Главная » Книги

Никитенко Александр Васильевич - Дневник. Том 1, Страница 11

Никитенко Александр Васильевич - Дневник. Том 1


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

аса утра. Это, право, не дурно. Надо, чтобы жизнь иногда пенилась.
   Гебгардт был умен, блестящ и любезен, как всегда; Поленов пел и шумел; Линдквист говорил о великих людях; Дель играл в вист и рассуждал о политике; Сорокин ворчал на жизнь; Армстронг исправлял должность эхо; Чижов был благоразумен и тонок; Михайлов-старший был, по обыкновению... легок как пух и голосист как жаворонок; Михайлов-младший с обычной грацией играл комедии и всех тешил. Всё славные ребята, дружно думали и дружно веселились.
   Здесь мы нашли мальчика лет четырнадцати, который в маленькой комнатке срисовывал копию с картины Рубенса. Копия прекрасная: она почти кончена. Это крепостной человек графа Головкина. Я говорил с ним. В нем определенные признаки таланта; но он уже начинает думать о ничтожестве жизни, предаваться тоске и унынию. Граф ни за что не хочет дать ему волю, Михайлов просил его о том тщетно. Что будет из этого мальчика? Теперь он самоучкою снимает копии с Рубенса. Через два или три года, он сломает кисти, бросит картины в огонь и сделается пьяницею или самоубийцею. Граф Головкин, однако, считается добрым барином и человеком образованным... О Русь! О Русь!
  
   9 октября 1836 года
   Вчера был акт в университете. Я читал отчет за прошедший академический год и речь "О необходимости философского или теоретического изучения словесности". Публика приняла и то и другое одобрительно. Когда я сошел с кафедры, меня осыпали приветствиями.
   Вечером поехал на бал в институт, который праздновал именины своей добрейшей начальницы, Амалии Яковлевны Кремпиной. Здесь пировал я до четырех часов утра. Девицы весь вечер окружали меня тесною толпой, и я наслаждался их простодушною любезностью.
  
   16 октября 1836 года
   Цензор Корсаков в отсутствии Шенина заведовал редакцией "Энциклопедического словаря". Он пропустил и велел напечатать для 7 тома его статью "18 Брюмера". Греч подал в цензурный комитет донос, что статья эта неблагонамеренная, либеральная и вредная для России, потому что в ней говорится о революциях и конституциях. Статья была читана в комитете. Трусливейшие из цензоров, Гаевский и Крылов, - и те даже не нашли в ней ничего предосудительного. Сверх того, она была пропущена самим министром. Я предложил в комитете вопрос: "Должны ли мы французскую революцию считать революцией, и позволено ли в России печатать, что Рим был республикой, а во Франции и в Англии конституционное правление, - или не лучше ли принять за правило думать и писать, что ничего подобного на свете не было и нет?"
   Крылов отвечал, что историю и статистику нельзя изменять. Другие цензоры согласились с этим. Но председатель комитета Дондуков-Корсаков нашел, что в статье "18 Брюмера" следующее выражение не должно быть пропущено: "Добрые французы сокрушались, видя правительство не твердым и повсюду во Франции царствующее безначалие". Он доказывал, что во Франции тогда не могло быть ни одного доброго человека и что эти слова надо непременно вымарать. В заключение положено было, однако, статью "18 Брюмера" не считать зловредною.
  
   18 октября 1836 года
   Греч совсем поссорился с Плюшаром и должен был сложить с себя звание главного редактора. Он делал попытки к примирению, писал Плюшару нежные письма. Но Плюшар отвечал, что он согласен на примирение только под условием, что Николай Иванович больше не станет писать доносов на "Энциклопедический словарь". Это положило конец попыткам.
  
