Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников, Страница 14

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

роисходило не по злобе, а потому, что ум Островского находил смешные стороны у тех, кто в обществе считался безупречным.
   Очерчивая личность Островского, я не старался вставить его в ореол, но, вспоминая этого человека с наивной детской душой, я стремился отметить черты его характера, которые каждому, кто вдумается, объяснят, почему все работы Островского отличаются необыкновенной чистотой и желанием осмеять то, что ограниченные люди считают устоями общества и времени. Перед нами во весь рост стоит общественный деятель, которым гордиться должна страна и имя которого на вечные времена станет синонимом справедливости, гуманности и борьбы за свободу. Но он сам, как борец, не ходил на ходулях и не величался, а скромно как истинный человек дошел до своего пристанища, к нашему горю, не исполнив своей заветной мечты. Теперь бог знает когда явится такой благожелательный, окрепший и имевший большое значение писатель, который в состоянии будет осуществить то, о чем мечтал Островский в последние дни своей жизни. Можно ручаться, что он добился бы своего, но, видно, русских писателей окутывает мгла, не дающая им возможности нормально существовать. Остается надеяться, что идея Александра Николаевича не умрет, но только время проведет ее в жизнь. Не умрут и его дивные произведения. Некоторые господа называют их уже архаичными, но это настолько несправедливо и даже неумно, потому много ли пьес остались вечными. Шекспир? Но и он стоит непоколебимо как творец драм; комедии же его не что иное, как бытовые картины прошлого.
   По поводу "вечности" Островский остроумно замечал:
   - Кто хочет много охватить, тот ничего не охватит. Мы должны изучать то, что вокруг нас.
   Работы незабвенного драматурга навсегда останутся близкими сердцу русского человека по своему благодушному юмору и по своей незлобивой сатире. Как бы сильно автор ни наносил удары известному лицу, но никогда не забывал, что это "человек", у которого за самыми темными качествами просвечивается нечто оправдывающее его, а именно невежество, подавлявшее страну, и дикость, присущая полуживотному состоянию, в котором находился низший слой населения.
   Бичевание, которому подвергал героев темного царства, было не чем иным, как стремлением сбросить с глаз завесу и сказать: "Проснись, взгляни на себя, одумайся, памятуй, что ты создан по образу и подобию божию, и не тем звереподобным, каким ты живешь". Это был подвиг, который не будет забыт народом, и всякий, проходя мимо памятника гениального драматурга, с благоговением посмотрит на него как на своего друга, любившего родную страну и бывшего для нее ярким светильником.
  
  

И. Ф. Василевский

ИЗ МОСКОВСКИХ В ЧЕСТЬ ПУШКИНА ПРАЗДНЕСТВ В 1880 ГОДУ

(По личным воспоминаниям)

  
   Торжество открытия памятника Пушкину в Москве сопровождалось рядом блестящих литературных собраний и празднеств. Они продолжались четыре дня, с б по 8 июня включительно 1880 года.
   В их программе значилось: официальный прием (в день открытия памятника), под председательством его императорского высочества герцога Петра Георгиевича Ольденбургского, приезжих и местных депутаций, банкет от города в честь депутаций, пушкинский музыкальный, драматический и литературный вечер, большой обед, - почти исключительно литературный, - данный Обществом любителей российской словесности, и наконец два замечательных чтения в этом же Обществе, посвященные памяти поэта и истолкованию его личности и творчества. Эти четыре незабвенных дня оставили после себя очень глубокое и цельное впечатление. Все, пережившие их на месте, в Москве, с восторгом признали их небывалыми. Наше образованное общество никогда не видало такого единодушного увлечения, такого сильного подъема гражданского, общественного и личного чувства. Эти четыре "красных дня" почти непрерывно держали Москву, а с нею Петербург и всю Россию, в необыкновенно горячем и пылком нервном оживлении и возбуждении, в каком-то сладком экстазе восхищения и умиления, в сфере наиболее высоких и благородных мыслей, целей и настроений. Такой характер пушкинского праздника очень выгодно отразился на всех его составных частях, обусловливавших превосходную гармонию целого и вызывавших в публике неподдельный энтузиазм. Сценичные исполнители пленяли публику, ораторы электризовали, поражали ее. Никогда раньше общественное красноречие не лилось у нас таким широким руслом, не прельщало слушателей такою свободой и свежестью, не отличалось такою вдохновенною, такою могучею и захватывающею силою. Оно принадлежало Аксакову, Тургеневу, Достоевскому, Островскому и др. Речи, приветствия и обращения говорились и у самого памятника, в час его открытия, и на официальном акте, и на обоих банкетах, давших возможность высказаться очень многим известным и случайным, интересным и банальным ораторам. Московская дума чествовала торжественным обедом детей поэта и депутатов. Второй обед 1 в Дворянском собрании, предложенный только литераторам от Общества любителей российской словесности, особенно увлек слушателей чудесною речью А. Н. Островского. В ней сказалась душевная простота и художественная непосредственность натуры драматурга. Она была очень тепла, светла и красива. Островский говорил ее фамильярным, разговорным тоном, певуче растягивая некоторые слова и окончания, несколько в нос, говорил, заметно сам увлекаясь и увлекая других. Речь его блистала удачными и новыми афоризмами. Их подчеркивали рукоплесканиями. Тут были высказаны, между прочим, следующие мысли: "Главная заслуга великого поэта в том, что чрез него умнеет все, что может поумнеть: Пушкиным восхищались и умнели, восхищаются и умнеют"... "Пушкин сполна раскрыл русскую душу"... "Он первый заявил в Европе о существовании русской литературы". "Немного наших произведений, - говорил Островский, - идет на оценку Европы, но в этом немногом оригинальность наблюдательности, самобытный склад мысли замечен и оценен по достоинству"... Особенно милым был конец речи Островского. Он очень понравился всем своим товарищеским к присутствующим обращением, своим взывающим к веселию ликованием и меткою заключительною фразою. Предлагая тост за русскую литературу, которая пошла и идет по пути, указанному Пушкиным, Островский с необыкновенным одушевлением восклицал: "Выпьем весело за вечное искусство, за литературную семью Пушкина, за русских литераторов! Мы выпьем очень весело этот тост! Нынче на нашей улице праздник!"2 После оглушительных аплодисментов все поднялись с мест и потянулись с бокалами к оратору. Островский сполна выразил настроение писателей и дал ему самый подходящий тон. В его лице человек, которого все очень любят, сказал то, что в данную минуту все думали. <...>
  
