листы, но не на подножном корму..."
"Мы - это Леф", - тут коллективист Маяковский ни с кем, кроме лефов, не хочет делить заслуг литературы. И вот уже как бы уполномоченный лефами, попутно присвоив им титулы "поэтов рабочего класса", Маяковский вводит реплику о "Горьком-эмигранте". Одержимый идеей "непосредственного участия в классовой борьбе", он зовет Горького обратно, в словах резкого осуждения напоминает ему о судьбе Шаляпина и, распалясь, прямо спрашивает: "...виден Вам еще парящий сокол? Или с Вами начали дружить по саду ползущие ужи?"
Маяковский безжалостен к Горькому в своей страсти служения Республике Советов, он не принимает во внимание даже болезнь писателя, прямо предлагая "сердце отдать временам на разрыв". Как Дзержинский. Идеал служения революции.
Прекрасна концовка этого стихотворения:
Делами,
кровью,
строкою вот этою,
нигде
не бывшею в найме, -
я славлю
взвитое красной ракетою
Октябрьское,
руганное
и пропетое,
пробитое пулями знамя!
"Здесь дела по горло..." - агитирует поэт Горького, и вдруг - в конце - о себе, вдруг местоимение Я. Не возвращает ли такая автохарактеристика к прошлому, не является ли попыткой отмести какие-то возможные в той, давней "драке или ссоре", наветы на Маяковского? И если это так, то поэт с большим достоинством выходит из конфликта сам. По отношению же к Горькому у него недостало такта, чтобы снять напряжение ссоры.
Ах, как жаль, что в трудные двадцатые годы жизнь разъединила Горького и Маяковского...
Конечно, Горький и поначалу не безоговорочно принимал Маяковского, хотя считал его "талантливейшим, крупнейшим поэтом". Их сближало то самое "приятие жизни" как поля человеческой деятельности, которое отмечено Горьким у некоторых футуристов, у Маяковского, которое рождалось из социального протеста. И в этом - в приятии жизни и поощрении преобразующей деятельности человека - Горький оказал на Маяковского огромное влияние.
Уже спустя какое-то время, после смерти поэта, Горький делает замечание насчет его "ячества", насчет его оценок классического наследия. Горький критически высказывается насчет поэтизации страданий у раннего Маяковского, о гиперболизме, о внутреннем раздвоении личности, выразившейся, по его мнению, в том, что Маяковский выступал "то - как чистейший лирик, то - резко сатирически". Не все эти критические соображения можно принять, тем более что эпизод "ссоры" и стихотворное послание Маяковского Горькому, все же, как чувствуется, наложили отпечаток и на позднейшее отношение старшего к младшему. Однако Горький глубоко переживал смерть поэта.
Вот что стоит за одним лишь пунктом большой афиши. За каждым из других - немало остроты, злободневности, полемической страсти.
Постоянным зрителем и слушателем на вечерах Маяковского был их устроитель, неизменный импресарио, Павел Ильич Лавут. Завершив все организационные хлопоты, выполнив все распоряжения Владимира Владимировича, раздав множество записок на вход в зал не сумевшим купить билетов и специально приглашенным, убедившись, что все готово к началу, он устраивался где-нибудь в укромном уголке. Он знает: Маяковский потом будет подробно расспрашивать - как реагировала публика, что говорили, какова была атмосфера в зале. Со сцены - одно восприятие, из зала - другое.
Зал гудит в нетерпеливом ожидании.
На сцену выходит поэт. Он производит впечатление уверенного в себе человека. Лавут каждый раз словно впервые видит его. Высок ростом, широк в плечах, элегантен, свободен в движениях, в жестах. Походка твердая, он почти не стоит на месте во время разговора-доклада, ходит по сцене, останавливается - когда читает стихи. Никакой скованности или напряжения. Поэтому Маяковский так пластичен, так свободно и непринужденно чувствует себя, когда, общаясь с большой аудиторией, говорит о литературе или читает стихи. В это время он живет в своей стихии, делает свое дело.
Еще не произнеся ни слова, остановившись посередине сцены, Маяковский всматривается в притихший зал. Длинная пауза. Публика в некотором недоумении. Наконец, головы многих поворачиваются туда, куда устремлен взгляд поэта. А там из средней двери врывается в зал опоздавший. Он буквально продирается на свое место в ряду, но не с ближайшего, а с другого края, взбудораживая весь ряд. Звучит первая реплика Маяковского:
- Это мне напоминает одного человека, который на просьбу показать левое ухо, делал так... - и Владимир Владимирович правой рукой через голову тронул свое левое ухо.
Зал ответил смехом и аплодисментами.
Однако не всегда и не везде была необходимость начинать вечер или просто выступление с шутки, чтобы создать веселое настроение. Маяковский никогда, в зрелые годы, не опускался до уровня эстрадного шутовства и подыгрывания публике. И если иногда допускал грубость, то только в ответ на грубость. Его главным оружием было поэтическое слово. Во время выступлений Маяковского в Свердловске там гастролировали эстрадные сатирики Рим и Ром. Владимир Владимирович начал свой вечер такими словами:
- Римы-Ромы выступают с эстрады. Певцы, куплетисты и музыканты имеют аудиторию, а поэты - нет. Поэтов - на эстраду, искусство - в массы!
