лось, что эта пьеса не может быть выпущена без дурных последствий для меня. Я не имею права ее остановить, ибо она уже вся напечатана. Тимофеев мог бы требовать ее выпуска. Из этого возник бы шум, я сделался бы жертвою его или же должен был бы принять на себя типографские издержки. Тимофеев сам предложил мне приостановить выпуск его драмы. Теперь она лежит в моем столе, выжидая удобной минуты выползти на свет.
12 июня 1834 года
На днях я имел серьезный разговор с Гебгардтом. Мне больно видеть, как этот благородный, богато одаренный человек расточает свои силы на пустяки. Он читает только или мелочи, или французские романы; не старается сдружиться с кабинетной жизнью, не занимается предметами, которые развивают ум и укрепляют волю. Его стихия - политика. Но как умный человек, он должен понять, что у нас нет поприща для политической деятельности. Однако мы можем и должны расширять круг нашей нравственной жизни.
21 июня 1834 года
Посетил меня Калмыков, на днях приехавший из Берлина. Он в числе других студентов был послан туда для усовершенствования в правах. Чрез него получил я письмо от Печерина.
Я о многом расспрашивал его. Он слушал, между прочим, Шеллинга. Последний действительно переменил свою систему и, как говорят в Германии, сделал это только из желания идти наперекор гегелистам. Побуждение, достойное убежденного философа. В Берлине же теперь пользуется особенным расположением учащейся молодежи профессор Ганс. Пруссаки очень любят своего короля. Русских везде в Германии, не исключая и Берлина, ненавидят. Знаменитый Крейцер сам сказал Калмыкову после взятия Варшавы, что отныне питает к нам решительную ненависть. Одна дама пришла в страшное раздражение, когда наш бедный студент раз как-то вздумал защищать своих соотечественников. "Это враги свободы, - кричала она, - это гнусные рабы!"
И последний мой экзамен сошел недурно. По окончании его мы трое: Плетнев, Шульгин и я, отправились к первому. Здесь составился род конференции для противодействия в университете всякому нечистому духу в ученом и нравственном отношении. Мы дали друг другу слово сохранять строгое беспристрастие при переводе студентов на высшие курсы и при раздаче ученых степеней; бить, сколь возможно, схоластику и т.д. Оба мои товарища сильно вооружены против профессора философии Фишера, которого поддерживает министр.
Немного спустя мы пошли к князю, и тут беспристрастие наше встретило свой первый камень преткновения: Плетнев просил попечителя за плохого студента, брата одного из своих друзей.
29 июня 1834 года
Вышел скучный роман Греча "Черная женщина". Не удивительно, что Греч написал плохой роман, но удивительно, что Сенковский расхваливает его самым бессовестным образом. Третьего дня я был у Смирдина. Спрашиваю:
- Как идет роман Греча?
- Плохо, - отвечает он, - все жалуются на скуку и не покупают.
Вчера же Сенковский приносил ко мне для процензурования рецензию на этот роман, где объявляет, что это новое произведение необычайного гения Николая Ивановича имеет успех невероятный: все от него в восторге и раскупают с такою жадностью, что скоро от него не останется в продаже ни одного экземпляра. Провинциалы этому поверят и в самом деле бросятся покупать книгу. Автор и приятель его Сенковский объявят, что роман весь разошелся, и будут выставлять это как доказательство достоинства романа: в толпе Греч прослывет великим романистом и соберет деньги.
16 июля 1834 года
Завтра отправляюсь в путешествие с князем Дондуковым-Корсаковым. Цель этого путешествия - обозрение учебных заведений в Олонецкой, Архангельской и Вологодской губерниях. Гимназии наш главный предмет. Из Вологды мы направимся через Ярославль в Москву и оттуда уже обратно в Петербург.
17 июля 1834 года
В Шлиссельбурге мы ночевали. Трактир здесь - настоящий кабак, наполненный тараканами. Но это не помешало мне, завернувшись в шинель, отлично заснуть. Поутру мы пошли осматривать училище. По внешнему и внутреннему виду оно еще хуже трактира. Смотритель пьяный. Потом мы в лодке переехали в крепость. Она занимает целый островок у самого устья Невы. Нас не пустили в то отделение, где содержатся государственные преступники. В крепости живет только комендант с маленьким гарнизоном. Печальная жизнь. Нам показали место заключения императора Иоанна.
19 июля 1834 года
Мы были в Новой Ладоге, где и ночевали в училище. Новая Ладога - прескверный городишко: ничем не лучше Шлиссельбурга.
20 июля 1834 года
Лодейное Поле - пасквиль на город. Здесь нет никакого училища, да и не для кого было бы ему тут быть. Над самою рекой я встретил, впрочем, нечто любопытное: памятник Петру Великому, воздвигнутый здешним купцом Софроновым. Это пирамидка вроде той, что на Васильевском острову в Петербурге, которая называется Румянцевскою, - только в миниатюре. На пирамидке надпись: "На том месте, где некогда был дворец императора Петра I, да знаменует следы Великого сей скромный, простым усердием воздвигнутый памятник - усердием с.-петербургского купца 2 гильдии, Мирона Софронова". Право, не дурно, ибо просто, без всякой риторики.
