нонова статуя, возбужденная лучезарным солнцем".
После лекции Уваров подошел к начальнице, г-же Леонтьевой, и сказал ей: "Вы ведь напишете государю о моем посещении?" Затем он уехал и увез с собой оратора. А ведь и тот и другой слывут за умных людей!
22 января 1842 года
Новая тревога в цензуре. Башуцкий издает тетрадями книгу "Наши", где помещаются разные отдельные статьи. Одна из них, "Водовоз", наделала много шуму. Действительно, демократическое направление ее не подлежит сомнению. В ней, между прочим, сказано, что народ наш терпит притеснения и добродетель его состоит в том, что он не шевелится. Государь очень недоволен. К общему удивлению, дело, однако, обошлось тихо. Цензору даже не сделали официального выговора, а автора призывал к себе Бенкендорф и сделал ему лишь умеренное увещание. Цензуровал статью Корсаков: литераторы часто употребляют его как свое орудие, особенно Греч и Булгарин. Ему многое сходит с рук, от чего не поздоровилось бы другим. Хорошо иметь начальником брата! Вон Очкину за "Сказку" Кукольника на днях сделали строжайший выговор. Аристократы сильно взволнованы этими литературными дрязгами. Недавно один князь, член Государственного совета, с великим гневом говорил мне о демократическом направлении нашей литературы. Значит, они начинают читать русские книги: беда же книгам и цензуре!
Оно, впрочем, и правда, что стремление нашей литературы к так называемой народности и вообще усилия ее пробудить народное самосознание мало благоприятны для высшего сословия. У всех писателей, пишущих в народном духе, начиная с Полевого и так далее, тайная мысль та, чтобы возбуждать массу. Наше высшее сословие не имеет никаких нравственных опор и, естественно, должно падать с развитием образования в среднем и низшем классах. Но не само ли высшее сословие в том виновато? Оно вовсе не заботится о приобретении морального перевеса, - ведь кто, например, учится в университетах? Плебеи, а аристократы только "проходят курс" для аттестата. Мне памятен Пажеский корпус, из которого я, несмотря на ласки начальства, ушел, потому что не видел в аристократическом юношестве ни малейшего сочувствия ни к науке, ни к ее представителям.
27 января 1842 года
Императорский экзамен в Смольном монастыре. В половине экзамена приехал наследник с женою, а спустя несколько времени и сам государь. Он хотел послушать только пение. Пропели концерт, "Боже, царя храни", многая лета, и он уехал.
12 февраля 1842 года
Музыкальная и танцевальная репетиция в Смольном монастыре. Есть прекрасные голоса; особенно отличилась калмычка Капчукова. Хороши были также и танцы. Неистощимая Дидло к каждому выпуску припасает новые группы и фигуры.
Итак, вот воспитание этих девушек кончено. Они выходят в жизнь - с чем же? С пением, с плясками, с легким, очень легким запасом познаний, с привычками к роскоши, с жаждою к наслаждениям и с совершенным непониманием жизни, незнанием ее темных сторон и своих обязанностей. Между тем каждой из них уже лет восемнадцать двадцать. В этих заведениях вообще слишком много жертвуется для блеска. Они как бы составляют часть двора, и потому в них все главным образом обращено на внешность.
13 февраля 1842 года
В Аудиторской школе происходят ужасные сплетни и мерзости. Рерберг уже открыто идет против меня и окружает меня шпионами. В добрый час!
Университет опять возложил на меня произнести речь на акте. Хочу написать что-нибудь о критике.
24 февраля 1842 года
Встретился с княгиней Щербатовой, которая завела со мной речь об "Елене Глинской". Она была недавно на представлении ее. Да, наши аристократы начинают не только читать русские книги, но и посещать русский театр. Вот все, что они вынесли хоть бы из представления "Елены Глинской": "Зачем выводить на сцену русский двор в таком непристойном виде?" Я не читал и не видал пьесы и потому ничего не мог на это отвечать; заметил только, что русская история вообще бедна драматическими эффектами и писателю трудно выбирать: он рад, когда нападает на что-нибудь живое.
1 марта 1842 года
Вчера был в театральном маскараде. Там, по обыкновению, присутствовал государь. Он был очень весел, его беспрестанно затрагивали маски, и сам он многих останавливал. Великий князь Михаил Павлович оставался еще после меня, а я уехал в три часа ночи.
4 марта 1842 года
В Смольном монастыре раздача шифров, медалей и проч. Девица, удостоенная награды первой степени, выходит из ряда остальных, делает два реверанса и опускается на подушку на колени перед государыней. Та прикалывает ей шифр к платью на плече. Награжденная целует императрице руку, а последняя возвращает ей поцелуй в щеку или в голову. Первые три шифра получили: Арсеньева, Каховская 2-я и Буссе. Государь был ненадолго и уехал вместе с великим князем Михаилом. Наследник оставался до конца церемонии. Затем государыня подошла к учителям, кивнула головой и проговорила: "Благодарю".
