я него приготовленное, кресло, казалось, он не слушал музыку, а дремал, свесив голову на грудь. Главная надзирательница, вопросительно взглядывая на меня, кивком головы показывала на него. Замечательно, как только игра на рояли кончалась, Островский поднимал голову и поощрительно благодарил исполнительниц и преподавательницу музыки. Чуть ли не целую ночь он просидел за работой накануне этого экзамена.
После экзамена во главе с Александром Николаевичем все присутствовавшие на экзамене, в том числе и воспитанницы, перешли в церковь, где был отслужен благодарственный молебен по случаю успешного окончания экзаменов и с ними учебного года. Воспитанницы же получили отпуск только 15 мая, в день коронации императора Александра III, после прекрасного обеда с угощением из разных лакомств, сделанным Александром Николаевичем.
Вечером 14 мая 1886 года в доме бывшего генерал-губернатора Москвы князя В. А. Долгорукова, в присутствии государя Александра III и государыни Марии Федоровны, наследника цесаревича Николая Александровича и других высочайших особ, состоялся спектакль с участием любителей из среды высшего московского общества. Давалась пиеса "В чистом поле", сон из сказочного мира, в трех картинах: 1) Степь; 2) Живая картина: Смерть Кощея и освобожденная Царь-девица, и 3) Свадебный пир Добрыни Никитича и Царь-девицы. Слова и музыка были сочинены К. С. Шиловским.
Своею эффектною обстановкой, особенно богатыми древними русскими костюмами, пиеса эта произвела на Александра Николаевича, присутствовавшего, несмотря на переутомление от деловых работ, в числе зрителей на этом спектакле, "весьма хорошее впечатление"; тем не менее автору ее, как аматеру {любителю (от франц. - amateur).}-артисту, по сцене Лошивскому, он отказал в приеме на императорскую драматическую сцену. <...>
С окончанием театрального сезона, казалось, и Александру Николаевичу нужно было отдохнуть. Но нет; для него, напротив, наступали самые тягостные дни.
В ожидании получить с нового сезона казенную квартиру надо было очистить обитаемую, дабы не платить непроизводительно за летние месяцы, и вещи свои пристроить так, чтоб они были целы и непопорчены. Для них в том же доме предупредительный управляющий-немец предоставил ему удобный во всех отношениях склад и поручился за сохранность вещей. За постепенною уборкой и отправкой вещей, так как их было много, Александр Николаевич наблюдал сам вместе со своею супругой.
Когда квартира была окончательно очищена, нужно было отправить супругу со старшим сыном Александром Александровичем, двумя дочерьми и младшим сыном в костромское имение Щелыково для приведения в порядок тамошнего хозяйства. Расставаться с ними, да при его болезненном состоянии, было большим огорчением для Островского. Он уже загодя вздыхал и печалился об этой разлуке. Но - что делать! - по натуре своей он твердо держался пословицы: "Взявшись за гуж, не говори, что не дюж".
Самою важною его заботой было покончить на месте проект преобразования театральной школы и составление для нее нового штата; кроме того, были и другие дела, непосредственно относящиеся к его репертуарным обязанностям. Для выполнения такой нелегкой, но необходимой, задачи ему nolens-volens {волей-неволей (лат.).} приходилось оставаться в Москве, где под руками находились разные документы и справки. С ним оставались в Москве еще два сына - один студент, а другой воспитанник Поливановской гимназии, которым предстояли экзамены.
Воображаю, какое убийственное впечатление произвело на крепко замкнутую натуру Александра Николаевича, хотя и по собственному его желанию совершившееся, разорение квартиры. И тут же рядом предстояло распадение семейства на две части. Часть же, остававшаяся в Москве, опять дробилась на две половины: для общего удобства сыновья, отделившись от отца, должны были поселиться у родственников; для самого же Александра Николаевича был уже приготовлен нумер. в гостинице "Дрезден", на Тверской, о чем я узнал 17 мая, в день отъезди его семейства, с которым пришел проститься.
Войдя в квартиру, я с подавляющим беспокойством посмотрел на ее пустынные покои: площади полов будто расширились, а стены отодвинулись. В обширных комнатах отдавало невнятным эхом от где-то разговаривавших и сливавшихся мужских и женских голосов. Пути тоже как бы расширились, и я знакомою мне дорожкой в последний раз пробрался почти в пустой, когда-то уютный кабинет. Жутко мне стало при входе в него. Куда исчезла украшавшая его роскошная библиотека русских и иностранных, преимущественно драматических, писателей? Куда скрылись портреты и карточки разных литературных знаменитостей и артистов, да и вообще вся роскошная обстановка его? Остались одни голые стены, отталкивающая глубь и безотрадный простор... Чем-то зловещим пахнуло на меня... И я на мгновение обомлел...
- Ах, amicus!
А вот и он, мой дорогой принципал! Это он окликнул меня. Я тотчас же очнулся.
Он сидел на прежнем месте за своим обнаженным дочиста рабочим столом, молчаливым свидетелем его дум, еще неубранным, вероятно потому, что жаль было расстаться с ним до самой последней минуты своего выхода из брошенного кабинета. Островский сидел не один, а со своим старинным, с юных студенческих лет его другом И. И. Шаниным.