Нетерпеливо ждали мы поскорей доехать до Свирского монастыря, рассчитывая там и нравственно и физически отдохнуть от утомительного однообразия. Надежда наша не сбылась. Мы нашли там архимандрита, мужиковатого монаха, такого же казначея и несколько других монахов, грубых и невежественных. Местоположение монастыря тоже обмануло наши ожидания. Мы отслушали обедню, приложились к мощам Александра Свирского, осмотрели ризницу, которая очень небогата, но в большом порядке. Показывали нам еще гроб, в который был переложен преподобный Александр тотчас после того, как были открыты его мощи: это род корыта, выдолбленного в толстом деревянном отрубке с особенным местом для головы. Видели мы и посох святого: от него осталась только половина - другая разнесена по кусочкам усердными богомольцами.
Наконец мы приехали в Олонец. Это не город по виду, а плохая деревня, раскинутая на большом пространстве по берегу реки. Мы остановились в доме городского главы. К нам явились смотритель училища, учителя, городничий и исправник. Хозяин человек очень гостеприимный. У него встретили мы одного купца, который держит у себя в доме для дочерей гувернантку, бывшую воспитанницу Воспитательного дома. Этот купец с бородою, в длиннополом сюртуке, а дочери его учатся лепетать по-французски. Я пытался с ними разговориться, но они дико на меня смотрели или отворачивались.
Олонец крайне бедный город. Некоторые из учеников училища утро проводят в школе, а затем идут просить милостыню. Между жителями уже много карелов, а немедленно за Олонцом начинается настоящая Карелия. Нас предупреждали, что этот народ очень груб и зол. Но мы до самого Петрозаводска попадали все на людей приветливых и услужливых. Живут они опрятно. В их жилищах чистые полы и скамьи; везде самовар и чашки, из которых можно безопасно пить. И тараканов мы что-то не видели. Здешние карелы довольно зажиточны. Они занимаются разными промыслами по водным сообщениям, которыми оживляется вся эта довольно пустынная страна. Но в Пудожском и Повенецком уездах, говорят, они очень бедны; питаются древесною корой. У карелов свой собственный язык, но они все довольно хорошо изъясняются по-русски. Их язык приятен; в нем изобилие гласных букв.
От Олонца до Петрозаводска вся местность взрыта волнами океана, которые некогда покрывали ее и, удалясь, оставили на ней следы своих набегов: камни и волнообразного вида холмы. Есть места дикие, но живописные. Беспрестанно мелькают озера. В общем, природа здесь угрюма - везде леса, леса, бесконечные леса.
22 июля 1834 года
Мы приехали в Петрозаводск в три часа утра. Квартиру нам отвели в доме купца Костина. У него нашел я удивительный куст месячной розы: это своего рода исполин. Он занимает целый угол большой и высокой комнаты, упирается в потолок и весь покрыт цветами. Под ним можно найти защиту от солнца.
В этот день мы осмотрели классы, библиотеку и всю гимназию. Обедали у директора Троицкого. Это человек неглупый, и его любят в городе. Был я еще у архиерея Игнатия: он не стар, образован и очень любезен. Его здесь все уважают: он строг к духовенству, но не менее строг и к самому себе. Между прочим встретил я Армстронга, который познакомил меня с своим братом, начальником здешнего литейного завода, Романом Адамовичем, отличным знатоком своего дела. Вечером был приглашен на бал к одному из здешних почетных чиновников; дамы танцевали с ужимками, а кавалеры все очень необразованны: ничего не читают, кроме "Северной пчелы", в которую веруют как в священное писание. Когда ее цитируют - должно умолкнуть всякое противоречие. Впрочем, молодые люди в обществе вели себя вполне пристойно.
23 июля 1834 года
Экзаменовали учеников гимназии. Копасов хороший учитель. Здесь еще процветает система заучивания наизусть - впрочем, где она у нас еще не процветает? Обедали у вице-губернатора: он очень скучает и рвется отсюда всеми силами. Вечер я провел очень приятно у милой моей ученицы Александры Алексеевны Корибутовой, институтки прошлого выпуска. Она до слез мне обрадовалась: грустно живется ей здесь. Она очень одинока. Прочие девицы называют ее в насмешку "ученою" и распускают на ее счет разные сплетни в отмщение за ее нравственное превосходство над ними.
24 июля 1834 года
Осматривали семинарию. Нам ее показывал сам архиерей. Учеников не было по причине каникулярного времени. Здание бедно и неопрятно. Я долго говорил с профессором словесности. Это очень неглупый монах и знакомый с новыми идеями. Осматривали также собор: он не отличается ни богатством, ни благолепием.
25 июля 1834 года
Армстронг показывал нам литейный завод. При нас отлили пушку. Мы всё рассматривали до мельчайших подробностей. В магазине при заводе я купил несколько галантерейных мелочей, прекрасно сделанных из чугуна. Мы обедали у бывшего губернатора Логинова, а затем отправились в дальнейший путь. Когда мы проходили мимо дома Корибутовой, она стояла у окна, отирая слезы. Бедная девушка: наше посещение действительно было для нее явлением из другого, лучшего мира, из которого она чуть ли не навсегда изгнана. Петрозаводск плохой город, отброшенный в глубину лесов от образованного мира: казалось бы, и близко от Петербурга, но как далеко! Местоположение, однако, красивое. Он на берегу обширного Онежского озера.