   20 октября 1836 года
   Вот образчик современной нравственности. Есть здесь некто Пасынков, чиновник и литератор. Третьего дня он встретился где-то с нашим Михайловым; зашел как-то разговор о генерале Михайловском-Данилевском, с которым Пасынков знаком.
   Михайлов: Скажите, пожалуйста, как не стыдно генералу: он такой богатый человек, а между тем не платит учителям за уроки своим детям.
   Это действительно было. Он заключил условие с учителем I гимназии Лапшиным по 10 рублей за урок, не заплатил ему ни копейки и собирался еще жаловаться министру за то, что учитель хотел взять с него слишком дорого.
   П а с ы н к о в: О, это неправда. Генерал, точно, немножко скуп, но где надо - он не жалеет денег. Вот, например, я знаю случай. Сын его, как вам известно, в университете. При мне он приезжал к профессору Никитенко, просил его о покровительстве сыну и в моих глазах подарил ему прекрасную табакерку, стоившую по крайней мере тысячу двести рублей.
   Михайлов: Боже мой! Что вы говорите? Никитенко и взятка - это невозможно! Я знаю его двенадцать лет и ручаюсь, что он этого не сделал.
   Пасынков: Как вам угодно, а что правда, то правда.
   Они расстались. Михайлов передал мне все это. Я знаю, что у меня есть враги, но такая подлая ложь уже превосходила всякую меру. И с какою целью? Человек, совсем мне чужой, ссылается на факты, на собственное свидетельство и старается внушить ко мне подозрение в самых близких моих друзьях. Этим уже нельзя было пренебречь.
   Мы порешили следующее. Михайлов пригласит к себе этого господина под каким-нибудь предлогом. А я, Поленов и Гебгардт будем скрыты где-нибудь в соседней комнате. Михайлов наведет разговор на меня: если Пасынков повторит сказанное, мы все явимся на сцену, и я потребую у него отчета и объяснения. А там уже решим, что предпринять.
   Так и сделали. Мы собрались в среду утром. Явился и Пасынков. Он что-то почуял, ибо с первых же слов Михайлова начал изворачиваться, утверждать, что он не так говорил, что он никогда не осмелился бы даже подумать обо мне так и пр. и пр.
   Я не вытерпел и вышел из засады. Он страшно смешался и готов был бежать. Но я решительно и твердо потребовал у него объяснения. Он торжественно от всего отрекся и униженно извинялся. Что было с ним делать? Друзья мои всё слышали в соседней комнате, и я ограничился внушением вперед быть осторожнее в своих речах. И этот человек не глуп и - литератор.
  
   25 октября 1836 года
   Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15 номере "Телескопа" напечатана статья под заглавием "Философские письма". Статья написана прекрасно; автор ее Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор Болдырев пропустил ее.
   Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с Надеждиным, издателем "Телескопа", везут сюда для ответа.
   Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением "Телеграфа". Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек правительства, а не искусно рассчитанных мер.
  
   28 октября 1836 года
   Сегодня были созваны в цензурный комитет все издатели здешних журналов. Тут были: Смирдин, Гинце, издатель польского журнала и проч. Греч явился прежде. Они были созваны, чтобы выслушать высочайшее повеление о запрещении "Телескопа" и приказание беречься той же участи. Все они вошли согнувшись, со страхом на лицах, как школьники.
   Сегодня же я был у Греча. Он рассказывал мне историю своего отречения от "Энциклопедического лексикона". Оказывается, что сначала Плюшар лягнул его копытом, а он потом только будто бы отплевался. Главная вина тут цензора Корсакова, который в качестве помощника главного редактора вздумал без согласия последнего помещать статьи в лексикон. Это рассердило Греча. Корсаков пробовал когда-то свои силы в литературе, писал забытые трагедии, издавал забытый же журнал, потом долго жил в деревне, служил по полицейской части и, наконец, сделан цензором против штата, по ходатайству попечителя. Это совершенный хамелеон. Его цвет - цвет последнего, с кем он встретился, но это не столько из угодливости, сколько по легкомыслию.
  
   8 декабря 1836 года
   Пишу диссертацию для получения степени доктора. Сроку остается несколько дней. Нам, то есть профессорам до устава, дано право получить эту степень без экзамена, по одной диссертации, которую должно, однако, защищать публично. Эта травля ученых уже была в университете недели две тому назад. Устрялов, профессор русской истории, защищал свою диссертацию "О возможности прагматической русской истории в нынешнее время". Странная задача: прагматическая история в наше время, при нынешней цензуре и источниках, не очищенных и не разработанных критически, - да разве это мыслимо? Немудрено, что Устрялов защищался слабо против возражений Плетнева, особенно Германа и Литвинова, бывшего профессора в Виленском университете. Последний вышел на арену, когда Устрялов начал доказывать, что Литва всегда составляла часть России; попечитель испугался, как он сам потом мне говорил, чтобы не вышло соблазнительного спора, а потому он поспешил прекратить диспут.
   Чижов защищал какую-то новую теорию Остроградского о равновесии жидких тел. Тут, разумеется, я ничего не понял, но знатоки говорят, что Чижов на все возражения отвечал дельно и искусно. Плетнев разгорячился за Карамзина. Когда будут у нас спорить за идеи, а не за лица и выгоды?
  
   10 декабря 1836 года
   Вронченко читал у меня свой перевод Шекспирова "Макбета". Очень приятно провел вечер. Вронченко человек умный и оригинальный. Он около трех лет прожил на Востоке по поручению правительства: ему велено было составить маршрут для прохода наших войск через Малую Азию - разумеется, секретно. От него много любопытного узнал я о Востоке, особенно о Турции и нынешнем ее преобразовании. Участь Надеждина решена: его сослали на житье в Усть-Сысольск, где должен он существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
   Говорят, Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте. Болдырева приказано отрешить от всех должностей, то есть ректора, профессора и цензора. Говорят, что наш министр вел себя очень сурово в отношении Надеждина.
  