В последнем маскараде в Дворянском собрании, говорят, случилось следующее: государь с трудом пробирался в толпе. В этот день собрание было особенно многочисленное. В одном месте его окружили маски-патриотки и, желая насладиться лицезрением монарха, до того стеснили его, что он принужден был остановиться и ожидать. Наконец терпение его не выдержало, он топнул ногой и грозно крикнул, назвав их по-французски скотами. Волны народа, как волны Черного моря перед жезлом Моисея, мгновенно расступились от этого слова. И поделом! Надо быть умеренными и в выражении патриотических чувств, особенно когда царь веселится запросто и либерально с своим добрым народом.
7 марта 1842 года
День выпуска в Смольном монастыре. Около двух часов пополудни состоялся обед для девиц и ученой братии. Императрица кушала со всеми. Ее окружали девицы, получившие шифр. В начале обеда приехал государь. Мне досталось сидеть прямо против него. Стол был постный. Государь был весел и любезен, разговаривал все время с девицами, ни одной не оставил без внимания, пил за их здоровое. Обходя столы, он вдруг сказал Тимаеву (инспектору):
- Вы зачем здесь?
- Я и все прочие приглашены, ваше величество.
- Я не о том спрашиваю, - возразил государь, - почему вы присутствуете на обеде, а о том, зачем вы поместились именно возле этих милых девиц? Верно, фаворитки? - Наши фаворитки, ваше величество, - отвечал Тимаев, - не здесь: они все около императрицы.
- То есть шиферные, хотите вы сказать, - продолжал государь, - да, знаю, знаю!
Государь и государыня вообще были очень ласковы, просты, без этикета. Был провозглашен тост за императрицу, причем все встали. Государь приказал опять садиться и скомандовал:
- Раз, два, три!
После обеда пошли в церковь. Многие из девиц, прощаясь, рыдали. Мои ученицы окружили меня тесной толпой и благодарили "за те высокие чувства, которые я вложил в их душу", и проч. Я был тронут не меньше их самих.
Здесь, между прочим, видел я известную В.А.Нелидову. Она не красавица, но в лице ее много прелести и во всей особе что-то в высшей степени привлекательное. К пяти часам все разъехались.
25 марта 1842 года
Публичный акт в университете. Я произнес речь "О критике". Публика приняла ее с большим одобрением. Многие подходили благодарить меня. Были в публике лица, приехавшие нарочно только для моего чтения и уехавшие тотчас после него. Вообще я в настоящее время пользуюсь расположением публики; говорят, что лекции мои производят эффект: прекрасно, но надолго ли все это?.. Плетнев прочел свой отлично составленный отчет за истекший год. Вообще весь акт прошел прилично и торжественно, как это редко удается.
29 марта 1842 года
Был у Клейнмихеля, чтобы как-нибудь выяснить, наконец, мои отношения к Аудиторской школе. Граф сказал:
- Прошу вас, не оставляйте только нас. Вы настоящий начальник всей учебной части в Аудиторской школе. Она вся на вашей исключительной ответственности. Во всем относитесь прямо ко мне, а я вас уж поддержу.
Последние слова он особенно подчеркнул. Итак, пока дело уладилось, кажется.
9 апреля 1842 года
Вчера выпушенные монастырки собрались ко мне провести вечер. Их было до двадцати. Между ними особенно сияли красотой царевна Гурийская и Галенкина. Вечер прошел оживленно и очень приятно.
16 апреля 1842 года
Множество толков по поводу указа о крестьянах. Мое мнение, что указ этот не есть окончательная мера; он слишком странен и противен политике. Одно из двух: или это первый шаг, за которым последуют другие, или существуют секретные дополнительные предписания местным властям, чтобы они склонили дворянство понять волю государя и приступить к добровольной сделке с крестьянами. Это может повести к тому, что народ подумает, будто все сделано по желанию самого дворянства, и последнее, таким образом, не будет компрометировано.
19 апреля 1842 года
Светлое Христово воскресение. У заутрени и обедни был в церкви батальона военных кантонистов. Там прекрасное пение.
Ожидания служащих в Аудиторской школе не сбылись, и все происки, сплетни оказались бесполезными: никто ничего не получил. Можно себе представить всеобщее недовольство и отчаяние! Вечером так называемый казенный бал в Екатерининском институте, где я опять провел несколько приятных часов среди моих милых учениц, любовь которых всегда глубоко меня трогает и делает счастливым.
24 апреля 1842 года
Гулял под качелями на Адмиралтейской площади. Невский проспект и площадь с балаганами были усеяны народом. В тесноте у меня вытащили платок из кармана. Веселья, по обыкновению, было мало. Густые массы народа двигались почти бесшумно, с тупым равнодушием поглядывая на паяцев и вяло улыбаясь на их грубые выходки.
Был, между прочим, у девиц Бурнашевых, с которыми познакомил меня Гросс-Гейнрих, учитель девицы Кульман. Это две бедные девушки с отличными дарованиями. Отца их как-то притеснили по службе; он живет ничтожным пенсионом или жалованьем и не мог дать образования своим дочерям. К ним на помощь явился Гросс-Гейнрих. Он заметил их способности и принялся за их образование, подобно тому как уже это сделал с Елисаветою Кульман. И вот теперь эти девушки отлично знают языки: французский, немецкий, английский, итальянский, и, кроме того, занимаются древними: латинским и греческим. Я застал их за переводом Матфеева евангелия с греческого языка на русский. Я пробыл у них часа полтора и, уход", обещался посещать их и с своей стороны руководить их занятиями по русской словесности. Они с удовольствием приняли мое предложение.
26 апреля 1842 года
Сегодня я в первый раз слышал Листа. Принц Ольденбургский пригласил его в Смольный монастырь, а начальница пригласила меня послушать знаменитого артиста. Это настоящий гений. Какая сила, какой огонь в его игре! Инструмент под его пальцами исчезает. Он переносит вас всецело в мир звуков, где он безграничный властелин. Каждый звук, который он извлекает из инструмента, - или мысль, или чувство. Нет, я никогда не слыхал ничего подобного! Далее в музыке, кажется, нельзя идти.
Наружность Листа очень оригинальна. У него тонкие черты лица; он худ и бледен; длинные светло-русые волосы стелются у него по плечам. Когда он играет, физиономия его оживляется и буквально делается горящею. Все приемы его показывают человека европейски образованного. Его приняли, как царя. Все встали, когда он вошел: принц Ольденбургский, министр народного просвещения Уваров, начальница Смольного монастыря встретили его у эстрады, где ожидали его два флигеля. Листа сопровождал и неотлучно при нем находился, как камергер при царе, граф Виельгорский, сам превосходный музыкант. Я и до сих пор еще нахожусь под влиянием дивной, непостижимой игры Листа.
Способности наши важны не столько потому, что они есть, сколько по тому, что мы из них делаем.
16 мая 1842 года
У нас новый попечитель. Уж с год, как князь Дондуков-Корсаков подал в отставку. На его место долго никого не назначали. Но вот приехал из-за границы князь Григорий Петрович Волконский, и его сделали попечителем. Он был уже года два помощником попечителя и потому нам знаком. Он человек, как говорится ныне, с европейским образованием, со свежей головой и честными стремлениями, еще не остывший к добру - только очень молод. Ему лет за тридцать, не более. Хватит ли у него твердой воли и выдержки в добре? Много есть людей, которые, начав свою деятельность с хорошими намерениями, скоро изменяют им: общество и жизнь так переворачивают их, что они начинают действовать в смысле, обратном своим первоначальным целям. У нас люди удивительно скоро подвергаются порче.
22 мая 1842 года
Сегодня университет давал обед бывшему своему попечителю, князю М.А.Дондукову-Корсакову. Обедающих было до восьмидесяти человек. Присутствовали, между прочим, и министр народного просвещения, и граф Н.А.Протасов, и новый попечитель, князь Волконский, с братом. Все сошло очень хорошо. Плетнев от имени университета прочел князю благодарственное слово за его управление. Это, видимо, тронуло его, и он в свою очередь отвечал просто, с чувством. За обедом и после обеда играла музыка.
31 мая 1842 года
Князь Дондуков-Корсаков давал университету ответный прощальный обед на своей даче в Ораниенбауме. Поутру, в двенадцать часов, профессора собрались на Английской набережной, на пароходе, который нарочно для них был приготовлен. Погода стояла ясная, хотя немного холодная. Когда мы выехали на взморье, грянула музыка и играла все время плавания. Пароход остановился на некотором расстоянии от берега; к нему причалили три катера, и мы быстро очутились у пристани, где ожидали нас экипажи. В три часа мы были на даче и встречены хозяйкой в саду, у террасы. Обед прошел живо и весело. Вечером привелось быть зрителем интересного зрелища. Кто-то из властей (говорят, принц Оранский) приближался на пароходе к Кронштадту. Вдруг на крепости и на кораблях, стоящих на рейде, мелькнули огоньки, раздался гром пушек; это был салют высокому гостю.
Вечером тем же порядком совершился наш обратный путь в Петербург. Дул попутный, но сильный ветер, и пароход покачивало. Многие из наших забрались в каюту и, в воспоминание своего минувшего студенчества, затянули буршские песни; на палубе тем временем играла музыка, и все это вместе с шумом пенящихся под колесом парохода волн составляло какой-то дикий, оригинальный концерт.
7 ноября 1842 года
Я подал Позену для представления военному министру записку об Аудиторском училище. Оно день от дня падает, и если не дать ему средств поправиться, наконец, совсем упадет. Позен обещал похлопотать.