- Садитесь! - почти повелительно сказал мне Александр Николаевич, протягивая свою холодную руку.
Вид он имел старчески-бледный, страдальческий, глаза впалые. Накануне, в школьном кабинете, он был несравненно бодрее и свежее.
Стулья, на которых мы сидели, были позаимствованы у управляющего.
Глядя пристально мне в глаза, Александр Николаевич отрывисто проговорил, махнув рукою:
- Что со мною было вчера вечером!.. Чуть не умер! Упал вот тут, на диван... Еле-еле отходили. Как отдышался - не знаю...
Переглянувшись со мною, Шанин подумал, вероятно, то же, что и я: "не хорошо", - и, распростившись с нами, уехал.
Излагая мне программу предстоящих занятий, Александр Николаевич то и дело потирал грудь. На мой вопрос: "что это значит?" - он лаконически ответил:
- Сердце болит.
Я поморщился и после минутного молчания сказал ему о желании проститься с его семьей, имея в виду другую цель. Он отпустил меня и просил "поскорее приходить".
Я не заставил его долго ждать себя и быстро вернулся, успев тем временем шепнуть сыну его, студенту Михаилу Александровичу, чтобы он зорко наблюдал за отцом, так как, по моему мнению, припадок может повториться. При этом взял с него "честное слово" не говорить никому из родных о моем предположении.
К крайнему прискорбию, многообещавший молодой человек этот по окончании курса юристом в Петербургском университете с золотою медалью умер в Москве от дифтерита 8 июля 1888 года.
Александр Николаевич сообщил мне тут же, что чиновник особых поручений О<всяннико>в, которого просил он и сам лично, и через меня по моей записке к нему, так и не являлся, - не являлся даже и впоследствии ко времени отъезда Островского в Щелыково. Зачем он был нужен Александру Николаевичу - для меня terra incognita {неизведанная земля, незнакомая область (лат.).}. He, впрочем, я понял его, памятуя недовольство артистов...
Когда я собрался уходить, Александр Николаевич сказал мне:
- Завтра в двенадцать часов милости просим ко мне на новоселье: "Дрезден", номер тридцать четыре. Запишите на память. Впрочем, Сергей Михайлович вам укажет. Знакомы с Минорским?
Покойный Минорский управлял этою гостиницей.
Я буквально исполнил его приглашение и попал как раз к завтраку, состоявшему из двух холодных закусок: копченого языка и икры. "К сожалению, не наша, не с божьего промысла" 18, - заметил, усмехнувшись, Александр Николаевич, выписывавший для дома икру всегда с Кавказа.
Мы с Шаниным, который прибыл раньше меня, выпили по рюмке водки и приступили к закуске. Александр же Николаевич неохотно разделял с нами компанию за отсутствием аппетита. В нумере его, выходившем окнами на солнечную сторону, было до дурноты душно. Мы советовали переменить нумер.
На другой день, в понедельник, 19 мая, я нашел Александра Николаевича в новом помещении, N 27, выходившем на север. Он жаловался мне на дурно проведенную ночь, потому что, как и всегда, работал до утомления. Между прочим, он сообщил мне три "новости".
Первая новость: от него скрывали, что брат его, Михаил Николаевич, тогда министр государственных имуществ, болел воспалением легких; оттого-то более двух недель, к его удивлению и беспокойству, он не получал из Петербурга никаких известий.
- Слава богу, - добавил Александр Николаевич, - поправился; думает после закрытия заседаний в Государственном совете ехать за границу, на воды, с племянницами Машей и Любочкой. Любочке надо полечиться.
Племянницы - Мария и Любовь Сергеевны - дочери умершего единоутробного брага 19 А. Н. и М. Н. Островских.
Вторая новость: за прослужение более трех трехлетий почетным мировым судьей в своем уезде Александр Николаевич скоро будет произведен в статские советники. Но это его не интересовало.
Третья новость: управляющий конторою г. П<чельник>ов, всегда интриговавший против знаменитого драматурга, по его желанию будет перемещен в дворцовое ведомство на юг России; причем Александр Николаевич заочно от души желал ему идти по административным ступеням вверх, лишь бы не служить вместе с ним, тем более что П<чельник>ов, по мнению Островского, был не на своем месте, состоя на службе при театрах.
20 мая, во вторник, только что мы с Александром Николаевичем уселись в десятом часу утра писать письмо к театральному контрагенту Э. И. Мишле, оскорбившему Александра Николаевича дерзкою телеграммой по поводу возникших недоразумений при приобретении дирекцией оперы "Мефистофель" Бойто 20. - пришел сын его, студент. Пригласив его в спальню, Островский о чем-то беседовал с ним минут десять и, возвратившись, поручил ему написать в Петербург письмо с сообщением, что он нездоров, и отослать забытый у него проездом племянницею дипломат 21.