Большая часть Петрозаводского уезда населена карелами, принадлежащими литейному заводу: он владеет двадцатью двумя тысячами крестьян. Мне пришлось говорить с некоторыми: они довольны своим положением и не нахвалятся Армстронгом. С любовью также вспоминают об отце последнего, до него управлявшем заводом: называют его отцом и благодетелем.
В Вытегру мы приехали ночью. Поутру осматривали училище и нашли его в отличном порядке. Вытегра порядочный городок. Замечательны здесь шлюзы, особенно хорошо отделанные со времени посещения графа Толя, делавшего обзор всем водным сообщениям.
Но вот и Каргополь. Завидев издали купола его многочисленных церквей, мы ожидали увидеть порядочный город. На самом деле он гораздо хуже Вытегры и очень беден: дома в нем осунувшиеся, полуразвалившиеся. Церквей зато двадцать две и два монастыря.
В училище мы застали только одного учителя. Он когда-то служил унтер-офицером в Лубенском гусарском полку, а теперь обучал русской грамоте. Я смотрел ученические тетради и нашел, что учитель, поправляя учеников в анализе, сам часто ошибался в падежах, склонениях и т.д.
С въездом в Архангельскую губернию точно теряешь след человеческого существования. Проезжаешь бесконечные станции и не встречаешь лица человеческого. В мрачных лесах обитает безмолвие. Разве только изредка в глубине дикого бора раздастся треск сучьев под ногою медведя или промелькнет на ветках лиственницы резвая белка. Станции представляют из себя группу в три-четыре хижины, обитатели которых занимаются преимущественно охотою. Но и хлебопашество здесь тоже процветает. Вообще по пути от самого Петербурга и до Архангельска часто встречаются богатые жатвы. В этих же местах особенно хорошо родится ячмень.
Верстах в шестидесяти от Холмогор мы заехали в старинный Сийский монастырь. Нас очень любезно принял архимандрит Вениамин, показавшийся мне лукавым монахом. Мы здесь пробыли около четырех часов. Сначала осмотрели церковь: архитектура ее очень древняя и иконостас также. Потом архимандрит повел нас в ризницу, где мы нашли много любопытного; между прочим Евангелие, до того объемистое, что его не в силах поднять один человек. Оно писано прекрасным почерком и одною рукой. На полях искусно иллюстрированы сухими красками все главные происшествия из жизни Христа. Этот труд наверное стоил большую половину одной человеческой жизни. Предание приписывает этот труд царевне Софии Алексеевне. Но чей бы он ни был - он в своем роде замечательное произведение по великолепию и даже искусству живописи и письма и по усердию, воодушевлявшему художника. Евангелие это не может принадлежать глубокой древности: по некоторым несомненным признакам его относят к 7201 году, по старому русскому летоисчислению [т.е. к 1693 году].
В ризнице также много драгоценной церковной утвари, пожертвованной боярином Милославским в царствование Алексея Михайловича.
Не менее любопытна и библиотека монастырская. В ней много рукописных книг, и в том числе два евангелия на пергаменте, без означения года. Судя по тексту, они должны быть очень древние: текст этот принадлежит к первым эпохам славянского языка. Тут же "Судебник" Иоанна Грозного, несколько грамот за собственноручною подписью русских царей - самая древняя Василия Иоанновича; другие: Иоанна Грозного, его сына Федора, Бориса Годунова, Лжедмитрия и Владислава, польского королевича. На этой последней означено, что она дана в Москве. Все они касаются частных дел монастыря. Одна только имеет более важное историческое значение: это грамота Бориса Годунова о Филарете Никитиче Романове. Годунов предписывает настоятелю монастыря смотреть крепко за сим опальным старцем, который "лаится" и бьет монахов, - однако повелевает не делать ему никакого насилия. Грамота эта, кажется, напечатана в "Русской вивлиофике", но здесь ее подлинник. Показывали нам место, где был пострижен Филарет, и крест, который он носил на себе. В заключение архимандрит открыл ящик с надписью; "Дела о немаловажных колодниках", которые ссылаемы были в Сийский монастырь на покаяние. Однако ж из "немаловажных колодников" мы не нашли ни одного государственного или замечательного лица. Поблагодарив архимандрита за все интересное, что он нам показал, мы продолжали путь.
30 июля 1834 года
Ночью приехали в Холмогоры. Отсюда начинаются те роскошные луга, на которых пасутся известные холмогорские коровы. Двина постепенно расширяется и, наконец, у Архангельска разливается в настоящий морской залив.
31 июля 1834 года
Мы уже в Архангельске и остановились в доме гражданского губернатора, Ильи Ивановича Огарева, который принял нас с искренним радушием.