Четыре бедствия постигли Россию в продолжение последней четверти года: пожар в Казани, пожар в Перми, крушение корабля "Ингерманландия" и - приказы Клейнмихеля. Не знаешь, чему больше удивляться в этих приказах: цинизму ли тона и выражений, или слепоте произвола, который идет напролом, не признавая ни причин, ни обстоятельств, ни закона. Говорить с насмешкою о великом государственном зле, профанировать казни, плевать в глаза обществу, издеваясь над тем, что оно терпит, - это уж чересчур гнусно.
Величайшее зло для государя, когда он сделается недостойным иметь около себя людей просвещенных и благодушных. На всех делах его тогда - печать неудачи, и лучшие намерения его искажаются в исполнении.
Люди осуждены делать глупости, терпеть и умирать. Но природа не назначила нам ни количества зла, какое мы должны вытерпеть, ни минуты смерти - следовательно, можно заботиться об уменьшении первых так же, как об отдалении последней.
25 ноября 1842 года
Этот месяц ознаменовался следующей цензурной тревогой. Некто Машков вздумал издавать листки под названием "Сплетни", в которых, соответственно их названию, собирался рассказывать разные городские слухи, скандалы, осмеивать известные лица и т.д. Это не было периодическое издание по названию, но сильно на него походило. Цензор Очкин поддался обману и пропустил уже четыре номера. В одном из них сильно досталось петербургскому генерал-губернатору Эссену, под именем "Недремлющего ока". Это разошлось по городу, дошло до государя, который приказал издание запретить и сделать выговор цензору.
Бенкендорф писал нашему министру, что литераторы опять начали непристойно браниться. В пример он привел "Комаров" Булгарина, которые, по его словам, заключают в себе непростительные ругательства на разных лиц. Цензорам отдан приказ вперед строже относиться к такого рода литературным сплетням.
Получил приглашение занять место профессора во вновь учреждающейся Римско-католической духовной академии. В ней полагают воспитывать до сорока поляков, с целью внушать им, что папа не должен считаться их господином и что, кроме императора, не существует другого главы церкви Моя роль скромная - преподавание русской словесности. Я виделся уже с этой целью с князем Волконским, с вице-директором департамента иностранных исповеданий Ребиндером и с самим директором Скрипицыным.
В нынешнем месяце я, между прочим, представил проект о преобразовании Аудиторской школы. Это через Позена пошло к военному министру. Позен сообщил мне, что министр очень доволен проектом и хочет привести его в исполнение. Но носятся слухи, что он не останется министром и ему в преемники прочат князя Меншикова.
10 декабря 1842 года
Военный министр вполне одобрил мою записку об Аудиторском училище и велел назначить комитет для выработки правил преобразования сего заведения. Комитет состоит из директора канцелярии военного министра, генерала Н.Н.Анненкова, из директора военных поселений Н.И.Корфа и меня. Сегодня было первое заседание. Дела будет много, но я не жалею: это приятное дело, так как оно обещает пользу. Анненков человек образованный, мыслящий и благонамеренный, но еще не знаю, до какой степени хороший администратор. Генерал Корф добрый старик, но, бедный, кажется, тяготится бременем, которое нечаянно кинули ему на плечи. Он управлял дивизией, а теперь его заставили управлять огромною и многосложною машиною - департаментом военных поселений.
12 декабря 1842 года
Неожиданное и нелепое приключение, которое заслуживает подробного описания. Вчера утром, около двенадцати часов, я вернулся с лекции из Екатерининского института и, ничего не подозревая, преспокойно занимался у себя в кабинете. Вдруг является жандармский офицер и в отборных выражениях просит пожаловать к Леонтию Васильевичу Дубельту. "Вероятно, что-нибудь по цензуре", подумал я и немедленно отправился в III отделение собственной канцелярии его величества.
Дорогою я обдумывал все мои цензурные дела и ни на одном не мог остановиться. В течение десяти лет я успел приобрести некоторую опытность и теперь тщетно терялся в догадках.
Приехавший за мною офицер справлялся у меня о квартире Куторги, которого также требуют к Дубельту. Это значит - нам предстоит гроза за "Отечественные записки".
Я приехал в канцелярию раньше Куторги; через полчаса явился и он. Нас ввели к Дубельту.
- Ах, мои милые, - сказал он, взяв нас за руки, - как мне грустно встретиться с вами по такому неприятному случаю. Но думайте сколько хотите, - продолжал он, - вы никак не догадаетесь, почему государь недоволен вами.
С этими словами он открыл восьмой номер "Сына отечества" и указал на два места, отмеченные карандашом. Вот эти места. Статья Ефебовского, под заглавием "Гувернантка", повесть. Описывается бал у одного чиновника на Песках. "Я вас спрашиваю, чем дурна фигура вот хоть бы этого фельдъегеря, с блестящим, совсем новым аксельбантом? Считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах приятно обдает и его самого и танцующую с ним даму..." Затем:
"прапорщик строительного отряда путей сообщения, с огромными эполетами, высоким воротником и еще высшим галстуком".
- Так это-то? - спросил я у Дубельта.
- Да, - отвечал он: - граф Клейнмихель жаловался государю, что его офицеры оскорблены этим.
Я до того успокоился, что Владиславлев заметил:
- Да вы, кажется, очень довольны!
- Действительно доволен, - отвечал я. - Я беспокоился, пока не знал, в чем нас обвиняют. По сложности и трудности цензурного дела мы легко могли бы что-нибудь просмотреть и подать повод к взысканию. Но теперь я вижу, что настоящий случай равняется кому снега с крыши, который на вас валится, когда вы идете по тротуару. Против таких взысканий нет ни заслуг, их предупреждающих, ни предосторожностей, потому что они выходят из ряда дел разумных, из круга человеческой логики.
Дубельт повел нас к Бенкендорфу.
Бенкендорф, почтенного вида старик, которого я видел в первый раз, встретил нас с лицом важным и печальным.
- Господа, - сказал он кротким и тихим голосом: - мне крайне прискорбно, что я должен вам объявить неприятную весть. Государь очень огорчен местами журнала, которые вам уже показали. Он считает неприличным нападать на лица, принадлежащие к его двору (фельдъегерь), и на офицеров. Я представил ему самое лучшее свидетельство о вас, говорил о вашей репутации в обществе - одним словом, сделал все, что мог, в вашу пользу. Несмотря на это, он приказал арестовать вас на одну ночь.
Изъявив прискорбие, что мы навлекли на себя гнев государя, я сказал:
- Будьте, ваше сиятельство, нашим предстателем у государя императора. Представьте его величеству, в каком тяжком затруднении находится цензура. Мы решительно не знаем, чего от нас требуют и какого направления нам держаться, и мы часто страдаем только потому, что постороннему лицу вздумается вмешиваться в наши дела. Таким образом, мы никогда не безопасны, взысканиям не будет конца, и мы окажемся в невозможности исполнять наши обязанности.
Бенкендорф взял нас обоих за руки и уверял, что все это доложит государю. Мы вышли. Владиславлев приготовил бумагу к коменданту и вручил нам ее. Было уже около четырех часов Нас отпустили домой пообедать, с тем чтобы быть у коменданта непременно в десять часов. В восемь я заехал за Куторгой, который был в больших хлопотах, не зная, как объявить о своем аресте больной жене. Наконец мы отправились к коменданту в Зимний дворец. Его не было дома, и мы отдали нашу депешу его плац-адъютанту.
Он ввел нас в какую-то каморку, где сидел писарь за бумагами, поставил у дверей часового, а сам поехал за приказаниями к коменданту. Через полчаса он вернулся и объявил, что местом моего заточения назначена Петровская, или Сенатская, гауптвахта, а Куторгу ведено отвезти на Сенную.
Сначала он меня отвез. Я очутился в огромной комнате со сводами - в подвале, вместе с караульным офицером. Плац-адъютант был с нами все время очень учтив. Он и Куторга уехали, я остался один с офицером. Это был молодой человек из Образцового полка, по-видимому очень добрый Он с участием на меня смотрел, распорядился, чтобы мне достали кровать, дал покрыться на ночь свою шинель, одним словом, окружил меня вниманием и заботливостью.
На другой день явился тот же плац-адъютант объявить мне, что я свободен. Опять поехали мы вместе на Сенную освободить Куторгу. Распростившись с плац-адъютантом и поблагодарив его за вежливость, мы отправились к князю Г.П.Волконскому, нашему попечителю.
Он принял нас не только любезно, но даже тепло. Я высказал князю все, что у меня накипело на душе. С цензорами обращаются как с мальчишками или с безбородыми прапорщиками, сажают их под арест за пустяки, не стоящие внимания, а между тем возлагают на них обязанность охранять умы и нравы от всего, что может совратить их с пути, охранять общественный дух, законы, наконец самое правительство. Какой же логической деятельности можно от нас требовать там, где все решает слепая прихоть и произвол, основанный только на том, что я хочу и могу?
От князя мы поехали к министру. То же сожаление, те же ласки.
- На кого тут жаловаться и сетовать? - сказал министр. - Случай этот выходит из общего порядка вещей. Я ничего не мог сделать: я обо всем узнал, когда уже все кончилось. Я тотчас же поехал бы к государю, но не мог, потому что у меня в доме корь. В моей власти было только написать письмо и просить Бенкендорфа представить его государю.
Князь читал нам это письмо. Оно написано умно и сильно. Свидетельствуя о нас, то есть о Куторге и обо мне, как о лучших цензорах и профессорах, министр заявлял, что находится ныне в большом затруднении относительно цензуры. Люди благонадежные не хотят брать на себя этой несчастной должности, и если мы с Куторгою еще остаемся в ней, то единственно по просьбе его, министра. Он боится, что цензурное дело вскоре сделается всем ненавистно.
Говорят, государь прочел это письмо и ни слова не сказал.
Куторга выразил опасение, что такой случай может и вперед повториться.