   23 декабря 1836 года
   Печерин отправился в отпуск за границу в июле на два месяца и до сих пор не возвращается. Судя по идеям, которые он еще здесь обнаруживал, он, должно быть, задумал совсем оставить Россию. Это все больше и больше подтверждается. На днях получил от него письмо Чижов: он заклинает его прислать ему рублей пятьсот, а в крайнем случае хоть двести. Но ни слова не говорит о своих намерениях. Мы составили по этому случаю совет, то есть Чижов, Гебгардт, Поленов и я, и решили послать ему с брата по 100 рублей - всего 400, для возвращения в Россию. Он теперь в Лугано, небольшом городке на границах Швейцарии и Италии.
  
   26 декабря 1836 года
   Праздники, но я очень занят своей докторской диссертацией. Она должна быть напечатана к 29 числу, 30-го уже разослана кому следует, а 31-го надо уже защищать ее. Совет, впрочем, уже утвердил меня в звании доктора философии. Диссертация печатается у Смирдина. Спасибо ему: он велел елико возможно спешить.
  
   30 декабря 1836 года
   Чтение и защита моей диссертации отложены князем и министром. Они считают докторство мое делом решенным с тех пор, как совет университета меня утвердил в нем.
   Был у министра. Он много говорил о Печерине, поступком которого очень огорчен, так как это действительно ставит его в затруднительное положение. Как сказать об этом государю? Кара может сначала пасть на самого министра, потом на все ученое сословие, а наконец, и на систему отправления молодых людей за границу. Ведь у нас довольно одного частного случая, чтобы заподозрить целую систему, и министр боится, чтобы так не было и на этот раз.
   Новый закон: все молодые люди, окончившие курс учения в высших учебных заведениях, непременно должны прослужить три года в каком-нибудь губернском присутственном месте; поступать прямо в министерство всем воспрещается. Об этом много толков. Всеобщий ропот.
  
   31 декабря 1836 года
   Еду встречать Новый год к Шенину, где будут Ростовцев и Шульгин.
   Гебгардт на этот раз мне изменил. Он начинает серьезно беспокоить меня. Он ведет мелкую, рассеянную жизнь. Ничем не занимается, бегает по вечеринкам и балам, где блещет эпиграммами и ловкостью. Жаль. Этот человек мог бы усвоить себе другого рода жизнь. Но почему же - мог бы? Значит, не мог бы, когда не делает. У кого есть силы, тот не может оставить их без употребления.
   Прощай, 1836 год!
  

1837

  
   2 января 1837 года
   Вчера встретил Новый год у Шенина. Были: Ростовцев, Шульгин, Плетнев и несколько корпусных офицеров и учителей. Было шумно.
   Шенин умный человек. У него крепкая воля. Образ мыслей его, впрочем, мне мало известен. Несомненно, однако, то, что он любит образование: это доказывает все, что он говорит и делает.
   Ростовцев сделал много для корпусного воспитания. Шенин ему в этом содействовал. Ростовцева можно так характеризовать: он умен и хитер для добра. Во всяком случае он отрадное явление у нас в настоящее время. Он преобразил Михаила Павловича. Он вдохнул в него благородное стремление отличиться подвигами на поприще просвещения. Он имеет на него большое влияние и пользуется этим как человек честный и человек государственный. Он еще многое может сделать впереди, если только его не столкнут с пути. Впрочем, за него общественное мнение: он умеет привлекать к себе людей. Я его глубоко уважаю.
   Шульгин, наш профессор истории и ректор, имеет общий ум. Говорит точно и приятно, хотя без особенной силы. Но ректорство не удалось ему: он почти в постоянных столкновениях с попечителем и с товарищами, из которых многие к тому же старше его и по летам и по службе. Подчиненные в свою очередь не любят его за то, что он не особенно с ними ласков; но у него редкая, похвальная черта, особенно для ректора университета: он не способен к лести и искательству перед сильными.
  
   5 января 1837 года
   Вчера я поднес мою диссертацию князю Александру Николаевичу Голицыну, а сегодня получил от него премилое письмо. Признательность моя к нему неизменна: я обязан ему всем своим настоящим и будущим.
  
   20 января 1837 года
   Клейнмихель дал мне крест Анны третьей степени за Аудиторское училище. Он был у нас на экзамене и свирепствовал как ураган. Это ужас и бич для подчиненных. Генералы, и те трепещут перед ним, как овцы перед волком. Я, впрочем, не могу пожаловаться: со мной он был вежлив.
   На днях он приглашал меня к себе обедать: совсем другой человек. Любезен, учтив, гостеприимен - просто радушный хозяин. Жена его верх приветливости. Кажется, на сцене своей службы он по системе облекается в бурю, убежденный, что если хочешь повелевать, то должен быть зверем.
  
   21 января 1837 года
   Вечер провел у Плетнева. Там был Пушкин; он все еще на меня дуется. Он сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода. К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре.
  
   25 января 1837 года
   Лекции мои в университете идут успешно. Мне иногда удается увлекать моих слушателей. Я ратую против всяких полумыслей и полувыражений в литературе, против мишурного блеска и неестественности. Много мешает мне, конечно, незнание иностранных языков: мне от этого недостает материала для сравнений и фактов, для общих исторических выводов. Стараюсь пополнить этот пробел чтением всего, что переведено и переводится на русский язык. А пока главная моя цель: согревать сердца слушателей любовью к чистой красоте и истине и пробуждать в них стремление к мужественному, бодрому и благородному употреблению нравственных сил. Если мне это удастся хоть в слабой мере, сочту, что я не даром трудился.
  
   29 января 1837 года
   Важное и в высшей степени печальное происшествие для нашей литературы: Пушкин умер сегодня от раны, полученной на дуэли.
   Вчера вечером был у Плетнева; от него от первого услышал об этой трагедии. В Пушкина выстрелил сперва противник, Дантес, кавалергардский офицер; пуля попала ему в живот. Пушкин, однако, успел отвечать ему выстрелом, который раздробил тому руку. Сегодня Пушкина уже нет на свете.
   Подробностей всего я еще хорошо не слыхал. Одно несомненно: мы понесли горестную, невознаградимую потерю. Последние произведения Пушкина признавались некоторыми слабее прежних, но это могло быть в нем эпохою переворота, следствием внутренней революции, после которой для него мог настать период нового величия.
   Бедный Пушкин! Вот чем заплатил он за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты; сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению.
  
   30 января 1837 года
   Какой шум, какая неурядица во мнениях о Пушкине! Это уже не одна черная заплата на ветхом рубище певца, но тысячи заплат, красных, белых, черных, всех цветов и оттенков. Вот, однако, сведения о его смерти, почерпнутые из самого чистого источника.
   Дантес пустой человек, но ловкий, любезный француз, блиставший в наших салонах звездой первой величины. Он ездил в дом к Пушкину. Известно, что жена поэта красавица. Дантес, по праву француза и жителя салонов, фамильярно обращался с нею, а она не имела довольно такта, чтобы провести между ним и собою черту, за которую мужчина не должен никогда переходить в сношениях с женщиною, ему не принадлежащею. А в обществе всегда бывают люди, питающиеся репутациями ближних: они обрадовались случаю и пустили молву о связи Дантеса с женою Пушкина. Это дошло до последнего и, конечно, взволновало и без того тревожную душу поэта. Он запретил Дантесу ездить к себе. Этот оскорбился и отвечал, что он ездит не для жены, а для свояченицы Пушкина, в которую влюблен. Тогда Пушкин потребовал, чтобы он женился на молодой девушке, и сватовство состоялось.
   Между тем поэт несколько дней подряд получал письма от неизвестных лиц, в которых его поздравляли с рогами. В одном письме даже прислали ему патент на звание члена в обществе мужей-рогоносцев, за мнимою подписью президента Нарышкина. Сверх того барон Геккерен, усыновивший Дантеса, был очень недоволен его браком на свояченице Пушкина, которая, говорят, старше своего жениха и без состояния. Геккерену приписывают даже следующие слова: "Пушкин думает, что он этой свадьбой разлучил Дантеса со своей женою. Напротив, он только сблизил их благодаря новому родству".
   Пушкин взбесился и написал Геккерену письмо, полное оскорблений. Он требовал, чтобы тот по праву отца унял молодого человека. Письмо, разумеется, было прочитано Дантесом - он потребовал удовлетворения, и дело окончилось за городом, на расстоянии десяти шагов. Дантес стрелял первый. Пушкин упал. Дантес к нему подбежал, но поэт, собрав силы, велел противнику вернуться к барьеру, прицелился в сердце, но попал в руку, которую тот, по неловкому движению или из предосторожности, положил на грудь.
   Пушкин ранен в живот, пуля задела желудок. Когда его привезли домой, он позвал жену, детей, благословил их и поручил Арендту просить государя не оставить их и простить Данзаса, своего секунданта.
   Государь написал ему собственноручное письмо, обещался призреть его семью, а для Данзаса сделать все, что будет возможно. Кроме того, просил его перед смертью исполнить все, что предписывает долг христианина. Пушкин потребовал священника. Он умер 29-го, в пятницу, в три часа пополудни. В приемной его с утра до вечера толпились посетители, приходившие узнать о его состоянии. Принуждены были выставлять бюллетени.
  