  

Л. Новский

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ А. Н. ОСТРОВСКОМ

   Прошло уже слишком полгода, как Александр Николаевич сошел в могилу; мелкие подробности его жизни, незначительные черты личности понемногу стираются временем, скрадываются в прошедшем. Но тем ярче и выпуклее вырисовывается в памяти цельная личность, вся симпатичная и своеобразная, оригинально русская фигура покойного.
   Попытаюсь, на основании личных впечатлений, очертить для читателя эту фигуру.
   Внешняя обстановка дает иногда возможность понять склад ума и наметить основные черты характера человека. Поэтому войдем в кабинет, любимую комнату покойного. Александр Николаевич занимал нижний этаж дома кн. Голицына, против храма Спасителя 1. В том же доме имели квартиры И. С. Аксаков, С. А. Усов и Б. Н. Чичерин. Верх дома занят замечательным музеем кн. Голицына 2. Голицынскому дому, таким образом, принадлежит известное место в истории русской образованности. Александр Николаевич прожил в нем без малого девять лет после того, как должен был для удобства детей продать свой наследственный домик у Николы в Воробине в Серебреническом пер. 3 близ Яузского моста и переехать поближе к гимназиям. Ни разу не менял он ни квартиры, ни первоначального распределения комнат.
   Кабинет нашего драматурга была обширная высокая комната с двумя окнами в большой палисадник, с потолком, расписанным римскими сценами, старинной, очень хорошей работы. Светло-серые, мягкого тона обои. Две стены заняты ореховыми шкафами. За их стеклами можно разглядеть солидную драматическую библиотеку литератур отечественной и иностранных, образцы которых, в подлинниках и переводах, с любовью и знанием собирал покойный. Тут произведения всех западных сцен, всех веков и национальностей: греческие трагики в русском и Аристофан в латинском переводе; подлинные Плавт и Теренций, Кальдерон и Шекспир, Сервантес и Гоцци, Корнель и Метастазио, Расин и Гольдони, Скриб и Мольер, все псевдоклассики, драматурги романтической школы, все, или почти все, новые французские драматурги, как Ожье, Сарду, Фелье, и многое другое, худое и хорошее, посредственное и глубокое. Русская, переводная и оригинальная, драматургия представлена здесь как нельзя полнее, начиная с "действ" XVII века, продолжаясь "Российским феатром", и кончая последними новинками нашей сцены. Всего в библиотеке Александра Николаевича можно насчитать до трех тысяч названий. Отдельный шкаф ее занят критическими трудами, учеными исследованиями по истории и экзегетике сцены и литературных ее корифеев; собрание русских летописей, песен, сказок, пословиц и т. п. пополняют эту коллекцию "источников" {Александр Николаевич высоко ценил памятники нашей старинной литературы и в былые годы деятельно занимался их отысканием у букинистов. Им (вместе с Пр. М. Садовским) открыто, например, в конце пятидесятых годов "Сказание о Фроле Скобееве" 4, послужившее материалов для народной драмы Д. А. Аверкиева. (Прим. Л. Новского.)}.
   Две другие стены кабинета увешаны частой сетью фотографических портретов выдающихся артистов и артисток, живых и умерших - все знаки признательности и воистину доброй памяти об Александре Николаевиче. В часы отдыха от умственной работы Александр Николаевич очень любил заниматься выпиливанием из дерева рамок, причем сам часто составлял рисунки для них с большим вкусом и оригинальностью. Целая стена его кабинета покрыта мелкими рамками, затейливо перевитыми разбегающимися по стене гирляндами плюща и лавровых листьев; все это задумано и собственноручно выпилено Александром Николаевичем из тонкого ясеня. У многих знакомых и друзей Александра Николаевича хранятся рамки, "ажурные" ящики и т. п. изящной его работы и замысла. Вернемся к портретам. На самом видном месте, над письменным столом помещаетcя литографический портрет Мочалова с его оригинальным, идеалистическим выражением; кругом него размещены: энергичная голова Сальвини, далее тут же: Корнелий Полтавцев (прототип Несчастливцева), Каратыгин в "Гамлете", Олдридж в "Отелло", Рыбаков-старший с младшим Садовским (1-я сцена II действия "Леса")- Садовский (Пров Мих.), Барнай в роли Нарцисса; на другой стене портреты актрис: Репиной, Васильевой-старшей, Стрепетовой, Савиной и некоторые другие, между которыми выдается типичная фигура комика и рассказчика И" Ф.. Горбунова, в костюме трактирного полового и с соответствующей миной. Портреты литераторов, товарищей Александра Николаевича, занимают не последнее место в этом домашнем пантеоне: здесь выступают главнейшие деятели сороковых - шестидесятых годов, за исключением Достоевского, с которым Александр Николаевич никогда не сходился близко, Некоторые из групп и отдельных портретов, украшавших кабинет Александра Николаевича, сделались уже историко-литературным достоянием и появились в "Русской старине"; из них могу назвать группу некоторых из основателей общества "Пособия нуждающимся литераторам и ученым" 5, где сидят И. Тургенев Дружинин, Григорович, А. Потехин, Островский, Л. Толстой (в офицерском мундире) и др.
   В один из шкафов собирались Александром Николаевичем книги "от авторов": полные собрания сочинений Гончарова, Григоровича, Данилевского, Л. Толстого {Последний, незадолго до смерти Александра Николаевича, прислал ему новое издание своих сочинений и рукопись "Первый винокур" при письме, где просит у Александра Николаевича позволения переделать для народа некоторые его пьесы. Выполнить этой просьбы Александр Николаевич не успел, хотя вполне одобрил ее в принципе 6. (Прим. Л. Новского.)}, издания Н. В. Гербеля и мн. др. Мягкие диваны шли по стенам, занятым портретами. Кресла тяжелые, капитальные. Среди комнаты небольшой круглый стол; на нем симметрично разложены роскошные иллюстрированные издания, также дареные Александру Николаевичу: "История Петра Великого" Брикнера, "Альбом гравюр Серякова", виды московской выставки и пр. Станок для выпиливанья, еще небольшой стол у стены. По окнам и в жардиньерках растения. Во всем порядок, чистота, устойчивый, хотя не роскошный, не бьющий в глаза, комфорт. В ширину кабинета, у окна, массивный, на объемистых тумбах, письменный стол. На нем в порядке расставлены принадлежности для письма и аккуратно разложены бумаги, прикрытые от посторонних взглядов газетными листами. То были большею частью театральные пьесы, во множестве присылавшиеся на просмотр и суждение Александру Николаевичу как председателю Общества драматических писателей и как знатоку сцены и радушному, ободрявшему дарование критику.
   За этим-то столом, поместив в густой, медвежий ковер свои зябкие ноги, сидел обыкновенно за каким-нибудь делом Александр Николаевич. Я не знал уже его здоровым и бодрым. Последние пять лет он постоянно недомогал. Обычным домашним костюмом его - а выезжал он очень редко - была теплая, на меху или на вате, тужурка и мягкие спальные сапоги. Александр Николаевич обладал тучным, сырым телосложением; тучность эта развивалась у него от сидячей, всегда занятой жизни и наделяла его нездоровым, желтовато-серым цветом лица, подчас же сильными приливами крови к голове, опасным сердцебиением и некоторого рода удушьем. Порок сердца, соединенный с перехватом дыхания (asthma cardiale {сердечная астма (лат.).}) - наследственная болезнь Островских: отец Александра Николаевича умер также от этого и также был склонен задыхаться при малейшем волнении. Только в высшей степени аккуратная и умеренная жизнь Александра Николаевича за последние годы сохранила его для нас. Ему также вредны были всякие потрясения испуга, гнева и проч., как и различные излишества или чрезмерная усталь: в деревне, например, подъем не особенно высокий и крутой, от реки к дому, совершенно измучивал Александра Николаевича, и он, обессиленный, садился на полдороге отдыхать на скамью. Равным образом малейшее волнение сейчас же заставляло его болезненно прижимать руки к сердцу, где он чувствовал какое-то давление, соединенное с приступами грудного удушья. Последние годы эти явления повторялись иногда и без внешней видимой причины, и повторялись преимущественно по утрам, после боли в груди ночью. Ночной сон Александра Николаевича был слаб, чуток и непродолжителен: он редко ложился раньше двух часов, а в семь обыкновенно бывал уже на ногах. Выдавались и целые ночи бессонницы или спешной работы над новой пьесой. После таких ночей Александр Николаевич чувствовал обыкновенно себя крайне разбитым, жаловался, что "все болит", особенно же грудь и поясница; дневной послеобеденный сон плохо освежал его и редко восстановлял к лучшему угрюмое расположение духа. По-моему, можно сказать утвердительно, что постоянная работа и связанная с нею сидячая жизнь, усиливая природную тучность тела Александра Николаевича, тем самым подготовили дурной исход неблагоприятно сложившихся наследственных данных.
   Впрочем, тучность Александра Николаевича не бросалась резко в глаза: она значительно скрадывалась высоким ростом, пропорциональной шириной и плотностью всей фигуры. Александр Николаевич был выше среднего роста, с крупным, осанистым туловищем и очень широк в плечах, помещавших на полной, довольно высокой шее крупную ширококостную голову с большим выпуклым лбом и пропорционально развитым черепом. Волос, рыжевато-белых, на голове было уже мало, когда я начал его знать; зато не особенно густая, но правильная плоская борода, изжелта-сероватой сединой обрамлявшая лицо драматурга, удивительно симпатично оттеняла черты этого лица выражением мягкого благодушия; небольшие, глубоко впалые глаза глядели в хорошую минуту добродушно-светло и ласково, слегка лукаво; когда же он бывал не в духе или нездоров, эти глаза тускнели и, полузакрытые веками, глубоко уходили в подглазицы; тогда все лицо старчески болезненно сморщивалось, и на тонких губах выступала не то немощная, не то скорбно-сатирическая складка, с какою он изображен на одном из лучших своих портретов последнего времени 7.
   Александр Николаевич принадлежал к числу стойких натур, нелегко поддававшихся душевному недомоганию; он не скоро опускался и никогда не "раскисал", как говорится: никогда он не терял окончательно бодрости духа, способности к работе или к обдумыванию ее. До последнего момента он трудился, напрягая все силы, на пользу своей семьи и горячо любимых им драматической литературы и сцены. Это был, помимо таланта, образцовый труженик и неутомимый работник. На старости лет выучился он испанскому языку, с которого и перевел интермедии Сервантеса; его мечтой было перевести еще некоторые главы "Дон-Кихота", с народными сценами и поговорками. За день до смерти он продолжал свой "ученический" перевод "Антония и Клеопатры". Он говорил, что учится на этом переводе английскому языку и Шекспиру; сначала переводил он буквально, слово в слово; затем г. Ватсон, англичанин и знаток всех тонкостей шекспировского языка, пояснял Александру Николаевичу смысл каждого фигурального выражения; затем уже, после подробнейшего изучения и комментирования текста, причем призывались на помощь и лучшие критики Шекспира, - Александр Николаевич приступал к версировке перевода белыми стихами; он говорил, что выходит "слово в слово, и гладко". Такую работу он, впрочем, называл отдыхом: "Все равно что чулки вязать". Покойное, ясное настроение духа, которым пользовался Александр Николаевич в часы подобных занятий, подтверждало эти слова. Во всех взглядах, суждениях, действиях, во всем нравственном обличий Александра Николаевича никогда не сказывалось ни одной черты чего-либо мистического, отвлеченного, трансцендентного; никаких "умствований", ни малейшей склонности к теорезированию или, тем паче, к фразе; у него был ясный, трезвый взгляд, широкий и простой; склад ума чисто русский, можно сказать, народный, метко и глубоко понимавший истую, характерную сущность вещи... Александр Николаевич не любил много говорить и редко высказывался. Он, скорее, любил промолчать, любил больше послушать, чем говорить; с чисто великорусской "хитринкой" умел он, чуть-чуть прищурясь, внимательно следить за нитью разгорающегося спора, оставаясь сам в стороне; и затем, разом войдя в разговор, метким и острым словом разрешить спорный вопрос, осветив его быстрой логикой ума, дав ему неожиданную и непредвиденно правдивую постановку. Но крутой оборот дела скрашивался такой благодушной улыбкой, таким симпатичным юмором, что всякий, даже потерпевший поражение, искренно присоединялся к мнению Александра Николаевича. Эта мягкость обращения, этот деликатный юмор спора, это благодушие нашего драматурга были причиной того знаменательного и редкого факта, что во все время своей с лишком сорокалетней литературной деятельности Александр Николаевич не имел ни одного крупного личного врага, ни одной мало-мальски серьезной личной неприятности от своих собратьев 8. Существовали литературные разногласия, принципиальная рознь между партиями; Александр Николаевич, держась одного воззрения (его можно назвать умеренным прогрессистом 9), не мог, разумеется, сойтись с вожаками противоположного; но никогда не доходило у него дело до личной неприязни. Ввиду царящей у нас литературной непорядочности, доходящей подчас до грубых выходок, задетых личностей и оскорбленных самолюбий, - нельзя не признать известной заслугой эту миролюбивую тактичность покойного.
   Однако при всем внешнем радушии Александра Николаевича нельзя было назвать человеком экспансивным. Будучи коренным великороссом, он постоянно сохранял привычку "знать про себя", держать язык за зубами. Он был скорее скрытен, чем откровенен. Лишь перед немногими искренними друзьями он высказывался весь и вполне. В последнее время, за которое я знал Александра Николаевича, из этих друзей, кажется, никого не осталось. Ими были, главным образом, сотрудники "молодой редакции" "Москвитянина": Писемский, Алмазов, Ап. Григорьев {Ап. Ал. Григорьев был энтузиаст вообще и горячий поклонник талантов Островского и Садовского-старшего. "Нет бога, кроме Островского, и пророка его выше Садовского!" - восклицал он иногда в Александрийском институте (ныне Военно-Александровское училище), где преподавал законоведение. Он же печатно называл Островского "глашатаем правды новой", творцом нового слова и т. п. (Прим. Л. Новского)}, Тертий Филиппов, Сергей Колошин и др., а также выдающиеся сценические таланты, как Корн, Полтавцев, Мартынов, Пров Садовский, Ф. А. Бурдин, позже И. Ф. Горбунов и др. Мартынов умер даже на руках Александра Николаевича на обратном пути из Крыма; 10 туда возил его Александр Николаевич по приговору врачей, думавших действием южного воздуха и винограда приостановить развитие скоротечной чахотки, следствия запоя, сгубившего этот колоссальный талант. С Пр. Садовским и Горбуновым Александр Николаевич совершал в конце пятидесятых годов путешествие за границу; 11 Александр Николаевич любил вспоминать в своей семье это время, как, плывя по Рейну, они сообща импровизировали: "Вверх по батюшке, по Рейну, от Кобленца до Мангейму..." и т. д. Садовский не знал никакого языка, кроме русского; Александр Николаевич с большим юмором рассказывал о затруднениях, в какие попадал артист вследствие этого обстоятельства, и о находчивости Садовского, всегда успевавшего при помощи мимики выйти из трудного положения.
   Писемского Александр Николаевич ставил очень высоко как писателя-реалиста, несравненно выше, например, Достоевского, - но не сходился с ним во многом. Писемский был слишком узкая, грубая натура; чересчур смотрел русаком ("диким" - выражение Александра Николаевича) и был слишком преисполнен самомнения и себялюбия, чтобы Александр Николаевич мог быть доволен его миросозерцанием. Они, видимо, не сходились во взглядах, но товарищески любили друг друга, будучи друзьями юности и общих литературных успехов; в этой дружбе все же сказывалось умственное превосходство и более широкое интеллектуальное развитие Александра Николаевича. По словам последнего, Писемский отличался "невыносимым эгоизмом и самомнением: он ничьих произведений никогда не читал, ничьих пьес не смотрел на театре, кроме своих, считал себя первым драматическим автором; после "Горькой судьбины" никому руки не подавал... Мне он нередко говорил: люблю в тебе ум, а не талант. Писал ужасным языком: я нередко исправлял его вещи", - вспоминал о своем друге Александр Николаевич.
  
   Основным требованием А. Н. Островского от литературного произведения было истинное, художественное, вполне правдивое воспроизведение жизни. Средство для такого воспроизведения "правды" - наблюдать, хорошо "знать" жизнь или изображаемое ее явление. Это правдиво, это верно, это живо, это "как есть" - вот похвала; Александра Николаевича; это неверно, фальшиво, "нарочно" написано, - такими словами выражал он свое неодобрение. Он скорее прощал отсутствие таланта, чем сочиненность, придуманность, тенденцию. В повести О. Забытого "Обремененный многочисленным семейством" ("Русская мысль", 1885, май) он восхищался именно знанием жизни, беспретенциозной простотой ее изображения {Александр Николаевич собирался тогда же писать письмо автору рассказа. Не знаю, выполнил ли он свое намерение 12. (Прим. Л. Новского.)}. Интермедиями Сервантеса он восхищался: "Как это реально, верно!" По той же причине из русских писателей он наиболее симпатизировал талантам Толстого, Салтыкова и Писемского. "Толстым я наслаждаюсь, не рассуждая", - говорил он. Толстой-художник (не моралист) ставился Александром Николаевичем очень высоко, несравненно выше всей французской, новой натуральной школы, за исключением, может быть, Бальзака. Особенно нравились Александру Николаевичу, насколько припомню, "Два гусара", "Метель", "Поликушка" и "Анна Каренина". "Войну и мир" наш драматург жаловал менее, к философско-моралистической ее тенденции относился почти враждебно, а к типу Платона Каратаева как-то поверхностно-холодно: кажется, он не считал его вполне правдивым.
   Чуть ли не выше Толстого ценил Александр Николаевич талант Салтыкова: "Это замечательная сила, это крупный талант. Да это уж даже и не талант: это просто пророк, vates {прорицатель, пророк (лат.).} латинский. Главное в нем ум; а что такое талант, как не ум? А что такое вдохновение, как не талант? Вот почитайте книги пророков, особенно вторую книгу Эздры: какая сильная поэзия. Вот и Салтыков такой же пророк, такой же vates" {Привожу слова Александра Николаевича буквально, как они были сказаны им и записаны мною в октябре 1885 года. (Прим. Л. Новского.)}.
   На основании своих требований от художественного произведения Александр Николаевич из драматических произведений выше всего ставил комедию, или, вернее, он говорил, что комедию "всего труднее написать", особенно комедию из быта интеллигенции. По поводу пьесы Лукина "Чужая душа - дремучий лес" 13 Александр Николаевич говорил, приблизительно, следующее: "Драму написать может и юноша; Шиллер писал трагедии чуть не мальчиком; в драме столкновение личных, индивидуальных страстей; их легче наблюсти и (хоть с известным преувеличением, может быть) изобразить драматично. В комедии иное: там выводится взаимодействие индивидуальных и общественных течений, коллизия личности и среды, которую поэтому нужно хорошо знать наперед, чтобы изобразить правдиво. Драматические произведения "из народного быта" надоели: в них нет личности, нет проявления воли; в них люди действуют под влиянием страстей, аффектов; потому "чем чуднее, тем вернее". А вот создайте интеллигентную, тонкую комедию, внутреннюю борьбу, лицо"... - "Вроде Чацкого?" - "Да, но не совсем так: Грибоедов слишком много вложил в Чацкого самого себя!" - поправил собеседника Александр Николаевич. (Вообще Чацкого Александр Николаевич никогда не считал живым лицом, а только собирательным типом, в противоположность мнению Гончарова в "Мильоне терзаний". Но, по мнению Александра Николаевича, это обстоятельство, уменьшая цену "Горя от ума" как драмы, нисколько не уменьшало цены его как литературного произведения.)
   Точно также и в повествовательной литературе Александр Николаевич требовал твердого знания жизни и колоритного воссоздания ее, не терпел сочинительства, не любил "нытья" или тенденциозного народничанья. Высоко ставил он Пушкина. Гоголь, по его словам, стоит одиноко в русской литературе; последователей его гораздо меньше, чем обыкновенно полагают. "Напрасно считают меня, Писемского и Гончарова последователями или продолжателями гоголевской школы. Достоевский - другое дело: этот весь вышел из "Шинели" Гоголя. Гоголь не может быть назван и первым комическим писателем: до него было уже "Горе от ума", бытовая комедия, отличающаяся высоким литературным достоинством. Некоторые типы "Мертвых душ" - нежизненны; где встретите вы Манилова, Чичикова? Это не типы живых русских людей, а, так сказать, образцы, собирательные создания общепсихологического анализа. В этом направлении Гоголь не мог иметь последователей. Великорусского народа, простонародия он не знал: дядя Миняй и дядя Митяй у него вышли карикатурными {Подобные же взгляды о ненародности гоголевской сатиры высказывал и Достоевский в письмах из-за границы Н. Н. Страхову 14. (Прим. Л. Новского.)}. Стиль Гоголя вовсе не так хорош, как принято утверждать по традиции: иногда даже натянут. За всем тем Александр Николаевич высоко ценил силу творчества, широту "создания" у Гоголя. "Это огромный талант, - говорил он, - гений, который является, может быть, раз в тысячелетие, талант именно общечеловеческий: его Плюшкин, его Собакевич, Хлестаков - все это не столько русские типы данного времени, сколько вечные образцы общечеловеческих страстей и характеров. Этот талант - бриллиант, но редкий, это ненормальный талант совершенно вне общелитературного течения"... Однажды в беглом разговоре Александр Николаевич дал несколько черт несимпатичной личности Гоголя: "Это был человек страшного самолюбия". Гоголь, по словам Александра Николаевича, буквально уморил себя голодной смертью: ел полпросвиры в день с водой, говел и постился. "В субботу на масленице (1852 года), - вспоминает Александр Николаевич, - я читал у Шевырева "Бедную невесту"; там были Погодин, Аксаковы, Эдельсон и другие. Поспешно вбежал Гоголь. Чтение прервалось, все пошли к нему навстречу. Он увидел несколько мало знакомых ему людей, немедленно повернулся, оделся и вышел, не сказав никому ни слова".
   В ночь с воскресенья на понедельник великого поста он умер. Во время его похорон была оттепель. Александр Николаевич нес гроб (с Хомяковым) и здесь получил первую простуду ног, которые с того времени не переставали у него болеть. Надпись на памятнике "Горьким словом моим посмеюся" 15 (из Иеремии) приискал Хомяков.
   Переходя к суждениям Александра Николаевича о Тургеневе и Достоевском, поставлю как бы эпиграфом его же слова: "Нам много мешает судить правильно писателя то, что мы слишком близко знаем его", то есть знаем в писателе - человека. Тургенев, по мнению Александра Николаевича, не мастер рисовать женские типы: "Он мало знал и потому сильно идеализировал русскую женщину. "Дворянское гнездо", например, очень хорошая вещь; но Лиза для меня невыносима: эта девушка точно страдает вогнанной внутрь золотухой". В "Отцах и детях" Александр Николаевич хвалил, впрочем, женский тип Одинцовой. Из слышанных мною отзывов едва ли не больше всего между последними произведениями Тургенева нравилась Александру Николаевичу "Новь", а в ней типы Соломина и Сипягиных: "Этих везде встретите". Типы Фомушки и Фимушки наш драматург, понятно, находил неестественными, объясняя возможность их появления тем, что Тургенев постоянно жил за границей и "отстал от русской жизни: мало красок, да и те не верны". Но "первые произведения Тургенева я знал почти слово в слово", - говорил Александр Николаевич, разумея под первыми тургеневские вещи до "Отцов и детей" включительно. "Я любил Тургенева, как ни одного из наших писателей". В Тургеневе Александр Николаевич наслаждался не верностью типов, не интересной рисовкой характеров, не замыслом, а прелестью выполнения, изящной художественностью письма, тем тонким, специально тургеневским ароматом, которым проникнуты лучшие его произведения, выделяясь этим благородным качеством решительно среди всех европейских писателей. Александр Николаевич, особенно близко знавший Тургенева в петербургский период его жизни в пятидесятых годах, когда они оба сотрудничали в "Современнике" Некрасова, говорил, что несимпатичными чертами его были: некоторая фатоватость, эгоизм, подчас напускная меланхолия, a la Лермонтов.
   В суждениях о Достоевском высказался тот же трезвый склад ума Александра Николаевича. Он буквально не признавал таланта Достоевского как художника-писателя: "Этот человек никогда не может сказать правду: ему все кажется, а не на самом деле он видит вещи. Это - страшно изломанный, самолюбивый до болезни человек. Я не читаю и не могу читать Достоевского: голова разболится, нервы расстроятся; и все неправда. Одна у него хорошая вещь: это "Хозяйка", - впрочем через три года Александр Николаевич прибавлял сюда еще "Мертвый дом", говоря: "Это совсем особая вещь..." В Григоровиче Александр Николаевич хвалил только "Антона-Горемыку" и очень неодобрительно отозвался, например, о "Рыбаках". О романе "Кто виноват?" и других произведениях Искандера Александр Николаевич отзывался с удовольствием и похвалой: "Умно написано". С А. Герценом он был лично знаком за бытность последнего в Москве, потом целую неделю видался с ним в Лондоне. Александр Николаевич горячо порицал отрицательное направление нашей публицистики шестидесятых годов, с Писарева до Зайцева и др. 16.
   В бумагах Александра Николаевича, вероятно, найдется любопытная переписка его с композитором А. Н. Серовым по поводу "Вражьей силы" последнего 17. Опера эта писалась при ближайшем участии Островского: Александр Николаевич написал для нее либретто (кроме пятого акта) из своей пьесы "Не так живи, как хочется"; кроме того-и здесь важнейшая часть работы - Александр Николаевич подслушивал и записывал нотами для Серова мотивы народных песен в Костромской губернии и пересылал их композитору. На пятом акте произошло разногласие между композитором и драматургом, перешедшее в полный разрыв, так что либретто пятого акта было составлено уже помимо участия Александра Николаевича. Он рассказывал однажды свой план этого акта, вероятно, сохранившийся в его бумагах: Петр у него не убивает жены. Сцена открывается на льду Москвы-реки. Последний день масленицы. Петр, обезумевший и от масленичного разгула, и от неотвязной мысли, толкающей его на преступление, идет один к проруби, чтобы утопиться. Поднимается метель, и в снежных вихрях проносятся перед Петром видения: "широкая масленица", за ней ведьмы, домовые, лешие, черти, козлы и т. п.; все это орет песни, приплясывает, присвистывает в лад завываньям ветра и свисту метели, кричит, лает, воет, мяукает, колотит в сковороды и кастрюли и дразнит Петра. Тот хочет откреститься от чертовщины, но рука не подымается. Буря усиливается: в ней слышатся Петру то соблазнительно-веселая песня Груни, то печальное голошенье Даши, его брошенной жены. Укоры совести, сетования на "пропащую жизнь" наполняют грудь Петра и выливаются в последней арии-монологе. Буря воет по-прежнему ожесточенно. Петр бросается к проруби. Но в этот момент до него доносится отдаленный благовест московских церквей. Масленица кончилась: это великопостный звон к заутрене, медленный и заунывный. Петр останавливается, набожно крестится. Безобразные видения исчезают, метель стихает. Задняя декорация исчезает: вдали виден горящий золотыми главами Кремль, соборы, церкви и восток, алеющий первыми лучами солнца. Петр с ужасом видит себя на самом краю проруби. Он поспешно отступает. Отец, жена и слобожане прибегают с криками, радуясь, что наконец нашли его. Нравственное перерождение в Петре уже совершилось. Он становится на колени, винится перед женой и отцом, говоря, что нечистый попутал его. Отец заключает пьесу, как и в настоящей редакции, словами: "Не так живи, как хочется, а так, как бог велит",
  
   К имеющимся уже в печати {См. статью Венгерова ("Вестник Европы", 1885, X) и "Воспоминания" Бурдина (ibidem {там же (лат.).}, 1886, XII). (Прим. Л. Новского.)} сведениям о "молодой редакции" "Москвитянина" мне, по личным рассказам Александра Николаевича, придется добавить не особенно много. Прежде всего назову лиц, постоянно сотрудничавших в этом кружке за период 1847-1853 годов. В одно время начали там работать: Островский, Сергей Колошин, Тертий Филиппов, Б. Алмазов и Эдельсон. Островский и Колошин были однокашники по юридическому факультету, вместе - как говорил Александр Николаевич - с Афанасьевым и покойным кн. Черкасским; но первые двое, не кончив университета, вышли со второго курса 18. Колошин долгое время и жил у Александра Николаевича. Оба жили в материальном смысле очень скудно, в мезонине маленького дома Островских у Николы в Воробине. Впоследствии к ним присоединился, в тот же мезонин из двух комнат, Алмазов 19, тоже без всяких средств к существованию, с грехом пополам зарабатывавший нищенский гонорар (пятнадцать рублей ассигнациями) в "Москвитянине", а еще позже, в начале пятидесятых годов, Писемский, приехавший в Москву также без копейки после ссоры с отцом и неприятностей с цензурою, запретившею его первую (и "лучшую", говорил Александр Николаевич) повесть "Боярщина" за "неприличие сюжета" (Александр Николаевич утверждал, что первоначально эта повесть называлась: "Виновата ли она?" 20). Вскоре после появления Писемского на мезонине Александра Николаевича поселился, на короткое, правда, время, и Аполлон Григорьев, приехавший без всяких средств (из Уфы или Оренбурга, - хорошо не припомню 21). Временами в эту чересчур уж "тесную" компанию втеснялись еще гости, вроде И. Ф. Горбунова, имевшего здесь свой временный приют, С. В. Максимова и др.
   Несмотря на материальную необеспеченность, молодая компания жила очевидно весело и смело глядя вперед. К их кружку скоро примкнули и научные силы, вроде профессора Рулье, и артисты, как Пров Садовский; кружок завербовал к себе и несколько купцов, пообразованнее, клиентов Островского-отца 22 и поклонников Пр. Садовского. При помощи купцов осуществлялись грандиозные кутежи и загородные поездки с солидными выпивками (это называлось ехать "тпруа") к Троице, к Савве; 23 ездили и дальше - в Нижний, в Арзамас, в Павлово: туда Александр Николаевич ездил с Эдельсоном и Пр. Садовским.
   Но кружок "молодой редакции" не ограничивался этой сферой несколько растрепанного демократического эпикурейства: через Погодина и Шевырева, старших членов "редакции", кружок Островского был принят в "салон" графини Е. П. Ростопчиной, средоточие тогдашней литературной Москвы. Тут появлялись лучшие артисты, художники, и литераторы большого света, и скромные журнальные труженики, и профессора, и кабинетные ученые, отечественные и приезжие. Лист давал здесь свой концерт; московские цыгане пели лучшие романсы. Давние посетители "салона" помнили здесь Лермонтова. Островский видел здесь Павловых, мужа и жену, урожденную Яниш; видел представителей славянофильства: Хомякова, Киреевских, Аксаковых, Гильфердинга. Погодин и Шевырев были здесь свои люди. Веселость и остроумная непринужденность были основными уставами кружка; у Александра Николаевича сохранился альбом Ростопчиной, исписанный эпиграммами ее посетителей, сохранились ее шуточные записки, тоже стихами 24.
   Но, помимо салонного остроумия, ростопчинский кружок служил живому обмену мыслей и литературному развитию его младших членов: он давал свой особый, "московский отпечаток", и этими обеими сторонами был он полезен молодому таланту Островского.
   Будущий драматург между тем продолжал тяжелую поденную работу на "Москвитянина": каждое утро к десяти часам он от Яузского моста путешествовал на Девичье поле и там до восьми часов вечера сидел над корректурами, писал "критику" 25 с Эдельсоном и Б. Алмазовым, отлучаясь лишь в какой-нибудь ресторанчик пообедать и получая за все пятьдесят рублей ассигнациями в месяц. Погодин нередко задерживал своих сотрудников и за полночь, но, при своей "адской" скупости, никогда не оставлял их ужинать. Рестораны и трактиры в этот поздний час бывали заперты; "так мы, - вспоминал Александр Николаевич, - с голоду и с холоду заходили по дороге к знакомому аптекарю на Кузнецком мосту, и тот угощал нас "аптечной" водкой, спиртом, разбавленным дистиллированной водой, а на закуску предлагал девичью кожу 26..."
   Пропустив некоторые из отзывов Александра Николаевича о других, менее известных, литературных деятелях, перейду прямо к его путешествию по Волге, - если не ошибаюсь, в 1857-1858 годах 27, во всяком случае, во второй половине пятидесятых годов. В это время правительство (морской министр Г-и 28) решило поднять свой орган "Морской сборник" и привлечь туда лучшие литературные силы. Тогда же явилась мысль послать на казенный счет литераторов путешествовать, чтобы затем воспользоваться описаниями их путешествий для "Морского сборника". Тогда Гончаров ездил на "Палладе" в Японию с адмиралом Путятиным; Григорович объезжал на "Ретвизане" европейские моря. Через два года, когда вернулись эти литераторы, было предложено Островскому, Потехину (Алексею) и Писемскому произвести подробнейшее описание Волги. Предложение было принято; исследователи разделили работу: от истоков реки до Нижнего взял на себя Александр Николаевич; от Нижнего до Саратова - Ал. Потехин; низовья Волги и побережье Каспийского моря достались Писемскому. Плодом поездки последнего были этнографические статьи в "Морском сборнике" и статья "Калмыки" в "Библиотеке для чтения" 29, которую он тогда редактировал. Алексей Феофилактович во время путешествия подружился с калмыцким князем Тюменем. Тюмень этот носил гусарский мундир и напивался шампанским, в чем ему усердно помогал и литератор-этнограф. Сын степей, быстро усвоив все блага нашей цивилизации, не мог, однако, привыкнуть спать в комнате; у него шла носом кровь, если он ночевал не в кибитке; последнее обстоятельство затрудняло Алексея Феофилактовича, и друзья скоро расстались. Недостаток описаний Писемского главным образом заключался в том, что он описывал берега Волги исключительно со стороны этнографической, упуская из виду промышленность. Более полно выполнил свою часть работы А. А. Потехин. Но самое полное описание Волги и Поволжья в намеченных пределах составил Александр Николаевич. Труд его до сих пор еще не напечатан; не были напечатаны и отдельные выдержки из этого труда, посланные Александром Николаевичем в "Морской сборник". Очевидно, в Петербурге несколько разочаровались в ожиданиях: от литераторов ждали художественных описаний, типов, характеров, приключений; а Александр Николаевич посылал сухие сведения, голые цифры 30. Поездки Александра Николаевича продолжались два года, в течение которых он получал по 1200 рублей в год и имел открытый лист на даровые прогоны. Из Москвы Александр Николаевич проехал в Тверь, оттуда по Вышневолоцкому каналу в Вышний Волочок с караваном судов. Затем он поднялся к самому истоку Волги и оттуда начал свои исследования: то верхом, то в телеге, редко в тарантасе, переезжал он от деревни к деревне; Александр Николаевич знал оба берега Волги, от часовни у ее истока вплоть до Нижнего, - по тоням 31. "В том месте, где начинается Волга, стоит маленькая часовня (собственноручный рисунок ее сохранился в бумагах Александра Николаевича 32). Волга начинается из громадного болотистого наслоения Валдая, в тридцати верстах от озера Селигера, в виде маленького ручейка или ключа. Затем, пробегая последовательно три маленьких безыменных озерка, она на двадцать девятой версте принимает в себя речку Селижаровку, соединяющуюся с озером Селигером, которое лежит от Волги на северо-восток" 33. Александр Николаевич первый описал неизвестное до тех пор происхождение Волги. Два лета истратил он на подробнейшее обследование волжских промыслов. Он изучил рыболовство, кустарные промыслы, быт рыбаков и крестьян обоих берегов Волги "как свои пять пальцев"; изучил типы волжских судов и историю каждого типа, - "эпически", как выразился Александр Николаевич, то есть как тот или другой тип создавался местной потребностью; изучил Александр Николаевич язык и приволжских жителей, и подвижного населения Волги: рыбаков, судовщиков, бурлаков, лоцманов и проч. Им составлен был особый небольшой "словарь волжского языка", пока еще находящийся в рукописи, и сверх того собрано до семи тысяч прибавочных коренных слов в дополнение к Далеву словарю 34. В поездке Александр Николаевич сломал ногу, один раз тонул, несколько раз сильно простужался. Зато он вернулся с большим запасом наблюдений, оказавших благодетельное влияние на развитие его таланта, близко узнав разнообразную жизнь поволжской России; труды его, не оцененные по достоинству редакцией "Морского сборника", были ценны для самого Александра Николаевича. Действительно, в той же январской книжке "Библиотеки для чтения" 1860 года, где были напечатаны "Калмыки" Писемского, появилась "Гроза".
  
  

С. Н. Худеков

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ А. Н. ОСТРОВСКОМ

1

(Л. Н. Толстой и А. Н. Островский)

  
   Мне неоднократно случалось проводить вечера с покойным Островским. Играя вчетвером в кости-домино или в винт по маленькой, Островский мало говорил, будучи погружен в игру, за которой он следил очень внимательно: указывал на ошибки партнеров, горячился, и в это время он совершенно отрешался от интересов дня, и даже любимая его тема для беседы - "сцена" не могла воодушевить сидящего за зеленым столом.
   После винта наступал ужин; тут Островский делался словоохотлив; он воодушевлялся после стакана любимого им белого, шипучего донского, которое он предпочитал всем иностранным винам.
   Это было в декабре 1881 года. После партии в винт мы в небольшом кружке уселись за ужин. Зашла речь о Льве Николаевиче Толстом.
   - Большой, громадный талант! - заявил Островский. - Как беллетрист недосягаем, но как драматург он выеденного яйца не стоит.
   - Но ведь Лев Николаевич для сцены ничего не писал! - заметил я.
   - Нет, писал!.. И это первое сценическое его произведение послужило яблоком раздора между нами. Кошка черная пробежала!
   - Это очень интересно! расскажите, Александр Николаевич!
   - Уж очень он, Лев (иначе Островский и не звал автора "Войны и мира"), самолюбив, должно быть. Не любит, если ему правду в глаза говорят. А я вилять не умел в жизни. Всегда и всем говорил, что думаю, так и Льву отрезал сплеча; теперь за это и лишился знакомства с ним.
   После небольшой паузы Островский, пощипывая и поглаживая по привычке свою бороду, рассказал следующее, почти буквально записанное мною:
   - Я был в очень дружеских отношениях со Львом, а теперь мы с ним раззнакомились. Виновато чрезмерное авторское его самолюбие, которого я в н

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 380 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа