидович сказал: "В семь часов утра думал о Маяковском". В 10 утра он декламировал -
Любящие Маяковского...
Да ведь это же династия
На престоле сумасшествия...
В 10 утра взяли телефон: "В Москве выстрелом из револьвера покончил жизнь Маяковский". Об этом ужасе в нашу квартиру сообщила газета "Нью-Йорк Таймс". В "Таймс" не знали, как покончил с собою наш великий друг, но оба - я и Д.Д.- были убеждены, что Маяковский покончил с собой пулей в сердце. Он никогда не обезобразил бы своего чудесного лица... Читая вести из Москвы, я только желала, чтобы Володя не страдал в минуты своего страшного ухода от нас, из мира живых.
Я плачу. Вспоминаю голос, манеру Маяковского держаться с людьми... "Может, Володя был внутренне всегда очень одинок",- сказал Д.Д".
Время ложится на воспоминания, как могильная плита. С каждым днем плита тяжелеет, все труднее становится ее приподнять, а под нею прошлое превращается в прах. Не дать ускользнуть тому, что осталось от живого Маяковского... Поздно я взялась за это дело. То, что я писала о нем на французском языке, та небольшая книга, вышедшая в Париже в 1939 году, предназначалась для французского читателя, которому я пыталась дать представление о русском поэте Владимире Маяковском. Здесь же мои воспоминания вольются в общее дело современников Маяковского: оживить его для будущих поколений.
Я познакомилась с Маяковским, если не ошибаюсь, осенью 1913 года, в семействе Хвас. Хвасов, родителей и двух девочек, Иду и Алю, я знала с детских лет, жили они на Каретной-Садовой, почти на углу Триумфальной, ныне площади Маяковского. А мы - мать, отец, сестра Лиля и я - жили на Маросейке. Каретная-Садовая казалась мне краем света, и ехать туда было действительно далеко, а так как телефона тогда не было и ехали на авось, то можно было и не застать, проездить зря. Долго тряслись на извозчике, Лиля и я на коленях у родителей. Чем занимался отец Хвас - не помню, а мать была портнихой, и звали ее Минной, что я запомнила оттого, что вокруг крыльца, со всех трех сторон висело по большущей вывеске: "Минна". Квартира у Хвасов была большая и старая, вся перекошенная, с кривыми половицами. В гостиной стоял рояль и пальмы, в примерочной - зеркальный шкаф, но самое интересное в квартире были ее недра, мастерские. Вечером или в праздник, когда там не работали, то в самой большой из мастерских, за очень длинным столом, пили чай и обедали.
Старшая девочка, Ида, дружила с Лилей, а я была мала и для Али, младшей,- ей было обидно играть с маленькой. Из развлечений я помню только, как Ида, Лиля и Аля, все сообща, запирали меня в уборную, и я там кричала истошным голосом, оттого, что ничего на свете я так не боялась, как запертой снаружи двери.
И сразу после этих детских лет всплывает тот вечер первой встречи с Маяковским осенью 13-го года. Мне было уже шестнадцать лет, я кончила гимназию, семь классов, и поступила в восьмой, так называемый педагогический. Лиля, после кратковременного увлечения скульптурой, вышла замуж. Ида стала незаурядной пианисткой, Аля - художницей. Я тоже собиралась учиться живописи у Машкова1, разница лет начинала стираться, и когда я вернулась с летних каникул из Финляндии, я пошла к Хвасам уже самостоятельно, без старших.
В хвасовской гостиной, там, где стоял рояль и пальмы, было много чужих людей. Все шумели, говорили, Ида сидела у рояля, играла, напевала. Почему-то запомнился художник Осьмеркин2, с бледным, прозрачным носом, и болезненного вида человек по фамилии Фриденсон. Кто-то необычайно большой, в черной бархатной блузе, размашисто ходил взад и вперед, смотрел мимо всех невидящими глазами и что-то бормотал про себя. Потом, как мне сейчас кажется - внезапно, он также мимо всех загремел огромным голосом. И в этот первый раз на меня произвели впечатление не стихи, не человек, который их читал, а все это вместе взятое, как явление природы, как гроза... Маяковский читал "Бунт вещей", впоследствии переименованный в трагедию "Владимир Маяковский".
Ужинали все в той же мастерской за длинным столом, но родителей с нами не было, не знаю, где они скрывались, может быть, спали. Сидели, пили чай... Эти, двадцатилетние, были тогда в разгаре боя за такое или эдакое искусство, я же ничего не понимала, сидела девчонка девчонкой, слушала и теребила бусы на шее... нитка разорвалась, бусы посыпались, покатились во все стороны. Я под стол, собирать, а Маяковский за мной, помогать. На всю долгую жизнь запомнились полутьма, портняжий сор, булавки, нитки, скользкие бусы и рука Маяковского, легшая на мою руку.
Маяковский пошел меня провожать на далекую Маросейку. На площади стояли лихачи. Мы сели на лихача.
Начались занятия в гимназии. Училась я у Валицкой, только что переехавшей с Покровки, из особняка князя Голицына, на Земляной вал в дом Хлудова, за которым был большой старый сад. Во время перемены, гуляя по саду, я рассказывала подруге Наде про эту необычайную встречу.
Маяковский звонил мне по телефону, но я не хотела его видеть и встретилась с ним случайно. Он шел по Кузнецкому мосту, на нем был цилиндр, черное пальто, и он помахивал тростью. Повел бровями, улыбнулся и спросил, может ли прийти в гости. Начиная с этой встречи воспоминания встают кадрами, налезают друг на друга, и я не знаю, ни какой срок их отделяет, ни в каком порядке они располагаются.
Это было в 13-м году, до войны, т. к. тогда мой отец был еще юрисконсультом австрийского посольства, и, между прочим, к нему иногда обращались за советом приезжавшие на гастроли и не поладившие с антрепренером австрийские актеры, акробаты, эксцентрично одетые шантанные певицы, тирольцы с голыми коленками... но первое появление Маяковского в цилиндре и черном пальто, а под ним - желтой кофте-распашонке, привело открывшую ему горничную в такое смятение, что она шарахнулась от него в комнаты за помощью.
Летом 14-го года мама и я отвезли в Берлин заболевшего отца. Там ему сделали операцию, наступило временное улучшение, он поправился, встал, ходил. Объявление войны застало нас в санатории под Берлином. Пришлось спешно бежать оттуда, в объезд, через Скандинавию. По возвращении в Москву как будто поправившийся отец начал по-прежнему работать.
В это время Маяковский бывал у меня часто, может быть, ежедневно. Вижу его у меня в комнате, он сидит, размалевывает свои лубки военных дней (очевидно, то было в августе-сентябре 14-го года):
Плыли этим месяцем
Турки с полумесяцем.
С криком "Дейчланд юбер аллее!"
Немцы с поля убирались.
Австрияки у Карпат
Поднимали благой мат.
Возможно, что именно эти лубки были сделаны у меня, уж очень крепко засели в голове подписи к ним. Володя малюет, а я рядом что-нибудь зубрю, случалось, правлю ему орфографические ошибки.
Вижу себя в гостиной, у рояля (я тогда училась в музыкальной школе Гнесиных, у Ольги Фабиановны), а Володя ходит за моей спиной и бурчит: стихи пишет. Он любил под музыку.
А еще помню его за ужином: за столом папа, мама, Володя и я. Володя вежливо молчит, изредка обращаясь к моей матери с фразами, вроде: "Простите, Елена Юльевна, я у вас все котлеты сжевал...", и категорически избегая вступать в разговоры с моим отцом. Под конец вечера, когда родители шли спать, мы с Володей переезжали в отцовский кабинет, с большим письменным столом, с ковровым диваном и креслами на персидском ковре, книжным шкафом... Но мать не спала, ждала, когда же Володя наконец уйдет, и по нескольку раз, уже в халате, приходила его выгонять: "Владимир Владимирович, вам пора уходить!" Но Володя нисколько не обижаясь, упирался и не уходил. Наконец, мы в передней, Володя влезает в пальто и тут же попутно вспоминает о существовании в доме швейцара, которого придется будить и для которого у него даже гривенника на чай не найдется. Здесь кадр такой: я даю Володе двугривенный для швейцара, а в Володиной душе разыгрывается борьба между так называемым принципом, согласно которому порядочный человек не берет денег у женщины, и неприятным представлением о встрече с разбуженным швейцаром. Володя берет серебряную монетку, потом кладет ее на подзеркальник, опять берет, опять кладет... и наконец уходит навстречу презрительному гневу швейцара, но с незапятнанной честью.
А на следующий день все начиналось сызнова: появлялся Володя, с изысканной вежливостью здоровался с моей матерью и серьезно говорил ей: "Вчера, только вы легли спать, Елена Юльевна, как я вернулся по веревочной лестнице..." И мама, несмотря на присущее ей чувство юмора и на то, что мы жили на третьем этаже, с беспокойством смотрела на Маяковского: может быть, он действительно вернулся, не по веревочной, а по обыкновенной лестнице.
Я же относилась к Маяковскому ласково и равнодушно, ни ему, ни себе не задавала никаких вопросов, присутствие его в доме считала вполне естественным, училась, читала книги и, случалось, задерживалась где-нибудь, несмотря на то, что он должен был прийти. Не застав меня, Володя оставлял свою визитную карточку, сантиметров в пятнадцать ширины, на которой желтым по белому во всю ширину и высоту было напечатано: Владимир Маяковский. Моя мать неизменно ее ему возвращала и неизменно ему говорила: "Владимир Владимирович, вы забыли вашу вывеску". Володя расшаркивался, ухмылялся и клал вывеску в карман.
Удивительно то, что меня ничего в Маяковском не удивляло, что мне все казалось вполне естественным - и визитные карточки, и желтая кофта, и постоянное бормотанье. Когда мы бывали где-нибудь вместе, меня нисколько не смущало, что на него весь честной народ таращит глаза, я на этом как-то не останавливалась и его странное иной раз поведение, необычную внешность и костюм воспринимала с полным равнодушием. Выступления, пресса, "футуризм", шум и скандал до меня не доходили.
Таково было положение вещей, когда в Москву из Петрограда приехала Лиля. Здоровье отца опять ухудшилось. Как-то мимоходом она мне сказала: "К тебе тут какой-то Маяковский ходит... Мама из-за него плачет". Я необычайно удивилась и ужаснулась: мама плачет! И когда Володя позвонил мне по телефону, я тут же сказала ему: "Больше не приходите, мама плачет".
К лету 15-го года отец уже больше не вставал. Мама была при нем безотлучно, и я не хотела, чтобы мама плакала из-за меня.
&n