Главная » Книги

Бакунин Михаил Александрович - Исповедь, Страница 4

Бакунин Михаил Александрович - Исповедь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

елания, ни права, но в виде займа, обещая возвратить эту сумму, когда будет только возможно".
   Получив сию записку, Флокон просил меня к себе и сказал мне, что он и друзья его в Провизорном правительстве готовы мне ссудить сию незначительную сумму и, если я потребую, более, но что прежде он должен переговорить с польскою Централизациею83, ибо, находясь с нею в обязательных отношениях, он связан ею во всем, что хоть несколько касается Польши. Какого рода были эти переговоры и что польские демократы сказали обо мне Флокону, мне неизвестно; знаю только, что на другой день он мне предлагал гораздо большую сумму, что я взял у него 2.000 франков, и что, прощаясь, он меня просил писать ему для его журнала "RИforme" из Германии и Польши. Я пи­сал ему два раза: из Кельна в самом начале, потом из Кэтена в самом конце 1848 года при посылке своего "Воззвания к сла­вянам". От него же не получал ни писем, ни поручений и не имел с ним никаких других ни прямых, ни косвенных отношений84. Денег не отдал, потому что жил в Германии в постоянной бед­ности.
  
  Во-вторых меня обвиняли или, лучше сказать, подозревали,- для обвинения не нашлось положительных фактов, - подозре­вали, говорю я, что я, отправляясь из Парижа, находился в тай­ной связи с польскими демократами, действовал с ними заодно, по их поручению и по прежде составленному плану. Такое по­дозрение было весьма естественно, но также лишено всякого основания. В эмиграциях должно различать две вещи: толпу шумящую и тайные общества, всегда состоящие из немногих предприимчивых людей, которые ведут толпу невидимою рукою и готовят предприятия в тайных заседаниях85. Я знал в это время толпу польских эмигрантов, и она меня знала, знала даже лучше, чем я мог знать каждого, потому что они были без числа, я же только один русский посреди их; слышал, что они говори­ли: их гасконады, фантазии, надежды, - слышал одним словом, что всякий мог бы слышать, если бы только захотел; но не участвовал в заседаниях и не был поверенным тайн действитель­ных заговорщиков. В это время в Париже существовало только два серьезные польские общества: общество Чарторижского и общество демократов86.
   С партией Чарторижского я никогда не имел сношений, его же видел всего один раз. В 1846 году я хотел было войти в связь с демократическою Централизациею, но попытка моя не имела успеха, а в Париже после февральской революции я не встретил даже ни одного из ее членов, так что я в это время гораздо менее знал о замыслах польских демокра­тов, чем о бельгийских, итальянских, особенно же немецких со­временных предприятиях. Между итальянцами я знал Мамиани, генерала Пепе, ,не принадлежащих ни [к] каким обществам. Между бельгийцами знал некоторых предводителей, слышал о их намерениях, но не вмешивался в их дела. Ближе же и лучше знал дела немецкие, находясь в дружеской связи с Гервегом, ко­торый принимал в них деятельное участие. Я видел начало не­счастного похода Гервега в Баден, знал его средства, его помощ­ников, его вооружение, обещания Провизорного правительства и число работников, вписавшихся в его полк, а также и его от­ношения с баденскими демократами; знал много потому, что был друг Гервегу, но никаким образом не связывал ни себя, ни свои намерения с его намерениями87.
   Для дополнения картины моего тогдашнего положения и для того, чтобы не оставить в ней ни одной ложной тени, я должен наконец сказать несколько слов и о русских88. Ведь, назвав их моими знакомыми, я не могу скомпрометировать их более, чем они сами скомпрометировали себя в Париже. Иван Головин, Ни­колай Сазонов, Александр Герцен и, может быть, еще Николай Иванович Тургенев89 - вот единственные русские, про которых можно бы было с некоторым основанием подумать, что я нахо­дился с ними в политических отношениях. Но Головина я не лю­бил, не уважал, всегда держал себя от него в далеком расстоя­нии, а после февральской революции, кажется, даже ни разу не встретил. Николай Сазонов - человек умный, знающий, дарови­тый, но самолюбивый и себялюбивый до крайности. Сначала он был мне врагом за то, что я не мог убедиться в самостоятельности русской аристократии, которой он считал себя тогда не пос­ледним представителем; потом стал называть меня своим другом. Я в дружбу его не верил, но видел его довольно часто, находя удовольствие в его умной и любезной беседе. По возвращении моем из Бельгии я встретил его несколько раз у Гервега; он на меня дулся и, как я потом услышал, первый стал распространять слух о моей мнимой зависимости от Ледрю-Ролена. Гораздо бо­лее лежало у меня сердце к Герцену90. Он - человек добрый, благородный, живой, остроумный, несколько болтун и эпикуреец.
  
  Я видел его в Париже летом в 1847 году; тогда он не думал еще эмигрировать и более всех других смеялся над моим полити­ческим направлением, сам же занимался всевозможными вопро­сами и предметами, особенно литературою. В конце лета 1847-го года он уехал в Италию и возвратился в Париж летом 1848-го, два или три месяца спустя по моем отъезде из оного, так что мы разъехались с ним, никогда более не видались я не переписыва­лись. Один раз он мне только прислал денег через Рейхеля. На­конец о Н. И. Тургеневе я могу сказать только, что он в это время более чем когда держал себя в стороне от целого мира и, как богатый собственник и "rentier" ( Рантье), был таки немало испуган приключившеюся революциею. Я видел его мельком и, как бы сказать, мимоходом.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   Одним словом, государь, я имею полное право сказать, что я жил, предпринимал, действовал вне всякого общества, незави­симо от всякого чуждого побуждения и влияния: безумие, грехи, преступления мои принадлежали и принадлежат исключительно мне. Я много, много виноват, но никогда не унижался до того чтобы быть чужим агентом, рабом чужой мысли.