Ольга Форш уловила, что происходит в душе поэта, когда Маяковский выступал в одном из небольших залов.
"Маяковский стоял и тяжелым, твердым взором оглядывал аудиторию. Он будто взвешивал, отбирал, выбрасывал негодных. Презрительно смигнув их, он переводил глаза на другую группу людей. Он давил глазами...
Внезапно от легкой застенчивой улыбки лицо сбросило тяжесть и стало, как у юноши. Задорно откинулась голова, отмахнув с белого лба темную прядь. Маяковский вдруг одним шагом прошагнул на эстраду. Расставив ноги, он выставил чуть вперед голову. Так с капитанского мостика глядит капитан. Он налился огромной внутренней силой. Выражение его рта, широкого и словно нарочно надменного, подчеркнулось до дерзости благодаря своеобразному жесту, каким он сунул руки в карманы брюк.
Маяковский чуть покачался на высоких ногах, отвел руки за спину, углы губ нервно дернулись книзу, стал говорить. Он рождал свои слова, как первый человек, когда он в самый первый раз называл по имени вещи. Такая новизна была в его интонации, что стих его, как ядро, попадал прямо в цель".
Так же он обращался и к своей аудитории в Казани или Харькове, Свердловске или Ростове, читая ли стихи или начиная разговор о литературе.
"- Литературе угрожает опасность: ее захлестывает безграмотность. Писатели, особенно поэты, плодятся с быстротой бактерий. Человек часто становится писателем еще до написания им книги, и "знаменитостью" - по выходе ее. Возведению в сан "знаменитости" обыкновенно помогают друзья-критики, забывая, что литературная работа - работа трудная, ответственная, требующая высокой квалификации" (саратовские "Известия").
Дальше он приводит примеры неряшливого обращения со стихом у поэтов (А. Шарова, И. Уткина). С великолепным остроумием высмеивает плохие строчки. Над Уткиным подшучивал: "Расти, Уткин, Гусевым будешь!" Издевался над "Стихами красивой женщине", где были такие строки:
Не твоим ли пышным бюстом
Перекоп мы защищали?
- Но мы Перекоп не защищали, - говорил Маяковский. - Перекоп защищали белогвардейцы, а красные его брали!
Такой поэтической неряшливости в стихах собратьев по перу Маяковский не прощал.
"- Каково отношение Лефа к другим литературным группировкам? - продолжает Маяковский, вкратце рассказав, что такое Леф, какие задачи в искусстве он решает. - Политически наиболее близкая к Лефу группировка - это ВАПП - Всесоюзная ассоциация пролетарских писателей. Почему же мы не сливаемся с ней? Разница - в формальном подходе к литературе: вапповцы ради содержания пренебрегают формой, изощренным мастерством, без которого нет настоящей литературы, нет искусства".
По настроению аудитории Маяковский чувствует, что интерес к его докладу-разговору нарастает. Он видит это по глазам, напряженному вниманию, с каким его слушают сидящие тут же, у самой сцены, молодые люди, скорее всего рабкоры, литкружковцы. Он вдохновляется, голос его звучит в нижних регистрах, демонстрируя интонационное богатство, еще явно не полностью раскрывшееся. Он говорит о Есенине и "Есенинчиках".
К этому явлению - "упадочным настроениям среди молодежи" - было приковано внимание общественности и печати. В кавычки заключено название большого диспута в Коммунистической академии, где выступали Луначарский, Маяковский, Полонский, Ермилов и другие видные литераторы и публицисты. Дискутировали об этом в газетах, на комсомольских собраниях... "Упадочные настроения" многими связывались с поэзией и личностью Есенина. Вспомнили строку из стихотворения Маяковского "Сергею Есенину": "Над собою чуть не взвод расправу учинил". После смерти Есенина действительно прокатилась волна самоубийств.
Однако само по себе это явление лишь внешнею оболочкой - подражательными стихами, кабацкими мотивами стихов - можно как-то подтянуть к Есенину (недаром Маяковский в том же стихотворении заметил: "Подражатели обрадовались..."). Социальные корни его - в нэпе, в его разлагающем влиянии на неустойчивую, слабую духом часть молодежи.
Маяковский в чем-то разделял точку зрения тех, кто рассматривал упадочничество в прямой связи с Есениным. И дело здесь в том, что Маяковский ориентировался прежде всего на поэтов-подражателей, подхвативших легенду о Есенине, а не живую суть его поэзии. И все-таки он хочет отделить Есенина от упадочничества как социального явления.
- Ставить знак равенства между всем упадочничеством и Есениным - бессмысленно. Упадочничество - явление значительно более серьезное, более сложное и большее по размерам, чем Сергей Есенин. - Маяковский дает социальную оценку явления, не касаясь пока поэзии. Но затем спрашивает - отражается ли упадочничество в литературе и утверждает, ссылаясь на свой опыт встреч с молодыми поэтами в различных областях России, что приблизительно 35-40 процентов из них подражают Есенину, находятся под его влиянием...