- Могу вас уверить, - отвечал министр, - что при первом таком случае я подаю в отставку. То, что теперь с вами случилось, более для меня пятно - если тут есть какое-нибудь пятно, - чем для вас.
14 декабря 1842 года
Новое затруднение! Студенты вздумали выказать свое участие ко мне по случаю постигшей меня беды. Я читал в первом курсе лекцию: "Об отношении искусства к природе и о начале подражания природе". Правду сказать, я прочел ее с большим одушевлением: предмет богатый. Я кончил уже и сделал шаг с кафедры, как вдруг раздались громкие рукоплескания и крики "браво!" Студенты сплошной массой бросились ко мне. Я на минуту смутился, но быстро оправился.
- Тише, господа, тише, - сказал я студентам, - что вы! Остановитесь!
Мне удалось, наконец, выйти из аудитории, а их удержать в ней.
Что из этого будет? Не знаю. Может быть, новая гроза!
16 декабря 1842 года
До меня дошли слухи, что студенты замышляют устроить мне еще что-то вроде бывшего в понедельник. Я колебался: ехать ли мне в университет? Наконец решился ехать, чтобы не подать вида, что придаю важность подобным вещам. Читал в двух курсах - в первом и во втором; слава Богу, все обошлось спокойно!
19 декабря 1842 года
Суббота. В прошедший понедельник вечером князь Волконский был во дворце. Он не говорил ничего государю о "происшествии в университете, но рассказал о том великой княжне Ольге Николаевне, которая отозвалась, что меня знает.
Между тем история моя возбуждает много толков в городе. Общественное мнение за меня; все клеймят Клейнмихеля. Говорят, на бале во дворце многие из знати выговаривали ему. Он извинялся перед Уваровым.
22 декабря 1842 года
Государь спросил у Бенкендорфа: знает ли он, что произошло в университете на лекции у профессора Никитенко? Бенкендорф отвечал, что знает, но что считает это мелочью, которая не заслуживает внимания, тем более что профессор Никитенко сам постарался восстановить на одно мгновение нарушенный порядок.
- Однако ж министр дурно сделал, что тотчас не уведомил меня об этом, - продолжал государь; - сказать ему это. А между тем подать мне список студентов, которые были на лекции в этот день.
Князь Волконский, которому все это передал его тесть, тотчас написал задним числом донесение министру о происшествии в университете, вследствие которого будто бы в тот же день он и министр сообща положили не доносить об этом государю как о пустяках, которыми не стоит его утруждать. Все это Бенкендорф передал императору вместе со списком студентов.
Государь сказал:
- Если все находят это дело неважным, то и мне остается то же делать. Посмотрим список!
Он пробежал его глазами и только заметил:
- Как мало известных имен!
Тем все и кончилось.
Между тем толки о моем аресте не умолкают. О Клейнмихеле говорят, что он охмелел от царских милостей, и впереди не ждут от него ничего другого после знаменитых приказов, еще так недавно произведших удручающее впечатление на общество смесью произвола с грубым цинизмом. И вот в каких руках сердце царево.
24 декабря 1842 года
Говорят, государь очень недоволен всем случившимся в цензуре. Он видит, что наделана чепуха. Этот, по-видимому, ничтожный случай действительно оставил глубокий след в умах.
В цензуре теперь какое-то оцепенение. Никто не знает, какого направления держаться. Цензора боятся погибнуть за самую ничтожную строчку, вышедшую в печать за их подписью. Я рассматривал новое издание сочинений Гоголя, где между старыми его вещами помещено несколько новых, например: "Шинель", повесть; "Женитьба", драма;
"Разъезд из театра" и прочее. Пьесы эти я представлял комитету, и решено было их напечатать. Они напечатаны, оставалось только выдать билет на выпуск их из типографии. Это совпало с моим арестом, и комитет остановил не только новое издание Гоголя, но и напечатанный уже также роман Даля "Вакх Сидорович Чайкин".
Гоголь и Даль пишут повести, а первый и комедии, в которых нападают на современные гадости. Разумеется, тут действуют разные люди: помещики, чиновники, офицеры, так же точно, как и в "Горе от ума", в "Ревизоре" и во многих других пьесах, напечатанных, игранных на театре, пропущенных самим государем, - теперь все это сделалось преступным и запретным. Комитет поручит мне составить представление министру о затруднениях, в каких он находится: он просит наставлений и руководства.
29 декабря 1842 года
Все дни занимался сочинением представления министру. Комитет одобрил его, князь тоже. Оно теперь переписывается. Акт этот очень любопытен. Я сохраню копию с него в моих бумагах. Может быть, он будет небесполезен будущему историку нашего просвещения и литературы.
Нельзя не питать глубокого отвращения к такому порядку вещей; но надо помнить, что жизнь возвышается только жертвами.
31 декабря 1842 года
Вот и конец 1842 года. Итог благ, им дарованных, очень невелик. Провожать его приходится тем же, чем встретили: сетованиями за прошлое, несбыточными надеждами на будущее.
2 января 1843 года
Делал мало визитов, желая по возможности избежать толков о моем аресте и о выраженном мне сочувствии студентов, - но не избежал даже в институте и в Смольном монастыре. В последнем я с трудом уклонился от расспросов начальницы и от взрыва негодования за мой арест со стороны старших воспитанниц.
До смерти надоели мне все эти толки и утомили меня все эти сочувствия! Разве от того лучше пойдут дела и менее гнусно сделается положение нашей литературы!
3 января 1843 года
Министр назначил сегодняшний день для принятия поздравлений с Новым годом. Пестрая толпа чиновников в мундирах наполняла до тесноты узкую, длинную залу. Многие являются сюда для того только, чтобы побывать в этой зале: министр видит только тех, которые в первом ряду. С одними он поговорил, другим кивнул головой, на большинство даже не взглянул. Вот и все.
10 января 1843 года
Сильно подумываю об отставке из цензурного ведомства. Нельзя служить: при таких условиях никакое добро не мыслимо. Советовался об этом кое с кем, между прочим с Вронченко. Все одобряют мои мотивы, но не одобряют моего намерения, находя его пагубным для литературы. Особенно сильно говорил мне в этом смысле Вронченко. Положим, все это преувеличения: никакое дело не держится одним человеком. Тем не менее надо подумать.
19 января 1843 года
Я назначен членом комитета, который устраивает литературное чтение в пользу погоревших студентов Казанского университета Комитет должен собраться сегодня у генерала И.Н.Скобелева, главного члена.
20 января 1843 года
Пробыл у Скобелева до двенадцати часов. Там были: Греч, Шульгин, Булгарин, Кукольник. Ждали Полевого, но он не приехал. Читаны были пьесы, предназначаемое для литературною вечера. Статьи большею частью посредственные. Лучшая - отрывок из пьесы Кукольника: "Построение Петербурга". Дух времени и нравы прекрасно выражены в некоторых лицах. "Отрывок из жизни Державина", писанный самим поэтом, любопытен по характеристическим чертам, но написан варварски. Мне поручают читать его. Рассказ Даля о каком-то французском учителе уж чересчур пошл, и все со мной согласились, что его лучше исключить. Вечер заключился, как и все такие вечера, ужином.
Здесь, между прочим, видел я замечательного человека, полковника Непейцына, без ноги, которую он потерял под Очаковым. Ему семьдесят лет, но он бодр и свеж, как будто ему было всего сорок. На голове ни сединки.
Скобелев, с обычной своей солдатской размашкою, сказал мне:
- Вы были арестованы, вот и я вместе с другими прочими, - а их было немало: весь город, - принялся жалеть о вас. Но в заключение кончил тем, что перестал жалеть, сказав самому себе: тьфу ты, к черту! Да этаким несчастливцем и я хотел бы быть - несчастливцем, за которого весь крещеный мир стоит в один голос. Право, вышло, что вам сделали больше добра, чем хотели сделать зла.
26 января 1843 года
Был у Скрипицына. Дело о профессорстве моем в Католической академии, кажется, кончено: меня определяют. Кафедру истории займет Куторга. На философию никого не находят. Да где ж у нас не только философы, но и сама философия? Я советовал обратиться к Карпову, переводчику Платона и автору "Введения в философию", о котором я писал в "Сыне отечества"; Галича не хотят: он шеллингист, стар, и ему недостает практической смышлености, а в польской католической академии, особенно философу, необходимо быть мудрым не только по-книжному, но и по-житейски. Фишер, наш университетский профессор, не люб, потому что сам католик. Больше никого нет. На днях должен буду представиться министру внутренних дел, Перовскому.
28 января 1843 года
Получил официальную бумагу об утверждении меня профессором Римско-католической академии.
Прибегал ко мне Рейссиг уведомить меня, что на меня восстали все генералы, прикосновенные к Аудиторской школе (их четверо), за мой проект преобразования ее. В самом деле, ужасное дело! Всякий из них рвет из нее кусочек власти, а я стремлюсь установить единство и возвысить учебную часть, соединив ее с нравственною. Вообще проект мой имел добрые виды, да и все были согласны с тем, что школу нельзя оставить в ее настоящем виде. Назначение ее важное: она должна возвысить и, если можно так сказать, о праве судить военно-судную часть армии. Идея моя принята в соображение военным министром; составлен комитет из Анненкова (директор министерской канцелярии), генерала Корфа и меня для разработки этого дела. Но, кажется, доброму делу не бывать, ибо сюда вмешались частные интересы, а у меня нет времени, да, наконец, и охоты бить прутом по воде. Я и то уж много времени и труда отдал этой школе, а сделать удалось очень мало.
31 января 1843 года
Литературное чтение в пользу Казанского университета. Посетителей было не особенно много. И правду сказать, чтения эти скучны-таки. Приходится слушать все отрывки. Булгарин прочел, и очень дурно, отрывок из своею полуромана, полуистории о Суворове: написано гладко, холодно; ни одной выдающейся мысли, ни одного слова, которое запало бы в душу. Полевой прочел отрывок из своей драмы "Ломоносов". Я прочел отрывок из мемуаров Державина, любопытный по чертам времени, но написанный ужасным языком, и еще отрывок из поэмы Е.П.Гребенки "Богдан Хмельницкий". Последняя пьеса хороша, но из нее опять-таки был вырван только отрывок. Кукольник прочел отрывок из драмы "Построение Петербурга": это был перл нашего чтения. Бенедиктов бросил горсть своих блесток из пьесы "Туча". В итоге - один Кукольник действительно занял публику. К счастью, не явился Мятлев с своей бесконечною "Курдюковой": пришлось бы выслушать еще отрывок. Чтение продолжалось два с половиною часа.
Мне сообщили следующее: государыня сделала сильный выговор Клейнмихелю за меня и в наказание не пригласила его к обеду, к которому были приглашены все лица, близкие ко двору. Поводом к принятию во мне такого участия было мое отсутствие из Смольного монастыря в течение целой недели. Случилось это вовсе не преднамеренно и помимо моей воли. Государыне донесли о том, объясняя мое отсутствие сильным огорчением и т.д. За меня сильно говорили по этому случаю начальница, принц Ольденбургский и статс-секретарь Гофман.
6 февраля 1843 года
Первое заседание в Римско-католической академии. Присутствовали: ректор, две духовные особы - какие-то каноники, - Куторга и я. Положено, между прочим, что я буду преподавать русскую словесность по понедельникам и вторникам, от 10 часов до половины 12-го, и в пятницу от двух до четырех. Эти последние часы я предполагаю отдать практическим занятиям.
7 февраля 1843 года
Был у директора канцелярии военного министра, генерала Анненкова, Мне хотелось с ним поговорить о восстании на меня генералов за мой проект преобразования в Аудиторском училище. Он меня уверил, что никто, начиная с него самого, не разделяет генеральского негодования, а, напротив, все порядочные люди ожидают от меня обновления и усовершенствования школы.
Некто Машков еще в прошедшем году начал было издавать нечто вроде журнала под названием: "Сплетни". За это досталось цензору Очкину, а "Сплетни" запретили издавать. Надо еще заметить, что автор или издатель принял псевдоним "Кукарику". Еще немного спустя он вздумал издавать повести, одну за другою. В них уже не было ничего общего со "Сплетнями", и я пропустил их. Между чем в "Пчеле" напечатали объявление, что выходят новые сочинения Кукарику, и в скобках: автора "Сплетней". К этому прибавлено, что самые "Сплетни", остающиеся в небольшом количестве, можно покупать там-то.
И вот из-за этих "Сплетней" новые сплетни. Министр сделал мне выговор, зачем я позволил Машкову называться "Кукарику", а Корсакову и Очкину за то, что они пропустили объявление в "Пчеле". Странное дело, как будто существует закон, налагающий запрещение на то или другое имя. Если б Машков назвался собственным именем в "Сплетнях", я должен был бы, оказывается, запретить ему называться Машковым в других, самых невинных сочинениях, какие ему вздумалось бы еще напечатать. Можно ли оставаться цензором при таких понятиях наших властей?
Я был сегодня у князя Г.П.Волконского, горячо объяснялся с ним и просил уволить меня от цензуры. Что остается делать в этом звании честному человеку? Цензора теперь хуже квартальных надзирателей. Князь во всем согласен со мной, но крайне огорчен моим намерением подать в отставку.
На днях я представлялся министру внутренних дел Перовскому. Принят был весьма вежливо. Он одобрил мои идеи о преподавании русской словесности в Римско-католической академии. Обращение его вообще привлекательно: просто, изящно, благородно. Он как будто и в самом деле уважает человека, с которым говорит по службе.
8 февраля 1843 года
Литературный вечер в пользу казанских студентов доставил 2718 руб. 15 коп. ассигнациями. Из этого употреблено на расходы (на освещение залы 126 руб., за 35 дюжин стульев 210 руб., жандармам и полицейским 15 руб., университетским служителям 28 руб., за объявление в афишах 95 руб., за напечатание билетов и программ 70 руб.) 544 руб. Следовательно, очистилось 2174 руб. 15 коп. ассигнациями-не особенно много. Но и тут еще помогло то, что за многие билеты заплачено свыше их настоящей цены. Государь и государыня прислали за два билета 350 руб., наследник за два билета - 50 руб., великие княжны за два билета - 50 руб. Константин, Николай и Михаил Николаевичи за три билета - 150 рублей. Штиглиц взял два билета и заплатил за них 350 руб., и Демидов, Анатолий, - один билет за 250 руб.
9 февраля 1843 года
Первая лекция в Римско-католической академии. Без большого эффекта, -