   Наконец есть против меня еще одно гнусное обвинение.
   Меня обвиняли, что будто бы я хотел в сообществе двух поляков, которых теперь позабыл и фамилию, что будто бы я намеревался посягнуть на жизнь Вашего императорского величества. Не стану входить в подробности такой клеветы; я подробно отвечал на нее в своих заграничных показаниях и стыжусь гово­рить много об этом предмете91.
   Одно только скажу, государь: я - преступник перед Вами и перед законом, я знаю великость своих преступлений, но знаю также, что никогда душа моя не была способна ни к злодейству, ни к подлости92.
   Мой политический фанатизм, живший более в воображении, чем в сердце, имел также свои крепко-определенные границы, и никогда ни Брут, ни Равальяк, ни Алибо93 не были моими героями. К тому же, госу­дарь, в душе моей собственно против Вас никогда не было даже и тени ненависти. Когда я был юнкером в Артиллерийском учи­лище, я, так же как и все товарищи, страстно любил Вас. Быва­ло, когда Вы приедете в лагерь, одно слово "государь едет" при­водило всех в невыразимый восторг, и все стремились к Вам на встречу. В Вашем присутствии мы не знали боязни; напротив во­зле Вас и под Вашим покровительством искали прибежища от на­чальства; оно не смело идти за нами в Александрию. Я помню, это было во время холеры94. Вы были грустны, государь, мы молча окружали Вас, смотрели на Вас с трепетным благоговени­ем, и каждый чувствовал в душе своей Вашу великую грусть, хоть и не мог познать ее причины, и как счастлив был тот, кото­рому Вы скажете бывало слово! Потом, много лет спустя, за гра­ницей, когда я сделался уже отчаянным демократом, я стал счи­тать себя обязанным ненавидеть императора Николая; но нена­висть моя была в воображении, в мыслях, не в сердце: я нена­видел отвлеченное политическое лицо, олицетворение самодер­жавной власти в России, притеснителя Польши, а не то живое величественное лицо, которое поразило меня в самом начале жизни ,и запечатлелось в юном сердце моем. Впечатления юности нелегко изглаживаются, государь!
   Да и в самом разгаре моего политического фанатизма безумие мое сохранило известную ме­ру; мои нападки против Вас никогда не выходили из политиче­ской сферы: я дерзал называть Вас жестоким, железным, неми­лосердным деспотом, проповедывал ненависть и бунт против Ва­шей власти, но никогда не дерзал и не хотел и не мог коснуться святотатственным языком собственно до Вашего лица, государь, и как бы выразить, это, не нахожу слов, хотя и глубоко чувст­вую различие, - никогда одним словом я не говорил, не писал как подлый лакей, который ругается над своим господином и хулит и клевещет, потому что знает, что барин или не слышит, или слишком отдален от него для того, чтобы задеть его своею дубинкою.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   Наконец, государь, даже и в самое последнее время наперекор всем демократическим понятиям и как бы против воли я глубоко, глубоко почитал Вас! Не я один, множество других, поляков и европейцев вообще, сознавали со мною, что между всеми ныне царствующими венценосцами Вы только один, государь, сохранили веру в свое царское призвание. С такими чувствами, с такими мыслями, несмотря на все политическое безумие, я не мог быть цареубийцею, и Вы поверите, государь, что это обвинение - не что иное как гнусная клевета.
   Теперь же возвращусь к своему повествованию.
   Взяв деньги у Флокона, я пошел за паспортом к Коссидьеру; взял же у него не один, а два паспорта, на всякий случай, один на свое имя, другой же на мнимое95, желая по возможности скрыть свое присутствие в Германии и в Познанском Герцогстве. Потом, отобедав у Гервега и взяв у него письма и поручения к баденcким демократам, сел в дилижанс и поехал, на Страсбург. Если бы меня кто в дилижансе спросил о цели моей поездки, и я бы захотел отвечать ему, то между нами мог бы произойти сле­дующий разговор.
   "Зачем ты едешь?" - Еду бунтовать. - "Против кого?" - Против императора Николая.-"Каким образом?"-Еще сам хорошо не знаю. - "Куда ж ты едешь теперь?" - В Познанское Герцогство.-"Зачем именно туда?"-Потому что слышал от поляков, что теперь там более жизни, более движения, и что от­туда легче действовать на Царство Польское, чем из Галиции. - "Какие у тебя средства?" - 2000 франков.-"А надежды на средства?"-Никаких определенных, но авось найду,-"Есть знакомые и связи в Познанском Герцогстве?" - Исключая неко­торых молодых людей, которых встречал довольно часто в Берлинском университете, я там никого не знаю. - "Есть рекомендательные письма?"-Ни одного.-"Как же ты без средств и один хочешь бороться с русским царем?"-Со мной революция, а в Позене надеюсь выйти из своего одиночества. - "Теперь все немцы кричат против России, возносят поляков и с[о]бираются вместе с ними воевать против русского царства. Ты - русский, неужели ты соединишься с ними?"-Сохрани бог! лишь только немцы дерзнут поставить ногу на славянскую землю, я сделаюсь им непримиримым врагом; но я затем-то и еду в Позен, чтоб все­ми силами воспротивиться неестественному соединению поляков с немцами против России. - "Но поляки одни не в состоянии бороться с русскою силою?" - Одни нет, но в соединении с дру­гими славянами, особенно же если мне удастся увлечь русских в Царстве Польском... - "На чем основаны твои надежды, есть у тебя с русскими связи?"-Никакой; надеюсь же на пропаган­ду и на могучий дух революции, овладевший ныне всем миром!
  
   Не говоря о великости преступления, Вам должно быть очень смешно, государь, что я один, безымянный, бессильный, шел на брань против Вас, великого царя великого царства! Теперь я вижу ясно свое безумие и сам бы смеялся, если бы мне было до смеху, я поневоле вспоминаю одну басню Ивана Андреевича Крылова96... Но тогда ничего не видел, ни о чем не хотел ду­мать, а шел как угорелый на явную гибель. И если что может хоть несколько извинить - не говорю преступность, а нелепость моей выходки, так разве только то, что я ехал из пьяного Па­рижа, и сам был пьян, да и все вокруг меня были пьяны!
   Приехав во Франкфурт в первых числах апреля, я нашел тут бесчисленное множество немцев, собравшихся из целой Германии на Vor-Parlament (Предварительный парламент)97, познакомился почти со всеми демократами, отдал письма и поручения Гервега и стал наблюдать, стараясь найти смысл в немецком хаосе и хоть зародыш единства в сем новом вавилонском столпотворении. Во Франкфурте я пробыл около недели, был в Майнце, в Мангейме, в Гейдельберге, был свидетелем многих народных вооруженных и невооруженных соб­раний, посещал немецкие клубы, знал лично главных предводи­телей баденского восстания и о всех предприятиях, но ни в одном не принимал деятельного участия, хоть и симпатизировал с ними И желал им всякого успеха, оставаясь во всем, что касалось соб­ственно до меня и до моих собственных замыслов, в прежнем совершенном уединеньи. Потом на дороге в Берлин пробыл не­сколько дней в Кельне, ожидая там свои вещи из Брюсселя. Чем ближе к северу, тем холоднее становилось мне на душе; в Кельне мной овладела тоска невыразимая, как будто бы предчувствие будущей гибели! Но ничто не могло остановить меня. На дру­гой день моего приезда в Берлин я был арестован, сначала был принят за Гервега (Над словом "Гервег" карандашом поставлен значок в виде звездочки), а потом в наказание за то, что я ехал с двумя паспортами. Впрочем меня продержали только день, а потом отпустили, взяв с меня слово, что я не поеду в Познанское Герцогство и не останусь в Берлине, а поеду в Бреславль.
   Прези­дент полиции Минутоли98 удержал у себя паспорт, написанный на мое собственное имя, но возвратил мне другой на имя небы­валого Леонарда Неглинского, от себя же дал еще другой паспорт на имя Вольфа или Гофмана, не помню, желая вероятно. чтобы я не терял привычки ездить с двумя паспортами. Таким образом, ничего другого почти не увидев в Берлине, кроме поли­цейского дома, я отправился далее и приехал в Бреславль в кон­це апреля или в самом начале мая.
   В Бреславле [я] пробыл безвыездно до самого славянского конгресса, т. е. до конца мая, почти месяц. Первым делом моим было знакомство с бреславльскими демократами; вторым же- отыскивать поляков, с которыми бы мог соединиться. Первое бы­ло легко, а второе не только что трудно, но оказалось решитель­но невозможным. В это время в Бреславле съехалось много поля­ков из Галиции, из Кракова, из Герцогства Познанского, нако­нец эмигранты из Парижа и Лондона. Это был нечто вроде поль­ского конгресса: конгресс сей, сколько мне по крайней мере из­вестно, не имел важных результатов, я не присутствовал в его за­седаниях, но слышал, что было много шуму, сильная распря и разноголосица провинций и партий, вследствие чего все поляки разъехались, не положив ничего существенного99. Мое положение между ними было с самого начала тяжелое и странное: все зна­ли меня, были со мной очень любезны, говорили мне тьму ком­плиментов; но я чувствовал себя между ними чужим; чем слаще были слова их, тем холоднее становилось мне на сердце, и ни я с ними, ни они со мною не могли сойтиться. К тому же в это самое время вторично и сильнее, чем в первый раз, пронесся меж­ду ними слух о моем мнимом предательстве; более всех верили этому слуху и распространяли его эмигранты, особенно же члены Демократического Общества100. Они потом, гораздо позже, изви­нялись, складывая всю вину на старого болтуна графа Ледуховского101, которого будто бы предостерег Ламартин, а он поспе­шил предостеречь всех польских демократов. Поляки видимо ко мне охладели, и я, потеряв наконец терпение, стал от них уда­ляться, так что до пражского конгресса не имел с ними никаких сношений, виделся же только с немногими без политической цели.
   Чаще бывал зато между немцами, посещал их демократиче­ский клуб и пользовался между ними в то время такою популяр­ностью, что единственно только моим старанием Арнольд Руге, мой старый приятель, был избран Бреславлем во Франкфуртское национальное собрание.
   Немцы - смешной, но добрый народ, я с ними почти всегда умел ладить, исключая впрочем литераторов-коммунистов. В это время немцы играли в политику " слушали меня как оракула102. Заговоров и серьезных предприятий между ними не было, а шуму, песней, потребления пива и хвастливой болтовни много: все делалось и говорилось на улице, явно; не бы­ло ни законов, ни начальства: полная свобода и каждый вечер как бы для забавы маленькое возмущенье. Клубы же их были не что иное как упражнение в красноречии или, лучше сказать, в пусторечии.
   Впродолжение всего мая я оставался в полном бездействии; скучал, тосковал и ждал удобного часа. К унынию моему немало способствовали также и тогдашние политические обстоятельства: неудачное восстание Познанского Герцогства, хоть и постыдное для прусского войска103, изгнание поляков (эмигрантов) из Кра­кова и вскоре потом и из Пруссии104, совершенное кораблекруше­ние баденских демократов105, наконец первое поражение демокра­тов в Париже106 были явными предзнаменованиями тогда уже начавшегося революционерного отлива.
   Немцы этого не видели и не понимали, но я понимал и в первый раз усумнился в успе­хе. Наконец стали говорить о славянском конгрессе107; я ре­шился ехать в Прагу, надеясь найти там архимедовскую точку опоры для действия.
   До тех пор, исключая поляков и не говоря уже о русских, я не был знаком ни с одним славянином и также никогда не бы­вал в австрийских владениях. Знал же о славянах по рассказам некоторых очевидцев да по книгам108. Слышал также в Париже о клубе, основанном Киприаном Робером109, заместившим Миц­кевича на кафедре славянских литератур, но не ходил в этот клуб, не желая мешаться с славянами, предводимыми французом. Поэтому знакомство и сближение с славянами было для меня опытом новым, и я много ждал от пражского конгресса, особенно надеясь с помощью прочих славян победить тесноту польского национального самолюбия.
   Ожидания мои, хоть и не сбылись во всей полноте, не совсем были обмануты. Славяне в политическом отношении - дети, но я нашел в них неимоверную свежесть и несравненно более при­родного ума и энергии, чем в немцах. Трогательно было видеть их встречу, их детский, но глубокий восторг; сказали бы, что члены одного и того же семейства, разбросанные грозною судь­бою по целому миру, в первый раз свиделись после долгой и горькой разлуки: они плакали, они смеялись, они обнимались,- и в их слезах, в их радости, в их радушных приветствиях не бы­ло ни фраз, ни лжи, ни высокомерной напыщенности; все было просто, искренно, свято110. В Париже я был увлечен демократи­ческою экзальтациею, героизмом народного класса; здесь же ув­лекся искренностью и теплотою простого, но глубокого славянско­го чувства.
   Во мне самом пробудилось славянское сердце, так что в первое время я было почти совсем позабыл все демократи­ческие симпатии, связывавшие меня с Западною Европою. По­ляки смотрели на прочих славян с высоты своего политического значения, держали себя несколько в стороне, слегка улыбаясь111. Я же смешался с ними и жил с ними и делил их радость от всей души, от полного сердца; и потому был ими любим и пользовал­ся почти всеобщим доверием.
   Чувство, преобладающее в славянах, есть ненависть к немцам. Энергическое, хоть и не учтивое выражение "проклятый немец", выговариваемое на всех славянских наречиях почти одинаковым-образом, производит на каждого славянина неимоверное дейст­вие; я несколько раз пробовал его силу и видел, как оно побеж­дало самих поляков.
   Достаточно было иногда побранить кстати немцев для того, чтоб они позабыли и польскую исключитель­ность и ненависть к русским и хитрую, хоть и (В переписанном для царя экземпляре вместо "и" сказано "не", но это неверно. Материалы", т. I, стр. 145, повторяют эту ошибку пи­саря), бесполезную по­литику, заставляющую их часто кокетничать с немцами, - одним словом для того, чтобы вырвать их совершенно из той тесной. болезненной, искусственно-холодной оболочки, в которой они жи­вут поневоле, вследствие великих национальных несчастий; для того, чтобы пробудить в них живое славянское сердце и заставить их чувствовать заодно со всеми славянами.
   В Праге, где поно­шению немцев не было конца, я, и с самими поляками чувствовал себя ближе. Ненависть к немцам была неистощимым предметом всех разговоров; она служила вместо приветствия между незна­комыми: когда два славянина сходились, то первое слово меж­ду ними было почти всегда против немцев, как бы для того, что­бы уверить друг друга, что они оба - истинные, добрые славя­не. Ненависть против немцев есть первое основание славянского единства и взаимного уразумения славян; она так сильна, так глубоко врезана в сердце каждого славянина, что я и теперь уверен, государь, что рано или поздно, одним или другим образом, и как бы ни определились политические отношения Европы, славяне свергнут немецкое иго, и что придет время, когда не будет более ни прусских, ни австрийских, ни турецких славян.
   Важность славянского конгресса состояла по моему мне­нию в том, что это было первое свидание, первое знакомство, пер­вая попытка соединения и уразумения славян между собою. Что же касается до самого конгресса, то он, равно как и все другие современные конгрессы и политические собрания, был решительно пуст и бессмыслен112. О происхождении же славянского конг­ресса я знаю следующее113.
   В Праге существовал уже с давних времен ученый литератур­ный круг, имевший целью сохранение, поднятие и развитие чеш­ской литературы, чешских национальных обычаев, а также и славянской национальности вообще, подавляемой, стесняемой, прези­раемой немцами, равно как и мадьярами. Кружок сей находился в живой и постоянной связи с подобными кружками между сло­ваками, хорватами, словенцами, сербами, даже между лужичана­ми в Саксонии и Пруссии и был, как бы сказать, их главою. Палацкий, Шафарик, граф Тун, Ганка, Ко[л]лар, Урбан, Людвиг Штур114 и несколько других были предводителями славянской пропаганды, сначала литературной, потом уже возвысившейся и до политического значения. Австрийское правительство их не любило, но терпело, потому что они противодействовали мадья­рам.
   В доказательство же и в пример их деятельности я приведу только одно обстоятельство: тому назад десять, много пятна­дцать лет в Праге никто, решительно ни одна душа не говорила по-чешски, разве только чернь и работники; все говорили и жи­ли по-немецки; стыдились чешского языка и чешского происхож­дения; теперь же напротив ни один человек, ни женщины, ни дети не хотят говорить по-немецки, да и сами немцы в Праге выучились понимать и объясняться по-чешски. Я привел в пример только Прагу, но то же самое произошло и во всех других, бо­гемских, моравских, словацких, больших и маленьких городах; села же никогда и не переставали жить и говорить по-славянски.
   Вам, государь, известно, сколь глубоки и сильны симпатии славян к могучему русскому царству, от которого они надеялись опоры и помощи, и до какой степени австрийское правительство да и немцы вообще боялись и боятся русского панславизма! В последние годы невинный литературно-ученый кружок расширил­ся, укрепился, охватил и увлек за собою всю молодежь, пустил корни в народные массы, - и литературное движение преврати­лось вдруг в политическое. Славяне ожидали только случая, что­бы явить себя миру.
   В 1848-м году этот случай обрелся. Австрийская империя чуть было не распалась на свои многоразличные, враждебно про­тивоположные, несовместимые элементы, и если на время спас­лась, то не своею одряхлевшею силою, только Вашею помощью, государь! Восстали итальянцы, восстали мадьяры и немцы, вос­стали наконец и славяне. Австрийское или, лучше сказать, Инспрукское правительство, - ибо тогда австрийских правительств было много, по крайней мере два: одно действительное в Инспруке, другое официальное и конституционное в Вене, не го­воря уже о третьем, Венгерском, также официально признанном правительстве115, - итак династическое правительство в Инспруке, покинутое всеми и лишенное почти всяких средств, стало искать спасения в национальном движении славян.
   Первая мысль собрать в Праге славянский конгресс принад­лежит чехам, а именно Шафарику, Палацкому и графу Туну116.
   В Инспруке ухватились за нее с радостью, потому что надеялись, что славянский конгресс будет служить противоядием конгрессу немцев во Франкфурте. Граф Тун, Палацкий, Браунер создали тогда в Праге нечто вроде провизорного правительства, были признаны Инспруком и относились с ним прямо помимо венских министров, которых не хотели ни признавать, ни слушаться, видя в них враждебных представителей германской национальности117. Таким образом составилась полуофициальная чешская партия, полуславянская и полуправительственная: правительственная по­тому, что она хотела спасти династию, монархическое начало и целость австрийской монархии, однако не безусловно, требуя за­то: во-первых конституции, во-вторых перенесения имперской сто­лицы из Вены в Прагу, что им и было действительно обещано, разумеется с твердым намерением не сдержать обещания, и на­конец совершенного превращения австрийской монархии из не­мецкой в славянскую, так что уж не немцы более и не мадьяры притесняли бы славян, но обратно. Все это выразил Палацкий в своей тогда явившейся брошюре следующими словами: "Wir wollen das KunststЭck versuchen, die bis zu ihrem tiefsten Wesen erschЭtterte Monarchie auf unserem slavischen Boden und mit unserer slavischen Kraft zu beleben, zu heilen und zu befestigen" ("Мы хотим попытаться совершить кунстштюк - оживить, исце­лить и укрепить глубочайшим образом потрясенную австрийскую монархию на нашей славянской почве и с помощью нашей славянской силы")118 ,-предприятие невозможное, в котором они дол­жны были быть или обманутыми или обманщиками.
   Но чешская партия не довольствовалась сим общим преобла­данием славянского элемента в Австрийской империя. Опи­раясь на свой полуофициальной характер и на льстивые инспрукские обещания, она хотела еще устроить в свою пользу нечто вроде чешской гегемонии и утвердить между самими славянами преобладание чешского языка, чешской национальности. Не гово­ря уже о Моравии, она намеревалась присоединить еще к Богемии словацкую землю, австрийскую Шлезию (Силезия) и даже Галицию, угрожая полякам в случае непокорения возмущением руси­нов, - хотели одним словом создать сильное Богемское королевство119. Таковы были притязания чешских политиков.
   Они, разуме­ется, встретили сильное сопротивление в словаках, в шлензаках (Силезцы), более же всего в поляках. Последние приехали в Прагу совсем не для того, чтобы покориться чехам, да если правду ска­зать, так и не вследствие чрезвычайного влечения к славянским братьям и к славянской мысли, а просто в надежде найти тут опору и помощь для своих особенных национальных предприя­тий.
   Таким образом с самых первых дней произошла борьба, не между массами приезжих славян, только между их предводи­телями, сильнее же всех борьба между поляками и чехами, между поляками и русинами, борьба, кончившаяся ничем, как и весь славянский конгресс. Южные славяне были чужды всем пре­ниям и занимались исключительно приуготовлениями к венгер­ской войне, уговаривая и прочих славян отложить все внутрен­ние вопросы до совершенного низложения мадьяр, и, как иные говорили, до совершенного изгнания оных из Венгрии.
   Поляки ни на то, ни на другое не соглашались, предлагали же свое пос­редничество, которого ни южные славяне да, сколько я слышал, и сами мадьяры не захотели принять120. Одним словом все тя­нули на свою сторону и все желали сделать себе из других скамью для своего собственного возвышения; более всех чехи, избалованные инспрукокими комплиментами, а потом и поляки, избалованные не судьбою, но комплиментами европейских демо­кратов.
   Конгресс121 состоял из трех отделений: Северное, в котором были поляки, русины, шлензаки; Западное, состоявшее из чехов, моравов, словаков, и Южное, в котором заседали сербы, хорва­ты, словенцы и далматы. По первоначальному определению Палацкого, главного изобретателя и руководителя славянского кон­гресса, конгресс сей должен был исключительно состоять из ав­стрийских славян, не-австрийские же должны были присутство­вать в нем только как гости; но определение сие было в самом начале отвергнуто: вошли в конгресс не как гости, но как дейст­вительные члены122 много поляков из Познани, польские эми­гранты, несколько турецких сербов и наконец двое русских: я да еще один старообрядческий поп, которого позабыл фамилию,-- ее можно впрочем найти в печатном отчете Шафарика о славян­ском конгрессе123, - поп или вернее монах из старообрядче­ского монастыря, существовавшего в Буковине с своим особен­ным митрополитом и уничтоженного, кажется, в это же время по требованию русского правительства; он ездил с отставленным митрополитом в Вену, потом, услышав о славянском конгрессе приехал один в Прагу124.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   Я вступил в Северное, то есть в польское отделение и при вступлении произнес короткую речь, в которой сказал, что Рос­сия, отторгнувшись от славянской братии через порабощение Польши, особенно же предав ее в руки немцев, общих и главных врагов всего славянского племени, не может иначе возвратить­ся к славянскому единству и братству, как через освобождение Польши, и что поэтому мое место на славянском конгрессе дол­жно быть между поляками126. Поляки приняли меня с рукопле­сканиями и выбрали депутатом в южно-славянское отделение со­образно с моим собственным желанием. Старообрядческий поп вместе со мною вступил в отделение поляков и по моему хода­тайству был даже избран ими в Общее собрание, состоявшее из депутатов трех главных групп (В оригинале сказано "групов", в писарской копии "кругов").
   Я не скрою от Вас, государь что мне приходило на мысль употребить этого попа на революционерную пропаганду в России. Я знал, что на Руси много старо­обрядцев и других расколов, и что русский народ склонен к религиозному фанатизму. Поп же мой был человек хитрый, смышленый, настоящий русский плут и пройдоха, бывал в Москве, знал много о старообрядцах да и о расколах вообще в русской империи; да кажется, что и монастырь-то его находился в по­стоянной связи с русскими старообрядцами127. Но я не имел вре­мени заняться им, сомневался отчасти в нравственности такого сообщества, не имел еще определенного плана для действия, ни связей, а главное не имел денег; без денег же с такими людьми и говорить нечего. К тому же я был в это время исключительно занят славянским вопросом, видел его редко, а потом и совсем потерял его из виду.
  
   Дни текли, конгресс не двигался. Поляки занимались регла­ментом, парламентскими формами да русинским вопросом; во­просы более важные переговаривали не на конгрессе, а в собра­ниях особенных и не так многочисленных. Я в сих собраниях не участвовал, слышал только, что в них продолжались отчасти бреславские распри и была сильно речь о Кошуте и о мадьярах, с которыми, если не ошибаюсь, поляки уже в то время начинали иметь положительные сношения к великому неудовольствию про­чих славян. Чехи были заняты своими честолюбивыми планами, южные славяне предстоявшей войною. Об общем славянском во­просе мало кто думал. Мне опять стало тоскливо, и я начал чув­ствовать себя в Праге а таком же уединении, в каком был преж­де в Париже и в Германии. Я несколько раз говорил в польском, в южно-славянском, а также и в общем собрании; вот глав­ное содержание моих речей:
  
  "Зачем вы съехались в Прагу? Для того ли, чтобы толковать здесь о своих провинциальных интересах, или для того, чтобы слить все частные дела славянских народов, их интересы, требо­вания, вопросы в один нераздельный, великий славянский во­прос? Начните же заниматься им и покорите все частные требо­вания (В оригинале описка "требованью") славянскому делу. Наше собрание есть первое славянское собрание; мы должны положить здесь начало новой славянской жизни, провозгласить и утвердить единство всех славянских пле­мен, соединенных отныне в одно нераздельное и великое полити­ческое тело.
   "И во-первых спросим себя: наше собрание есть-ли только со­брание австрийских славян или вообще славянское собрание? Ка­кой смысл выражения "австрийские славяне"? Славяне, живущие в Австрийской империи, не более, а если вы хотите, так по­жалуй славяне, порабощенные австрийскими немцами. Если же вы хотите ограничить ваше собрание представителями только австрийских славян, каким правом называете вы его славянским? Вы исключаете всех славян Российской империи, славян-поддан­ных Пруссии, турецких славян; меньшинство исключает огром­ное большинство и смеет называть себя славянским! Называйте же себя немецкими славянами и конгресс ваш - конгрессом не­мецких рабов, а не славянским конгрессом.
   "Я знаю, многие из вас надеются на опору австрийской дина­стии. Она теперь вам все обещает, она вам льстит, потому что вы ей необходимы; но сдержит ли она свои обещания, и будет ли иметь возможность сдержать их, когда вашею помощью восста­новит свою падшую власть? Вы говорите, что сдержит, я же уверен, что нет.
   "Первый закон всякого правительства есть закон самосохра­нения; ему покорены все нравственные законы, и нет еще в исто­рии примера, чтобы какое [либо] правительство сдержало без принуждения обещания, данные им в критическую минуту. Вы увидите, австрийская династия не только что забудет ваши услу­ги, но будет мстить вам за свою прошедшую постыдную слабость, принуждавшую ее унижаться перед вами и льстить вашим кра­мольным требованиям. История австрийской династии богаче других такими примерами, и вы, ученые чехи, вы, знающие так хорошо и так подробно прошедшие несчастия своей родины, вы должны бы были понимать лучше других, что не любовь к сла­вянам и не любовь к славянской независимости и к славянскому языку и к славянским нравам и обычаям, но единственно только железная необходимость заставляет ее ныне искать вашей дружбы.
   "Наконец, предположив даже невозможное, предположив, что австрийская династия захочет в самом деле и будет в состоянии соблюсти данное слово, какие будут ваши приобретения? Ав­стрия из полунемецкого государства превратится в полуславян­ское; это значит, что вы из притесняемых превратитесь в притес­нителей, из ненавидящих в ненавистных; это значит, что вы, ма­лочисленные австрийские славяне, отторгнетесь от славянского большинства, что вы сами разрушите всякую надежду на соеди­нение славян, на то великое славянское единство, которое по край­ней мере в ваших словах есть первый и главный предмет ваших желаний. Славянское единство, славянская свобода, славянское
   возрождение не иначе возможны как через совершенное разру­шение Австрийской империи.
   "Не менее ошибаются и те, которые для восстановления сла­вянской независимости надеются на помощь русского царя. Рус­ский царь заключил новый тесный союз с австрийскою династиею, не за вас, но против вас, не для того чтобы помогать вам, а для того чтобы возвратить вас насильно, вас, равно как и всех прочих бунтующих австрийских подданных, в старое подданство, к старому безусловному повиновению. Император Николай не любит ни народной свободы, ни конституций: вы видели живой пример в Польше. Я знаю, что русское правительство уже с дав­них времен обрабатывает вас, равно как и турецких славян, сво­ими агентами, которые объезжают славянские земли, распростра­няя между вами панславистические мысли, обольщая вас надеж­дою на скорую помощь, на приближающееся будто бы освобож­дение всех славян могучею силою русского царства, и не сомне­ваюсь, что оно видит в далекой, в весьма далекой будущности Момент, когда все славянские земли войдут в состав Российской империи128.
   Но никто из нас не доживет до желанного часа, хо­тите вы ждать до тех пор? Не вы одни, славянские народы успе­ют одряхлеть до того времени.
   Теперь же вам нет места в нед­рах русского царства: вы хотите жизни, а там мертвое молчанье, требуете самостоятельности, движенья, а там механическое послу­шание, желаете воскресенья, возвышенья, просвещенья, освобож­денья, а там смерть, темнота и рабская работа.
   Войдя в Россию императора Николая, вы вошли бы во гроб всякой народной жиз­ни и всякой свободы. Правда, что без России славянское един­ство неполно и нет славянской силы; но безумно было бы ждать спасенья и помощи для славян от настоящей России. Что же оста­ется вам? Соединитесь сначала вне России, не исключая ее, но ожидая, надеясь на ее скорое освобождение; и она увлечется ва­шим примером, и вы будете освободителями российского народа, который в свою очередь будет потом вашею силою и вашим щи­том.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   "Начните же свое соединение следующим образом: объявите, что вы, славяне, не австрийские, а живущие на славянской земле в так называемой Австрийской империи, сошлись и соедини­лись в Праге для заложения первого основания будущей вольной и великой федерации всех славянских народов, и что в ожидании присоединения славянских братий в русской империи, в прусских владениях, в Турции вы, чехи, моравы, поляки из Галиции и Кракова, русины, шлензаки, словаки, сербы, словенцы, хорваты и далматы, заключили между собою крепкий и нераз­рывный оборонительный и наступательный союз на следующих основаниях".
   Я не стану высчитывать здесь всех пунктов, придуманных мною; скажу только, что проект сей, напечатанный потом, впро­чем без моего ведома и только отрывком в одном из чешских журналов, был составлен в демократическом духе129; что он оставлял много простору национальным и провинциальным раз­личиям во всем, что касалось административного управления, по­лагая впрочем и тут некоторые основные определения, общие и обязательные для всех; но что во всем касавшемся внутренней, как и внешней политики власть была перенесена и сосредоточена в руках центрального правительства.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   Таким образом и поляки и чехи должны были исчезнуть со всеми своекорыстными и само­любивыми притязаниями в общем славянском союзе. Я совето­вал также конгрессу требовать от инспрукского, тогда еще всеуступавшего двора официального признания союза и тех же са­мых уступок, которые оно незадолго перед тем сделало мадьярам, а посему не могло отказать своим добрым и верным славянам, как-то: особенного славянского министерства, особенного славян­ского войска с славянскими офицерами и особенных славянских финанс[ов]. Советовал также требовать возвращения хорватских и других славянских полков из Италии; советовал наконец по­слать поверенного в Венгрию к Кошуту, уже не от имени бана Елачича, но во имя всех соединенных славян, для того чтобы разрешить мирным образом мадьяро-славянский вопрос и пред­ложить мадьярам равно как и седьмиградским валахам130 всту­пить в славянский или пожалуй в восточно-республиканский союз на правах равных со всеми славянами.
   Признаюсь, государь, что подавая такой проект славянскому конгрессу, я имел в виду совершенное разрушение Австрийской империи, разрушение в обоих случаях: в случае принужденного согласия, а также и в случае отказа, который бы привел дина­стию в гибельную коллизию с славянами.
   Другая же и главная цель моя была найти в соединенных славянах точку отправления для широкой революционерной пропаганды в России, для начала борьбы против Вас, государь! Я не мог соединиться с немцами: это была бы война Европы и, что еще хуже, война Германии против России; с поляками также не мог соединиться; они мне плохо верили, да и мне самому, когда я узнал ближе их национальный характер, их неисцелимый, хоть исторически и понятный мне эго­изм, мне самому стало уже совестно и совершенно невозможно мешаться с поляками, действовать с ними заодно против родины. В славянском же союзе я видел напротив отечество еще шире, в котором, лишь бы только Россия к нему присоединилась, и поля­ки и чехи должны бы были уступить ей первое место.
   Я несколько раз употребил выражение "революционерная пропаганда в России": пора же мне наконец объяснить, каким образом я разумел сию пропаганду, какие у меня были на то надеж­ды и средства131.
   Прежде всего, государь, я должен торжествен­но объявить Вам, что у меня ни прежде, ни в это время, ни по­том ,не было не только что связей, но даже ни тени ниже начала сношений с Россиею и с русскими и ни с одним человеком, живу­щим в пределах Вашей Империи.
   От 1842-го года я не получил из России более десяти писем и сам едва написал столько же; в письмах же сих не было даже и воспоминания о политике132. В 1848-м году я надеялся было войти в сношения с русскими, жи­вущими на познанской и галицийской границах; для этого мне была необходима помощь поляков, но с поляками, как я уже несколько раз изъяснял, я не мог или не умел сойтиться; сам же не был ни разу ни в Познанском Герцогстве, ни в Кракове, ни в Галиции, а также и не знал ни одного жителя сих провинций, про которого мог бы утвердительно и по совести сказать, что он имел отношения с Царством Польским или с Украиною.
   Да и не думаю, чтобы поляки в это время имели частые сношения с по­граничными провинциями Российской империи: они жаловались на трудность сообщений, на живую, непроходимую стену, кото­рою она себя окружила. Доходили же только глухие, большею частью бессмысленные слухи: так например пронесся раз слух о бунте в Москве и о будто бы вновь открытом русском заговоре; другой раз, что будто бы русские офицеры заколотили пушки на варшавской цитадели, и тому подобные пустяки, в которые я, не­смотря на все безумие, в которое был сам погружен, никогда не верил.
   Все мои предприятия остались в мысли не потому, чтоб я тог­да не хотел, но потому, что не мог действовать, не имея ни путей, ни средств для пропаганды. Граф Орлов сказал мне, что прави­тельству было донесено, что будто бы я говорил за границею о своих сношениях с Россиею, особенно с Малороссиею. На это я могу сказать только одно: я никогда не любил лгать, а потому и не говорил и не мог говорить о сношениях, которых у меня не было.
   Слышал же об Украине от польских помещиков, живущих в Галиции, слышал, что будто бы вследствие освобождения галицийских крестьян в начале 1848-го года и малороссийские кре­стьяне в Волыни, в Подолии, равно как и в Киевской губернии, пришли в такое сильное волнение, что многие помещики, опаса­ясь за жизнь свою, уехали в Одессу133. Вот решительно все, что я слышал о Малороссии; очень может быть, что потом я публич­но говорил о сем известии, потому что хватался решительно за все, что хоть несколько могло поддержать или, лучше сказать, пробудить в европейской, особенно же в славянской публике веру в возможность, в необходимость русской революции. Я должен сделать тут одно замечание.
   Обреченный предыдущею жизнью, - понятиями, положени­ем, неудовлетворенною потребностью действия, а также и волею на несчастную революционерную карьеру, я не мог оторвать ни природы, ни сердца, ни мыслей своих от России, вследствие этого не мог иметь другого круга действия кроме России, вследствие этого должен был верить или, лучше сказать, должен был за­ставлять себя и других верить в русскую революцию. То, что в этом письме я сказал о Мицкевиче, может быть, хотя и не в том размере, применено ко мне самому: я был в то же время обману­тым и обманщиком, обольщал себя и других, как бы насильствуя мой собственный ум и здравый смысл моих слушателей. По при­роде я не шарлатан, государь, напротив ничто так не противно мне, как шарлатанизм, и никогда жажда простой, чистой истины не угасала во мне; но неестественное, несчастное положение, в ко­торое я впрочем сам привел себя, заставляло меня иногда быть шарлатаном против воли.

(Отчеркнуто карандашом на полях)

   Без связей, без средств, один с своими замыслами посреди чужой толпы, я имел только одну сподвиж­ницу: веру, и говорил себе, что вера переносит горы, разрушает преграды, побеждает непобедимое и творит невозможное, что одна вера есть уже половина успеха, половина победы; совокупленная с сильною волею, она рождает обстоятельства, рождает людей, собирает, соединяет, сливает массы в одну душу и силу; говорил себе, что, веруя сам в русскую революцию и заставив верить в нее других, европейцев, особливо славян, впоследствии же и рус­ских, я сделаю революц

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 481 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа