bsp;
19 марта 1844 года
Вышел или выйдет на днях указ об увеличении пошлин с отъезжающих за границу. Всякий платит сто рублей серебром за шесть месяцев пребывания за границею. Лицам моложе двадцати пяти лет совсем воспрещено ездить туда. А если болезнь требует поездки в Карлсбад, Мариенбад или на другие воды? В таком случае правительство милостиво позволяет больному умирать у себя дома. Сверх того, отныне местные генерал-губернаторы не могут более выдавать паспортов на выезд за границу. Одним словом, приняты все меры к тому, чтобы сделать Россию Китаем. Говорят, поводом к этому послужили последние прения в английском парламенте, где сильно досталось нашему правительству. В обществе сильный ропот. И действительно, мера эта крайне неловкая, не говоря уже о ее насильственности. Вследствие наложенного на нее запрета Европа становится какою-то обетованною землей. Но ведь нельзя же, чтобы идеи из нее не проникали к нам? Да и где необходимость этого насилия, не позволяющего мне дышать тем воздухом, каким я хочу? Везде насилия и насилия, стеснения и ограничения - нигде простора бедному русскому духу. Когда же и где этому конец?
22 марта 1844 года
У нашего министра. Он получил бриллиантовые знаки Александра Невского и очень благосклонный рескрипт. Очевидно, он опять укрепился на своем посту.
Хотеть управлять народом посредством одной бюрократии, без содействия самого народа, значит в одно и то же время угнетать народ, развращать его и подавать повод бюрократам к бесчисленным злоупотреблениям. Есть части правления, которые непременно должны находиться под влиянием народа или общества. Например, часть судебная. И это может быть достигнуто без нарушения прав верховной власти. Надо только, чтобы последняя имела меньше эгоизма.
23 марта 1844 года
Был вечером у Маркуса, лейб-медика императрицы. Он пользуется отличной репутацией как врач и как человек - и недаром. Это один из редких людей по образованию, по гуманности, прямодушию и прекрасному сердцу. Ум у него ясный и обогащенный разнообразными сведениями. Ему доступны все умственные, нравственные и эстетические интересы. Всякий прогресс человечества его радует. Специальность, и притом блистательно выполняемая, не поглотила в нем ни человека общественного, ни даже высших поэтических и религиозных верований. В его характере счастливое равновесие сил и сочетание элементов самых разнообразных и богатых. От этого мысль его ясна и чиста - без пятен, какие налагает на человеческую мысль дух партий, школ и пр. Медик, он верует в Бога как христианин, очищенною верой; верует в бессмертие души как философ, знающий, что человечество выше философии, а Бог выше человечества: верует в добродетель как человек добродетельный. Беседа его приятна и поучительна. Он много видел, много испытал. У него богатый запас разнородных сведений, потому всякий может найти с ним предмет для разговора. Он при дворе, но он не царедворец. Любовь к общему благу внушает ему разные проекты улучшений в области его специальности.
Близость к государю, казалось бы, должна была облегчить осуществление их. На деле не так: ему на каждом шагу воздвигаются препятствия; самые очевидные нужды не уважаются. Он не уступает, бьется, но дело медленно подвигается. Такова, впрочем, у нас судьба всех общественных идей и благих предначертаний. Предложите любую меру именем закона, именем пользы граждан - вас осмеют как фантазера, как выскочку-идеолога, если только вам не явятся тут на помощь чьи-нибудь личные интересы. Это мечта - думать, что, приближаясь к источнику власти, можно открыть себе путь к полезней деятельности: самая власть эта до того опутана сетями противоположных влияний, что решительно не в состоянии ничего делать. Она может гневаться, грозить, - а дела все-таки пойдут своим порядком. А порядок этот странный, удивительный, но прочно укоренившийся у нас. Он состоит из злоупотреблений, беспорядков, всяческих нарушений закона, наконец сплотившихся в систему, которая достигла такой прочности и своего рода правильности, что может держаться так, как в других местах держатся порядок, закон и правда. Говорите после того о рассудке, о справедливости дел человеческих! Нет такого зла, которого люди не могли бы снести: все дело только в том, чтобы привыкнуть к нему.
4 мая 1844 года
Получил от государыни брильянтовый перстень за службу в Екатерининском институте, но, как оказывается, не без хлопот. Я прослужил в этом заведении тринадцать лет, всегда пользовался расположением моих учениц, но не успел заслужить расположения высшего начальства в лице принца Ольденбургского. Когда я подал в отставку, он положил отпустить меня, не сказав мне даже простого спасибо. Но Ободовский (инспектор классов) и начальница, Екатерина Владимировна Родзянко, иначе взглянули на это дело. Последняя, помимо принца, лично сделала обо мне представление императрице. Государыня поручила ей в лестных выражениях передать мне ее благодарность и вручить брильянтовый перстень. При моем безденежье это очень кстати. Я отдал перстень в Кабинет и получил взамен, за обыкновенными вычетами, 800 рублей.
9 мая 1844 года
Высочайшее повеление по цензуре, чтобы не позволять печатать в журнале известий о выезде государя из столицы.
В воскресенье ездил в Кронштадт навестить брата моей жены, который состоит на морской службе. Оснащивая корабль, он недавно упал в море, сильно ушибся и чуть не утонул. Между прочим, ездил в гавань осматривать пароход "Камчатку". Он выстроен в Америке, стоит три миллиона с половиною, но зато и представляет чудо искусства. Судно кажется вылитым из одного куска железа или дерева. Это не постройка, а живое существо, с мускулами, костями, жалами, легкими, желудком, - тело, и притом стройное и прекрасное тело.
29 мая 1844 года
Сегодня экзаменовал воспитанников Института путей сообщения. Они очень плохи в русском языке, особенно в низших классах, где, однако, сидят молодцы лет шестнадцати и семнадцати, которые не умеют написать фразы без грубых грамматических ошибок. Все это мне предстоит исправить, то есть дать новую методу, которой следовали бы учителя.
22 июня 1844 года
Недавно в цензуре случилось громкое происшествие. Кто-то, под вымышленным именем, написал книгу под заглавием; "Проделки на Кавказе". В ней довольно резко описаны беспорядки в управлении на Кавказе и разные административные мерзости. Книгу пропустил московский цензор Крылов. Военный министр прочел книгу и ужаснулся. Он указал на нее Дубельту и сказал:
- Книга эта тем вреднее, что в ней что строчка, то правда.
25 мая ее отобрали у здешних книгопродавцев, но в Москве она уже успела разойтись в большом количестве экземпляров. Я ничего не знал ни об этой мере, ни о самой книге. Между тем мне прислали на рассмотрение разбор ее для июньской книжки "Отечественных записок". В разборе помешено и несколько выдержек из нее. Выдержки показались мне "подозрительными и неблагонадежными", говоря цензурным языком. Но делать было нечего: надо было пропустить то, что уже раз было пропущено цензурою.
2 июня Владиславлев велел мне передать, что статья в "Отечественных записках" производит шум и, чего доброго, наделает беды. Я поспешил к нему и тут только узнал, что "Проделки на Кавказе" запрещены и что, следовательно, о них ничего нельзя говорить, а еще меньше можно перепечатывать из них отрывки. Но дело уже было сделано. Однако я сказал Краевскому, чтобы он уничтожил статью в еще неразосланных экземплярах.
Неужели опять придется расплачиваться за чужие ошибки? А почему бы и нет? Наша юстиция, как известно, зависит от расположения духа, от пищеварения и прочих оснований волчьего нрава. Я был у министра, объяснился с Комовским. Министр не находит за мной вины.
Все это случилось в отсутствие государя. Но вот он приехал. Пока еще ничего нет. Может быть, заботы по случаю болезни Александры Николаевны заставят забыть эту историю.
Сегодня же состоялось освящение здания Римско-католической академии. Был министр Перовский и высшее католическое духовенство. Обедню служил епископ. Церемония закончилась гастрономическим обедом при звуках кавалергардской музыки. Я все время не расставался с Надеждиным, умная и живая беседа которого меня очень занимала.
30 июня 1844 года
Московский цензор Крылов вызван сюда для объяснений. Он, по всему видно, вместе с московским цензурным комитетом дал промах. Впрочем, его отпустили обратно в Москву. Еще неизвестно, чем это кончится.
20 сентября 1844 года
Они изо всех сил хлопочут о церкви, а о религии вовсе не думают, ибо у них нет ее в сердце. Они не любят искренно ни Бога, ни людей. Они любят только свою славу, свою школу. "Быть первыми в движении общества во что бы то ни стало" - вот их лозунг, который прячется за народностью, за патриотизмом и т.д.
То идея, а то сила. Идеи даются нам веками и положением нашим в обществе, а сила от Бога. Она принадлежит избранным. Беда в том, что многие считают идею за силу и воображают, что они могут действовать, когда они только могут думать.
Мы видели во времена Магницкого, куда ведет церковь без рационализма, вера не по разуму.
1 октября 1844 года
Государственные перевороты, имеющие целью утверждение закона и справедливости, не могут быть плодом теорий: их вызывает крайняя нужда, а эта нужда обыкновенно состоит в отсутствии законности, порождаемом развратом власти. Надо, чтобы переполнилась мера, - и тогда неизбежно возникают желания отделаться от зла и стремление к лучшему порядку вещей.
Поутру был у нашего министра. Кажется, на него порядочно подействовал прием лести, поднесенный ему москвичами: он недавно приехал из Москвы. Слабые нервы этого живого, но нетвердого ума не выносят такого рода щекотания. Он ужасно вооружен против "Отечественных записок", говорит, что у них дурнее направление - социализм, коммунизм и т.д. Очевидно, это навеяно московскими патриотами, которым во что бы то ни стало хочется быть вождями времени. Министр желает не щадить "Отечественных записок". Между тем давно ли он и словом и делом осуждал донос Булгарина, составленный совершенно в том же духе?
22 октября 1844 года
Объяснялся с князем Волконским по поводу доноса духовенства, или, вернее, ректора здешней духовной академии епископа Афанасия, на цензуру за пропуск в "Отечественных записках" статей о реформации, извлеченных из сочинения Ранке. Я узнал, что дело об этом уже пошло в синод. Афанасий слывет за фанатика, поборника того православия, которое держится не смысла, а буквы религии и которое больше уважает предание, чем евангелие. Я говорил с клевретом его, нашим университетским законоучителем Райковским, и спрашивал его, что находит он предосудительного в статьях о реформации? В ответ не получил ни слова путного, а в заключение услышал следующее: в нашем собственном духовенстве много лиц, напитанных протестантскими идеями, - поэтому надо преследовать реформацию.
- Но ведь это факт, - возразил я, - разве можно выкинуть его из истории? Да и что в нем общего с нашей церковью? Реформация была следствием злоупотреблений духовной власти на Западе: разве у нас было или может быть что-нибудь подобное? А если наши попы склонны к протестантизму, какое дело до этого светской цензуре? В этом виноваты духовные власти: зачем они допускают до этого?..
Князь хотел объясниться по этому поводу с Войцеховичем и просил меня переговорить также с князем В.Ф.Одоевским, который очень дружен с Войцеховичем. Но я предпочел бы, чтобы у меня потребовали официально объяснения: можно было бы проучить этого мниха Афанасия, который не впервые уже обнаруживает поползновение мешаться не в свои дела. Беда, если монахам дать волю: опять настанут времена Магницкого. Ныне и то уж слишком много толкуют о православии, бранят Петра, хотят воскресить блаженные времена допетровской Руси и т.д.
Обедал у Мартынова, Саввы Михайловича. Он дружен с И.А.Крыловым и между прочим рассказал мне о нем следующее. Крылову нынешним летом вздумалось купить себе дом где-то у Тучкова моста, на Петербургской стороне. Но, осмотрев его хорошенько, он увидел, что дом плох и потребует больших переделок, а следовательно, и непосильных затрат. Крылов оставил свое намерение. Несколько дней спустя к нему является богатый купец (имени не знаю) и говорит:
- Я слышал, батюшка Иван Андреич, что вы хотите купить такой-то дом?
- Нет, - отвечал Крылов, - я уже раздумал.
- Отчего же?
- Где мне возиться с ним? Требуется много поправок, да и денег не хватает.
- А дом-то чрезвычайно выгоден. Позвольте мне, батюшка, устроить вам это дело. В издержках сочтемся.
- Да с какой же радости вы станете это делать для меня? Я вас совсем не знаю.
- Что вы меня не знаете - это не диво. А удивительно было бы, если б кто из русских не знал Крылова. Позвольте ж одному из них оказать вам небольшую услугу.
Крылов должен был согласиться, и вот дом отстраивается. Купец усердно всем распоряжается, доставляет превосходный материал; работы под его надзором идут успешно, а цены за всё он показывает половинные, - одним словом, Иван Андреевич будет иметь дом, отлично отстроенный, без малейших хлопот, за ничтожную в сравнении с выгодами сумму.
Такая черта уважения к таланту в простом русском человеке меня приятно поразила. Вот что значит народный писатель! Впрочем, это не единственный случай с Крыловым. Однажды к нему же явились два купца из Казани.
- Мы, батюшка Иван Андреич, торгуем чаем. Мы наравне со всеми казанцами вас любим и уважаем. Позвольте же нам ежегодно снабжать вас лучшим чаем.
И действительно, Крылов каждый год получает от них превосходного чая такое количество, что его вполне достаточно для наполнения пространного брюха гениального баснописца.
Прекрасно! Дай Бог, чтобы подвиги ума ценились у нас не литературной кликой, а самим народом.
6 января 1845 года
Утопаю в делах. На меня возложено еще новое дело: составление проекта изменений и дополнений к цензурному уставу. Теперь очень что-то заторопились с этим.
31 января 1845 года
Позен уволен от должности. Бесконечные толки. Дело между тем очень просто объясняется пословицею: "два медведя в одной берлоге не могут жить". Позен настолько умен и сознателен, что не мог занимать важное место без влияния, а граф Воронцов не мог допустить, чтобы между ним и государем состоял посредником умный человек.
8 февраля 1845 года
Акт в университете, кончившийся и печально и смешно. Куторга (Степан) читал за Устрялова речь последнего "О Петре Великом как историке"; сам автор не мог читать по болезни. Профессор дочитал до того места, где Петр говорит о прутском походе. При словах: "Мы были окружены со всех сторон, нам надо было или умереть, или пробиться - один Бог..." вдруг в левом углу залы, у колонн, раздался шум, и несколько студентов опрометью бросились к дверям. В одно мгновение вся зала поднялась, полетели стулья, и публика беспорядочной толпой тоже ринулась к выходу. Суматоха, давка, всеобщее смятение! Толпа у дверей сама себе затруднила выход. Несколько человек бросились к окнам, разбили стекла и собирались выпрыгнуть на улицу. Кто-то поранил себе руки. Никто не знал причины смятения, но каждый находился под влиянием панического страха.
"Что это значит? - думал я. - Не пожар ли?" Нет: нигде ни дыма, ни огня. Между тем толпа все больше и больше напирала к дверям, непроизвольно увлекая и сталкивая отдельные личности. Меня столкнули с адмиралами Рикордом и Крузенштерном. Последнего сильно помяли. "Да в чем дело? Что случилось?" - спрашивал он у меня, а я у него. Министр, попечитель, архиерей Афанасий, ректор и большинство профессоров находились позади и меньше всех растерялись: по крайней мере они не метались, не толкались и даже делали попытки образумить ошалевшее юношество и публику. Наконец нескольким голосам удалось покрыть наполнявший залу шум. "Господа, остановитесь, ничего, ничего!"
И действительно, оказалось - ничего. Несколько студентов, расположившихся у колонн, услышали какой-то треск, вообразили себе, что колонны, потолок, хоры - все на них рушится, вскочили и ринулись к выходу. Публика, увлеченная их примером и чувством самосохранения, ничего не понимая, бросилась за ними. По приказанию министра позвали архитектора. На колоннах в самом деле оказались трещины, но только по штукатурке: они к акту были заново отштукатурены по верхам. От усиленной топки для осушки штукатурки она треснула в момент торжества и произвела суматоху. Вот все, что могли найти после тщательного освидетельствования, - по крайней мере в первую минуту.
Когда все немного опомнились, зала представляла небывалое зрелище: опрокинутые стулья, побитые стекла в окнах, на полу платки, перчатки, на лицах следы только что испытанного страха. Куда девалась напускная важность сановников... Министр закончил акт раздачею студентам медалей, но уже в другой зале. Затем все, посмеявшись сами над собой за свой испуг, благополучно разъехались.
Мораль: сколько человек ни возвышайся умом, ни настраивай себя на высокий лад - достаточно легкого шороха, мнимой опасности, чтобы ум его опрокинулся вместе со стульями и он сделался добычей бессмысленного, животного страха. Поистине: от великого до смешного один шаг.
24 февраля 1845 года
Был у бывшего нашего попечителя, князя Григория Петровича Волконского. Говорю: бывшего, потому что он на днях совершенно неожиданно переведен попечителем же в Одессу. Он рассказал мне все подробности этого происшествия, очень для него неприятного. Князь уже два года как просил министра дать ему помощника, в котором он особенно стал нуждаться последнее время: у него хворала жена, и ему приходилось ради нее на несколько месяцев отлучаться из Петербурга на юг. Но министр под разными предлогами до сих пор отказывал ему. Между тем государь лично предоставил князю самому выбрать себе помощника (когда ему понадобится) и лично же, помимо министра, сделать о том ему, государю, представление. Значит, Волконский мог действовать в этом деле совсем самостоятельно, но воздерживался только из деликатности. Но вот болезнь княгини до того усилилась, что явилась уже неотложная потребность везти ее на юг. Тогда Григорий Петрович стал подумывать о перемещении своем попечителем в Одессу, полагая, что климат этого города будет достаточно хорош для его жены. Но он решался на это только в последней крайности.
Между тем князь Воронцов, который любит Григория Петровича и давно желает его переселения к себе в Одессу, намекнул о намерении князя Уварову. Тот стал еще больше затруднять назначение помощника попечителя и, наконец, вынудил у последнего заявление о намерении его в крайнем случае переселиться в Одессу. Этим заявлением он недобросовестно поспешил воспользоваться, сделал доклад государю, и назначение князя Волконского попечителем в Одессу было решено и подписано. Следствием этого было сильное неудовольствие отца князя Волконского, который рассердился на сына за то, что тот не посоветовался предварительно с ним о своем перемещении. Это с одной стороны, а с другой - доктора объявили, что климат Одессы вовсе не годится для княгини и ее надо везти за границу, в Германию. Григория Петровича, таким образом, обошли: он в большом затруднении теперь и негодует на министра, который сыграл с ним грубую шутку.
Мы много теряем. Князь не был усердным администратором, но он человек вполне благородный, просвещенный, с европейским образом мыслей, а положение его при дворе таково, что он незаменим во всех затруднительных случаях по университету и по цензуре. Сколько раз отвращал он от них беду своим влиянием! Вот хоть бы последнее происшествие о тайных сходках студентов, которое единственно благодаря ему окончилось без шума. Теперь мы со страхом ожидаем нового попечителя. В последнем заседании цензурного комитета Плетнев, заступивший на время место председателя, уже поднял вопрос об усилении строгости и бдительности цензуры, так как она лишилась своего покровителя и защитника. Между тем эта несчастная цензура и при князе уже висела на волоске. Он сам мне сегодня сказал, что намеревался сильно хлопотать о выделении ее из круга обязанностей своих как попечителя. Вообще князь занимался ею очень неохотно и подчас выказывал презрение даже ко всему тому, что называется русскою литературою. Может быть, он и прав в настоящий период ее развития, или, вернее, застоя.
26 февраля 1845 года
В цензурном комитете получено высочайшее повеление не дозволять печатать никаких статей о постройках по ведомству путей сообщения без предварительного сношения с его главным начальством. У нас всякий отдельный начальник избегает гласности и старается окружить непроницаемым мраком все свои действия. Так, конечно, лучше: во мраке все позволительно. Чудная это вещь русская администрация!
Книгопродавец Лисенков подал на Булгарина жалобу, что сей "сочинитель", как он его называет, сплутовал: продал ему издание своих сочинений и в то же время продал и другим. Дело производится в гражданской палате.
8 марта 1845 года
Плетнев председательствует в цензурном комитете. Первое употребление, какое он сделал из своей власти в пользу литературы, - это притеснение журналов, ему неприязненных, а они почти все ему неприязненны, ибо не обращают внимания на его бедный "Современник". Более всего он ожесточен против "Отечественных записок", которые как-то раз легонько посмеялись над романом "Семейство" [шведской писательницы Фредерики Бремер], покровительствуемым им.
Теперь Плетнев вздумал поверить: издаются ли журналы точь-в-точь по программе, которая была утверждена правительством, то есть не помещают ли журналисты в своих изданиях таких статей, которые не были поименованы в первоначальной программе? Оказалось, что все отступали от нее более или менее, и это в первый же год своего существования. Особенно виноваты в этом смысле "Отечественные записки", которые сначала не обещались помещать иностранных повестей, а теперь помещают. Обстоятельство это никогда не считалось в цензуре важным: она знала, что все наши журналы стремятся быть энциклопедическими, - и это весьма естественно: специальные журналы еще не могут у нас существовать. Всякий редактор спешит взять верх над своими товарищами объемом и разнообразием своего журнала. Цензура заботилась только о том, чтобы журналы не нарушали правил ее и не касались предметов, предоставленных другим цензурам: духовной, военной и прочее.
Плетнев, поднимая этот вопрос, воздвигал страшную бурю я повергал в затруднение самого министра, который в начале каждого года утверждает существование журнала в том виде, в каком он уже существовал перед тем. Я вступил в спор с Плетневым и успел заставить его отменить это предложение. Но хороши мои товарищи: одни поддакивали Плетневу, другие молчали, предоставляя мне одному сражаться и побеждать. Особенно поразил меня Куторга, который всегда так много толкует о гуманных началах: на этот раз он настаивал, чтобы предложение председателя было уважено. Впрочем, он это делал не из дурных побуждений, - он честный человек, - а по легкомыслию и недостатку твердости, которые часто повергают его в противоречия с самим собой. Как бы то ни было, бой был жаркий, и хотя я одержал победу, однако не уверен в прочности ее.
15 марта 1845 года
Недаром сомневался я в Плетневе. В комитете он согласился не начинать дела о журналах. В среду в дружеских моих с ним объяснениях он подтвердил мне то же, а сегодня мы получили предписание министра, который, "увидев, что некоторые журналы самопроизвольно отступили от своих программ", предписывает "ввести их в пределы". На этот раз, однако, весь комитет восстал. Мне поручено написать ответ министру. Жаркие прения. Плетнев, который, кроме того, покушался еще на разные другие стеснительные распоряжения по цензуре, - разбит на всех пунктах. Я более всех поражал его законом. Была прочитана статья устава, по которой права председателя являются очень ограниченными в том, что касается цензурования. На этот раз все действовали единодушно и твердо, и Плетнев был разбит в пух. Пробовал он придраться и к "Библиотеке для чтения": в программе ее объявлено, "что она будет печатать переводные повести, а она печатает романы, как, например, "Вечный жид".
- Какую же существенную разницу полагаете вы, - спросил я, - между повестью и романом? Мы оба с вами профессора словесности, и я по крайней мере не могу определить иначе повесть, как "повесть есть роман", а роман - как "роман есть повесть".
Бедная, бедная наша литература!
8 мая 1845 года
В воскресенье был у министра. Он много говорил "о дурном, грязном и торговом" направлении нашей литературы. Вспоминал о прежнем времени, когда имя литератора, по его словам, считалось почетным.
- Например, - продолжал он, - вот хоть бы наше литературное общество, состоявшее из Дашкова, Блудова, Карамзина, Жуковского, Батюшкова и меня. Карамзин читал нам свою историю. Мы были еще молоды, но настолько образованны, что он слушал наши замечания и пользовался ими. Однажды покойный государь завел с Карамзиным речь об академиях. Вот что сказал ему по этому поводу наш историк: "А знаете ли, ваше величество, какая у нас самая полезная академия? Это та, которая состоит из этих шалунов и молодых людей, шутя и смеясь высказывающих мне много полезных истин и верных замечаний". Он разумел наше общество. Теперь не то. Имя литератора не внушает никому уважения.
Уваров хотел показать мне письмо к нему Гоголя, да не отыскал его в бумагах. Он передал мне его содержание на словах, ручаясь за достоверность их. Гоголь благодарит за получение от государя денежного пособия и, между прочим, говорит: "Мне грустно, когда я посмотрю, как мало я написал достойного этой милости. Все, написанное мною до сих пор, и слабо и ничтожно до того, что я не знаю, как мне загладить перед государем невыполнение его ожиданий. Может быть, однако, Бог поможет мне сделать что-нибудь такое, чем он будет доволен".
Печальное самоуничижение со стороны Гоголя! Ведь это написал человек, взявший на себя роль обличителя наших общественных язв и действительно разоблачающий их не только метко и верно, но и с тактом, с талантом гениального художника. Жаль, жаль! Это с руки и Уварову и кое-кому другому.
10 мая 1845 года
Заходил в канцелярию к Комовскому, чтобы, по желанию министра, прочесть письмо Гоголя. Сущность его почти та же, что передавал мне Уваров.
7 мая 1845 года
Кукольник в каждом номере своей "Иллюстрации" помещает шараду в виде какой-нибудь картинки и, отдавая ее в цензуру, прилагает к ней и разгадку, которая печатается в следующем номере. Но вот в последнем выпуске "Иллюстрации" разгадка дошла до меня уже по выходе в свет картинки. Она заключается в словах: "усердие без денег одно и лачуги не построит". Это, очевидно, пародия на известные слова, данные в девиз графу Клейнмихелю за постройку Зимнего дворца: "Усердие все превозмогает". Пришлось не пропустить разгадки, и я лично объяснил Кукольнику, почему. Несмотря на это, в пятом номере "Иллюстрации" разгадка напечатана. Кукольник извиняется тем, что он положился на типографию, а последняя виновата в небрежности. Расплачиваться за то, однако, придется мне. В городе уже толкуют об этом. Очкин даже откуда-то слышал, что Клейнмихель послал несчастную фразу государю. Комитет обратился ко мне с запросом; я объяснил, как дело было.
19 июня 1845 года
Был у графа Клейнмихеля. Принят вежливо. Он много говорил о посторонних предметах, жаловался на тягости своего управления.
- Положим, - прибавил он в заключение, - я уже, вижу кое-какие результаты моей деятельности. Но это только цветки: плоды же не мне достанется видеть. Да и прочно ли все это? Придет другой и все испортит, разрушит!
Сегодня также хоронили Линдквиста. Это был один из благороднейших наших товарищей. Четыре года лежал он, пораженный параличом. Теперь его свалил последний удар. Вот и нет его, а он тоже был.
24 июля 1845 года
Приехал новый попечитель, Мусин-Пушкин. Завтра приемные экзамены в университете.
1 сентября 1845 года
Отдал лично графу Клейнмихелю мою "Теорию деловой словесности", которую написал на даче летом по его поручению. Принял хорошо, как будто понял и одобрил мое намерение создать новую ветвь образования, новую, так сказать, общественную науку. Хочет представить государю. Обещал вскоре позвать меня для совещаний, а пока разрешил ввести это в Институте путей сообщения.
18 октября 1845 года
Министр Уваров страшно притесняет журналы. На днях "Литературной газете" не позволено выходить по три раза в неделю (не изменяя ни на одну йоту программы) и переставлять статьи с одного места на другое, например печатать повести под чертою, в виде фельетона и т.д., хотя все это позволялось, или, лучше сказать, не замечалось прежде, потому что не заслуживает замечания. Конечно, всему этому можно привести важные государственные причины. У нас чрезвычайно богаты на государственные причины. Если б вам запретили согнать муху с носа, это по государственным причинам. Ведь издал же, года три тому назад, здешний генерал-губернатор прокламацию, чтобы дети в одежде не отступали от предписанной формы, о которой, впрочем, никто ничего не знал. Вероятно, и на это была государственная причина. Люди, которые все это не только терпят, но и объясняют государственными причинами, вероятно, и должны быть так управляемы - и это, уж точно, государственная причина.
21 октября 1845 года
Я начинаю думать, что 12-й год не существовал действительно, что это - мечта или вымысел. Он не оставил никаких следов в нашем народном духе, не заронил в нас ни капли гордости, самосознания, уважения к самим себе, не дал нам никаких общественных благ, плодов мира и тишины. Страшный гнет, безмолвное раболепство - вот что Россия пожала на этой кровавой ниве, на которой другие народы обрели богатства прав и самосознания.
Что же это такое? Действовал ли, в самом деле, народ в 12-м году? Так ли мы знаем события? Не фальшь ли все, что говорят о народном восстании и патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу? Нас бичуют, как во времена Бирона; нас трактуют как бессмысленных скотов. Или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть и лица? Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался - этой гнусной способности рабов. Ужас, ужас, ужас!..
24 октября 1845 года
Вот уж сколько лет прожито, сколько лет проработано на ниве человеческих бедствий, страстей и заблуждений: какая же жатва? Только не охлаждение к великому и прекрасному! Благодаря Бога, ни опыт, ни люди не могли отнять и не отнимут у меня веры в истину и добро. Но зато только и осталась одна вера: надежды исчезли. Не эту эпоху судьба избрала для дел: довольно и веры. Героев нет в наше время, кроме тех, кои умели сохранить теплоту крови и ясность ума.
28 октября 1845 года
Право, мы, кажется, только путем разврата можем выйти из этого оцепенения, из этого хаоса нашей гражданственности и образовать свою нравственную физиономию. По крайней мере мы идем этим путем. Продажность, отсутствие чести, отсутствие веры - разве это не разврат? А раболепство?
30 октября 1845 года
В XVIII веке идеи боролись с верованиями, преданиями, предрассудками - одним словом, с идеями же, хотя и отвергаемыми требованиями века и разумом. Ныне идеи борются с могуществом вещественным. Грубая физическая сила угрожает штыками и пушками человеческому разуму. Кто преодолеет? Вопрос этот не скоро разрешится. И разрешение его будет стоить много жертв и крови.
2 января 1846 года
В последних числах декабря кончил большое дело, возложенное на меня министром народного просвещения и которому я без перерыва посвятил два последние месяца прошлого года. Это "Проект изменений и дополнений к цензурному уставу". Министру, кажется, хочется издать новый устав - в каком духе, понятно. Я решился, насколько возможно, помешать этому и собрал все доводы, чтобы доказать необходимость сохранить ныне существующий устав, который по настоящим временам все-таки меньшее зло из массы тяготеющих над нами зол. Надо было и комитет склонить к тому же. В прошедшую пятницу состоялось совещание о моем проекте: принят весь с весьма незначительными изменениями. Куторга попытался было возражать, но все остальные пристали ко мне.
5 января 1846 года
Что такое Мусин-Пушкин? Не страдает ли он по временам умопомешательством? Как он обращается со своими подчиненными! Недавно он позвал к себе нескольких учителей гимназии и разругал их "болванами", дураками, пустыми головами, шутами и пр. И он таков со всеми подчиненными, имеющими в нем нужду, кроме, впрочем, профессоров университета. На днях он одного из служащих у него прогнал, грозя ему кулаками. Дамам, которые к нему приходят с просьбами, он кричит "поди вон!" Словом, это зверь! Он начал было обращаться так же и со студентами: ему погрозили, что сначала освищут его, а наконец и поколотят. Он притих. И этого человека выбрали попечителем университета в столице! Но опять-таки приходится сказать, что всякое общество управляется, как оно того заслуживает: никто из оскорбленных новым попечителем даже не пожаловался министру. Двое, однако, подали в отставку.
Что ж он делал в Казани семнадцать лет, когда здесь таков? Там терпели и сносили. Должно полагать, что и у нас стерпят и снесут.
6 января 1846 года
Каждый день новые анекдоты о Мусине-Пушкине. На днях он в присутствии многих у себя в приемной ругал своего предшественника князя Волконского.
- У него, - сказал он между прочим, - не такая голова, чтобы управлять округом. Вот я семнадцать лет управлял в Казани, - и т.д.
Обыкновенно у него на все неопровержимое доказательство: "я семнадцать лет пробыл в Казани".
По цензуре он ничего не понимает, кричит только, что в русской литературе пропасть либерализма, особенно в журналах. Более всего громит он "Отечественные записки". Но, к счастью, он здесь ничего не значит, так как не он цензирует. Однако мы узнали, из какого источника почерпает Мусин-Пушкин свои мнения о русской литературе. Он заимствует их у Бориса Михайловича Федорова, несчастного автора детских книжонок, обруганного всеми журналами. Жажда мести увлекла его к доносам, на которые он и прежде покушался. Теперь же он окончательно определился в шпионы к казанскому хану и руководит его суждениями о всех вопросах современной русской образованности.
22 февраля 1846 года
Полевой умер. Это большая потеря. Он был необыкновенный человек. Всеобщее участие и сожаление.
7 марта 1846 года
Попечитель наш очень переменился. Он, кажется, решился отстать от барских дерзостей с подчиненными. На него, должно быть, подействовало следующее обстоятельство. Я передал его старому знакомому, Кирееву, разные факты из его деятельности у нас, а тот, в свою очередь, передал это другу Мусина-Пушкина В.И.Панаеву, с тем, чтобы тот уже довел все до самого Пушкина. Так и было сделано, и он присмирел, хотя неизвестно, надолго ли. Впрочем, о нем говорят, что он по натуре своей добрый человек, но его испортило провинциальное раболепство и угодничество. В Казани он был настоящим ханом.
12 октября 1846 года
По цензуре новая скандальная история. Цензор Крылов пропустил книгу "Словарь иностранных слов", которую издает какое-то общество молодых людей. Книга действительно такая, что по уставу ее не следовало пропускать. Но всего интереснее, что издание посвящено великому князю Михаилу Павловичу. Произошла тревога. Крылову сделали выговор, книгу велели отобрать у книготорговцев - но, кажется, тем дело и кончилось. По крайней мере все затихло.
Было новое гонение на "Отечественные записки". Булгарин с Гречем и Борисом Федоровым подали на них донос в III отделение. Узнав об этом, я тотчас сообщил Краевскому и посоветовал ему съездить к министру, а потом и к Дубельту. Последний, как говорится, намылил ему голову за либерализм, но в заключение объявил, что, впрочем, ничего из этого не будет.
Уваров получил графское достоинство, от чего пришел в неописанный восторг.
Некоторые из московских литераторов, в лице И.И.Панаева, предложили мне быть редактором журнала, который хотят купить у кого-нибудь из нынешних владельцев журналов. Покупается "Современник". Я согласился. Предварительные условия составлены. Ожидают только Уварова, который в Москве.
Третьего дня я познакомился с Герценом. Он был у меня. Замечательный человек. Вчера обедали мы вместе у Леграна. Были еще литераторы, между прочим граф Соллогуб. Ума было много, но он в заключение потонул в шампанском.
14 октября 1846 года
Министр согласился на передачу мне редакции "Современника".
4 января 1847 года
Вышел первого числа первый N "Современника" под новой редакцией. Он произвел хорошее впечатление. Отовсюду слышу благоприятные отзывы его тону и направлению.
5 января 1847 года
Суматоха и толки в целом городе. В N 284 за 17 декабря "Северной пчелы" напечатано несколько стихотворений графини Ростопчиной и, между прочим, баллада: "Насильный брак". Рыцарь барон сетует на жену, что она его не любит и изменяет ему, а она возражает, что и не может любить его, так как он насильственно овладел ею. Кажется, чего невиннее в цензурном отношении? И цензура и публика сначала поняли так, что графиня Ростопчина говорит о своих собственных отношениях к мужу, которые, как всем известно, неприязненны. Удивляюсь только смелости, с какою она отдавала на суд публике свои семейные дела, и тому, что она связалась с "Северной пчелою".
Но теперь оказывается, что барон - Россия, а насильно взятая жена - Польша. Стихи действительно удивительно подходят к отношениям той и другой и, как они очень хороши, то их все твердят наизусть. Барон, например, говорит:
Ее я призрел сиротою,
И разоренной взял ее,
И дал с державною рукою
Ей покровительство мое;
Одел ее парчой и златом,
Несметной стражей окружил;
И враг ее чтоб не сманил,
Я сам над ней стою с булатом...
Но недовольна и грустна
Неблагодарная жена.
Я знаю - жалобой, наветом
Она везде меня клеймит,
Я знаю - перед целым светом
Она клянет мой кров и щит,
И косо смотрит исподлобья,
И, повторяя клятвы ложь,
Готовит козни... точит нож...
Вздувает огнь междоусобья...
С монахом шепчется она,
Моя коварная жена!!!...
Жена на это отвечает:
Раба ли я или подруга -
То знает Бог!.. Я ль избрала
Себе жестокого супруга?
Сама ли клятву я дала?..
Жила я вольно и счастливо,
Свою любила волю я...
Но победил, пленил меня
Соседей злых набег хищливый...
Я предана... я продана...
Я узница, а не жена!
Он говорить мне запрещает
На языке моем родном,
Знаменоваться мне мешает
Моим наследственным гербом...
Не смею перед ним гордиться
Старинным именем моим.
&