Несколько спустя он встал. Пройдясь по комнате, опять сел против меня и, меняясь в лице, вдруг устремил на меня свои потускневшие глаза, едва переводя дух. Меня охватил страх за его жизнь. Так он молча просидел минуты три. Лицо все более и более накрывалось смертною бледностью; губы посинели.
- Я сейчас умру... я умираю. - вдруг произнес задыхающимся голосом Александр Николаевич и вытянулся: глаза закрылись, голова скатилась за спинку кресла, руки свесились. Нас охватил ужас. Мы оба растерялись.
- Папа! Милый папа! - закричал сын.
Овладев собою тотчас же, я отыскал в шкапу чистое полотенце, намочил и положил его на голову, а сына просил послать за доктором. Когда тот вышел, я, осторожно подняв голову Александра Николаевича, начал целовать его. Он был неподвижен. Пробовал я пульс - не бьется... Вскоре он очнулся и велел сбросить с головы компресс; потом, поддерживаемый мною, встал. От сильного испуга меня било как в лихорадке. Он заметил это и сказал:
- Не трогайте меня... Вы дрожите... Стойте возле... Если буду падать, поддержите.
Не шевеля ни одним мускулом и несколько откинув назад голову, он стоял пред письменным столом с полузакрытыми глазами и чуть открытым ртом; дыхание было медленное и неровное. Вдруг полил с него обильный пот и крупными каплями падал с лица и рук. Сохраняя раз принятое положение и не меняя белья, он обтирался полотенцами. Кто-то спросил: "Можно ли принять доктора?" (Кажется, прибыл врач Тверской части.) Александр Николаевич отказал. Он пользовался постоянно у профессора А. А. Остроумова, к которому и посылал после, когда припадок прошел.
Во время припадка несколько раз наведывался к нему С. М. Минорский. Будучи с детства знаком Александру Николаевичу, он с редкой сыновней заботливостью ухаживал за ним, ночевал вместе и без меня делил досужее время безотлучно в его обществе.
- Ну, - вздохнул вольнее Александр Николаевич, - боль проходит... остается только в оконечностях пальцев.
Обыкновенно он жаловался на ломоту в груди и руках, чем и вызывались эти мучительные припадки. Когда боль окончательно унялась, он сел и пробовал закурить, но тотчас же бросил. Курил он очень много и сам крутил себе папиросы из табака крупной крошки, который получал по собственному заказу с фабрики Бостанжогло. Белья он не менял, потому что боялся тронуться с места, и у него показался легкий озноб. Я накинул на него плед, в который и укутал его. <...>
По его же поручению я отправился в школу объявить, что как в этот злополучный день, 20 мая, так и впредь до его выздоровления приема не будет, что огорчило многих драматических артистов, с которыми в то время возобновлялись контракты.
Однако на свой риск как от артистов, так и от других лиц, имевших надобность видеть Александра Николаевича по своим претензиям, я записал таковые с их именами в приемном листе, чтобы при удобном случае доложить о них Александру Николаевичу, и около пяти часов вечера направился в гостиницу "Дрезден" проведать больного.
Я застал его в нумере Минорского, где он рассматривал фотографические снимки некоторых сцен и декораций из его "Воеводы" вместе с исполнителем их М. М. Пановым.
В шесть часов вечера навестил его А. А. Майков. Они беседовали около часа, оставшись вдвоем.
По претензиям Островский положил следующие резолюции: 1) г-же Г - ной (экстерной воспитаннице), желавшей "по крайней бедности" участвовать в спектаклях Зоологического сада - "разрешить"; 2) преподавателю К. Л. Добрынину, желавшему заняться учебною частью в школе, если К. П. Колосов откажется от должности, - "иметь в виду"; 3) А. И. Барцалу, просившему отпуск, - "разрешить". Вообще же все прочие резолюции для претендентов были благоприятны, за исключением одной для г-жи И<ви>ной, конкурировавшей на пробных спектаклях и аттестованной в протоколе весьма лестно, ходатайствовавшей о зачислении ее в драматическую труппу. Ей был поставлен знак вопроса, потому что кредит на содержание драматической труппы весь был исчерпан.
На адресованную лично к Александру Николаевичу журналистом конторы И. С. Розовым просьбу - "если Александр Николаевич не был на высочайшем выходе в Кремле, возвратить билет для входа во дворец, также и кучерской", - Островский ответил: "Был".
21 мая, в среду, своего болящего пациента Островского навестил профессор А. А. Остроумов, прописавший Александру Николаевичу, кажется, кофеиновые пилюли. Лекарство это ожидаемой пользы, однако, не принесло: хотя и в меньшей мере, припадки повторялись ежедневно. При плохом сне и полном отсутствии аппетита желудок не работал, что усугубляло болезнь при поднимавшихся ломотах в груди и руках.
Бывало, после припадков Островский находился в забытье или засыпал, сидя в кресле. Сон был непродолжителен и чуток. Костюм его состоял из синего шевиота пиджачной пары сверх русской, из плотной чесунчи, рубахи; жилета не надевал; брюки в талии не застегивались.
Иной раз после припадка он спросит:
- Бледен я?
Конечно, я успокаивал его. Сам же он избегал смотреться в простеночное зеркало, стоявшее между окнами.
Я замечал, что на расшатанный организм Островского, при общем расстройстве всей нервной системы, губительно влиял беспощадно истреблявшийся им табак. К тому же у него все курили беспрепятственно; поэтому нумер его был насквозь пропитан никотином, так что и воздух, при часто открываемых поочередно окнах, не мог выгнать табачного запаха. Однажды, войдя к нему, я не выдержал и громко заявил свой протест:
- Простите, Александр Николаевич, здесь дышать невозможно! Кажется, и стены насквозь пропитаны табаком.
- Откройте вон то окно и дверь настежь, пускай просквозит; я покуда постою там, - сказал Александр Николаевич, и сам скрылся в спальню.
Дверь и окно были открыты. Потянуло сквозняком.
- Довольно, - проговорил он нетерпеливо, - закройте окно: воздух проникает сюда.
Так как моих увещаний бросить курить табак Островский во внимание не принимал, я нажаловался на него в его же присутствии посетившему его доктору С. В. Доброву, шепнув ему об этом на ухо. Совет Сергея Васильевича на вопрос "разве вредно курить?" оказался убедительным. С тех пор я не видал Александра Николаевича курящим; но это, к сожалению, случилось незадолго до его кончины.
Несмотря на то что день ото дня Островский угасал, как догорающий светильник, ум его бодрствовал; духом он не падал и, если физические силы позволяли, работал не покладая рук.
За письмом к Мишл_е_ на очереди стояли училищные штаты и объяснительная к ним записка. <...> Первые под его диктант писал сын его, студент, вторую - я; но я только ее переписывал, написана же она им собственноручно.
Начатый Александром Николаевичем пересмотр штатов Театрального училища наделал тревогу и между конторскими чиновниками, которые, как члены администрации, не были ему подчинены, но тем не менее осаждали его разными вопросами.
- Меня осаждают разными вопросами, на которые не хотелось бы отвечать. Так, например, по поводу новых штатов, - жаловался он мне, - кто им сказал, что я занимаюсь составлением штатов по администрации, тогда как это дело вовсе не мое, а Аполлона Александровича (Майкова)?.. Сейчас приходил ко мне С<илин>, очень взволнованный... Я успокоил его.
И каждого он старался успокоить. Все-таки это вредно отзывалось на его болезненно-впечатлительной натуре.
По всей вероятности, чиновники ожидали такого же погрома, какой случился при режиме 1882-1883 годов, когда чуть не поголовно были оставлены за штатом заматерелые в своем деле работники-чиновники. Тогда же, между прочим, после нескольких оскорбительных для всякого самолюбия вступлений, проникших потом в печать, главным деятелем конторской реформы, тогда еще отставным поручиком П<чельник>овым, водворявшимся в Москве, было внушено этим безответным труженикам, что он прислан "казнить и миловать" их. За что? За то ли, что при одинаковых условиях труда они получали крохи, 200-300 рублей годового содержания, сравнении с заменившими их ставленниками П<чельник>ова, получившими 2000 и 1000 рублей minimum? Я могу со спокойною совестью утверждать, что "казнить и миловать" или "раздавить, как червяка" не только на устах, и в мыслях не было бы у благоразумного нового управления, если бы проектированным им штатам суждено было осуществиться. Могло, пожалуй, случиться, что три-четыре чиновника, ожиревшие от праздного безделия на хороших хлебах, были бы уволены за штат; но их судьба хранила.
Время, на которое оставался Александр Николаевич в Москве, было горячее для его деятельности. Для полного, безмятежного отдыха во время летних вакаций ему хотелось сразу со всем покончить. А тут подоспело возобновление контрактов с артистами драматической труппы. Опять борьба.
С Миленским, например, Островский желал заключить контракт не на просимых им три года на прежних условиях, а на один год, с тем чтобы с нового сезона увеличить ему жалованье, а тот упрашивал через меня возобновить контракт согласно его ходатайству.
"Чудаком" за это назвал его Александр Николаевич в присутствии артиста Дубровина (Ватсона).
На это Дубровин возразил, что "артисты запуганы этими театральными поручиками" 22.
- Был пример, - пояснил Дубровин, - что одному артисту обещали возобновить контракт и по истечении срока обманули. Понятно, что Миленский боится, чтобы и с ним не повторилось того же, если опять воздействуют эти поручики.
- Причем тут поручики? - резко спросил я, вопросительно посмотрев на Дубровина.
Дубровин почувствовал неловкость своей непредусмотрительности, да только таких слов, сказанных почти на глазах умирающему человеку, назад взять нельзя. И Александр Николаевич, смекнув, в чем дело, решил уступить ходатайству Миленского.
Желая показать, что он не так безнадежно болен, Александр Николаевич не принял предложенного Дубровиным на выгодных условиях перемещения от Москвы до Кинешмы в особом вагоне с приспособлением спокойной, наподобие гамака, висячей постели. Ватсон, или по сцене Дубровин, был по профессии инженер путей сообщения и по своим железнодорожным связям мог бы обстановить Александра Николаевича возможным комфортом в пути. Александр Николаевич простился с ним, всегда благосклонно принимаемым в его доме, деликатно, но сухо.
- Слыхали, amicus? Уже заживо хоронят меня!.. - сказал он мне.
По предполагаемой смете расходов на содержание театрального училища и штату приготовительного отдела его Александр Николаевич исчислил 30870 рублей 50 копеек, на содержание драматического класса особо 3020 рублей и на единовременный расход по устройству этих классов с необходимыми переделками и покупкой мебели - 4000 рублей. Хотя, в общем, за исключением последней суммы, против прежней сметы (в 22064 рубля 15 копеек) расход увеличивался на 11826 рублей 35 копеек, зато увеличены и учебно-воспитательный персонал и особенно значительно - вдвое, а некоторым служащим чуть не втрое - оклады содержания.
О прибавках по драматической труппе содержания артистам в то время нечего было и думать, и я по совести должен сказать, что драматические артисты были не так притязательны и лакомы на прибавки, как оперные, часто безголосые или неумеющие ходить по сцене, а не только играть. Многие из желающих поступить в драматическую труппу предлагали безвозмездное служение сцене, но Александр Николаевич отклонял их бескорыстные услуги, а принимаемым на сцену предлагал minimum вознаграждения - 300 рублей.
Вот образец непритязательности знаменитости этой труппы. По докладу, когда имела бы право войти и без доклада, она вошла в кабинет, где мы сидели вдвоем с Александром Николаевичем. Это свидание даровитой артистки23 с великим драматургом происходило 13 или 14 мая 1886 года, во время школьных экзаменов, и было в их жизни, должно быть, последним. После взаимного ласкового приветствия друг друга Александр Николаевич спросил, зачем она пожаловала. Не требовательно, но, можно сказать, робко, нерешительно, артистка полноправно просила прибавки.
На это Александр Николаевич ответил ей полушутливо, полусериозно:
- Если бы деньги на прибавку шли из моего кармана, я бы с удовольствием их дал.
Артистка спокойно и мягко извинилась перед ним за то что потревожила, и, пожав его руку, медленною, необиженною походкой вышла из кабинета. Александр Николаевич, ласковыми глазами проследив за нею, обратился ко мне:
- Вот с такими не скучно говорить. Сразу поняла, в чем дело. И какая выдержанность: ни малейшего протеста!..
Теперь несколько слов о высокопочтенной артистке Н. В. Рыкаловой. Контракт ее кончался 1 июля 1886 года. Артистка просилась на покой после сорокалетней службы.
- Что вы! Что вы! - воскликнул Александр Николаевич. - Вам надо дать юбилейный бенефис, а вы в отставку проситесь! Нет, Надежда Васильевна, доживите сперва до полувекового юбилея, тогда и подумайте о покое. <...>
Все непроизводительно отягощавшие бюджет артисты, разумеется, были удалены или же предназначены к увольнению. Это все были креатуры или драматических писателей, ставивших часто свои пиесы на императорской сцене, или же лиц, близко стоявших к сцене и влиявших на нее. Но артисты эти, хотя получавшие крохи, все-таки были бездарностями.
Многие любопытствовали повидать Александра Николаевича "больного", но мало кто из оставшихся в Москве по сочувствию, больше ради желания проверить наглядно - действительно ли он болен. Со средоточием в его руках репертуарного единовластия сужены были рамки всяких любителей самовластия, что, конечно, щекотало их личное самолюбие. Мог ли быть он терпим этими самовластиями при чиновниках П<огож>еве и П<чельник>ове, заведовавшими своими частями непосредственно? Конечно, нет!
Всех, имевших с ним по важным делам служебные сношения, Островский принимал сам, пока позволяли силы. Во всех прочих случаях адресовал ко мне.
Самый продолжительный припадок был 24-го мая, в субботу; длился он с десяти часов утра до четырех часов пополудни. Все это время Александр Николаевич стоял на ногах неподвижно: только подобным положением более или менее облегчались его страдания. Я и Минорский находились возле. Слегка зашумела дверь.
- Кто там? - спросил шепотом Александр Николаевич.
- Авранек, - шепнул я.
- Уведите его; узнайте, что ему нужно.
Я вышел с г. Авранеком.
В тот день, то есть 24-го мая, я заходил к нему три раза. У него безвыходно, если не ошибаюсь, с трех часов дня и почти до ночи сидел доктор С. В. Добров, до приезда которого после ухода моего с Авранеком с ним делил время г. Минорский. Во второй раз я пришел довольно поздно, около 5 1/2 часов, а после обеда отправился к Александру Николаевичу сменить кого-то из дежуривших около него и поговорить о делах. Тогда, между прочим, он сказал мне:
- Нет, лучше смерть, чем такая жизнь!
И, сидя в кресле, он долго дремал, то свесив голову на грудь, то закинув ее назад; потом, очнувшись, встал и проговорил:
- Дремится; пойду на постель.
Мы перешли в спальню; он лег; я накрыл его пледом, в который при моей помощи он плотно укутался.
В восемь часов вечера я опять навестил Александра Николаевича. Застав его еще спящим, я отправился в нумер С. М. Минорского, где кроме хозяина нумера находились его брат, С. В. Добров и оба сына Александра Николаевича. Наконец явился он сам. В. М. Минорский всячески старался развлекать его; но Александр Николаевич мало слушал, слегка позевывал и, по-видимому, ни на кого не обращал внимания. Прохаживаясь по комнате и ощупывая в мускулах руки, он говорил:
- Кажется, мои руки и ноги возвращаются к самочувствию.
Потом, присев, присоединился к общему разговору о постройках и коснулся своей усадьбы; но рассказывал уже не с тем оживлением, как бывало, о своем любимом Щелыкове, которое сравнивал с некоторыми местностями Швейцарии, но только не в этот раз.
Созерцая его после припадков, можно было подумать, что он сосредоточен в самом себе - и до остального на свете ему никакого дела нет. На самом же деле он не забывал и других, судя по тому участию, с каким отнесся ко мне.
За неделю, которую я проводил с ним ежедневно с девяти часов утра и до десяти - одиннадцати вечера, я правда, был слишком утомлен от собственного усердия угодить больному, а не вследствие эгоистических проявлений со стороны скромного и нетребовательного Александра Николаевича. Ему была известна также моя семейная обстановка: он знал, что на ограниченные трудовые средства я мог обеспечить только жизненное существование моего большого семейства и что воспитывать детей без посторонней помощи не мог. Отпуская меня от себя, он предупредительно сказал мне:
- Завтра у нас воскресенье, не приходите ко мне. Вам надо отдохнуть. Вероятно, ваш кадет (мой сын) придет к вам погостить. Хороший мальчик, я его помню. Он ведь питомец Елизаветы Васильевны Сапожниковой? 24 Не ошибаюсь?
На мой утвердительный ответ Александр Николаевич нежно воскликнул:
- Милая дама! Высшая заслуга имущих - воспитывать чужих детей несостоятельных родителей. Помоги бог вашим детям оправдать ее добрые намерения. Мало любить и уважать такую просвещенную особу, - ею надо дорожить, благоговеть перед нею. Образование дать - дать все! - заключил он и отпустил меня.
В воскресенье, 25 мая, он чувствовал себя тоже нехорошо, как сам сообщил мне. Приходили к нему разные посетители, которых он не велел принимать, но некоторые сами врывались к нему, несмотря на предупреждение дежурного капельдинера. Из посетителей отмечу наиболее известных: А. А. Потехина и В. Н. Кашперова.
Про Потехина Александр Николаевич передавал мне так:
- Вчера был у меня Потехин, Алексей. Приехал-то в такое время, когда мне было очень нехорошо. Я не велел его принимать, так сам вошел, Говорит: "Узнал, что ты нездоров; я только поцеловаться с тобой, поцеловаться только".
К Кашперову прежние дружественные отношения Островского, как мне казалось, несколько охладели в последнее время. Причина мне известна 25.
Конечно, я многое слыхал и видал, но о многом умалчиваю. Я знаю, что Александр Николаевич был у многих как бельмо на глазу. В большинстве случаев такова участь великих людей и корректно занимающих высокие посты лиц.
26 мая Александр Николаевич чувствовал себя сносно, и мы занялись одним и, кстати сказать, последним из наболевших дел по театру - оперой.
Про новое управление враги его распустили по городу слух, что будто бы оно в короткий срок заведования театрами успело передержать по опере до 30 000 рублей.
Встревоженный этим слухом, Александр Николаевич вытребовал из конторы дела, касающиеся оперной труппы; но в них царил такой хаос, что и сами вызванные из конторы чиновники Силин и Заринг не могли в нем разобраться. Наконец Заринг, ближе стоявший к цифрам, признал, что передержка по опере была сделана еще до вступления нового управления, чем резко оправдал пословицу: "С больной головы да на здоровую".
Открытие это успокоило Александра Николаевича. Но его немало удивляло, что содержание главного капельмейстера - 5000 рублей и плата за аккомпанемент на рояли - 1000 рублей отнесены были на оперный бюджет, а не на оркестровый - по прямому своему назначению.
В ведомости бюджетного назначения на 1886 год, в ¿ 3 под N 37, против расхода на содержание оперной труппы 231 600 рублей Александром Николаевичем собственноручно помечено: "Фальшивая цифра".
Смущал Александра Николаевича и хор во время своего исполнения на сцене. Находились в нем лица обоего пола, которые, так сказать, автоматически разевали рот, то есть делали вид, будто они поют, но на самом деле не пели. Не знаю, объяснился ли, с кем следует, Александр Николаевич по поводу такой исключительной привилегии тех лиц.
Мне припоминается при этом любопытный эпизод. Не будучи в состоянии сладить один со своею многосложною работой, я, как выше было уже сказано, приглашал в помощь себе артиста г. Мухина. В рассуждениях о делах общих, или, лучше сказать, открытых, мы не стеснялись присутствием г. Мухина. Раз, объяснившись с бывшим балетным режиссером А. Ф. Смирновым по балетному делу, Александр Николаевич обратился к Мухину как к артисту, хорошо знакомому с балетом:
- Вот тут и разбирай, как знаешь.
- Вы, Александр Николаевич, уж очень глубоко опускаетесь в эту пропасть: в ней так душно и мрачно, что позволит ли ваше здоровье так усердно изучать ее, - возразил Мухин.
- Что ж делать? надо! - заключил Александр Николаевич.
И вот от изучения "омута", в который он окунулся, здоровье его заметно пошло на убыль...
Возвращаюсь к опере.
В один из конечных дней земных страданий Островского, то есть 26 мая, мы занимались составлением объяснительной записки <...> к оперному бюджету на 1886 год.
Из этой записки по опере 26 читатель увидит, что Александр Николаевич крайне осторожно и бережливо относился к казенной копейке и, при всем своем благодушии, направо и налево казною не швырял, причем неуклонно поддерживал его такой же осторожный и бережливый управляющий театрами А. А. Майков. У них все делалось сообща и по возможности без сложной переписки, решались зачастую сериозные дела устно, скоро и споро.
Исключая концертов Симфонических собраний, участие музыкантов в прочих частных концертах, а также и артистов других трупп в литературных утрах и вечерах Александр Николаевич ни под каким видом не допускал. Он был строгим блюстителем установленных для артистов "правил", в составлении которых сам принимал живое участие. Твердо держась этих "правил", при всем уважении к Ф. А. Коршу, заслуженно пользовавшемуся особенными симпатиями гениального драматурга, он не разрешил, однако, артистам императорской сцены принять участие в одном литературном утре или вечере (не помню хорошо) на подмостках его театра.
С каким добросовестным вниманием ко всем частям принятого на себя художественного театрального дела Островский проявлял свою симпатичную деятельность, можно судить хотя по этой, сохранившейся у меня, собственноручно им писанной памятке:
"Духовые инструменты выписать (разный строй) разных фабрик (от 3-4000).
Хорошо бы и для балета.
Возобновить контракт с Клюгенау.
Тепфер. - Вакансия на барабан. К сведению. Перевести.
Запрос о пенсиях по оркестру.
Большой камертон нормального строя и 10 малых".
Только по всестороннем рассмотрении и обсуждении всех подробностей, как, например, относительно музыкальных инструментов, Александр Николаевич записывал таковые себе на память для исполнения. Другой бы на его месте начальник репертуара свысока ограничился лишь известными лаконически-бюрократическими фразами: "Напишите рапорт и подайте мне", "согласен", "подлежит исполнению" и т. п., а есть ли действительная потребность в инструментах - спрашивать бы не стая.
Когда дела, для которых Александр Николаевич оставался в Москве, были закончены, он просил меня собрать все бумаги, касавшиеся репертуара, и проекты штатов театрального училища с объяснительною к ним запиской, часть их по принадлежности передать А. А. Майкову, все же остальное до его возвращения хранить у себя, а если вызовет меня в Щелыково, то захватить с собою. По мере того как я исполнял его распоряжения, он, следя за мною, говорил, что "вот этого не трогать", так как берет с собою: например, пиесы, в числе которых была одна моя, возвращенная режиссером Черневским, и корректура переводившейся им шекспировской пиесы "Антоний и Клеопатра", присланная петербургским издателем-книгопродавцем Мартыновым 27. Просил также "посмотреть", нет ли чего относящегося к театру в его портфеле, и не оставлять ничего театрального, забирать все".
Чем объяснить такое распоряжение: проявившеюся ли в нем ненавистью к театру, окончательно надломившему его последние силы, или же предчувствием, что он уж больше не вернется к нему? Скорее - отвращением к театру, ибо однажды в семье своей он сказал, что если кто-либо из детей его поступит на службу в театр, он в гробу перевернется.
Это было явлением на удивление резким и диаметрально противоположным тому, с каким рвением и любовью сначала Островский относился ко всему, что касалось театра, при своем вступлении в него.
Если занятие должности заведующего художественною частью при театре в письме ко мне 29 августа 1885 года 28 он называл счастьем, уже по этому можно судить, как он беззаветно предан был принятому на себя делу. Понятно, что после этого никакие мудрые и доброжелательные советы в интересах его собственного здоровья не могли бы поколебать устойчивого в убеждениях, энергичного и сильного волей Александра Николаевича и отговорить его отказаться от счастья. Счастье это было бы обоюдоравно - благотворное как для него самого, содеявшего полезное для театров, так и для театра. При данных соображениях и докторская опека над его здоровьем едва ли могла бы разочаровать его. Если в предсмертные дни свои, вняв совету врача, Островский оставил курить, то потому только, что он сам чувствовал отвращение к табаку, часто отбрасывая только что закуренную собственноручно свернутую папиросу, хотя и вновь брался за нее по привычке.
Я торопил Александра Николаевича отъездом в Щелыково, но его удерживало обещание пользовавшего доктора-профессора А. А. Остроумова навестить драматурга 28 мая. В ожидании его посещения Александр Николаевич должен был остаться еще на два мучительных дня. Положим, что у него нашлась бы работа - корректирование пиесы "Антоний и Клеопатра", но буквально ничем не мог он заняться: до того силы его ослабли, хотя он и бодрствовал духом и не терял способности к умственной работе.
Накануне отъезда Александра Николаевича, 27 мая, заходил к нему секретарь Общества русских драматических писателей и оперных композиторов И. М. Кондратьев с просьбой подписать пятнадцать квитанций в получении членских взносов для лиц, имевших вновь поступить в Общество. Ввиду того что непослушная рука отказывалась держать перо, Островский отложил этот нехитрый труд, пока не соберется с силами.
Подавляющий был момент...
И припомнились мне знаменательные, накануне им по предчувствию сказанные слова, когда под рукой у него лежали театральные дела:
- Да, amicus, да, Николай Антонович, приходит последний акт моей жизненной драмы.
Кое-как завязалась беседа, но вялая, так сказать, ab hoc et ab hac {о том о сем (лат.).}, когда же речь коснулась Южного берега Крыма, виноградников и Гурзуфского виноделия Губонина, особенно же ужения рыбы в Черном море, Александр Николаевич стал мало-помалу оживляться.
Летом, в часы досуга, ужение рыбы и рыболовство вообще были любимым развлечением Александра Николаевича. Таким развлечением он с удобством мог пользоваться в своем собственном имении, сельце Щелыкове, чрез которое протекают три речки; из них две, изобилующие рыбой: впадающая в Волгу Мера, и Куекша, в свою очередь впадающая в Сендегу, и менее рыбную, чем последняя. На второй из них, с которою по ужению я знаком, при омуте стояла водяная мельница.
Тут же, не без некоторого юмора и довольно увлекательно, Александр Николаевич рассказал о своем времяпровождении в Щелыкове. Когда задумывалось ловить в Мере рыбу сетью, в Щелыкове заведено было так: первым на телеге едет "морской министр". "Министр" этот не кто иной, как псаломщик из соседнего села Бережков, Иван Иванович, в подряснике и широкополой шляпе, из-под которой, как крысий хвостик, торчит тонкая косичка. "Морским министром" он назван потому, что был руководителем и распорядителем всей охоты вообще. За "министром" едут гости и семейство Александра Николаевича. На облюбованном для ловли месте раскидываются шатры. Начинается лов. Первым лезет в воду "морской министр", направляя сеть; за ним крестьяне в рубахах и портах; иначе нельзя, потому что есть дамское общество. Вода в Мере до того холодна, что, несмотря на самый знойный день, ловцов прошибает "цыганский пот", то есть по выходе из воды зуб на зуб не попадет от дрожи. На берегу для ловцов уже все готово: пироги, закуска и в изобилии водка.
Вскоре после этого рассказа я видел "морского министра", облаченного в стихарь и уныло читавшего псалтирь, на почтенном расстоянии, влево от изголовья сомкнувшего навеки свои вещие уста "типов создателя многого множества" 29.
Наступил день отъезда Островского в деревню, 28 мая.
Навестив, по обыкновению, Александра Николаевича утром, я отправился по служебным делам в школу, где, приводя в кабинете оставленные мне бумаги в порядок, не нашел одного документа, относившегося к училищным штатам. Затерять его я не мог. Поэтому я поспешил к Александру Николаевичу и застал его одиноко сидевшим в нумере. В наружности его за короткий промежуток времени я заметил некоторую Перемену, почему и глянул на него вопросительно. Это от него не ускользнуло.
- Что вы так смотрите на меня? - спросил он и, смекнув в чем дело, сказал:
- Я посылал за цирюльником и постригся... И зубной врач приходил, почистил корни.
Александр Николаевич имел полный набор вставных зубов, но избегал ими пользоваться.
Когда я сообщил ему о недостающем документе, это его озадачило, тем не менее, указав мне на ключи, он предложил поискать в чемодане, где и оказался разыскиваемый мною документ. Александр Николаевич проворчал:
- Просмотрел как-нибудь. Уложите же вещи.
Он следил и указывал, не трогаясь с места, куда и какую вещь надо было уложить, потому что сам собственноручно с неподражаемым уменьем и классическою аккуратностью укладывал вещи в чемодан.
В нумер по докладу дежурного капельдинера вошел только что окончивший курс студент-медик30, бывший репетитор его сыновей.
Медика этого еще накануне я встретил у Александра Николаевича, который слегка его упрекнул, что тот забыл его. Медик нашел какие-то оправдания, а главное, будто не знал, что Александр Николаевич находится в Москве, а не в деревне. Одна весть, сообщенная медиком, сильно встревожила Александра Николаевича, и он долго не мог успокоиться после его ухода 31.
Между прочим, медик сообщил одну довольно оригинальную новость, которую он вычитал в какой-то газете: будто С. А. Юрьев перевел с испанского какую-то большую пиесу в течение шести недель. Кажется, медик не сообщил ее заглавия, или же, будучи занят своими бумагами, я, может быть, пропустил мимо ушей 32.