Увлечение молодых поэтов Сергеем Есениным Маяковский объясняет тем, что они не знают, ни что такое литература вообще, ни что такое Есенин. Есть такое понятие, противопоставляемое скуке: "В пивной пиво, в пивной раки, а в ячейке наоборот..."
И тут, следуя правде, приходится с сожалением говорить о том, что в пылу полемики с упадочничеством как явлением социально опасным да еще возражая тем, кто, беря под защиту Есенина, нападал на Леф, - Маяковский допускал резкие выпады и несправедливые оценки поэта, к которому, в конце его жизни, проявил внимание и человеческую симпатию.
И конечно очень огорчительно, что такие оценки давались поэту, чей огромный, на редкость органичный дар, не могли и не должны были скрыть от Маяковского никакие явления общественной жизни. Значение есенинской поэзии уже тогда не могли заслонить собою эпигоны, оно раскрывалось вместе с пониманием сути и хода революционных изменений в сознании русского народа.
Но в накале борьбы, в запальчивости Маяковский мог даже вступить в противоречие с собой. Так, говоря о поэтическом таланте Есенина, о его умении писать стихи, он сказал: "Это ерунда сущая. Пустяковая работа. Сейчас все пишут и очень недурно".
Слова о легкости писания стихов и о том, что сейчас все пишут недурно, полностью опровергаются многочисленными высказываниями самого же Маяковского о поэтическом труде, о состоянии современной поэзии, наконец, его истинным отношением к Есенину. Он идет на это, чтобы до крайности обострить полемику, чтобы поставить вопрос своим оппонентам: "Ты скажи, сделал ли ты из своих стихов или пытался сделать оружие класса, оружие революции?"
Такой полемический ход, как видим, потребовал отступления от своей эстетической позиции для утверждения еще более важной - политической. Концептуально же Маяковский середины двадцатых в единстве рассматривал что и как и ради чего в поэзии и не противопоставлял содержание форме или наоборот.
"Есенинщина" как понятие и как термин фигурировала чаще всего в отвлечении и вне объективного понимания творчества и личности поэта. Мы-то, через десятилетия, стали умнее и видим, насколько и понятие и термин неприложимы к Сергею Есенину, поэту и человеку, но тогда, в разгар революционных перемен, всякое бывало. Политические обвинения и ярлыки иногда заменяли аргументы в литературных дискуссиях. Даже классиков "обвиняли" в классовой узости и непонимании законов исторического развития. Автор "Преступления и наказания" представлял "достоевщину" - тоже понятие, тоже термин, который М. Бахтин справедливо квалифицировал как "реакционную выжимку" из Достоевского.
Но ведь и "есенинщина" - тоже не более как вульгарно-социологический термин, в который упрятана трагедия поэта. Так его только и можно воспринимать, поскольку он все-таки фигурирует в нашем повествовании как реликт своего времени.
Но вернемся в зрительный зал, где уже зреет атмосфера для полемики и для стихов, ведь Маяковский, помимо официальных дискуссий, выступал на эту тему перед массовой аудиторией.
В зале, конечно, находятся и истинные поклонники Есенина, не согласные с Маяковским. Находятся оппоненты, не принимающие его, Маяковского, поэзии. Спор продолжается...
Учитывая нетерпение публики, Маяковский ответы на записки и вопросы из зала не откладывает целиком на конец вечера, он чередует их с чтением стихов: во-первых, потому, что оппоненты будут мешать чтению своими репликами, во-вторых, есть записки, ответы на которые (поэт это прекрасно чувствовал, полагаясь на свой полемический дар) помогут еще больше расположить к нему аудиторию.
Маяковский читает стихи. С неподражаемой иронией читает стихотворение "Письмо к любимой Молчанова...", с публицистическим пафосом звучит "Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому". После напряженной публицистики нужна разрядка, Маяковский берет со стола записку. Знакомая тема. Читает вслух: "Товарищ Маяковский, поучитесь у Пушкина".
- Услуга за услугу. Вы будете учиться у меня, а я у него, - учтивым тоном отвечает Маяковский.
Еще одна записка - тоже на знакомую тему: "Почему рабочие вас не понимают?"
- Напрасно вы такого мнения о рабочих.
Записка из этого же "цикла": "Вот я лично вас не понимаю".
- Это ваша вина и беда.
Снова про то же: "Ваши стихи мне непонятны".
- Ничего, ваши дети их поймут.
- Нет, - кричит автор записке из зала, - и дети мои не поймут!
- А почему вы так убеждены, что дети ваши пойдут в вас? Может быть, у них мама умнее, а они будут похожи на нее.
Грубо? Да. Но когда из вечера в вечер одного и того же сорта окололитературные люди (постоянные, кстати, посетители выступлений Маяковского) вслед за критиками шпыняют поэта подобными бестактными и даже провокационными вопросами, то тут уж трудно быть "безукоризненно нежным", похожим на "облако в штанах". И Маяковский позволял себе дерзость, когда чувствовал в вопросе, в записке, в жесте, в поведении оппонента недоброжелательность, подвох.
И вот тоже знакомая по теме записка: "Маяковский, почему вы так себя хвалите?"
- Мой соученик по гимназии Шекспир всегда советовал: говори о себе только хорошее, плохое о тебе скажут твои друзья.
- Вы это уже говорили в Харькове! - кричит некто из партера.
- Вот видите, - спокойно говорит Маяковский, - товарищ подтверждает. - И, после паузы, обращаясь к гражданину из партера: - А я и не знал, что вы всюду таскаетесь за мной.
Зал возбужден. Некоторые оппоненты попритихли, опасаясь острого слова Маяковского. Некоторые с отвагой отчаяния рвутся в бой. Большая часть аудитории покорена Маяковским, восхищена им, внимает каждому слову.
И снова звучат стихи - патетические и сатирические, стихи про заграницу и про наши насущные внутренние дела. Заключительным аккордом на вечере должны прозвучать отрывки из поэмы "Хорошо!". И зал с затаенным дыханием слушает поэта, слушает вдохновенные строки о революции, о любви. Зал, кажется, покорен, заворожен стихами, голосом поэта, его страстью. Но обиженные, пришедшие для скандала и на скандал, не унимаются, от них идут новые записки, вариации на одни и те же темы о непонятности стихов. Маяковский варьирует ответы в зависимости от характера записок.
- А, знакомый почерк, - комментирует Маяковский одну из них. - А я вас все ждал. Вот она, долгожданная: "Ваши стихи непонятны массам". Значит, вы опять здесь? Отлично! Идите-ка сюда. Я вам давно собираюсь надрать уши. Вы мне надоели.
Оппоненты не унимаются.
- Маяковский, ваши стихи не волнуют, не греют, не заражают.
- Мои стихи не море, не печка и не чума!
- Маяковский, зачем вы носите кольцо на пальце? Оно вам не к лицу.
- Вот потому, что не к лицу, и ношу его на пальце, а не на носу.
Он разогрелся, он в ударе, он легко и непринужденно расправляется с оппонентами, зал, почти не смолкая, смеется и аплодирует его коротким ответам-репликам. Сам же Маяковский не улыбается, он сохраняет полную серьезность. Даже тогда, когда получает игривые записочки, вроде такой: "Товарищ, мне не нравятся ваши стихи, а нравитесь вы сами, люблю вас давно".
Это более или менее обычный, "средний" вечер Маяковского. Впечатление было бы не полным, если бы не показать, что Маяковского иногда провоцировали на скандал грубым, оскорбительным образом. Он получал записки, заранее рассчитанные на то, как сказал один из современников еще при жизни поэта, "чтобы снова силой надеть на Маяковского желтую кофту". Так было на вечере во Дворце тюркской культуры в Баку, где аудитория наполовину состояла из людей, пришедших поглазеть на "душу" Маяковского. В зале стоял зверский холод, читать было трудно, Маяковский к концу вечера почти совсем охрип.
И вот записки.
Первая же из них, которую взял со стола и прочитал поэт, гласила: "Когда у человека на душе пустота, то для него есть два пути: или молчать, или кричать. Почему вы выбрали второй путь?"
Сохраняя внешнее спокойствие, поэт ответил:
- Автор этой записки забыл, что есть еще и третий путь: это - писать вот такие бездарные записки.
Этого было достаточно, чтобы аудитория отреагировала смехом. Но только бездушное существо может остаться неуязвимым к таким ядовитым укусам. И ведь в ответе Маяковского есть осадок горечи. Он был человеком очень чувствительным, но он мог все-таки "себя смирять", когда это было совершенно необходимо, и здесь же, в Баку, продолжал выступать перед рабочими, перед молодежью в клубе имени Шаумяна, в доке имени Парижской коммуны, в цехах завода имени Лейтенанта Шмидта, в Доме работников просвещения, в Доме Красной Армии, выступать с подъемом, с душевной энергией. И написал стихотворение "Баку" (второе под этим названием).
Планируя поездки по стране, Маяковский не забывал Ленинград. Он любил этот город, подаривший ему радость общения со многими замечательными людьми русской культуры, город революции, город его "саженьих" шагов в поэзии. Он любил в нем бывать и выступать, хотя и здесь его выступления имели разные "сюжеты".
Выступление Маяковского в университете, рассказывает Д. С. Бабкин, решила сорвать группка напостовцев (сторонников журнала "На литературном посту"). Поэт только еще поднимался на кафедру, как один из юных напостовцев пискливо крикнул из зала:
- Вы непонятны нам! Мы вас не принимаем!
- Это мы проверим сейчас, - спокойно сказал поэт. - Голосуем.
Обратившись к студентам, спросил:
- Кто за меня? Кто против?
- Читайте, не надо голосовать, - дружно ответили студенты.
Только один знакомый голос отчаянно настаивал:
- Я против!
- Это не в счет, - заявил Маяковский. - Начнем работу!
Такие "укусы" он не принимал в расчет и реагировал на них спокойно. Привык.
Забавная ситуация возникла на вечере в Академической капелле. О ней тоже вспоминает Д. С. Бабкин. Обычно Маяковский выступал один, но тут слово перед его чтением взял Корней Чуковский. Пока Чуковский говорил с кафедры на сцене, Маяковский за кулисами готовился к своему выступлению. Он шагал из угла в угол по закулисной площадке и бормотал стихи. Увлеченный этим, он не заметил, что пролетел уже целый час, а между тем вступительное слово Чуковского, на которое было отведено 15-20 минут, все еще продолжалось. Чуковский пересыпал свою речь анекдотами, рассказывал, как познакомился с молодым Маяковским в Куоккала, о быте чудаковатых обитателей этого поселка, о том, как жена Репина Норман-Серова готовила для мужа обеды из различных трав...
Критиковать поэта ему, видимо, не хотелось. Их отношения складывались с самого начала, с 1915 года, неровно. Чуковский не принимал футуризм, но дружил с некоторыми футуристами, считая их людьми талантливыми. Маяковскому в начале пути пытался даже покровительствовать, пока не понял, что он из тех, кому не покровительствуют, что даже самым заносчивым людям не удастся взглянуть на него свысока. На творчество поэта в разное время он тоже смотрел по-разному. Может быть, поэтому о стихах Маяковского Чуковский как будто бы забыл во вступительном слове, зато вспомнил о своих, и одна дама крикнула из зала:
- Почитайте "Муху-Цокотуху"!
Маяковский услышал за кулисами о "Мухе-Цокотухе", помрачнел. Передал записку докладчику: "Корней, закругляйся". Тот, не читая, отложил ее в сторону и продолжал свой рассказ.
Маяковский, потеряв терпение, вышел на сцену и, подойдя к кафедре, на которой стоял Чуковский, рявкнул:
- Слазь! Довольно болтать! - Поднажал на кафедру, и она, вместе с Чуковским, поехала за кулисы.
В зале раздался смех. Но некоторые женщины, вероятно, мамаши и бабушки, обожавшие сказки Чуковского, стали настойчиво просить его выйти на сцену.
Маяковский иронически улыбнулся, пожал плечами и ушел за кулисы. Там он посадил Чуковского на кафедру и покатил обратно на сцену. Зал грохнул от смеха. Администратор объявил, что для Чуковского будет организован специальный вечер. После этого Маяковский читал свою новую поэму "Хорошо!". Когда кончил, кто-то запел "Интернационал", зал подхватил... Так в те годы завершались партийные собрания.
В такие моменты Маяковский испытывал подъем духа, ему хотелось работать. Он утверждал: "Дело не во вдохновении, а в организации вдохновения" - и умел мобилизоваться для работы в любых условиях. Но бывали моменты, как и у каждого поэта, когда замыслы возникали неожиданно, отодвигая все остальное, захватывая его целиком. Так было с одним из замечательных стихотворений поэта "Товарищу Нетте пароходу и человеку".
Направляясь из Одессы в Ялту, поэт увидел входящий в порт пароход "Теодор Нетте". Впечатлительный Маяковский, знавший лично советского дипкурьера Нетте, убитого в вагоне поезда бандитами, от которых он защищал дипломатическую почту, был потрясен этой встречей. Тогда же и родился замысел стихотворения.
Писалось оно больше двух недель. В эти дни Лавуту как-то срочно понадобился Маяковский, но он нигде его не мог разыскать. И уже возвращаясь в гостиницу, обнаружил Владимира Владимировича на полутемной террасе - мрачного, сосредоточенного.
Нарушив свойственную ему учтивость, Маяковский попросил: "Не мешайте, я занят!"
А наутро рассказал, что он шагал по длинному ялтинскому молу с десяти вечера и вернулся в гостиницу в третьем часу ночи. В эту ночь и закончил (вышагал!) стихотворение "Товарищу Нетте пароходу и человеку", стихотворение удивительно пластичное, эмоциональное, насыщенное гражданской страстью. Картинно и даже как-то ритмически похоже показано вхождение в порт парохода. И сам пароход - "в блюдечках-очках спасательных кругов" - этой живописной деталью сразу возвращает нас к живому Нетте, с которым поэт "пивал чаи", который мог увлечься дружеской беседой и "смешно потел, стихи уча", но который честно и бдительно нес службу дипкурьера ("Засыпал к утру. Курок аж палец свел...").
Идею бессмертия Маяковский понимал не только как благодарную память о человеке, но и как продолжение того дела, которому отдана жизнь. Поэма "Владимир Ильич Ленин" воплощает идею именно такого бессмертия - продолжения жизни человека в его учении, в его делах. Пример героической жизни и гибели дипкурьера Нетте тоже дает полное эмоциональное (и поэтически выраженное) оправдание такому образному обобщению: "В наших жилах - кровь, а не водица",- чтобы после него сказать в стиле высокой патетики: "Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела".
Во время поездки по городам Маяковский узнал о смерти Дзержинского. Несколько дней он не выступал - не мог. А тут еще случилось такое: знакомый Маяковского, бывший чекист, больной острой формой туберкулеза, узнав о смерти Дзержинского, упал в обморок на мраморной лестнице гостиницы, разбил в кровь голову. Произошло это на глазах Владимира Владимировича. Печальной вестью было подсказано стихотворение "Солдаты Дзержинского", которое он посвятил работнику украинского ГПУ В. М. Горожанину. Год спустя в поэме "Хорошо!" появились известные и часто цитируемые строки, обращенные к "юноше, обдумывающему житье, решающему - сделать бы жизнь с кого". Маяковский дал ему совет: "Делай ее с товарища Дзержинского".
В длинной серии вечеров, поездок Маяковского есть такие, о которых надо рассказать особо. Среди них - поездка в Грузию, в Тифлис. Владимир Владимирович любил Грузию, "радостный край", и добродушно высмеивал поэтов, которые воспевали "эдемы и рай", делая из этого тоже шутливый вывод, что, наверное, раз уж "пелось про это", они "подразумевали" Грузию.
Грузия, грузины отвечали Маяковскому полной взаимностью. Хотя Маяковский приехал туда в декабре, на следующий день с утра он поднял с постели администратора Лавута, постучавшись к нему в номер:
- Довольно спать, ведь весна на дворе! - и потащил его смотреть тифлисский базар. А потом показал любимый им духан "Симпатия", где "настоящий кавказский стол" и где поэт не раз встречался и беседовал с грузинскими друзьями, поэтами.
Может быть, это был тот самый духан, тот заветный подвальчик, где царил прославленный кулинар Аветик, похожий на султана Абдул Гамида? Впрочем, тот подвальчик назывался не менее пышно - "Олимпия". Еще в прошлый приезд Маяковский, по воспоминаниям Симона Чиковани, встретился с Аветиком как со старым знакомым. Когда грузинские друзья, предупредившие Аветика о приезде московского гостя, представили его Маяковскому, когда он, поздоровавшись, любезно осведомился о здоровье и, наконец, спросил, не забыл ли гость его, Аветика, Владимир Владимирович ответил:
- О, что вы, я скорее забуду Шекспира, забуду Гёте, но вас буду помнить всегда!
Но еще больше он был поражен, когда после выбора закуски, гость заказал себе шашлык, причем заказ сделал на чистом грузинском языке. Да попросил дать шашлык помягче. "Ки, батоно {По-старинному дословно - "Да, господин", по-современному - "Да, уважаемый"}, не извольте беспокоиться", - ответил Аветик.
Знатный кулинар просиял и, радостный, поспешил на кухню. Стол был мгновенно накрыт. Маяковский продолжал шутить:
- Что сделал со мной ваш Аветик - заставил принести ему в жертву классиков мировой литературы!
О встречах с Маяковским оставили полные любви и восхищения воспоминания Симон Чиковани, Георгий Леонидзе, Нато Вачнадзе и другие деятели грузинской культуры.
Чиковани познакомился с Маяковским, еще когда тот приезжал в августе 1924 года. Чиковани был молод, всего 21 год, был, как он пишет, автором одного стихотворения и одной эксцентричной статьи, но - много ли надо написать, чтобы считать себя поэтом! Молодой поэт только что начал работать в редакции нового журнала "Мнатоби", и именно в эту редакцию зашел Маяковский, приехав в Тифлис. Знакомство произошло легко. Чиковани сказал Маяковскому, что в сентябрьском номере идут его стихи в переводах Паоло Яшвили. Маяковский попросил познакомить его с переводами.
- А разве вы знаете грузинский? - спросил Чиковани.
А он в ответ на чистейшем:
- Я, дорогой мой, кутаисец.
Для Чиковани его грузинская речь была настолько неожиданной, что он осекся и смог лишь сказать:
- Я тоже кутаисец, учился в реальном.
- Так что двое кутаисцев завтра же просмотрят переводы.
И, как утверждает Чиковани, Маяковский смог оценить качество переводов, свободно разобраться в их грузинском звучании. Его лексический запас был не очень велик, но речь звучала совершенно свободно. Любил он кутаисские шутки "с примесью" русских слов и, время от времени, перекидывался ими с Чиковани.
В воспоминаниях Симона Чиковани говорится о кутаисском детстве поэта, о развалинах храма Баграта, Пририонской роще, ведущей к Багдадам - родине Маяковского, как бы приоткрывая "тайну" влюбленности поэта в Грузию и ответной любви к нему грузинских поэтов. Родные просторы, овеянные романтикой детских лет, не покидали его воображения. Потому и говорил он позже со светлой печалью: "Я в долгу... перед вами, багдадские небеса", - пишет Чиковани.
В гостиничном номере Маяковский прочитал грузинским друзьям только что написанное стихотворение "Владикавказ - Тифлис". Он и себя объявлял в нем грузином, и включил в текст грузинскую песню "Мхолот шен эртс"... Читал своим друзьям наизусть революционные стихи на грузинском языке, которые помнил еще с 1905 года (его события нашли отзвук и в стихотворении "Владикавказ - Тифлис"). С детства, с гимназических лет у него осталось пристрастие к грузинским частушкам ("шаири"), в исполнении которых состязался со своими сверстниками.
"Он говорил о Грузии и ее народной культуре как о чем-то близком, своем, кровном, - вспоминает Чиковани. - Казалось, ему доставлял удовольствие сам предмет нашей беседы... Это было понятно, так как именно Грузия с ее революционными традициями оказалась для него первой путеводной звездой. Жизнь и быт грузинского народа, безусловно, оказали влияние на формирование в детстве душевного склада будущего поэта. И в его своеобразной исповеди, поведанной нам в гостиничном номере, сквозила чистая любовь к Грузии и нежность, сбереженная в глубине души. Он, действительно, настолько своим чувствовал себя в Грузии, настолько своей ощущал и мыслил ее, что, безусловно, имел право говорить и писать безо всяких оговорок обо всем и так, как он считал нужным, с полной уверенностью, что его, конечно, поймут так, как надо".
В стихотворении "Владикавказ - Тифлис" соединились исторические реальности и романтическая мечта, Маяковский не мог не написать о том, какой бы он хотел видеть Грузию в будущем, ту Грузию, которая дала ему жизнь и дала первые суровые уроки революционной борьбы. "Я жду, чтоб гудки взревели зурной, где шли лишь кинто да ослик", - вот его мечта, неизменно связанная с индустрией. Ради воплощения этой мечты, пользуясь характерной для него гиперболой, и в духе того беззаботного в экологическом плане времени, Маяковский готов был - "Если даже Казбек помешает - срыть!"
В 1926 году, снова посетив Грузию, Маяковский познакомился с замечательными поэтами - Паоло Яшвили, который переводил его, Тицианом Табидзе, Валерианой Гаприндашвили. Чиковани ошибочно называет еще Георгия Леонидзе. Здесь, видимо, произошло "наложение" встреч, так как Леонидзе в автобиографии пишет, что его первое знакомство с Маяковским произошло в последний приезд его в Тифлис.
Именно тогда, между двумя вечерами Маяковского, в одной из местных газет появилась статья (автор ее скрылся под псевдонимом), где с удивительной легкостью зачеркивались его стихи об Америке. С разбора этой статьи и начал свой второй вечер в театре разгневанный Маяковский, устроив экзекуцию спрятавшемуся под псевдонимом рецензенту, а поднявшийся на сцену Паоло Яшвили заявил, что грузинские поэты и грузинская общественность не разделяют позиции автора этой статьи.
- Грузинские поэты, - сказал он, - считают Владимира Маяковского величайшим поэтом революции, Октября, рупором и самим голосом Октябрьской революции, а его поэзию - блистательнейшим явлением всей советской культуры.
- Похоже на правду, - улыбнулся Маяковский, и зал разразился аплодисментами. А поэт пожал руку поэту в знак благодарности, и Паоло Яшвили прочитал по-грузински свой перевод "Левого марша" и "Необычайного приключения", потом в зале зазвучал бас Маяковского...
И вот в начале декабря 1927 года на улицах грузинской столицы вновь появились афиши о вечерах Маяковского. На этот раз Владимир Владимирович приезжал, имея истинных друзей среди набиравшей силу прекрасной плеяды грузинских поэтов, составивших славу и гордость национальной культуры. Он успел также подружиться с кинорежиссером Николаем Шенгелая и замечательной артисткой Нато Вачнадзе.
Друзья по грузинскому обычаю устроили встречу Маяковскому у знаменитого Аветика, который приветствовал и принимал поэта уже как старого друга. Застолье украсила своим обаянием и молодостью Нато Вачнадзе, единодушно избранная тамадой. Владимир Владимирович перед выступлением вина не пил, но он был радостно оживлен, много шутил и отправился в театр Руставели в хорошем настроении. Настроение еще более поднялось, когда он увидел около театра толпы народа.
Зал был битком набит. Маяковского встретили аплодисментами.
- Столько народа на моем вечере, - начал свое выступление Маяковский, - это победа поэзии. Я слуга и пропагандист этого древнейшего искусства. Ныне поэзия в упадке и не в почете, но моя цель вернуть ей былую честь и славу и посредством искусства слова славить мое молодое отечество... Только что стало известно, что скончался известный русский поэт и прозаик - Федор Сологуб... Он был большим мастером, и после гениальных романов Достоевского в русской литературе не много было произведений, равных его "Мелкому бесу". Я помню, в дни Октябрьской революции Сологуб выступил с предложением перенести бои за черту города, чтобы уберечь город от разрушений, а в город предполагалось вернуться победителям. Сологуб наивно представлял себе революцию как однодневный поединок, тогда как революция продолжается и сейчас. Переделать жизнь заново, перестроить наш быт - вот в чем теперь наша задача. Надо жизнь сначала переделать, переделав, можно воспевать...
Этим вступлением, своим отношением к Достоевскому, к роману Сологуба "Мелкий бес", он удивил грузинских поэтов, как будто уже достаточно хорошо знавших Маяковского как "отрицателя" классики и все-таки ощущавших, что не все в этом удивительном человеке доступно их пониманию.
Маяковский читал отрывки из "Хорошо!", "Левый марш", другие стихи, вставляя в свою речь, даже в стихи (где это не искажало ритм), грузинские слова, и этим окончательно покорил публику.
Как всегда, было огромное количество записок.
"Как вы себя чувствуете в русской литературе?" - записка Левана Асатиани, литератора.
- Ничего, не жмет, - следует моментальный ответ, и зал отвечает дружным смехом.
С неожиданным приключением прошло выступление Маяковского в университете. Как и почти в любой аудитории, здесь нашлись и поклонники и противники Маяковского, и два из них (естественно, оппоненты) поспорили и даже подрались у самой эстрады. Причем, ругались они друг с другом по-грузински, их разнимали, Маяковский тоже что-то выкрикнул по-грузински...
Услышав, что поэт сказал грузинское слово, студенты стали просить его прочитать что-нибудь по-грузински, Маяковский прочитал несколько строк "Левого марша", встреченных овацией.
В театре Руставели Маяковский выступил еще раз, выступил с докладом "Даешь изящную жизнь".
Ирония, заключенная в названии доклада, подчеркнута вульгарным искажением слова в названии стихотворения на эту тему: "Даешь изячную жизнь". В годы нэпа приобретательство, слепое подражание всему заграничному стало поражать молодежь, и в 1927 году комсомол объявил настоящий поход против искаженных представлений о красоте жизни. Сатирический журнал "Бузотер" посвятил этому специальный номер с тем же заглавием, что и доклад Маяковского, и с его стихотворением.
Маяковский со всем пылом включился в эту кампанию, ведь из-за завалов "изящного хлама" стало нахально выглядывать ненавистное ему "мурло мещанина". Поэт ощутил социальную опасность явления. Поэтому он с такой страстью обрушивается на поэта Ивана Молчанова, в чьих стихах просквозили нотки этакой тоски по тихой и красивой жизни. Поэтому зло высмеивает монтера Ваню ("Маруся отравилась"), присвоившего себе званье "электротехник Жан". Этот новообращенный Жан с нафабренными усиками убеждает Марусю: "Ужасное мещанство - невинность зря беречь". А через пятнадцать дней расстается с девушкой "за то, что лакированных нет туфелек у ней". И бедная Маруся отравилась.
Поэта глубоко озаботило нездоровое поветрие среди молодежи, проклятый быт не раз наносит разрушительной силы удары по его любви ("Флейта-позвоночник", "Про это"), и он не ограничивается стихами, он клеймит публицистическим словом, высмеивает новомодное мещанство, издевается над ним, выступая с докладом "Даешь изящную жизнь" в Москве, Ленинграде, Тифлисе...
- Лозунг "Даешь изящную жизнь!", - говорит он, - нужно понимать как отрицание "изящной жизни", санкционированной буржуазным классом. Одним из пунктов лефовской программы является борьба с бытом, создаваемым эстетами наших дней... Перед лицом всего мира мы строим новое, социалистическое государство, мы должны создать и новый быт без унизительного подражания заграничным образцам...
Маяковский подметил, писала "Рабочая газета", что заграничная "мода" проникает уродливыми потоками в советский быт и кое-где успевает подмочить крепкие устои идеологии нашей молодежи. С этим нужно бороться решительно и беспощадно... Не нужно нам этой изящной, красивой жизни, таящей в себе микробы разложения. Давайте будем стремиться к красоте жизни, созданной нашими собственными руками, воспитанной и выросшей в наших условиях, с нами неразрывной!
Это была последняя поездка Маяковского в Грузию, и она оставила глубокий след в душе поэта, а о нем самом - добрую память в сердцах грузинских друзей.
Грузинские поэты - и те, с которыми Маяковский успел познакомиться и подружиться, и те, которые слушали и видели его, читали его стихи, - так же испытали его мощное революционизирующее влияние, хотя далеко не все из них близки русскому поэту по своим эстетическим установкам, по стиховой культуре, не все разделяли его взгляды на поэзию. В Грузии были и свои футуристы, и близкие Лефу писатели. Но сблизила их с Маяковским отнюдь не принадлежность к тем или иным литературным группировкам. Их сблизила преданность поэзии, верность идеалам революции, которой каждый стремился служить в меру своих сил и таланта.
...В дороге, как и дома, Маяковский не любил бездействия. Помимо разговоров, общения, знакомств, он придумывал всякие "развлечения". Даже составлял "график поведения" от станции до станции, который предусматривал разные виды развлечений, даже рассказывание "глупостей", но также и молчание - время интимной работы ума. Выполнению графика железно подчинял себя и партнеров по поездке.
В Маяковском клокочет энергия, его натуре свойствен азарт. Это подмечали многие, об этом хорошо сказал Лев Кассиль:
"Влюбляется ли он или ссорится, пишет стихи или играет в бильярд, покер и маджонг (настольная китайская игра) - он входит в это занятие всем своим раскаленным нутром. Ему неважно, играют ли на деньги, или на услуги, или "на пролаз", когда проигравший обязан с куском орехового торта в зубах проползти под бильярдным столом... Ему дорог самый азарт игры, ее кипяток, ее нерв и риск. Сняв пиджак, засунув большой палец одной руки в пройму жилета, он другой крепко ставит кости на стол и четыре ветра маджонга скрещиваются над его головой.
Он ставит на что угодно: на номер извозчика - делится на три или не делится? Заглядывает, четный или нечетный подойдет номер трамвая. Однажды в Париже он проиграл весь город...
Долг проигрыша он считает священным и, продувшись вконец "на услуги", безропотно подчиняется каприз