По нравственному долгу свое излюбленное детище - театральную школу - Александр Николаевич охранял и извне. От его бдительного ока не ускользнуло, что наподобие perpetuum mobile мимо стен школы по Софийке и Неглинной встречным течением разгуливали прикрытые цветными платочками женщины сомнительного поведения благодаря близкому соседству в Китайском проезде торговых бань. А ведь десятки лет до Александра Николаевича никто из прежних начальников над московскими казенными театрами не обращал ровно никакого внимания на такое шокировавшее школу обстоятельство, которому уже по смерти Островского положил конец бывший управляющий театрами А. А. Майков.
Назначенные для приема дни Александр Николаевич отсиживал с классическою аккуратностью. Исключая служащих и первых артистов, по его распоряжению входивших в кабинет без доклада, все другие лица записывались мною в нарочно заведенные для того приемные листы.
В этих листах отмечались месяц и число приемного дня, фамилии лиц, принятых Александром Николаевичем, и его резолюции. Иногда, не давая определенного ответа слишком требовательным посетителям и клиентам, Александр Николаевич по уходе их, взглянув на меня, молча выводил в воздухе указательным пальцем букву "о", что значило: пиши - "отказать".
Всякого многоглаголивого посетителя у Александра Николаевича хватало терпения выслушивать до конца. Я удивлялся его нравственной мощи и такту безо всяких колебаний в тоне и движениях одинаково спокойно и ровно говорить со всеми, даже с бесчисленными кляузниками, которых в театрах не оберешься.
От него все уходили довольные; даже и те, кому он ничего не обещал, потому что убедить умел мягко и ясно, так что нельзя было придраться. Раз таких посетителей я насчитал до пятидесяти двух! Иные являлись просто из любопытства видеть крупную литературную знаменитость и выходили сияющие и счастливые, особливо в том случае, если Александр Николаевич подаст им руку.
Являлись и молодые танцовщицы, уволенные из балета или сбитые с высших' окладов на низшие произволом конторского режима 1882-1883 годов5. Этих обездоленных Александр Николаевич принимал безотлагательно, и все, что от него зависело и что в состоянии он был сделать, Островский делал для них с особенным удовольствием. И как радостно сияло его лицо, если ему удавалось возвратить несчастным произвольно отнятый у них кусок насущного хлеба. <...>
Отмечу следующий факт, свидетелем которого я был сам.
Входит в кабинет одна из уволенных, цветущая здоровьем молодая танцовщица Г<орохо>ва. Сетуя на прежний режим, который в лице конторских властей, непризнанных судей хореографического искусства, изгонял танцовщиц, она изливала горькие жалобы на те притеснения, каким подвергался низший персонал балетной труппы. Жертвой таких притеснений она объявила и себя, танцевавшую в "Снегурочке" при первой постановке этой оперы и заслужившую похвалу от самого Александра Николаевича. Г<орохо>ва просила принять ее на открывшуюся в кордебалете вакансию.
- Да есть ли свободное место? - обратился ко мне Александр Николаевич.
Я отвечал утвердительно.
- Хорошо. Мы напишем управляющему театрами. Вы будете приняты, - отечески ласково сказал Александр Николаевич.
Г<орохо>ва мгновенно переродилась. Надо было видеть ее восторг, как, захлебываясь от радости, она лепетала:
- Нет!.. в самом деле?.. Правда, Александр Николаевич?.. буду принята?
- Верно говорю вам.
У Г<орохо>вой зарделись щеки, подернулись губы и брызнули из глаз благодарные слезы. Бросившись к Александру Николаевичу, она поцеловала его.
- Спасибо! Благодарю вас, добренький Александр Николаевич!..
Трогательная сцена эта до сих пор жива в моей памяти. Был случай, что в припадке горячей благодарности поцеловала у Александра Николаевича руку одна артистка из драматической труппы.
Вскоре на счастье Г<орохо>вой, принятой на оклад 300 рублей, открылась вакансия на 500 рублей, освободившаяся после г-жи Н - ной, получившей для сравнения с сверстницами свой прежний оклад в 800 рублей, с которого была сбита произволом конторского режима. А на место Г<орохо>вой была определена одна из изгнанных тем же режимом.
В деле преобразования художественной части одним из важных проектов нужно признать задуманное Александром Николаевичем учреждение при императорских театрах репертуарного совета и оперного комитета при нем. Цель их - избрание и составление списка пиес и опер для текущего репертуара, рассмотрение и оценка драматических и оперных произведений, представляемых авторами, композиторами и переводчиками для исполнения их на императорских сценах 6. <...>
К сожалению, осуществиться этому проекту не было суждено. Репертуар по-прежнему остался в путах режиссерско-чиновничьего режима. Об оперном комитете и помину нет.
Александру Николаевичу очень не нравилось, когда во время служебных занятий входили посторонние, непричастные к театрам, хотя бы и близкие нам лица. Он убедительно просил меня ни его, ни моим семейным, словом, никому не сообщать о том, что делается и говорится у нас в кабинете и в театрах.
- Мне очень не нравятся эти в служебное время посещения, - подкрепил он вторично свое неудовольствие.
Когда случалось нам засиживаться в школе, Островский приглашал меня "без отговорок" к себе обедать, и мы, садясь в наемную карету, отправлялись к храму Спасителя на Волхонку, где он жил в доме князя Голицына.
За хорошим обедом, подкрепившись двумя рюмками водки и столовым кавказским вином, которое у него не переводилось, хотя выписывалось с места, он удалялся в свой кабинет и, обычным порядком опустившись в дубовое кресло за рабочим столом, выкуривал две-три толстейшие крученки собственноручного приготовления; а если клонило его ко сну, то уходил "на полчасика" отдохнуть.
После отдыха напившись чаю, к началу спектакля Островский уже присутствовал в одном из театров. Когда же после обеда он не ложился отдыхать, то мы разбирались в наших бумагах или прочитывали неизвестных нам лиц письма и ябеды, преимущественно направленные против режиссерского и ему подобного начальства, которые тут же рвались и предавались сожжению.
Между ябедами попадались и безыменные рекламы вроде, например, такой:
"Приеезая Публика всепокорнейше просит поставить в б. Театра, на этой недели, Фауста, до взоскресенья, с участием Г-жи Климентовой и Г-на Усатова чем много обяжут публику так как приходится бывать в Москве очень редко для слышания знаменитости - Публика".
Из этой хитро сплетенной интриги и подделки под еврейский акцент заметно, что писал русский, или же русская (почерк походит на женский), во всяком случае, завистливый враг г-жи Климентовой и г. Усатова, писавший с намерением подорвать доверие расположившегося к ним за полезную службу сцене нового театрального начальства, за якобы рекламирование самих себя. На этом письме Александр Николаевич положил резолюцию: "Оставить без внимания: А. Островский".
В ущерб своему здоровью при энергическом содействии А. А. Майкова Александр Николаевич неуклонно преследовал желанную цель поставить вверенные им обоим императорские московские театры на принадлежащую им по праву степень порядка и славы. Предавшись благородной мысли оправдать возложенное свыше на них доверие, он не пропускал ни малейшего случая или явления в жизни театров, чтобы не принять в них самого горячего участия даже и тогда, когда явления не входили в круг его прямых обязанностей. Так, например, однажды в присутствии Александра Николаевича возник разговор о каких-то деньгах, не выданных прежним управлением будто бы портным за их неурочные работы по ночам. Александр Николаевич призвал портных и портних для личных объяснений и, когда те изложили ему подробно суть дела, приказал им составить бумагу и препроводил ее к А. А. Майкову.
Случилось и еще одно любопытное явление. Для бенефиса М. Н. Ермоловой ставилась "Мария Стюарт", трагедия Шиллера. "Благонадежный" подрядчик, представленный Александру Николаевичу начальником бутафорского склада г. Т - м, за постройку кресла для трона королевы Елисаветы объявил цену 150 рублей! Александр Николаевич отклонил "благонадежного" подрядчика и по уходе его сказал:
- Мой подрядчик сделает это за пятнадцать рублей.
Все, кто присутствовал при этом, согласились с ним.
Мне пришлось присутствовать и при довольно патетической сцене отрешения временно заведовавшего репертуаром чиновника особых поручений П<огож>ева управляющим театрами от должности, - сцене, происходившей в директорской ложе Малого театра.
Откровенно сказать, П<огож>ев не мог пользоваться расположением Александра Николаевича, и сам был виноват. Будучи хозяином сцены, он чуть ли не снял с репертуара все его пиесы. Безусловно, вся печать протестовала и осуждала за это заправил драматической сцены, в частности, и конторского управления - в общем, потому что "где рука, там и голова". <...>
Я был лично знаком с П<огож>евым и жалел его. Вся беда его была в том, что "особые поручения" его состояли в заведовании репертуаром, которым вертели и портили его, конечно, больше другие, нежели он сам; а ведь "два медведя в одной берлоге не живут", как справедливо заметил мне Александр Николаевич, удовлетворяя мое любопытство знать о причине увольнения П. В. П<огож>ева. Я уверен, что он за чужие грехи был "козлищем отпущения". <...>
Слушая как-то оперу "Вражья сила", я спросил Александра Николаевича:
- Кажется, сюжет взят из вашей пиесы "Не так живи, как хочется"?
- Да, - ответил он, - три акта я сам написал, а остальные два Калашников, когда мы разошлись с Александром Николаевичем, - и добавил: - Серова тоже звали Александром Николаевичем.
Жалею, что я не догадался узнать подробностей об их размолвке 7.
К справедливым протестам зрителей Александр Николаевич относился чутко. Так, на что до него не обращалось внимания, он поручил мне анонсировать на афишах следующее:
"Для удобства публики дирекция императорских московских театров покорнейше просит всех дам, занимающих места в креслах и амфитеатрах, снимать шляпы при входе в зрительный зал".
Сердце Александра Николаевича наиболее тяготело к драматической труппе, и понятно почему. Расширение этой труппы и обеспечение служебного и материального положения ее артистов и артисток было заветною его мечтой, чего, к его прискорбию, в пору его заведования репертуаром не допускал слишком скромный бюджет, об увеличении которого он намеревался настоятельно хлопотать до наступления нового сезона. Конечно, талант, усердие и личные заслуги должны были занимать при этом немаловажное значение.
Как для лиц, состоящих на государственной службе, так и для артистов Островский желал установить maximum и minimum вознаграждения равномерным распределением окладов по роду исполняемых ими ролей. Чтобы не ломать намеченного репертуара и не портить сборы при каких-либо непредвиденных обстоятельствах, как, например, внезапная болезнь первых и вторых персонажей, вообще для ответственных ролей он предполагал подготовить заместителей, то есть дублеров, которые с равным успехом могли бы заменять их и сделаться со временем такими же любимцами публики. <...>
Болезнь всякого, тем более полезного, артиста сокрушала Александра Николаевича; талантливых же - в особенности. К последним, несомненно, принадлежал общий любимец и сослуживцев труппы и публики драматический артист М. А. Решимов, материально очутившийся в беспомощном состоянии вследствие долговременной и неизлечимой болезни - чахотки. Он лечился на юге России и с окончанием отпуска собирался ехать в Москву. В начале января Александр Николаевич получил известие, что Решимов, доехав до Севастополя, почувствовал себя очень нехорошо, и доктора принудили его возвратиться обратно в Ялту. Всем сердцем соболезнуя талантливому артисту, Александр Николаевич через режиссера уведомил Решимова, что отпуск его будет продлен до 20 апреля с производством полного содержания, и радел для него в пределах возможного.
Закрыв прежние драматические классы, Александр Николаевич проектировал открыть новые, по своей программе, <...> осенью 1886 года с наступлением сезона 8. Поэтому он поручил мне отобрать подписки от всех преподавателей бывших классов об отказе их получать жалованье с 1 января 1886 года. Двое из них долго упорствовали: один школьный учитель, другой - актер. Прочие же отказались добровольно.
Однако молва об учреждении драматических классов под руководством самого Александра Николаевича живо облетела всю Москву. И вот о принятии в "классы" потекли к нему со всех сторон Москвы ходатаи разных возрастов: отцы за сыновей, матери за дочерей, мужья за молодых жен, наконец и сами молодые претенденты обоего пола. В числе ходатаев, между прочим, в приемном листе записан был и покойный директор 1-го Московского кадетского корпуса генерал-майор А. Н. Хамин, ходатайствовавший о принятии в классы своей дочери. Также являлись претендентки на занятие мест классных дам и преподавательниц. <...>
Однажды, сидя в кабинете, я недоумевал, почему всегда такой аккуратный Александр Николаевич долго не кажет глаз. Меня не на шутку это беспокоило, и я несколько раз, отрываясь от работы, выходил на лестницу, находившуюся внутри здания и потому теплую, посмотреть, не идет ли Александр Николаевич.
Я знал, что подниматься на высокую, особливо крутую лестницу для него, страдавшего с давних пор удушьем, было мукой и могло бы кончиться смертью на месте. Но в кабинет, находившийся хотя и во втором этаже, по отлогой с низенькими ступеньками лестнице он подымался почти без отдыха, чем утешался сам и даже других убеждал, что здоровье его будто улучшилось, как поступил он на службу.
Наконец Островский вошел в кабинет, бледный и видимо расстроенный. Поздоровавшись со мной и не выпуская мою руку из своей, протяжно и точно сквозь зубы, задыхаясь, проговорил:
- Насилу влез на лестницу!
Это было 27 января, в день внезапной кончины И. С. Аксакова от паралича сердца.
Аксаков с осени поселился жить во флигеле, принадлежавшем тому же домовладельцу, князю Голицыну, в главном здании которого занимал квартиру Александр Николаевич. Управляющий домами, немец, прибежав впопыхах к Александру Николаевичу, когда уже тот совсем собрался ехать в школу, почему-то счел нужным сообщить ему о кончине Аксакова, умершего в кресле за своим рабочим столом. С Аксаковым он, как сам сказал мне, был знаком "шапочно" и собирался быть на его панихиде, тем не менее такая неожиданность на впечатлительного и нервного Александра Николаевича подействовала удручающим образом. Может быть, от домашних он и скрыл свое возбуждение, но меня встревоженный вид его крайне озадачил.
- Такой столп свалился! - задумчиво произнес Островский и, вздохнув, пророчески заключил: - И мой конец недалек.
По выражению самого Островского, оба, то есть он и А. А. Майков, были призваны в московские театры "не бездельничать, а работать, и будут работать, насколько хватит их сил, и оберегать от расточительности театральную казну". Кроме того, по словам Островского, "А. А. Майков тем особенно дорог для театров, что он - бережливый и расчетливый хозяин, а как безусловно честный и весьма состоятельный человек - неподкупим. Поэтому заранее можно предвидеть не в отдаленном будущем большие сбережения для императорской казны".
Непроизводительная затрата денег, в самом деле, ощутительно сказывалась во многих случаях. Так, обратив внимание на оркестр, Александр Николаевич нашел возможным сократить в нем расход на первый случай до 6800 рублей; но с уменьшением расхода оркестровый персонал остался неприкосновенным в своем составе.
Падение славного некогда балета, отражавшееся на его ничтожных сборах, очень смущало Александра Николаевича. А между тем по бюджету на 1886 год на балет было ассигновано 100 000 руб. и на бенефисы балетным артистам 6702 руб., - в сложности цифра почтенная, о покрытии которой и гадать было нечего при вечно более чем наполовину пустом зрительном зале Большого театра во время балетных представлений. И при таких-то жалких сборах главный режиссер его и балетмейстер (не говоря о другом режиссере, получавшем 2000 руб. в год), г. Богданов, хотя при этом он был и преподавателем танцев в школе, награждался 9000-ным годовым окладом, со мздою за якобы благоприятное содействие успехам балета из полубенефиса при негласно обязательных при этом, но официально запрещенных, подношениях от бедствующей труппы за кулисами...
Я думаю, что не ошибся, суммируя оклад г. Богданова, потому что черпаю его цифру из хранящейся у меня памятной записочки Александра Николаевича, в которой сказано: "Бенефис Богданову, получающему 9000 руб. жалованья. - Следует ли давать режиссерам?"
И, вообще, Александр Николаевич имел в виду заняться рассмотрением "дела о наградных бенефисах". Кажется, он предполагал давать их исключительно юбилярам из артистов по истечении известного срока службы и один общий - артистам драматической труппы, получавшим наименьшее содержание, на том же основании, как это искони ведется для кордебалета. Что же касается главных режиссеров, то, судя по его памятке, надо было ожидать, что результат вышел бы неудовлетворительный в смысле поощрения их наградными бенефисами.
Итак, как я сказал выше, падение балета сокрушало Александра Николаевича; он изыскивал средства и способы восстановить его в прежнем блеске и шумной славе, чему, для почина, должны были служить феерии, или волшебные пиесы, при участии - кроме, главным образом, балетных - и драматических и оперных артистов и артисток.
В английских феериях Александр Николаевич нашел одну, которая ему понравилась, под названием "Аленький цветочек", перевел ее сам в сотрудничестве покойного В. Ф. Ватсона, по сцене Дубровина, принятого им в драматическую труппу артистом, природного англичанина, прекрасно владевшего русским языком. Переложение в стихотворную форму этой феерии и много другой наготовленной им работы Островский поручил известной ему переводчице А. Д. Мысовской, проживавшей в Нижнем Новгороде. По его же предложению г-жа Мысовская перевела с французского в стихах одноактную комедию "Сократ и его жена" ("Socrate et sa femme"), поставленную уже после его кончины9, в следующем сезоне в бенефис Н. А. Никулиной.
Можно судить из следующего эпизода, как обставлено было балетное дело до Александра Николаевича. Однажды он пожелал поставить балет "Конек-горбунок", балет, никогда не сходивший прежде с репертуара и всегда привлекавший многочисленных зрителей, и - увы! - потерпел поражение. Никто не поверит, если мы скажем, что не нашлось для него балерины. Из исполнявших до того времени наличных танцовщиц роль Царь-девицы Манохина и Станиславская отказались играть по болезни или, может быть, по другой причине, внушенной им, вероятно, от непосредственного их (режиссерского) начальства, а г-жи Михайлова, Горохова и Калмыкова с реформы 1882-1883 годов не выступали в главных ролях и считали рискованным явиться в такой ответственной роли.
На генеральной репетиции балета "Светлана, княжна славянская", сочинения балетмейстера Богданова, Александр Николаевич осведомился у меня, как мне нравится балет. Я ответил, что - может, я и профан по части хореографии, - балет непривлекателен, потому что, по моему мнению, неуловим его сюжет и танцы вялы, а от декораций я в восхищении.
- А знаете, кто писал декорации? Карлуша!
Я думаю, что К. Ф. Вальц не обидится на меня за то, что я так откровенно передаю интимную со мною беседу Александра Николаевича, слова которого звучали сердечной теплотой.
Согласившись со мной насчет балета, Александр Николаевич, усмехнувшись, сказал, что в сороковых годах в балаганах под Новинским 10 он видел такие же представления с тою только разницей, что тогда, как увлекающемуся молодому человеку, ему все нравилось: и танцы, и танцовщицы, и, пожалуй, декорации, на которые не обращал внимания.
К режиссерскому управлению балетной труппы Александр Николаевич, очевидно, не благоволил, что дало повод его недоброжелателям распространять сенсационные слухи, что будто Островский хочет уничтожить балет. Он же, напротив, пригласил к себе для личных объяснений бывших, давно ему известных "изгоев" реформы 1882-1883 годов: режиссера А. Ф. Смирнова, прослужившего два с лишком полные срока на императорской сцене, и балетмейстера С. П. Соколова, тоже пенсионера, - и решил обоих призвать на сцену к началу нового сезона.
Артисту балетной труппы В. Ф. Гельцеру он также намеревался дать высшее назначение в труппе и пристроить преподавателем танцев при балетном отделении в школе.
За лицами режиссерского управления Александром Николаевичем в числе многих был подмечен еще один непростительный грешок, именно - заискивать у нового начальства в ущерб репутации прежнего, хотя последнее им благоприятствовало. Грешок этот водился и за большинством артистов всех трупп, с лисьим кокетством ухаживавших за новым начальством, должно быть, по пословице: "Куда ветер веет, туда и ветку клонит". В этом случае необходимо сделать исключение для некоторых артистов и артисток, преимущественно драматической труппы, чуждых интриги и вполне корректно и с достоинством державшихся на своем посту. Они, как и теперь, были светочами на сцене и того времени. Эти лица пользовались взаимным уважением и признательным расположением Александра Николаевича до его гробовой доски.
В начале февраля Александр Николаевич особой бумагой на имя управляющего театрами изложил свои соображения о преобразовании режиссерского управления Малого театра 11, которые просил представить на утверждение министра императорского двора. <...>
Кстати сказать, он замышлял и о переустройстве Малого театра в смысле его расширения и даже об устройстве нового драматического театра vis-a-vis с Большим, причем ему хотелось удешевить цены местам до возможного minimum'a, чтобы сделать его доступным для беднейшего класса населения Москвы.
С наступлением великого поста (24 февраля 1886 года) Александр Николаевич вздохнул вольнее. Театры были закрыты и, следовательно, посещения спектаклей, особенно утомительные во время масленичной сутолоки, прекратились. Он ездил только два раза в неделю по приемным дням в школу и присутствовал однажды, 5 марта, в Большом театре, на сцене которого подвергались испытаниям желавшие поступить в оперу певцы и певицы, и раз шесть в том же месяце - на пробных спектаклях для лиц, желавших поступить на драматическую сцену.
Судьями для последних были приглашены изъявившие согласие вступить в члены репертуарного совета Н. С. Тихонравов, Н. И. Стороженко, С. В. Флеров, Н. А. Чаев и С. А. Юрьев.
Александр Николаевич, сидя в директорской ложе, напряженно наблюдал за игрою экзаменовавшихся и против имен исполнителей и исполнительниц на рукописных афишах (гектографических) делал собственноручно пометки, как например:
"Мил", "плох до крайности", "неважная", "недурен", "хороша", "хорош - полезность", "недурен, переигрывает", "недурна, читка нехороша", "недурен, Самарину понадобился оклад" (против имени отставного выходного артиста Кузнецова), "плох, кричит, жесты ужасные", "невозможна" и т. п.
Одна артистка из любительниц, увлекшись своею драматическою ролью, влепила игравшей с нею другой (которую по пиесе надо ударить) такую зазвонистую пощечину, что удар раскатился по зрительному залу. Александр Николаевич даже всколыхнулся и, обратясь ко мне, проворчал:
- Как сумасшедшая!.. Должно быть, ее горничная играет с нею, которой заплатила!
Вообще в спектакль 26-го марта он остался недоволен почти всеми исполнителями.
Затем самим Александром Николаевичем был составлен протокол, подписанный Н. С. Тихонравовым, С. В. Флеровым и Н. И. Стороженко. <...>
Об артистах "уже служащих" в театре и участвовавших в испытаниях, в сохранившейся у меня памятке Александра Николаевича сказано, между прочим:
"Некоторым из них стыдно положить то ничтожное жалованье, которое они получают. К первым принадлежат: 1) Вронченко - артист, который с честью может занять место между лучшими исполнителями нашей драматической труппы. Чтение его толковое, осмысленное и выразительное; гриммировка прекрасная, жесты для данного положения и лица не оставляют желать ничего лучшего. 2) Геннерт, игравший по назначению разнообразные роли, заявил способность быть хорошим дублером, особенно на купеческие роли и на водевильные комические роли, и 3) Панов показал, что может удовлетворительно исполнять небольшие характерные роли..."
Были и нелестные отзывы о некоторых лицедеях, подвизавшихся на пробных спектаклях, но, из скромности, я умалчиваю о незавидной их оценке.
Отмечу куриозный факт. На пробных спектаклях, при удачном исполнении игравших, среди поощрявших их знаков одобрения, в зрительном зале слышалось и едкое глумление, очевидно, относившееся к сцене: "Затрут!", "Не дадут ходу!"
Вероятно, так и случилось... По крайней мере, я слышал, что лица, более или менее заслужившие похвалу или одобрение от Александра Николаевича, только при нем могли иметь место и развивать свой талант на драматической сцене, а после него те. которые были приняты им или же по смерти его А. А. Майковым, были "затерты" или же вовсе удалены со сцены.
Ничего нет мудреного. При переходе репертуара в руки опять, на сей раз только главного, чиновника конторы, то есть управляющего ею, пиесы Островского лишь изредка стали появляться на сцене, а может, и совсем забыли бы их, если бы не взволновалась печать 12. <...>
Из лиц, выступивших в пробных спектаклях на драматической сцене и не включенных в протокол, надо отметить г. Коралли, который, по словам Александра Николаевича, играл "очень недурно", но "копировал" г. Музиля, бесспорно талантливого артиста. Вращаясь с детства в его обществе, способный и переимчивый мальчик, будучи еще гимназистом, постепенно превращался в лицедея и в конце концов начал играть сперва на московских любительских сценах, а потом уже, поощряемый похвалами зрителей и печати, перешел на провинциальную сцену.
Вместе с полезными советами сделав некоторые замечания по поводу его игры, Александр Николаевич обещал принять его в драматическую труппу, если дозволит бюджет.
Являлись без приглашения и другие лица, о которых в протоколе умалчивалось, со всевозможными притязаниями, претензиями и желаниями выслушать от Александра Николаевича хоть какой-нибудь комплимент по поводу их пробной игры. Одна из артисток похвалилась даже отзывом об ее игре какого-то "знаменитого" и "опытного" провинциального актера.
- Провинциальная опытность артиста есть развязность дурного тона, - сухо возразил ей Александр Николаевич.
Наконец, я вижу, подобного рода посетители совершенно затормошили Александра Николаевича. Он едва дух переводил по уходе их. Я запретил дежурным капельдинерам без предварительного доклада мне впускать в кабинет лиц, не принадлежащих к служебному персоналу, - и наткнулся на следующий случай.
Входит капельдинер и докладывает мне (конечно, на ухо), что артист К<удрявцев> желает непременно видеть Александра Николаевича. А тот пометил о нем в афише так: "плох, кричит, жесты ужасные". Чего же было ожидать от встречи с таким артистом?
Я вышел к нему и объявил решительно, что видеться ему с Александром Николаевичем нельзя ни "сегодня", и ни в какое другое время, и предложил ему справиться в протоколе о своей игре. А в протокол он не был внесен, потому что не заслуживал никакого внимания. Он, наверно, был с ним знаком и сначала стал меня упрашивать, потом пофыркивать и наконец грозить, что пожалуется на меня Александру Николаевичу. Я остался непоколебим.
Спустя месяц я зашел к Александру Николаевичу в праздник и застал его пишущим письмо.
- На вас жалоба. Я за вас отписываюсь, - такими словами встретил меня Александр Николаевич и посмотрел на меня не то сериозно, не то вопросительно.
Я опешил от такого приема и чувствовал, как кровь хлынула мне в голову. Я ничего не мог сказать.
- Не смущайтесь, - успокоил он меня, подав руку и крепко пожав мою. - Я оправдываю ваш поступок и от всего сердца благодарю вас. На вас жалуется К<удрявцев>. Конечно, лично он наговорил бы мне пустяков втрое, чем нагородил в своем письме.
Этим инцидент с К<удрявцевым> и закончился.
Со вновь ангажированными в оперную труппу Александр Николаевич не рисковал заключать контракты более как на год.
Любопытный и вместе до крайности возмутительный инцидент произошел у него с одною контральтового претенденткой. Голос ее, неодобренный и публикой, не понравился Александру Николаевичу, почему он не решился ангажировать ее. Тогда претендентка постращала его тем, что будто по его обещанию принять ее на сцену она продала все свое имущество, вследствие чего разорилась, и за то угрожала ему "отдать его под суд" (буквальное выражение претендентки).
Азартную выходку ее Александр Николаевич обратил в шутку с ее стороны и, посмеиваясь, осязательно доказал ей всю нелепость ее претензии. Сконфуженная претендентка смирилась и очень извинялась перед Александром Николаевичем,
31 марта 1886 года, в понедельник на вербной неделе, последний раз в жизни Александра Николаевича на завтраке у него мы с В. А. Макшеевым чествовали день его рождения.
На той же неделе на самый короткий срок Александр Николаевич ездил в Петербург благодарить министра императорского двора, графа И. И. Воронцова-Дашкова, за свое определение в должность 13. <...>
Назначение Александра Николаевича на ответственный пост заведующего художественною частию и школой московских казенных театров было дружно и радостно приветствовано и печатью, и московским обществом, и вообще всеми ценителями сценического искусства, кто хотя бы мало-мальски был знаком с именем Островского. <...>
Ненадолго, однако же, избранник "освежил спертый казарменный воздух своим литературным присутствием в театрах, новым веянием пахнувшим на них". Остроумное выражение это принадлежит чуть ли не С. В. Флерову, когда впервые он встретился с Александром Николаевичем в драматическом театре.
Два раза в неделю, по приемным дням, забрасываемый множеством прошений и разных заявлений, Александр Николаевич делать резолюции на них по смыслу их содержания поручал мне. Все бумаги, как выходившие из-под моего пера, так прошения и заявления со сделанными мною резолюциями, отсылались к нему на дом, где, детально им рассмотренные, подписывались, причем иногда не обходилось без письменных замечаний по моему адресу, вроде такого, например:
"Прошения К<олпако>вой и С<инельнико>вой я сегодня покажу А. А. Майкову. Б-ой контракта переписывать не надо. П<авло>вой вы написали резолюцию: "представить для выдачи отпуска", а она просится на все лето; уж я сам приписал: "на два месяца".
Составив заблаговременно к предстоявшему празднику пасхи по театрам и школе списки лиц, заслуживавших высочайших и прочих наград - причем не были забыты низшие чины и прислуга - и прекратив свои занятия в школе, Александр Николаевич на страстной неделе говел в домовой церкви при доме князя Голицына, то есть в месте своего жительства. Досуг же свой дома он посвящал, главным образом, театральным и школьным делам, а также просматривал журналы и другие произведения печати, которых не успевал проследить в служебное время.
Но, несмотря на сутолочные в домашнем хозяйстве предпраздничные дни, Островский принимал и посетителей. Так, я встретился у него с Ф. А. Бурдиным, познакомился с И. Ф. Горбуновым, М. И. Писаревым и со старым товарищем его по Московскому университету, магистром химии М. Ф. Шишко. Бурдина и Шишко он намеревался пристроить на должности: первого - при театральной школе по ее преобразовании, а второго - заведующим освещением при императорских сценах.
Когда мы остались вдвоем, он подал мне ежемесячный журнал "Дневник русского актера", N 1, 1886, март, - и при этом сказал:
- Вы что ж от меня скрывали, что написали большую и хорошую пиесу?
- Какую? - изумился я.
- Как какую? Вот чудак-то! Не знает, какую он пиесу написал?.. Откройте-ка страницу двадцать пятую, тогда узнаете...
Я нашел в "Дневнике", действительно, лестный отзыв об одной моей пиесе, игранной в Пензе и имевшей успех.
- Да эта пиеса, - возразил я, - побывала в ваших руках. Вы же сами ее одобрили и хотели ею заняться. Вам не понравился действующим лицом в ней француз, и я взял ее обратно. Француза обработал для пиесы Д. П. Ефремов, родной брат покойного профессора А. П. Ефремова, и я в благодарность за его труд приписал его имя к своему. Вы же тогда мне справедливо заметили, что "для роли француза между нашими артистами едва ли найдутся хорошие исполнители. Пиеса не пойдет" 11.
- Ну, так отдайте ее Черневскому: пусть прочтет и даст мне свой отзыв о ней.
И мы распрощались до пасхи.
Настала пасха, которая пришлась в 1886 году на 13-е апреля.
На этой светлой неделе чуть-чуть было не свершился один прискорбный факт: 18 апреля, в пятницу на пасхе, в собрании Общества драматических писателей, некие злые враги Островского хотели его забаллотировать при выборе в председатели. Но по произведенной закрытой баллотировке только один из оных со своим темным голосом остался "за флагом"; остальные же, пробужденные совестью, себе и ему изменили 15.
В том же собрании резко шумел один крикливый драматический автор из проказников-адвокатов 16, гнев на которого за его крупный проступок против Общества, заслуживавший строгой кары, великодушный Александр Николаевич переложил когда-то на милость, снисходя к его горько-слезным просьбам. Здесь же этот адвокат-драматург,, забыв прошлое, дерзко издевался над чиновничьим составом комитета Общества и его председателем, иронически называя их "губернскими секретарями, статскими и действительными статскими советниками", а сам всюду сновал, да рисуется и теперь со своим адвокатским значком, соответствующим, по высокой для него мере, чину "коллежского секретаря"...
Затем 21 апреля, в понедельник на фоминой, чествовалось пятидесятилетие "Ревизора", комедии Н. В. Гоголя. <...>
Сама комедия была исполнена превосходно. Иначе и быть не могло. В ней участвовали все более или менее лучшие силы драматической труппы, даже в самых незначительных ролях. Не участвовала только одна М. Н. Ермолова; зато занимала место в апофеозе. На этом спектакле присутствовали многие писатели. Театр был переполнен.
Мы вдвоем с Александром Николаевичем сидели в директорской ложе. Во время исполнения "Славы" перед бюстом Гоголя драматическими артистами и хором русской оперы к Островскому подошел откуда-то взявшийся чиновник особых поручений О<всяннико>в и, желая польстить ему, прошептал:
- И вас, Александр Николаевич, будут так же чествовать. Как это будет вам приятно!
- Покойнику-то? Какое удовольствие! - возразил Островский и отвернулся.
О<всяннико>в видимо сконфузился. Я поспешил его оправить, сказав ему:
- Юбилей Александра Николаевича не за горами. Вы, очевидно, этого не знали. Авось доживем до пятидесятилетия первой пиесы {Первая появившаяся в свет пиеса А. Н. Островского "Свои люди - сочтемся!" была напечатана в 1850 году, в шестой книжке "Москвитянина", дозволенной цензурою 14 марта, а вышедшей - 16 марта того же года. (Сообщил Д. Д. Языков, автор "Обзора жизни и трудов покойных русских писателей".) 17 (Прим. Н. А. Кропачева.)}.
- Это другой разговор. Дожить бы только, - заключил Александр Николаевич.
О<всяннико>в тут же ретировался.
Но - увы! - из трех собеседников только что приведенного эпизода лишь один я остался живым свидетелем того, что наша драматическая сцена безучастно отнеслась к достойной памяти великого драматурга, подарившего ей столько ценных вкладов своего могучего таланта! Не артистов, преданных друзей незабвенного писателя, надо винить в этом, а, конечно, чиновника, стоявшего во главе репертуара, с угодливым режиссерским управлением. Все зависело от их общей спевки и от предупредительного желания последнего услужить первому, хотя бы вразрез с художественным убеждением...
Чтобы чествовать память Островского, необходимо как сцену, так и зрительный зал обставить возможною торжественностию, а в фойе Малого театра даже и бюста его не имелось, тогда как в фойе Александрийского театра, в Петербурге, бюст был поставлен по миновании полугода со дня кончины Александра Николаевича.
Ярко же осветил "театрально-чиновничий режим" свое мутное неблаговоление к художественному светилу и великому таланту, столь непосредственно и близко связанному с московскою драматическою сценой!
Когда целыми днями Островский со мною занимался на сцене при газовом освещении, то при выходе из театра на белый свет мы ощущали, будто глаза наши под веками наполнены песком. Странно, что ощущение это совпало у нас обоих, несмотря на разницу наших возрастов: Александр Николаевич был старше меня почти на девятнадцать лет. Впрочем, при переходе в кабинет у меня оно вскоре прошло. У Островского же оно продолжалось, так что ему посоветовали обратиться к лейб-окулисту Юнге, бывшему тогда директором Петровской земледельческой академии.
И вот в сопровождении своего хорошего знакомого, доктора С. В. Доброва, бывшего тогда помощником инспектора студентов Московского университета, он отправился в Петровское-Разумовское к г. Юнге. Это было вскоре после пасхи. Г-н Юнге не нашел ничего сериозного и прописал впускать в глаза какие-то "капельки".
На обратном пути из академии проездом через Петровский парк они заехали к Натрускину. Покойный ресторатор встретил Александра Николаевича чуть не с распростертыми объятиями и, зная его слабость к рыбному, предложил на завтрак "парной икорки".
Однако, как сообщал мне С. В. Добров, Александр Николаевич был задумчив, бледен и мало говорил. Отведав с четверть чайной ложки икры, он сказал: "не свежа", и не стал есть. Тогда Натрускин приказал подать свежей лососины жареной. Александр Николаевич и ту не одобрил и со своим спутником уехал домой.
Мрачное настроение его духа я приписываю тому, что с конца апреля он до самозабвения работал над преобразованием Театрального училища; потом пришлось ему, по его собственным словам, "страдать на экзаменах всякой мелочи обоего пола". В театры он являлся изредка, но мне вменил в обязанность присутствовать на спектаклях ежедневно, и я, переходя с одной сцены на другую, в котором-нибудь из театров высиживал до конца представления. Так было до 1 мая 1886 года. После же 1 мая я отбывал свой долг в одном Малом театре, до его закрытия.
В кабинете, исключая приемные дни (вторник и пятницу), я занимался или один, или же при содействии приглашенного мною с согласия Александра Николаевича, артиста Д. И. Мухина, занимавшегося писанием возобновляемых или вновь заключаемых контрактов с артистами.
Накануне последнего экзамена дежурный капельдинер доложил мне, что меня желают видеть воспитанницы. Я вышел к ним.
Оказалось, что в школу заходил чиновник особых поручений О<всяннико>в и объявил воспитанницам, разумеется, через классную даму, что, по распоряжению Александра Николаевича, экзамен из французского языка и музыки с 14 числа мая откладывается на 16-е.
"Последний экзамен!" О, какую тревогу подняли воспитанницы! Они шумно протестовали против такого распоряжения. Еще бы! Оно лишало их двух дней свободы.
От них я узнал, что О<всяннико>в объяснил им причину такого распоряжения тем, будто по случаю высочайшего смотра войскам на Театральной площади экзаменаторы не будут иметь возможности попасть в школу.
Присоединясь к справедливому протесту воспитанниц, я обратился к Александру Николаевичу с запиской, прося его от имени воспитанниц, если экзаменаторы прибудут в школу, не откладывать экзамена, тем более что на 16 мая назначены уже экзамены из закона божия и арифметики у экстернов. На моей записке Александр Николаевич написал:
"Экзамена не откладывать. А. Островский".
Резолюция эта привела воспитанниц в неописуемый восторг. За простое, ласковое, отеческое обращение с воспитанницами Александр Николаевич слыл у них не иначе, как "добрым".
Хотя с порядочным опозданием, на последний, 14 мая, экзамен из музыки Александр Николаевич прибыл сам. Я встретил его на лестнице, по которой он едва поднимался с полуоткрытым ртом и остановками, тяжело переводя дух. Будучи бледен, он имел вид страдальческий.
Встреченный в приемном зале школы инспектором, главною надзирательницей и классными дамами, Александр Николаевич направился в экзаменационный класс, куда по его желанию и я сопровождал его.
Заняв единственное, в первом ряду стульев, собственно, дл