Мы отдыхали. Я собирал сведения о здешнем крае. Губернатор сообщил мне много интересного. Город разделяется на две части: немецкую и русскую. Торговля в руках иностранцев - сосредоточивается главным образом в доме Бранта, состоящем из девяти братьев. Восемь из них живут в разных частях света, но зависят от старшего брата, который здесь пребывает. Капитал их простирается до 20 миллионов рублей. У них масса кораблей, на которых они вывозят из Архангельска лен, пеньку, сало, лес и привозят колониальные товары.
Немецкая часть города отличается опрятностью и миловидностью домиков. Русские купцы живут в грязи и торгуют как плуты. Пьянство в большом ходу. Губернатор жаловался, что у него нет ни одного чиновника, который не был бы вор или пьяница. Он должен наблюдать за ними, как за испорченными детьми. Чтобы они по возможности меньше пили, он старается их держать больше при себе, часто заставляет с собою завтракать и обедать. Кто не явился по приглашению, за тем уже приходится посылать дрожки, чтобы привезти хоть пьяного. Надо сначала его отрезвлять, а затем уже поручать ему дело. В случаях сватовства, родственники невесты, наводя справки о женихе, уже не спрашивают, трезвый ли он человек, а спрашивают: "Каков он во хмелю?" - ибо первое почти немыслимо. Большинство и чиновников и других городских обывателей коснеют в невежестве.
За обедом у губернатора был некто Гореглад, по доносу жандармов сосланный в Мезень. Губернатор взял его к себе для разных поручений. Он человек довольно образованный. Живя в Мезени, выучился столярному и токарному ремеслам и изготовляет из кости прелестные художественные вещицы. Он долго жил с самоедами и начал было составлять азбуку их языка, но мезенский городничий запретил ему это.
1 августа 1834 года
Осматривали гимназический дом: он ветх и гадок. Были в соборе, где служил обедню архиерей. Нам показывали крест, сделанный самим Петром Великим и водруженньй им на берегу Белого моря. На нем голландская надпись, гласящая, что он сделан капитаном Петром.
Посетили мы и Соловецкий монастырь. Остров Соловецкий имеет семнадцать верст в ширину и двадцать пять в длину. Монастырь на нем - один из древнейших в России. Монахов насчитывается более ста. Замечательно при монастыре отделение, где содержатся государственные преступники. Они ссылаются сюда на бессрочное заточение, большею частью на всю жизнь. Ныне сих несчастных сорок человек, между прочими два студента Московского университета - за участие в заговоре против государя. Недавно один из заключенных, Горожанский, сосланный в монастырь за соучастие с декабристами, в припадке сумасшествия убил сторожа. Каждый из заключенных имеет отдельную каморку, чулан, или, вернее, могилу: отсюда он переходит прямо на кладбище.
Всякое сообщение между заключенными строго запрещено. У них ни книг, ни орудий для письма. Им не позволяют даже гулять на монастырском дворе. Самоубийство - и то им недоступно, так как при них ни перочинного ножика, ни гвоздя. И бежать некуда - кругом вода, а зимой непомерная стужа и голодная смерть, прежде чем несчастный добрался бы до противоположного берега.
Между достопримечательностями монастыря - мечи Пожарского и Скопина-Шуйского, украшенные драгоценными камнями. Здесь погребен Авраамий Палицын. В монастырской библиотеке много древних рукописей и грамот. Теперь в монастыре уже более шести недель живет Бередников, товарищ Строева. Он занимается разборкою архива и выписками из находящихся в нем сокровищ. Монахи на него негодуют, потому что он не показывает им своих выписок и извлечений.
Архимандрит по виду напоминает тех каноников, над которыми любил смеяться Вольтер. Он написал "Историю Соловецкого монастыря", руководствуясь актами из его архива, но святейший синод не пропускает ее. Так как в числе заключенных много раскольников, особенно скопцов, архимандриту удалось составить из их показании точное описание их ересей. В веровании скопцов следующий догмат: Спаситель вторично пришел на землю, чтобы научить заблудших, Он не иной кто, как сын девы Елисаветы Петровны, императрицы, - который был воспитан в Голштинии, царствовал под именем Петра III и теперь еще где-то живет.
Архангельская губерния вообще богата раскольниками. Епископ здешний утверждает, что из всего народонаселения лишь сотая часть принадлежит православию. Некоторые секты в условиях своей веры считают разврат. Их бесчиния доходят до того, что дикие самоеды, недавно крещенные, гнушаются вступать с ними в семейные связи. Так по крайней мере говорит архиерей здешний.
Вечером мы гуляли на Елисаветовском острове: пили там чай, а по середине Двины, в лодке, даже шампанское, которым нас угощал директор гимназии Ковалевский. Двина здесь великолепна. Наша красавица Нева должна ей уступить первенство. Ширина Двины здесь простирается на четырнадцать верст. Она усеяна островами, на одном из которых, на Соломбале, - часть города Архангельска и адмиралтейство.
Верстах в сорока от города, к западу, у моря открыты целебные воды. Многие, говорят, купаясь в них, получили исцеление или облегчение от своих недугов.
2 августа 1834 года
Обедали у военного губернатора, адмирала Галла: это честный и добрый старик. Осматривали адмиралтейство. Нам показывали, как отделываются некоторые части корабля. Гигантские ребра, гигантские мачты! И эту громаду может сокрушить, может превратить в щепы одна волна! Мы заходили к капитану над портом. Он старик, но у него молоденькая жена, очень миленькая и живая шведочка.
7 августа 1834 года
На пароходе. Десять часов утра. Прекрасный день. Мы возвращаемся из Новодвинской крепости. Она невелика, а вид с нее почти такой же, как с Петрозаводской. Замечателен здесь дворец Петра Великого: это крошечный домик с четырьмя комнатками. Входы так низки, что Петру, при его высоком росте, приходилось сгибаться в дугу, чтобы попасть в спальню или в столовую. Нас очень вежливо встретил смотритель, который, по выражению Ильи Ивановича, сопровождавшего нас губернатора, уже успел "тюкнуть".
Заглянули мы и в церковь, тоже построенную Петром Великим. Она деревянная, но живопись в ней недурна.
Пароход несется по Двине, как чайка; мимо мелькают острова и береговые извилины. Навстречу нам подвигается корабль на всех парусах; он тихо, величественно проносится мимо. Я не налюбуюсь широким раздольем реки и чудесной погодой. Мы теперь плывем в Шурну, лесопильный завод г-на Бранта...
8 августа 1834 года В двенадцать часов пополудни выехали мы из Архангельска. Нас провожал до заставы Илья Иванович Огарев. Он отличается оригинальным характером. Он не особенно широкого ума, не особенно образован, мало начитан, не честолюбив, но исполнен честности, прямодушия и того простого здравого смысла, который видит вещи в тесном кругу, но зато видит их ясно, прямо, как они есть. Его предшественники в управлении губернией, может быть, были умнее его, но зато и лучше умели соблюдать собственные выгоды. Теперь губерния по возможности благоденствует под начальством двух простодушных и добрейших людей: адмирала Галла и гражданского губернатора Огарева. За последним, кроме того, важная заслуга: он объявил войну ворам и взяточникам и сам не поддается никаким соблазнам, хотя их много в таком торговом городе, как Архангельск. Огарев сам мало образован, но с величайшим рвением заботится о просвещении - и это в силу какого-то непреодолимого в нем влечения.
И он, и военный губернатор жаловались, что все их представления об устройстве и благосостоянии губернии остаются без всякого действия в Петербурге. Там у нас много суетятся, но заботятся только об очищении бумаг, о быстрой циркуляции их, до сути же вещей никто не доходит. В прошлый голодный год Огарев благоразумными мерами прокормил всю губернию: за это ему не сказали и спасибо. "Произвел какую-то быстроту в ходе текущих дел" и получил чин действительного статского советника. Он сам рассказывал мне это с досадою и прискорбием. Зимой он приезжал в Петербург с целью поговорить с министром внутренних дел о нуждах своей губернии - и не дождался этого счастья. Наконец принужден был явиться к нему в департамент в числе просителей: тогда его выслушали уже ради стыда.
На первой станции от Архангельска нас ожидал директор гимназии, Ковалевский, с шампанским, которым он нас за все время пребывания нашего в Архангельске усердно угощал.
В Холмогоры приехали мы вечером, осмотрели училище и немедленно продолжали путь. От Холмогор до Шенкурска мы опять тонули в песках. Пренесносная дорога. Шенкурск - посмешище городов. Жителей, платящих подати, в нем тридцать два. Кучка полуразвалившихся деревянных построек, брошенных в яму, - вот город.
Смотритель училища приветствовал нас речью, в которой называл князя Авраамом и солнцем, а себя с учителями и учениками "недостойными рабами его".
Другой город на нашем пути в Вологду был Вельск. Там застали вологодского епископа Стефана, который объезжал свою епархию с целью учреждения тюремных комитетов. Мы нашли его за обедом, и очень веселым. Он и нас усердно потчевал донским.
Вечером мы приехали в Верховье. Это не город, но лучше многих городов. В нем много зажиточных купцов, торгующих с Архангельском и с Кяхтою. Между ними несколько миллионеров, например купец Рудаков, в доме которого мы были и дивились его роскоши и безвкусию. За Верховьем есть станция, Коморов-Совок, к которой ведет бревенчатая мостовая: не дай Бог еще когда-нибудь по ней прокатиться.
13 августа 1834 года
В восемь часов утра мы прибыли в Вологду. Осмотрели наскоро гимназию и отправились в деревню Ассанову, в трех верстах от города, принадлежащую Дмитрию Михайловичу Макшееву. У него приготовлена была нам квартира.
На следующий день мы опять посетили гимназию - и на этот раз уже основательно. Я экзаменовал учеников: они отвечали недурно из истории и словесности.
По окончании экзамена ко мне подошел жандармский полковник и после обыкновенного приветствия спросил: не знаком ли я с Константином Николаевичем Батюшковым?
- Нет, лично вовсе не знаком. *
- Странно, между тем он часто вспоминает ваше имя.
- Мое имя? Это удивительно! Да где он теперь?
- Здесь: он мне родственник. Я решился навестить Батюшкова.
15 августа 1834 года
Заехал утром к жандармскому полковнику, и мы вместе отправились к несчастному поэту.
Когда ему объявили о моем прибытии, он сказал:
- Очень хорошо: с ним и дева Мария придет ко мне.
Дух этого человека в совершенном упадке. Я прочел ему несколько стихов из его собственного "Умирающего Тассо": он их не понял. Их удивительная гармония не отозвалась в душе, некогда создавшей их.
Он говорил страшный вздор о том, что у него заключен какой-то союз с Англией, Европой, Азией и Америкой; что он где-то видел, как кто-то влачил в пыли Карамзина и русский язык; вспоминал о какой-то Екатерине Карамзиной и все заключил неприличной выходкой против англичан. Затем он быстро вскочил и побежал в сад. Мы последовали за ним, но он уже больше ничего не говорил: был угрюм и молчалив. Его содержат хорошо. Комнаты его меблированы отлично, и сам он одет опрятно и даже нарядно - в синем шелковом халате и ермолке на голове. Он закидывал конец халата на плечо, в виде римской тоги, и все время старался принять важный, трагический вид.
Ужасное впечатление произвел он на меня: я долго не мог от него оправиться.
За обедом у Макшеева я видел еще одно замечательное лицо - Круковецкого, бывшего диктатора Польши. Ему лет около шестидесяти. Он высокого роста и прекрасной наружности. Много любопытного рассказывал он о последних событиях в Польше. Виновником восстания он считает великого князя Константина Павловича, который раздражал умы насмешками над конституцией и похвальбой, что ее ничего не стоит уничтожить. Он приводил полякам в пример Карла X, говорил, что со всякою конституцией надо поступать, как тот поступил с французскою. Когда же Карл за то поплатился короною, великий князь был этим очень недоволен и беспрестанно толковал с приближенными поляками о том, что в Польше этого не может быть. Наконец восстание разразилось, и великий князь первый удалился из Варшавы.
16 августа 1834 года
Я забыл записать раньше следующее. В Сийском монастыре видел я портрет какого-то архиерея, написанный масляными красками, и очень недурно, самоучкою, крестьянским мальчиком из какого-то села под Архангельском. Ему тогда было всего четырнадцать лет. Теперь он учится в Академии художеств. Видно, родина Ломоносова не оскудевает талантами.
Кстати о Ломоносове. Приехав в Архангельск, я поспешил взглянуть на памятник этого нашего первого русского ученого светила. Я нашел его на засоренной площади, в пяти шагах от полицейского дома. Фигура Ломоносова отлита недурно; положение его величественное; лицо дышит вдохновением. Но гений, который подает ему лиру, вовсе лишний, да и выполнен нехорошо. К чему он здесь? Пусть бы Ломоносов просто стоял, как поставлен, с лирою в руках и с возвышенным челом. Он может сам за себя говорить - он сам гений. Я расспрашивал о его родственниках:
близкие уже все вымерли.
18 августа 1834 года
Мы приехали в Ярославль и остановились в довольно плохом трактире. Обедали у губернатора; вечером гуляли по бульвару на берегу Волги.
1 января 1835 года
Последние дни прошедшего года были для меня очень бурные. Я восемь дней провел под арестом на гауптвахте.
Вот история сих дней.
В XII книжке "Библиотеки для чтения", коей я цензор, напечатаны следующие стихи, переведенные М.Делярю из Виктора Гюго:
КРАСАВИЦЕ
Когда б я был царем всему земному миру,
Волшебница! тогда б поверг я пред тобой
Все, все, что власть дает народному кумиру:
Державу, скипетр, трон, корону и порфиру,
За взор, за взгляд единый твой!
И если б Богом был - селеньями святыми
Клянусь - я отдал бы прохладу райских струй
И сонмы ангелов с их песнями живыми,
Гармонию миров и власть мою над ними
За твой единый поцелуй!
Более двух недель прошло, как эти стихи были напечатаны; меня не тревожили. Но вот, дня за два до моего ареста, Сенковский нарочно приехал уведомить меня, что эти стихи привели в волнение монахов и что митрополит собирается принести на меня жалобу государю. Я приготовился вынести бурю.
В понедельник, 16 декабря, в половине лекции моей в университете, я получаю от попечителя записку с приглашением немедленно к нему приехать. В записке было упомянуто: "по известному вам делу". Ясно было, какое это дело. Я привел свои душевные силы в боевой порядок и явился к князю спокойный, готовый бодро встретить обрушившуюся на меня беду.
Мой добрый начальник М.А.Дондуков-Корсаков с сокрушением объявил мне, что митрополит Серафим в воскресенье испросил у государя особенную аудиенцию, прочитал ему вышеприведенные стихи и умолял его как православного царя оградить церковь и веру от поруганий поэзии. Государь приказал: цензора, пропустившего стихи, посадить на гауптвахту. Я выслушал приговор довольно спокойно. Самая тяжкая вина, за которую меня можно было корить, - это недосмотр. Следовало, может быть, вымарать слова: "Бог" и "селеньями святыми" - тогда не за что было бы и придраться. Но с другой стороны, судя по тому, как у нас вообще обращаются с идеями, вряд ли и это спасло бы меня от гауптвахты.
Как бы то ни было, надо ехать к дворцовому коменданту. Первоначально, однако, я заехал домой предупредить о случившемся мою семью и затем отправился к коменданту. Застал его за обедом. Меня ввели в дежурную комнату. Там крупными шагами, с нахмуренным челом, расхаживал дежурный офицер, а на колоннах висели ряды шпаг, отобранных от находившихся под арестом офицеров. Я сел. Через полчаса отворилась дверь кабинета, и меня позвали к коменданту.
Признаюсь, я ожидал от него грубостей, ибо молва изображает его человеком необразованным. И к этому также я приготовился. На сей раз, однако, ошибся.
Генерал учтиво спросил меня, я ли пропустил в "Библиотеке для чтения" вот эти стихи или А.Л. Крылов? Он показал мне их.
- Я, - было моим ответом.
- Государь император приказал посадить вас на гауптвахту.
И все. Затем я удалился. У меня спросили мой чин, записали вместе с именем, и минуту спустя я уже мчался на паре лихих коней по Галерной улице. Меня сопровождал плац-адъютант, весьма вежливый и даже любезный. Мы говорили о погоде, о театре. Наконец я спросил о месте моего заточения.
- На Ново-адмиралтейской гауптвахте, - отвечал он, - это одна из лучших в городе. Притом же она, кажется, и не так далека от вашей квартиры.
Мы приехали, вошли в караульную, наполненную солдатами и удушливым табачным дымом, и очутились в другой небольшой комнате, где находился дежурный офицер. Меня сдали ему. И вот я арестант. Здесь был еще один арестованный, артиллерийский офицер Фадеев, а минуту спустя привезли и еще третьего.
К счастью, за караульною комнатою оказалась еще небольшая каморка, а то нам было бы очень тесно. Узнав, что я цензор, все выразили удивление и расспрашивали о причине моего ареста. В карауле на этот раз был Крузенштерн, сын знаменитого адмирала, молодой человек весьма образованный. Он совершил, между прочим, путешествие вокруг света с капитаном Литке и нашим адъюнктом Постельсом.
Поручик Фадеев тоже оказался очень неглупым и образованным. Его арестовал на три дня великий князь Михаил Павловича какую-то неисправность в мундирах кадет, которых он представлял его высочеству.
Другой арестованный офицер, Киселев, был очень огорчен. Он служит уже пятнадцать лет, еще сегодня командовал ротою, а вот теперь за какую-то ошибку в марше солдат лишился этой роты и арестован неизвестно на сколько времени.
Все мои разговоры с этими господами я вел стоя, ибо в комнате кроме негодного вольтеровского кресла для караульного офицера, небольшой грязной скамьи и полуизломанного стола не было другой мебели.
Обе комнаты, нам отведенные, светлы, но в высшей степени неопрятны: пол грязнейший; на стенах пятна от сырости. Мне советовали послать домой за кроватью и за постелью. Я вытребовал только вторую и раскаялся. Мне пришлось спать на гнусном полу, головою к стене, от которой несло плесенью и холодом. Я завернулся с головою в шинель и бросился на тюфяк. Сон скоро заставил меня забыть о всех тревогах этого бурного дня.
17 декабря.
Поутру проснулся с жестокою головною болью, с платьем, пропитанным вонью от клопов. Немедленно послал домой за кроватью и еще за другими кое-какими вещами. Здешние мои товарищи уже обзавелись полным хозяйством.
Приезжал осматривать гауптвахту плац-майор Болдырев, величайший невежда из всех майоров в мире. Он за какую-то ошибку в карауле разругал Крузенштерна, придрался за что-то к сторожу и прибил жестоко фухтелями этого бедного старика, которого мы прозвали снегирем за сизый цвет его лица. Шумом, громом, площадною бранью и побоями заявив о своем начальническом сане, сей почтенный воин отправился отсюда прямо за карточный стол, за которым, говорят, он проводит все не занятое службою время.
Немного спустя явился мой милый Дель с поручениями от нашего князя Дондукова-Корсакова. Он сказал мне, что от министра подан доклад обо мне, где я выставлен с отличной стороны и где утверждается, что я пропустил несчастные стихи единственно по недосмотру, весьма естественному в таких многосложных и тяжких трудах, каковы цензурные.
Вслед за Делем приезжал и сам князь. Он подтвердил все прежде сказанное моим товарищем.
18 декабря.
Приезжал навестить меня сам комендант Мартынов. Он обласкал меня, просил не тревожиться, говоря, что обо мне очень многие хлопочут. Он, с своей стороны, обещался в тот же день доложить обо мне государю.
Жена пишет мне, что мой арест наделал в городе много шуму и что к нам на квартиру приезжает масса лиц с изъявлениями своего сожаления и участия. Так как большинству неизвестно место моего заточения, то, говорят, на разных гауптвахтах отбою нет от желающих меня видеть.
Весь день провел в разговорах с Фадеевым и с караульным офицером Муратовым, который тоже к нам очень любезен.
19 декабря.
Те же слухи о волнении и всеобщем ко мне участии. Поутру был у меня Плетнев. Фадееву кончился срок ареста; Киселев тоже освобожден. Я остался один. Мало-помалу я совершенно обзавелся хозяйством. Каждый день получаю из дома по два письма, и оттуда же приносят мне обед.
Три дня уже сижу я здесь, и пока ничто не предвещает еще моего скорого освобождения. Мартынов действительно докладывал обо мне государю и спрашивал, не благоугодно ли ему будет освободить меня. Государь отвечал:
- Я сам назначу срок.
20, 21 и 22 декабря.
Эти дни проведены однообразно, как и прилично в заточении. По временам посещают меня знакомые, но это мне неприятно, так как посещать арестантов запрещено. Некоторые из караульных офицеров до того простерли свою доброту и любезность, что предлагали мне съездить домой повидаться с семьей. Конечно, я не согласился: они могли бы за то поплатиться. В числе посетителей моих был Воейков, а от князя я получил премилое письмо.
Гвардейские офицеры, из которых и сюда назначаются караульные, вообще люди образованные по-светски. Жалуются на пустоту и ничтожество своей службы. Впрочем, они не страдают обилием идей: немножко больше свободы во фронте, немного меньше грубостей со стороны главных начальников и немного больше времени для танцев - вот все их понятия о лучшем.
23 декабря.
Сегодня вечером привели мне нового товарища заключения: того самого Муратова, который недавно был на этой же гауптвахте в карауле. Он сделал ошибку по службе, и его арестовали на две недели...
24 декабря.
Провел день нескучно в беседе с Муратовым. На освобождение все еще ни малейшего намека. Пока я спокоен, ибо существование моей семьи обеспечено еще на месяц.
Вечером посетил нас дежурный чиновник адмиралтейства, так называемый советник. Он, кажется, шпион, глуп, подл в обращении, как жид. Самыми отвратительными ужимками и нелепыми околичностями старался он завести с нами разговор о правительстве. Разумеется, мы были настороже.
25 декабря.
Я, наконец, решился попросить коменданта, чтобы мне позволили повидаться с женой, написал уже с этою целью письмо и только что хотел отдать его караульному офицеру для доставки по назначению, как явился казак с приказом освободить меня. Распростившись с Муратовым, пожелав ему скорого освобождения, я забрал свои пожитки и отправился домой. Ровно восемь дней провел я под гостеприимным кровом Ново-адмиралтейской гауптвахты.
Дома меня встретили как бы возвратившегося из дальнего и опасного странствия. В тот же день отправился я к князю. Он принял меня с изъявлением живого-удовольствия. От него поехал я к министру и тоже был принят благосклонно: ни слова укора или даже совета на будущее, Он, между прочим, сказал:
- И государь на вас вовсе не сердит. Прочитав пропущенные стихи, он только заметил: "Прозевал!" Но он вынужден был дать удовлетворение главе духовенства, и притом публичное и гласное. Во время вашего заключения он осведомлялся у коменданта, не слишком ли вы беспокоитесь, и выразил удовольствие, узнав, что вы спокойны. Митрополит вообще не много выиграл своим поступком.
Государь недоволен тем, что он утруждал его мелочью. Итак, не тревожьтесь: вам ничто более не грозит.
Весть о моем освобождении быстро разнеслась по городу, и ко мне начали являться посетители. В институте я был встречен с шумными изъявлениями восторга. Мне передавали, что ученицы плакали, узнав о моем аресте, а одна из них призналась священнику на исповеди (они говели в это время, по обычаю, перед выпуском), что она бранила митрополита за то, что тот жаловался на меня государю.
Я узнал, кто был первым виновником моего заключения: это Андрей Николаевич Муравьев, автор "Путешествия ко святым местам" и неудачной трагедии "Тивериада", Я лично не знаю его, но из всего, что о нем говорят, выходит, что это фанатик, который, впрочем, себе на уме, то есть, по пословице, с помощью монахов, на святости идей строит свое земное счастье.
Однако он не много выиграл своим доносом на меня. В публике клеймят имя Муравьева, а государь через Бенкендорфа уже дал заметить митрополиту, что вовсе не благодарен ему за шум, который около двух недель наполняет столицу. Очевидно, Муравьеву с братией не того хотелось.
Был у коменданта Мартынова: он принял меня очень вежливо.
Однако мне уж надоело отовсюду слышать только о моем ареста: пора бы уже предать это забвению.
Новая беда в цензуре. В первой книжке "Библиотеки для чтения " напечатаны стихи в честь царя. Это плохие стишонки некоего офицера Маркова, который за подобное произведение уже раз получил брильянтовый перстень и, верно, захотел теперь другого. Я представлял стихи министру: ни он, ни я не заметили одного глупого стиха, или, лучше сказать, слова, в конце первой строфы. Автор, говоря о великих делах Николая, называет его "поборником грядущих зол". Об этом министр узнал вчера и дал знать князю. Этот добрый, благородный человек не захотел меня тревожить в первый день нового года и так скоро после постигшей меня передряги. Он не дал мне ничего знать, но сам поехал к Смирдину и принял решительные меры. Еще не много экземпляров было разослано по столице, и книжка не успела дой