   31 января 1837 года
   Сегодня был у министра. Он очень занят укрощением громких воплей по случаю смерти Пушкина. Он, между прочим, недоволен пышною похвалою, напечатанною в "Литературных прибавлениях к "Русскому инвалиду".
   Итак, Уваров и мертвому Пушкину не может простить "Выздоровления Лукулла".
   Сию минуту получил предписание председателя цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру.
   Завтра похороны. Я получил билет.
  
   7 февраля 1837 года
   Похороны Пушкина. Это были действительно народные похороны. Все, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, - все стеклось к церкви, где отпевали поэта. Это происходило в Конюшенной. Площадь была усеяна экипажами и публикою, но среди последней - ни одного тулупа или зипуна. Церковь была наполнена знатью. Весь дипломатический корпус присутствовал. Впускали в церковь только тех, которые были в мундирах или с билетом. На всех лицах лежала печаль - по крайней мере наружная. Возле меня стояли: барон Розен, В.И.Карлгоф, Кукольник и Плетнев. Я прощался с Пушкиным: "И был странен тихий мир его чела". Впрочем, лицо уже значительно изменилось: его успело коснуться разрушение. Мы вышли из церкви с Кукольником.
   - Утешительно по крайней мере, что мы все-таки подвинулись вперед, - сказал он, указывая на толпу, пришедшую поклониться праху одного из лучших своих сынов.
   Ободовский (Платон) упал ко мне на грудь, рыдая как дитя.
   Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, - так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю свое прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему.
   Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в корпорации, нести гроб Пушкина - могли бы "пересолить", как он выразился.
   Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в "Северной пчеле": "Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности".
   Краевский, редактор "Литературных прибавлений к "Русскому инвалиду", тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту.
   Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для "Библиотеки для чтения".
   И все это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись - но чего?
   Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о заслугах Пушкина. Будь что будет!
  
   12 февраля 1837 года
   До меня дошли из верных источников сведения о последних минутах Пушкина. Он умер честно, как человек. Как только пуля впилась ему во внутренности, он понял, что это поцелуй смерти. Он не стонал, а когда доктор Даль ему это посоветовал, отвечал:
   - Ужели нельзя превозмочь этого вздора? К тому же мои стоны встревожили бы жену.
   Беспрестанно спрашивал он у Даля: "Скоро ли смерть?" И очень спокойно, без всякого жеманства, опровергал его, когда тот предлагал ему обычные утешения. За несколько минут до смерти он попросил приподнять себя и перевернуть на другой бок.
   - Жизнь кончена, - сказал он.
   - Что такое? - спросил Даль, не расслышав.
   - Жизнь кончена, - повторил Пушкин, - мне тяжело дышать.
   За этими словами ему стало легко, ибо он перестал дышать. Жизнь окончилась; погас огонь на алтаре. Пушкин хорошо умер.
   Дня через три после отпевания Пушкина, увезли тайком его в деревню. Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.
   - Что это такое? - спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян.
   - А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит - и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи - как собаку.
   Мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается. Это очень волнует умы.
  
   14 февраля 1837 года
   Вчера защищал публично в университете мою диссертацию на степень доктора философии "О творческой силе в поэзии или о поэтическом гении" и сошел с поля битвы победителем. Оппонентами моими были: профессор философии Фишер и профессор русской словесности Плетнев. Началось дело в половине первого часа, а кончилось в половине третьего. Собрание было столь многочисленное, что произошла даже давка. Ректор предварительно прочел мою биографию. Я крепко держался в моих окопах и не терял присутствия духа. Публика выразила свое полное удовольствие. Но вот что было мне особенно приятно. После диспута главные члены университета подошли к присутствовавшему здесь Константину Матвеичу Бороздину, прежнему попечителю, и благодарили его от имени университета за то, что "он воспитал и приготовил меня". Мой добрый покровитель и друг был тронут до слез.
   Вечером собралось ко мне человек до тридцати. Был ужин и, как водится, пили тосты в честь нового доктора.
  
   22 февраля 1837 года
   Был у В.А.Жуковского. Он показывал мне "Бориса Годунова" Пушкина в рукописи, с цензурою государя. Многое им вычеркнуто. Вот почему печатный "Годунов" кажется неполным, почему в нем столько пробелов, заставляющих иных критиков говорить, что пьеса эта - только собрание отрывков.
   Видел я также резолюцию государя насчет нового издания сочинений Пушкина. Там сказано: "Согласен, но с тем, чтобы все найденное мною неприличным в изданных уже сочинениях было исключено, а чтобы не напечатанные еще сочинения были строго рассмотрены".
  
   30 марта 1837 года
   Сегодня держал крепкий бой с председателем цензурного комитета, князем Дондуковым-Корсаковым, за сочинения Пушкина, цензором которых я назначен. Государь велел, чтобы они были изданы под наблюдением министра. Последний растолковал это так, что и все доселе уже напечатанные сочинения поэта надо опять строго рассматривать. Из этого следует, что не должно жалеть наших красных чернил.
   Вся Россия знает наизусть сочинения Пушкина, которые выдержали несколько изданий и все напечатаны с высочайшего соизволения. Не значит ли это обратить особенное внимание публики на те места, которые будут выпущены: она вознегодует и тем усерднее станет твердить их наизусть.
   Я в комитете говорил целую речь против этой меры и сильно оспаривал князя, который все ссылался на высочайшее повеление, истолкованное министром. Само собой разумеется, что официальная победа не за мной осталась. Но я как честный человек должен был подать мой голос в защиту здравого смысла.
   Из товарищей моих только Куторга время от времени поддерживал меня двумя-тремя фразами. Мне в помощь для цензирования Пушкина дали Крылова, одно имя которого страшно для литературы: он ничего не знает, кроме запрещения. Забавно было, когда Куторга сослался на общественное мнение, которое, конечно, осудит всякое искажение Пушкина; князь возразил, что правительство не должно смотреть на общественное мнение, но идти твердо к своей цели.
   - Да, - заметил я, - если эта цель стоит пожертвования общественным мнением. Но что выиграет правительство, искажая в Пушкине то, что наизусть знает вся Россия? Да и вообще не худо бы иногда уважать общественное мнение - хоть изредка. Россия существует не для одного дня, и возбуждая в умах негодование без всякой надобности, мы готовим для нее неутешительную будущность.
   После того мы расстались с князем, впрочем, довольно хорошо. Пожимая мне руку, он сказал:
   - Понимаю вас. Вы как литератор, как профессор, конечно, имеете поводы желать, чтобы из сочинений Пушкина ничто не было исключено.
   Вот это значит попасть пальцем прямо в брюхо, как говорит пословица.
  
   31 марта 1837 года
   В.А.Жуковский мне объявил приятную новость: государь велел напечатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений. Это сделано по ходатайству Жуковского. Как это взбесит кое-кого. Мне жаль князя, который добрый и хороший человек: министр Уваров употребляет его как орудие. Ему должно быть теперь очень неприятно.
  
   3 апреля 1837 года
   Печерин написал письмо Чижову. Он сообщает, что решился навсегда оставить Россию; что он не создан для того, чтобы учить греческому языку; что он чувствует в себе призвание идти за своей звездой, - а звезда эта ведет его в Париж.
  
   12 апреля 1837 года
   Новый цензурный закон: каждая журнальная статья отныне будет рассматриваться двумя цензорами: тот и другой могут исключить, что им вздумается. Сверх того, установлен еще новый цензор, род контролера, обязанность которого будет перечитывать все, что пропущено другими цензорами, и поверять их. Вчера призывал меня председатель для учтивого предложения, чтобы я сам выбрал себе товарища. Я сказал, что мне все равно, и получил П.И.Раевского для "Библиотеки для чтения".
   Спрашивается: можно ли что-либо писать и издавать в России? Поневоле иногда опускаются руки, при всей готовности твердо стоять на своем посту охранителем русской мысли и русского слова. Но ни удивляться, ни сетовать не должно.
  
   13 апреля 1837 года
   Не выдержал: отказался от цензурной должности. В сегодняшнем заседании читали бумагу о новом законе. Цензор становится лицом жалким, без всякого значения, но под огромною ответственностью и под непрестанным шпионством одного высшего цензора, которому ведено быть при попечителе.
   Я сказал князю о моем намерении выйти в отставку, когда мы выходили из цензурного комитета. Разумеется, сначала он удивился, потом посоветовал не делать этого вдруг, чтобы не навлечь на себя страшного нарекания в возмущении.
  
   14 апреля 1837 года
   После жаркого объяснения с князем заключен честный мир, и пока я еще остаюсь цензором. У меня с князем была стычка в цензурном комитете по поводу нового положения.
   Он начал было его защищать, и не как председатель, а как человек. Я горячо возражал, и это было поводом к нашему разладу. Но дело получило другой оборот, когда он сегодня утром откровенно сознался, что сам разделяет вполне мое мнение о новой мере, но что в комитете он должен был говорить иначе. Он просил меня не оставлять его в этом трудном положении и всегда прямо обращаться к нему с замечаниями. Мы расстались дружелюбно, заключили друг друга в объятия и дали взаимное обещание действовать умереннее. Да, и князю не легко! Он честный и благородный человек, но, к сожалению, слишком послушен министру Уварову.
  
   17 апреля 1837 года
   Ожидаю первого удара колокола, чтобы отправиться к заутрене. Я люблю праздник Пасхи: в нем много величественного и утешительного. А пока я сижу за письменным столом и пишу по поручению университетского совета похвальное слово Петру Великому, которое должно быть готово к 1 мая. Срок невелик. Уж эти заказные сочинения! А с другой стороны, надо сказать правду, я лучше работаю, когда меня сожмут тиски необходимости. Человек слаб и без тисков легче уступает усталости.
  
   7 июля 1837 года
   Познакомился на днях с автором поэмы "Мироздание" В. И. Соколовским. Наружность его незначительна, цвет лица болезненный. Но он человек умный. В разговоре его что-то искреннее и простодушное. Заглянув поглубже в его душу, вы смотрите на него с уважением. Это человек много претерпевший. За несколько смелых куплетов, прочитанных им или пропетых в кругу приятелей, - из них два были шпионы, - он просидел около года в московском остроге и около двух лет в Шлиссельбургской крепости. Ему поставили также в государственную измену собрание нескольких автографов важнейших государственных сановников, которые он намеревался приложить к биографиям их. В московском остроге он чуть не попал в новую беду за перочинный ножик, который ему как-то доставил один из товарищей по заключению. У него допытывались, откуда он его добыл, а он не хотел никого выдать. С ним очень дурно обращались, а один из московских полицеймейстеров грозил ему часто истязаниями.
   В Шлиссельбурге он отдохнул, потому что имел в каземате кровать и столик: мог пить чай, читать и писать. Наконец великий князь Михаил Павлович, по ходатайству братьев Соколовских, выхлопотал ему свободу - и теперь его посылают в Вологду как опального, на службу. Он хорошо отзывается о Бенкендорфе и Дубельте. Шлиссельбургский комендант тоже обращался с ним по-человечески. В крепости он выучился еврейскому языку и сроднился с религиозным образом мыслей, но здоровье его убито продолжительным заключением, особенно московским.
  
   5 июля 1837 года
   Новая потеря для нашей литературы: Александр Бестужев убит. Да и к чему в России литература!
  
   7 ноября 1837 года
   Вчера было открытие типографии, учрежденной Воейковым и К. К обеду было приглашено человек семьдесят. Тут были все наши "знаменитости", начиная с В.П.Бурнашева и до генерала А.И.Михайловского-Данилевского. И до сих пор еще гремят в ушах моих дикие хоры жуковских певчих, неистовые крики грубого веселья; пестреют в глазах несчетные огни от ламп, бутылки с шампанским и лица, чересчур оживленные вином. Я предложил соседям тост в память Гутенберга. "Не надо, не надо, - заревели они, - а в память Ивана Федорова!" На обеде присутствовал квартальный, но не в качестве гостя, а в качестве блюстителя порядка. Он ходил вокруг стола и все замечал. Кукольник был не в своем виде и непомерно дурачился; барон Розен каждому доказывал, что его драма "Иоанн III" Лучшая изо всех его произведений. Полевой и Воейков сидели смирно.
   - Беседа сбивается на оргию, - заметил я Полевому.
   - Что же, - не совсем твердо отвечал он, - ничего, прекрасно, восхитительно!
   Я не возражал. Изо всех лиц, здесь собранных, я с удовольствием встретился с В.А.Каратыгиным, которого давно не видал. Он не был пьян и очень умно говорил о своем искусстве.
   В результате у меня пропали галоши, и мне обменили шубу.
   Немало упреков наслушался я сегодня по следующему поводу. В последнем номере "Библиотеки для чтения" упоминается о биографии Фонвизина, которую когда-то обещал "некто князь Вяземский", и т.д. Последний жаловался министру, и мне с Корсаковым было сделано замечание от начальства.
   - Как вы пропустили статью о князе Вяземском, - слышал я сегодня чуть не от всех литераторов по очереди, - ведь он князь, вице-директор и камергер.
  
   15 декабря 1837 года
   К нам на акт ожидают государя. По этому случаю министр намеревается отменить профессорские речи. Должны были читать: Шульгин - "Краткую историю университета" и я - "Похвальное слово Петру Великому". Вместо того он сам будет говорить какую-то речь - по крайней мере собирается.
  
   18 декабря 1837 года
   Ночью произошел пожар в Зимнем дворце: он горел целую ночь и теперь еще горит. Я сейчас (в два часа пополудни) проходил по площади. Теперь горит на половине государя, его кабинет и проч. На Невском проспекте, особенно ближе к площади, ужасная суматоха. Народ сплошною массою валит поглазеть на редкий спектакль. Из дворца беспрестанно вывозят вещи. Я встретил государя; он ехал в санях и очень приветливо кланялся; бледен, но спокоен. Мне показалось, что физиономия его была менее сурова, чем обыкновенно.
  

1838

  
   (Дневник 1838 года очень маленький. В течение его автор ездил на родину и об этой поездке оставил почти исключительно одни цифровые данные, которые не могут иметь интереса. - Примечание дочери автора, С.Никитенко).

  
   23 марта 1838 года
   Сегодня я случайно узнал, что министр отменил чтение моего "Похвального слова Петру Великому" на акте, который назначен на 25-е, то есть на послезавтра. У попечителя с ним был по этому поводу горячий разговор. Князь Дондуков-Корсаков доказывал ему неприличие и странность такой меры. Министр упорствует. Какая причина?
  
   26 марта 1838 года
   Публика приняла большое участие в моем "Похвальном слове". Все удивлены запрещением министра, который предлогом отмены чтения поставил желание "не обременять публику многим чтением".
  
   25 декабря 1838 года
   "Энциклопедический лексикон" гибнет по милости Плюшара. Он вел себя в этом деле как мальчишка. Сначала поссорился с Гречем, который был ему необходим, ибо служил точкою соединения у него литераторов. Потом стал употреблять на отважные и необдуманные предприятия капитал, который дала ему подписка на первый год "Энциклопедического лексикона". Таким образом, когда редактором сделался Шенин, плата сотрудникам понемногу стала затрудняться, и, наконец, ее и совсем перестали выдавать - по крайней мере иным. Они отказались. Лексикон стал медлить выходом в свет. Плюшар надеялся еще спасти дело, передав редакцию Сенковскому, который помог ему деньгами. Но дельных сотрудников уже больше нельзя было набрать. Они не соглашались на дальнейшее участие в издании, во-первых, потому, что потеряли доверие к Плюшару, а во-вторых, потому, что не хотели иметь дела с Сенковским, боясь его обидного и строптивого обращения с самими авторами и с их статьями. Сенковский очутился в необходимости работать с несколькими студентами. Вышел XIV том и изумил публику своею несостоятельностью. Это окончательно подорвало доверие к изданию, которое на первых порах встретило так много сочувствия.
  
   26 декабря 1838 года
   В четверг был на похоронах. Умер Карл Федорович Герман, академик и инспектор Смольного монастыря и Екатерининского института. Это был человек выше обыкновенных. Я намерен написать его биографию.
   Смерть самая обыкновенная вещь между людьми, а между тем на похоронах как будто в первый раз знакомишься с ней. Вот этот человек за несколько дней перед тем говорил с вами, смеялся, думал, желал, носил мир в своем уме - и вот его бросили в землю как сор, зарыли. Семидесятитрехлетняя драма разыграна, и занавес опустился: ужасное нет, ничто пишется над зачеркнутым именем: Карл Федорович...
   Видел картину Штейбена "Наполеон при Ватерлоо". Прекрасно! Лицо Наполеона ясно говорит: "Все погибло, гений человеческий ничто перед роком". Я два раза ходил смотреть эту картину; долго стоял перед ней и выносил

Другие авторы
  • Садовский Ив.
  • Николев Николай Петрович
  • Джонсон Бен
  • Линев Дмитрий Александрович
  • Бенедиктов Владимир Григорьевич
  • Авилова Лидия Алексеевна
  • Гнедич Петр Петрович
  • Бороздна Иван Петрович
  • Мурахина-Аксенова Любовь Алексеевна
  • Большаков Константин Аристархович
  • Другие произведения
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Избранные стихотворения
  • Зарин Андрей Ефимович - Прасковья-кружевница
  • Станюкович Константин Михайлович - Петербургские карьеры
  • Тимофеев Алексей Васильевич - Поэт
  • Арватов Борис Игнатьевич - Маркс о художественной реставрации
  • Мачтет Григорий Александрович - Мачтет Г. А.: Биографическая справка
  • Воровский Вацлав Вацлавович - А. П. Чехов
  • Герцен Александр Иванович - Исайя Берлин. Александр Герцен и его мемуары
  • Свифт Джонатан - Путешествия Лемюэля Гулливера
  • Соловьев Владимир Сергеевич - Соловьевы — А. Г. Достоевской (Телеграмма)
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 391 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа