Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников, Страница 2

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников



со дня рождения Островского", издание Русского театрального общества, М. 1923, стр. 47.}.
   Отлично понимая состояние русской драматургии, Островский неоднократно высказывал мысль, что одним из обстоятельств, препятствующих ее развитию, является бедственное материальное положение писателей.
   О тяжких материальных обстоятельствах и самого Островского, и других литераторов той поры вспоминают многие мемуаристы. Особенно интересно пишет об этом П. М. Невежин, который весьма справедливо отмечает в драматурге черты писателя-гражданина, радеющего не за свои только интересы, а за общее дело. "...Моих литературных заслуг, - говорил по поводу назначения ему пенсии А. Н. Островский в беседе с Невежиным, - отнять никто не может, и я с гордостью могу сказать, что назначение мне пенсии есть только то, на что имеют право и другие литературные работники, с честью послужившие государству. При нашей апатичности достигнуть этого, конечно, трудно, но надо стараться, и я буду стараться". И, сообщает далее Невежин, "в голове его стал зреть план о том, как подобную награду сделать не случайной, а обратить в право".
   Мысль о всемерной помощи литераторам, о создании для них таких условий работы, когда не нужно постоянно беспокоиться о хлебе насущном, руководила Островским и при создании Общества драматических писателей (1870). Его авторитет и организаторский талант немало способствовали тому, что Обществу удалось, во-первых, преодолеть сопротивление антрепренеров и заставить провинциальные театры платить за право постановки пьес, и, во-вторых, повысить поспектакльную плату за постановку пьес в императорских театрах, что давало драматургам возможность жить безбедно.
   Замыслы Островского шли дальше того, что было им осуществлено. Он мечтал, чтобы Общество "сделалось средоточием нравственного воздействия на писателей, драматургов и компонистов, имело при себе: образцовую библиотеку по искусству и классической литературе, образцовую сцену и аудиторию для лекций по сценическому искусству" {П. Россиев, Около театра (Листки из записной книжки). - Ежегодник императорских театров, 1910, вып. IV, стр. 43.}, журнал. Однако такие задачи оказались не по плечу Обществу. Они встретили активное противодействие членов, преследовавших в Обществе лишь свои материальные выгоды.
   Воспоминания П. М. Невежина, Н. А. Кропачева, Д. Е. Аверкиева живо воскрешают для нас образ Островского - горячего защитника интересов драматических писателей, умного, тактичного председателя собраний, способного применить, когда это нужно, строгость, укротить и припугнуть распоясавшегося члена, эгоистически нарушающего дисциплину, правила и нормы Общества.
   Правда, некоторые мемуаристы (Н. А. Кропачев), сосредоточивая внимание на отдельных событиях, скандальных эпизодах в собрании Общества, не умеют глубоко и серьезно осмыслить происходящее и очистить образ великого писателя от житейской шелухи. Но самый наблюдательный среди них, П. М. Невежин, пишет о нем так: "Перед нами во весь рост стоит общественный деятель, которым гордиться должна страна и имя которого, на вечные времена, станет синонимом справедливости, гуманности и борьбы за свободу".
  
   В мемуарном наследстве А. Н. Островского воспоминания актеров, деятелей театра занимают огромное место. И это не случайно. Всю жизнь драматурга самыми близкими, самыми сердечными его друзьями были актеры П. М. и М. П. Садовские, Ф. А. Бурдин, М. И. Писарев, Н. И. Музиль... Судьба драматурга, активно боровшегося за создание отечественного театра, тесно переплелась с судьбами этих актеров...
   Любовь к театру проявилась у Островского рано, как сообщает Ф. А. Бурдин, еще в гимназические годы. Потом пришло и более серьезное увлечение. "Я зазнал московскую труппу с 1840 года" {А. Н. Островский, Полн. собр. соч., т. XII, Гослитиздат, М. 1952, стр. 272.}, - припоминает сам драматург. Став завсегдатаем Малого театра и пробуя свои силы в драматургии, он сближается с артистами и с этих пор дружба Островского с театром не прекращалась никогда.
   Он и сам пытался выступать в качестве актера. Как сообщают Н А. Дубровский, П. Д. Боборыкин, И. Ф. Горбунов и др., в 1850-1860 годы Островский неоднократно выступал в любительских спектаклях, и выступал довольно успешно, хотя и очень своеобразно: он не столько играл, сколько читал свои роли.
   Позднее, будучи режиссером, постановщиком собственных пьес, Островский сделал читку одним из основных этапов подготовки спектакля. По заведенному им порядку он сам прочитывал перед актерами пьесу. Чтение его было поистине мастерским. Он давал удивительно точные интонационные характеристики образов, естественные и яркие. Эти читки стали для актеров настоящей школой реалистического искусства.
   О чтении Островского, о работе его с актером над ролью вспоминают очень многие. И все - с восхищением. Одни восхищаются живо и непосредственно, как Е. Б. Пиунова-Шмидтгоф, другие строго, по-деловому, как, например, М. И. Писарев, записавший: "...Его мастерское чтение всегда служило наилучшим комментарием для его пьес, следовательно, и наилучшим руководством для исполнителей". Подробное и на редкость интересное описание одного такого чтения в Артистическом кружке сохранилось в записи неизвестного лица, скрывшегося за псевдонимом "Старый актер".
   Он пишет также об очень теплом чувстве, которым дарили актеры драматурга. И в этом сходятся мнения большинства мемуаристов. Конечно, не только талант Островского, давший актерам роли, в которых можно произвести "фурор на сцене", как шутливо замечает тот же мемуарист, но и необычайная его гуманность располагали к нему актеров. Вот что пишет об отношении к ним Островского А. Я. Панаева: "Островский был исключением из драматургов по своей снисходительности к артистам. Он никогда не бранил их, как другие, но еще защищал, если при нем осуждали игру какого-нибудь из артистов.
   - Нет, он, право, не так плох, как вы говорите! - останавливал Островский строгого критика. - Он употребил все старание, но что делать, если у него мало сценического таланта".
   Не пустая, равнодушная снисходительность заставляла драматурга заступаться за актеров, а в высшей степени уважительное, бережное к ним отношение.
   "Актерам надо прощать, - говорил он П. М. Невежину, - потому они все ведут ненормальную жизнь. Сколько каждому из них приходится выучить ролей, то есть набить себе голову чужими мыслями, словами, еще чаще выражать чужие чувства. А зависть, интриги, клевета..." Именно это глубокое проникновение в самую психику актера, это сочувственное понимание сложностей закулисной жизни и делали драматурга не только требовательным к артистам, но и терпимым к их недостаткам.
   Актеры чувствовали это большое уважение драматурга к себе. "При царившем тогда крепостном режиме, когда артистам начальство говорило "ты", когда среди труппы большая ее часть была из крепостных, обхождение Островского казалось всем каким-то откровением", - вспоминает актриса Н. В. Рыкалова.
   Воспоминания московских артистов всегда доброжелательны к драматургу в самой высокой степени. Будь это веселые, шаловливые зарисовки Де-Лазари, или вдумчивые и серьезные - Писарева, или такие выстраданные, как у Рыкаловой, - но все они согреты единым чувством горячей любви к драматургу и уважения к его памяти.
   Та же сердечность связывала его и с провинциальными актерами, о чем живо свидетельствуют воспоминания В. А. Герценштейна, Е. Б. Пиуновой-Шмидтгоф.
   Другое дело - петербургские актеры. Они, как правило, холоднее, равнодушнее к Островскому. Заметно сдержаннее москвичей и М. Г. Савина и А. А. Нильский. Тут, безусловно, сказалось общее отношение к Островскому и петербургской публики, и находившейся в столице администрации императорских театров. Петербургскому зрителю, принадлежащему преимущественно к великосветским или бюрократическим кругам, демократический театр Островского был чужд и неинтересен. Не лучше относилась к драматургу и театральная администрация. "Те его пьесы, которые изредка приходилось видеть на сцене в Петербурге, - пишет А. Ф. Кони, - давались без серьезного к ним отношения, с крайними преувеличениями их комического оттенка..."
   На петербургской сцене, пожалуй, один только Ф. А. Бурдин по-настоящему понимал огромное преобразующее значение драматургии Островского и, имея большие связи, отстаивал его пьесы в цензуре, в Литературно-театральном комитете, в дирекции императорских театров. Об этих хлопотах он довольно подробно пишет в своих мемуарах.
   Бурдин был артист образованный, прогрессивных взглядов, но посредственного таланта. Однако благодарный драматург, в ущерб успеху своих пьес, часто отдавал ему главные роли, так же, как в Москве отдавал их Н. И. Музилю и М. П. Садовскому. Пристрастия Островского к этим актерам касаются многие мемуаристы, одни - добродушно, другие - едва скрывая раздражение (например, Нильский), но только П. М. Невежин правильно объясняет его причину: эти артисты энергично содействовали утверждению на сцене реалистического искусства, утверждению театра Островского.
   А пробиваться на сцену пьесам Островского было нелегко: здесь полновластно царил развлекательный водевильно-мелодраматический репертуар. Дирекция императорских театров принимала пьесы Островского, лишь уступая требованиям прогрессивной общественности, ставила их небрежно и быстро снимала с репертуара. Драматургу приходилось быть вечным просителем перед дирекцией, переживать тяжелые обиды. Нельзя читать без боли воспоминания М. И. Семевского, П. М. Невежина, Н. А. Кропачева и особенно ф. А. Бурдина, в которых произвол театральной администрации по отношению к великому драматургу описан очень живо.
   А. Н. Островский мечтал о коренном преобразовании театра на принципах реализма и на началах высокой сценической культуры. Начиная с 1869 года, он неоднократно составлял докладные записки по самым различным вопросам театрального дела и посылал их в дирекцию императорских театров. Записками пренебрегали, они оставались без ответа. Он решил создать в Москве частный образцовый народный театр и получил уже разрешение, но в условиях спекулятивного ажиотажа, охватившего предпринимателей в связи с отменой в 1882 году театральной монополии открыть театр не удалось. Тогда Островский задумал поступить на службу в императорский театр, предлагая свои услуги на любую должность, в которой он мог бы содействовать улучшению отечественной сцены, послужить ей "как горячий патриот" {А. Н. Островский, Полн. собр. соч., т. XII, Гослитиздат, М. 1952, стр. 258.}. Но и это предложение драматурга не встретило должного внимания. Лишь в 1886 году при содействии брата, М. Н. Островского, министра государственных имуществ, А. Н. Островский пришел к руководству московскими театрами в качестве начальника их репертуара и заведующего театральной школой.
   Наиболее значительные воспоминания об Островском-художественном руководителе московской сцены - принадлежат Н. А. Кропачеву. Островский показан здесь руководителем-новатором, который, продолжая лучшие традиции русского сценического реализма, стремился превратить театр в школу нравов, повысить уровень артистической культуры, поднять репертуар и режиссуру, составить труппы, объединяющие зрелых мастеров и талантливую молодежь, способные обеспечить самый разнообразный репертуар и создать спектакли высокого ансамбля.
   Н. А. Кропачев, будучи личным секретарем драматурга, располагал документальными материалами, и это придает его воспоминаниям, похожим на своеобразную летопись виденного и слышанного, достоверность первоисточника.
   Но либеральная ограниченность мемуариста мешала ему раскрыть личность Островского во всей полноте. Его воспоминания излишне приземлены, измельчены, уделяют больше внимания не первостепенным, а третьестепенным вопросам. Явно принижая творца "Грозы" и "Бесприданницы" до себя, он задерживается на таких пустяках, как вицмундир, в который облачился новый начальник репертуара, и его заботах об иконе для кабинета.
   К сожалению, в воспоминаниях слабо освещена деятельность А. Н. Островского в московском Артистическом кружке, одним из инициаторов и идейным руководителем которого он был. Этот пробел тем более досаден, что драматург, не щадя своих сил для процветания кружка, исполнял в нем самые разнообразные обязанности: он заведовал сценой, был режиссером, чтецом своих и чужих произведений и т. д., - но никаких свидетельств этой многогранной деятельности драматурга в кружке (кроме воспоминаний Старого актера, см. на стр. 408-417) в мемуарной литературе не сохранилось.
  
   Воспоминания, публикуемые в нашем сборнике, впервые объединились под одной обложкой. До сих пор они были рассеяны в дореволюционной периодике, в различных сборниках и книгах, некоторые воспоминания до настоящего времени не публиковались и не были известны даже узкому кругу исследователей жизни и творчества Островского.
   Воспоминания, несомненно, расширят наши представления о великом драматурге, сделают его более близким, понятным. Воспоминания как бы воскрешают для нас Островского - неустанного труженика, пламенного патриота, энергичного борца за родное искусство, последовательного защитника и пропагандиста реализма, заботливого пестуна литературной и театральной молодежи, интереснейшего собеседника, скромного, простого, доступного человека.
  

А. Ревякин

  
  

А. Н. ОСТРОВСКИЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

  

В. З. Головина (Воронина)

МОЕ ЗНАКОМСТВО С А. Н. ОСТРОВСКИМ

  
   Познакомилась я с Александром Николаевичем в Самаре в зиму 1847 или 1848 года 1, не помню хорошенько.
   Помню только, что Александр Николаевич где-то служил 2 и приехал в Самару с Евгением Николаевичем Эдельсоном в качества "дельца", над чем они оба очень смеялись. Приехали они по поручению одной дамы, которая жила тогда в Москве и имела в Самаре какие-то недоразумения с своими родственниками. Эта дама была приятельницей одной из моих сестер и еще задолго до их приезда письменно рекомендовала моей матери этих молодых людей.
   Об Эдельсоне я уже много прежде слышала от моих сестер, которые видали его в Москве. Он тогда увлекался Лессингом, переводил его "Лаокоона", и сестры мои находили его очень умным и интересным. Одна из них даже описала в очень поэтичном четверостишии рыжую голову Эдельсона:
  
   Бог великих дум хранилищем
   Вашу голову избрал,
   Потому, как над святилищем,
   Золотой покров ей дал.
  
   Про Островского говорили, что он тоже "пописывает", и потому их приезд очень интересовал меня. Наконец они приехали, и как только я услыхала, что они у нас, вышла в гостиную и тотчас же узнала, по рассказам, белого, розового, с красивыми чертами лица, рыжего и кудрявого Эдельсона и догадалась, что бледный, высокий, тонкий, с большим лбом и совсем прямыми белокурыми волосами молодой человек должен быть Островский. Эдельсон уже говорил что-то горячо и интересно, вовлекая всех в разговор; белокурый молодой человек больше молчал и казался очень застенчивым и незанимательным, хотя смотрел на нас как-то не совсем просто, что меня против него сразу вооружило. В провинции в то время гостеприимство было самое радушное, и эти молодые люди остались у нас обедать, а впоследствии все время, свободное от занимавшего их дела, проводили у нас или вместе с нами у наших знакомых.
   На другой же день Эдельсон сообщил нам, что Островский написал комедию из купеческого быта, что рукопись с ним в Самаре и что если его хорошенько попросить, то он, пожалуй, прочитает ее нам, потому что вообще перечитывать свою комедию ему полезно. Все тотчас же стали просить Островского, он очень мило и просто согласился и сам пошел на свою квартиру за рукописью. В его отсутствие Эдельсон начал внимательно приготовлять все для чтения на круглом столе нашей гостиной: поставил свечи, потребовал графин с водой и стакан и подошел ко мне с просьбой принести карандаш, который надобно положить под руку Александра Николаевича, потому что он обыкновенно много поправляет в своей рукописи во время чтения. Я принесла карандаш, но мне казалось, что Эдельсон слишком носится со своим "сочинителем" и что решительно ничего нельзя ожидать хорошего от этого неразговорчивого молодого человека, который ни разу еще не сказал ничего остроумного, ничего особенно выдающегося. В знак безмолвного протеста я села в угол с большим моим приятелем, мальчиком моих лет, Сашенькой П., который отлично умел всех представлять и уже с первого свидания с Островским точь-в-точь изображал его, с манеры говорить несколько в нос до привычки держать большой палец в верхней бутоньерке фрака. Сашенька тоже уверял меня, что, кроме смеха над самим автором, из пьесы белокурого господина ничего не выйдет. Он кстати напомнил мне, как я недавно прорвалась смехом прямо в лицо одного нашего местного поэта в то время, как он читал самое патетическое место своего произведения, и какой строгий выговор я тогда получила от моей матери. Но нужно сказать несколько cлов о тогдашнем самарском обществе, чтобы показать среду, в которую попал Александр Николаевич.
   Самара тогда была еще уездным городом, но уже накануне переименования в губернский. Верхний слой общества составляли помещики. Многие из них были очень богаты, имели дома в Самаре, жили там зиму, держали собственных музыкантов и веселили общество. Были некоторые из них очень хорошо образованны, другие - похуже, но со светским лоском; были и без образования, и без лоска. Жены их и дочери были тоже очень разнообразно воспитаны и образованны: были смолянки, патриотички 3, институтки; были из самарского пансиона madame Magnet; были тоже и совсем полуграмотные, но иногда гораздо интереснее зажившихся в деревне институток. Второй слой общества составляли чиновники пообразованнее. Они тоже были всегда в кругу помещиков, но сами они должны были принимать и своих сослуживцев, мелких чиновников. Купцы, между которыми было много миллионеров, так называемых "пшеничников", с которыми помещики имели дела, к дамам в гостиную никогда не допускались; но их иногда приглашали на большие вечера, где они всегда держались на мужской половине или стояли в дверях бальной залы, чтобы посмотреть на танцующих. Но мать моя была знакома с некоторыми купчихами, а я даже была очень дружна с дочерью одной из них, и потому мы хорошо знали купеческий быт. Сестры мои были хорошо образованны, брат даровитый, остроумный, живой человек; мать моя одинаково радушно принимала всех своих разнообразных знакомых, и потому нас усердно посещали. Были между нашими знакомыми и поэты, более или менее неудачные, и всем этим авторам хотелось непременно прочитать свое произведение моей старшей сестре, одобрение которой очень ценилось; потому эти чтения происходили обыкновенно у нас в гостиной, а не в кабинете брата, где обыкновенно толпилась молодежь. Но, к сожалению, кроме одного даровитого господина, богача помещика, который тратил свой крупный талант, описывая в стихах скандалы на выборах или в семьях обывателей, прочие писаки были очень плохи. Выговор, который я получила от моей матери, был именно за такого сочинителя.
   Итак, в качестве смешливой барышни, я села в угол. Как теперь вижу, как все это происходило. Все сели вокруг стола. Эдельсон поставил мне стул подле себя и пригласил сесть поближе. Я отказалась тем, что с моего места очень хорошо слышно. Островский развернул рукопись, пригладил ее рукой, поправил правые уголки листиков, чтобы легче было перевертывать, прочитал действующие лица, с небольшими комментариями, и начал читать своего "Банкрота" (как он прежде назвал "Свои люди - сочтемся!"). Читал он, как и говорил, несколько в нос, но это сейчас забывалось, потому что читал он превосходно. Во время первых двух сцен Сашенька П. поглядывал на меня вопросительно и даже попробовал делать комичные мины, но я ушла от него к столу, села против Островского и уже не спускала с него глаз. Окончив первый акт, он медленно поднял глаза, слегка взглянул на всех и даже без словесных похвал, которые поднялись около него, увидал, что совершенно покорил своих слушателей. Когда впоследствии он несколько раз читал у нас "Банкрота" при самой разнохарактерной публике, такова была сила его таланта, а также и мастерского чтения, что он всех без исключения захватывал и порабощал. Кто не помнит, как впоследствии в театре все, от первых рядов кресел до райка, с одинаковым увлечением ему аплодировали и его вызывали.
   После такого авторского успеха Александр Николаевич сделался нашим общим любимцем. Евгений Николаевич Эдельсон комично жаловался, что Александр Николаевич отбил у него всех собеседников, что около него нет совсем реплик и он должен удовлетворяться одними монологами. Сам Островский сделался сообщительнее, разговорчивее. С моими сестрами велись у них оживленные споры и серьезные разговоры, в которых мне редко приходилось участвовать, потому что у меня был свой молодой кружок. Эдельсона мы всегда вербовали для разных jeux d'esprit {остроумных игр (франц.)}, которые он чрезвычайно оживлял. Александр Николаевич тоже часто к нам присоединялся и иногда утешал нас теми смешными купеческими словечками, на которые он был такой мастер. Многие из этих словечек попадались нам потом в его позднейших произведениях.
   Тогда был зимний сезон, я уже выезжала, и мне захотелось воспользоваться нашими новыми знакомыми как "кавалерами". Они оба очень мило покорились. Эдеяь-сон усердно танцевал на наших балах, и его очень полюбили все мои подруги. Островский тоже снисходительно соглашался на одну или две кадрили и всегда брал себе визави моего приятеля, который так любил его, что сделался чем-то вроде его пажа. Впрочем, и сам Островский им заинтересовался. Этот юноша, как я уже говорила, умел отлично всех представлять. Я иногда сидела за работой, а он мне изображал целые семьи наших знакомых во время какой-нибудь домашней сцены. Он не только говорил их голосами, делал из своего лица их лица, из своих послушных волос их прически, но и говорил именно то, что они по своему характеру могли сказать, так что мог бы поспорить с Горбуновым. Кроме этих сцен, у нас был еще "выпуск персонажей", как мы называли. Эти персонажи, в которых он был неподражаем, входили в одну дверь, раскланивались и скрывались в другую, из которой быстро должен был выходить следующий, как можно более противоположный; и чем больше они менялись, тем было интереснее. Были тут по большей части наши знакомые оригиналы из самарских обывателей, но были и им придуманные типы. Для представления всей этой серии ему нужна была только мокрая щетка, когда требовалась гладкая прическа для какой-нибудь физиономии. Вот раз, когда Эдельсон спорил с моими сестрами о Жорж Занде (которой я еще не читала) и Островский осторожно его поддерживал, мой приятель вызвал меня в другую комнату и сообщил мне, что еще нашел двух персонажей. Мы очень занялись нашими персонажами и не заметили, что Эдельсон стоит в дверях. Он, видимо, забавлялся нашим представлением, хотя упрекал меня за нашу необузданную самарскую насмешливость, которая никого не щадит.
   - Посмотрите, Александр Николаевич, чем они тут занимаются! - пожаловался он на нас Островскому. Но Александр Николаевич удивил меня тем, что отнесся очень серьезно к нашему представлению. Он пожелал пересмотреть всю нашу коллекцию, просил несколько раз повторять один и тот же персонаж, пожелал прослушать семейные сцены, и все это совершенно серьезно и внимательно, между тем как Эдельсон очень потешался, да и Сашенька в этот раз себя превзошел. Когда представление кончилось, Эдельсон сказал Александру Николаевичу:
   - Как жаль, что это сынок богатого барина и рвется в гусары! Какой бы из него вышел превосходный комический актер!
   - Не думаю, - как всегда сдержанно, отвечал Островский, - мне сначала тоже это показалось, но у него только талант перенимать, и талант замечательный. Ну, а роли, пожалуй, он никакой хорошо не сыграет.
   Я тогда очень обиделась этим приговором над моим другом, но впоследствии в наших домашних спектаклях убедилась в его бездарности как актера, и с уважением вспомнила, как серьезно Островский искал в нем таланта и как верно осудил его. И в этом мой приятель Сашенька напоминал Горбунова 4.
   Александр Николаевич очень недурно пел; я умела аккомпанировать; у нас нашлись знакомые ему романсы, и он никогда не отказывался петь, когда его просили. Мне никогда впоследствии не приходило в голову спросить у кого-нибудь из людей, близких Островскому, что сделалось с его голосом 5 и его пением, но тогда мы им очень любовались. Мне даже тогда казалось, что ему больше нравятся его успехи как исполнителя некоторых тогдашних романсов, чем как автора.
   Но вот пришел и день отъезда наших новых знакомых, и мы простились с ними с большим сожалением. Верный паж Островского и мой брат поехали их провожать до первой станции, за Волгу, как тогда часто делалось для добрых знакомых. Потом мы стали ждать писем от них, как они нам обещали. Тогда путешествие в Москву продолжалось целую неделю; почта ходила немного скорее; письма их пришли не скоро, и письмо Александра Николаевича совсем нас не удовлетворило. Это было очень просто написанное коротенькое письмо к моему брату с просьбой поблагодарить мою мать и всю нашу семью за гостеприимство. А мы от автора "Банкрота" ожидали чего-нибудь выдающегося в литературном отношении. После этого письма мы долго не имели никакого известия от Островского, а в это время о нем уже заговорили в журналах. Впоследствии, когда была напечатана "Бедная невеста", Островский прислал моей сестре экземпляр с надписью:
   "Надежде Захаровне Ворониной от виновного, но способного к исправлению автора".
   Но способный к исправлению автор не исправился совсем забыл своих старых знакомых.
   Долго после всего этого, в начале семидесятых годов, я была в Москве и попала на французское представление "Belle Helene" {"Прекрасная Елена" 6 (франц.)} в Артистическом клубе. После представления меня провели по залам и показали полного, с красноватым лицом и окладистою бородой господина, ужинавшего за одним из столов, и сказали мне, что это Островский. Вглядевшись хорошенько, я его узнала: тот же лоб, тот же взгляд. Тогда он был в самом апогее своей славы, - но я не нашла удобным возобновлять тут наше знакомство. После я с ним нигде не встречалась.
  

Н. В. Берг

<МОЛОДОЙ ОСТРОВСКИЙ>

  

<1>

  
   <...> В Москве было в то время два литературных кружка: славянофилы, собиравшиеся у Хомякова, Аксакова (Сергея Тимофеевича, отца Константина и Ивана Сергеевичей), Кошелева, Киреевского, Елагиных, и так называемая "молодая редакция" "Москвитянина", только что начинавшая формироваться. Она состояла главнейшим образом из недавних студентов Московского университета. Другие учебные заведения давали там небольшой процент. Тут были талантливые люди: Мей, Григорьев, Колошин, Эдельсон, Филиппов, Писемский, Рамазанов...
   Славянофилы держались особо, знали почти только друг друга. "Молодая редакция" "Москвитянина" знала в городе очень многих, не брезговала никем. Ближе всего были к ней некоторые артисты сцены: Садовский, Васильев, Максин, Турчанинов... Первые двое были знаменитостями московского театра; последние игрывали что называется "ногу слона". Максин прославился ролью "тени Гамлета" и, вероятно, любил ее более всех своих ролей. Когда весь кружок, с присоединением профессора зоологии Рулье, известного всей Москве Алексея Дьякова 1 (учителя чистописания в разных учебных заведениях, поэта и друга трагического актера Мочалова) и персиянина Мира, или, как чаще его называли, Мирки, - собирался в знаменитой в то время кофейне Печкина (которая состояла из небольшого числа комнат, вошедших ныне в Московский трактир), Максин, усаживаясь с кем-нибудь играть в шашки, заводил гробовым голосом: "и каждый волос" (тут двигалась шашка) "на главе твоей" (двигалась другая шашка) "встанет дыбом!" (двигалась третья шашка). Из других своих ролей он почему-то не приводил отрывков за шашками.
   Кружок заглядывал еще в одну отдаленную замоскворецкую харчевню слушать бандуриста Алешку, который играл (как никто будто бы) "камаринскую" и "венгерку". Для этой "венгерки" иные засиживались в харчевне долго. Один молодой человек, Мальцев, отменно плясал под эти песни. Он же умел забавно представлять, как "львы лежат на воротах", как "собака ест кость, а ворона к ней подпрыгивает и опять отпрыгивает" (когда собака зарычит); как "собака встречает входящую старуху во двор, и старуха отбивается от нее костылем" и, наконец, как "несколько собак грызутся и ворчат под столом, когда господа обедают". В этих представлениях Мальцев был неподражаем. Вертелся иногда в кружке молодой купчик Ванька Коробов, который был замечателен не сам по себе, а своим дядей, Коробовым, который очень смешно и самым сильным народным языком рассказывал компании разные истории, о чем случится; трудно перечислить все элементы, из каких слагался кружок; необходимо только упомянуть, что к нему же примыкал вплотную Александр Николаевич Островский, впоследствии известный драматический писатель.
   Графиня2 долго не знала, что ей делать: из каких литераторов составить кружок для своих "литературных вечеров по субботам", - кружок удобный, приличный, нескучный. К славянофилам сердце ее не лежало вовсе. На них смотрело тогдашнее общество иронически, поднимало на смех народные их одежды: поддевки, зипуны, красные рубахи с косым воротом, мурмолки; правительство с ними не ладило. Да и то сказать: для литературных вечеров светской дамы они как люди серьезные, дорожившие своим временем, не годились: соскучились бы в неделю, и баста ездить. Графиня более или менее угадывала такой конец...
   О другом кружке, о "молодой редакции" "Москвитянина" и связанных с нею неразрывными узами разнообразных личностях города, ходили не очень благовидные слухи, что это - "беспросыпные кутилы, пребывающие большую часть дня в нагольных тулупах, не то в рубашках; ненавидящие фраков и перчаток; пьющие простое вино из штофов и полуштофов и закусывающие соленым огурцом". Как их вычистить, сделать такими, чтоб они могли без зазору, - не смущая в графской передней прислуги, показываться время от времени в изящных салонах изящной аристократки? Говорили еще в обществе, что они - "бирюки", редко выползающие на свет божий из своих нор самого невероятного свойства, - нор, не знакомых будто бы вовсе с половою щеткой. Что бывает иногда накидано на полу такого жилища, такой сор и грязь (которые потом неизвестно куда исчезают), - этого ни в сказке не рассказать, ни пером не описать! Если приходил бирюк к бирюку и засиживался до ночи, для него стлалась на полу перина и потом долго-долго лежала, никем не убираемая, и никого из бирюков это не смущало. Бывали такие случаи, что два-три бирюка сходились у кого-нибудь; для каждого устроивалась на полу постель; бирюки ложились, разговаривали, и так проходила неделя, а иногда и две: бирюки не расходились: им было нескучно и удобно... Платье у бирюков бывало будто бы зачастую общее...
   Такие ходили слухи. Графиня задумывалась. Литературные вечера не устроивались...
   Разрешению вопроса помогло следующее обстоятельство: Островский написал комедию "Банкрут". Все, знающие дело, ахнули. Вся интеллигенция Москвы заговорила об этой пиесе как о чем-то чрезвычайном, как бы... небывалом. Наиболее всего поражал в ней язык московских купцов, впервые выступивший в нашей литературе с такою живостию, яркостию и силою. Но, кроме языка, и самый купеческий быт, способы мышления и жизненные приемы этого сословия нарисованы были могучею, широкою кистью... как бы опытного художника, о существовании которого никто не знал; никто не видал его постепенного развития, разных мелких, робких, отроческих статей. Сразу явилось мужественное произведение, совершилось нечто вроде чуда! Слава Островского как драматического писателя родилась и выросла в один день. Все стремились слушать новое произведение; все, слушая, им восхищались; потом бегали и трубили по городу; всякому оно было понятно, было свое, родное... всякий невольно чувствовал его красоты.
   Михаил Петрович Погодин, этот примиряющий центр всех партий 3, у кого на скромных его вечерах на Девичьем поле, на обедах, которые сочинялись в саду (если это можно летом и в хорошую погоду) по разным случаям и мотивам, сходились всевозможные московские кружки и даже люди, друг с другом, а иногда и с самим хозяином, в жизни не ладившие: славянофилы, западники, университет, артисты театра, молодость, старость, - Погодин решился устроить у себя чтение "новой комедии", о которой столько все говорили. Трудность, и не малая, была лишь в том, чтобы "достать автора", познакомиться с ним без лишних церемоний, без визитов, прямо - "с корабля на бал!".
   Михаил Петрович поручил уладить это дело одному товарищу Островского по воспитанию 4. Островский обещал приехать и читать. Дело было о масленой 5 (1849 года). Хозяин затеи придрался к этому и звал разных своих знакомых "на блины". В числе приглашенных были: Гоголь, Хомяков, Шевырев 6, актер Щепкин; некоторая часть "молодой редакции" "Москвитянина" (кто был поближе к Островскому) и Ростопчина. Были люди, кто хотел больше видеть автора "Насильного брака" 7, чем слушать новую комедию...
   Островский явился ранее других, с толстой тетрадью, одетый во фраке. Графиня приехала (как кто-то сейчас же заметил: в одиночных санях в одну лошадь), когда уже набралось довольно народу в верхнем помещении дома. Одета она была очень просто. Все глаза смотрели только на нее, и, кажется, всем она понравилась. Большинство присутствующих видело ее тут в первый раз. Погодин сейчас же представил ей всю свою "молодежь". Графиня осматривала представленных очень внимательно. Потом все уселись на самой невзыскательной мебели хозяйского кабинета: трех кушетках и нескольких стульях и креслах. Иным пришлось лепиться на подоконниках или даже просто стоять. Островский поместился в левом углу, у окон, и едва начал читать, как, невидимо и неслышно ни для кого, подкрался коридором Гоголь и стал в дверях, прислонившись правым плечом к притолоке, и так оставался во все время чтения.
   Пиеса произвела на всех присутствующих сильное впечатление. Все акты были выслушаны с самым полным вниманием, без одобрений, в мертвой тишине. Разумеется, было два-три отдыха. По окончании чтения главные лица ринулись кучей благодарить автора. По образу жизни своей Островский очень редко сталкивался с такой массой разнообразного народу, особенно в таких условиях, как это устроилось у Погодина, а потому был неловок, краснел, потуплял глаза. Впоследствии он привык к таким выездам, даже очень любил их, любил овации, как человек, до крайности самолюбивый, считавший себя совершенством во многих отношениях, даже по аполлоновскому, античному телосложению. Он находил в себе также ловкость донжуана в ухаживании за женщинами... Много было странностей в этом необыкновенном человеке.
   Мне вздумалось подойти к Гоголю и спросить его мнение о пиесе. Он сказал, что "при несомненном и большом таланте автора проглядывает неопытность, юность в технике дела. Необходимо, чтобы такой-то акт (он его назвал цифрой) был покороче, а такой-то подлиннее. Все это он узнает впоследствии, может быть, очень скоро узнает, но пока не имеет об этом ни малейшего понятия. Пишет, как талант-самородок, сплеча, не оглядываясь и руководствуясь только вдохновением. А это не годится и невозможно. Техника - другое вдохновение; вдохновение тогда, когда нет вдохновения!.. Но талант, решительный талант!" 8.
   О языке пиесы, наиболее всех нас поражавшем, Гоголь не сказал ни слова, вероятно потому, что этого дела хорошо не смыслил. Он победил русский язык вообще и знал все его тонкости и прелести; умел с ними справляться временами как самый высочайший художник русского происхождения, но сословных оттенков русской речи победить никогда не мог, да, кажется, об этом и не старался, так как это дело очень трудное, для большинства писателей даже прямо невозможное. Надо жить с этими сословиями, на языке которых хочешь говорить печатно. Островский заговорил купеческим языком, как никто из наших писателей, потому что жил и вращался среди купцов с малого возраста. Отец его был секретарем Московского коммерческого суда. В его доме с утра до ночи толклись купцы, решая разные свои вопросы. Мальчик Островский видел там не одного банкрута, а целые десятки; а разговоров о банкротстве наслушался и бог весть сколько: не мудрено, что язык купцов стал некоторым образом его языком. Он усвоил его себе до тонкости. Иное, в особенности хлесткое и меткое, записывал (как сам мне признавался). В подобные отношения с самым низшим классом, с простым народом, с мужиками, не становился еще ни один из наших писателей, да и как это сделать?.. А потому и нет нигде, в самых знаменитых и всем известных повестях и романах первых наших беллетристов, настоящего мужицкого языка. Есть только намеки на мужицкий язык, неловко записанные мужицкие фразы. Порою мужицкий язык наших писателей похож на действительный мужицкий язык точно так же, как народные песни Славянского на действительные народные песни 9. Здесь еще не явилось "Островского"...
   Графиня говорила с автором "Банкрута" более, чем с кем-нибудь, и просила его бывать у нее по субботам вечером. Такие же приглашения получили и еще несколько лиц, бывших тогда у Погодина, и сам Погодин. Так возникли "субботы Ростопчиной", сначала посещаемые весьма небольшим кружком литераторов и артистов, но потом стало являться их больше и больше, как местных, так и приезжих. Завязь кружка составляли: Островский 10, Мей, Филиппов, Эдельсон, до некоторой степени скульптор Рамазанов, артисты сцены Щепкин и Самарин. Кое-когда заглядывали: писатель прежних времен Н. Ф. Павлов, С. А. Соболевский, только что воротившийся тогда из продолжительных странствий за границей, bon vivant {человек, любящий пожить в свое удовольствие (франц.).} со средствами, когда-то друг Пушкина и Мицкевича, произносивший поминутно острые эпиграммы; натуралист Северцов, ученый, несносный оригинал; Ю. Н. Бартенев, говоривший особым языком, в большинстве случаев человек скучный; графиня его недолюбливала; далее - Бегичев, светский, красивый вертопрах, любивший возиться с литераторами и актерами. Он привел к графине писателя немудрых свойств Вонлярлярского, странствовавшего по Востоку и стрелявшего в Африке львов с известным зуавским офицером Жюль Жераром.
   Из петербургских писателей и артистов мелькали: Григорович, Тургенев, Майков... Из дам бывали преимущественно: супруга московского вице-губернатора Новосильцева (которую, по оригинальному ее имени, в городе называли просто "Меропа"), разбитная барыня Рябинина и др.
   Из иностранцев у графини показывались во время пребывания в Москве: Лист, Шульгоф, Марио, Рашель, Виардо-Гарсия, Фанни Эльслер. Рашель была предметом исключительного обожания графини: место, где она сиживала в гостиной, закладывалось подушкой, и никто не смел на него сесть. Кто-то раз, не зная ничего об этих чудесах, хотел было плюхнуть и уже устранил подушку; графиня бросилась, положила подушку на прежнее место и сказала: "Тут нельзя сидеть: тут вчера сидело божество!"
   Для Фанни Эльслер устроен был Ростопчиными в одном из верхних покоев пышный завтрак, вроде обеда. Она приехала в таких кружевах, которые долго не давали спать хозяйке... У Ростопчиных была абонирована ложа на все ее представления, где сиживал временами и граф, говоривший очень серьезно своим знакомым, что он "потому ездит смотреть на Фанни Эльслер, что она более, чем кто-либо, напоминает совершенством своего телосложения арабскую кобылу".
   Погодин долго не показывался на субботах Ростопчиной. Его принесло, как нарочно, тогда, когда у графини между разными гостями была и Фанни Эльслер. Он посидел несколько минут, посмотрел, выпил чашку чаю и невидимо скрылся. Потом, кажется, ни разу не был. Вечер Ростопчиной, который Михаилу Петровичу случилось видеть и на котором по преимуществу говорили по-французски для знаменитой гостьи, показался ему так мало похожим на русские литературные вечера, что повторять этих неопределенных спектаклей он уже не хотел.
   На самом деле эти вечера и без иностранных гостей заключали в себе очень немного литературных элементов: пили чай, изредка ужинали и болтали о разных разностях: о замечательных спектаклях, о жизни выдающихся чем-нибудь русских и иностранцев (так Григорович рассказал однажды весьма игривую историю из заграничных похождений известного богача Анатолия Демидова); о светских интригах и романах прежнего и настоящего времени. Зацепляли иногда и литературные приключения. Были случаи, когда кто-нибудь рассказывал свое чем-нибудь замечательное прошлое. Такие рассказы Щепкина были всегда чрезвычайно занимательны, да и рассказывал он превосходно, как бы читал по книге. Многое, впрочем, рассказывал он сотый раз. Литературные чтения устроивались очень редко. Они состояли обыкновенно из новых произведений самой хозяйки, большею частью длинных-предлинных романов и драм, наводивших на слушателей непомерную скуку. Графиня была в этом случае беспощадна: прослушай непременно все, а не отрывок! Авторское самолюбие, предположение, что все, что она напишет, - занимательно, мешали ей видеть, как иные во время ее чтений зевают...
   Один из позднейших знакомых Ростопчиной, поэт Щербина, находившийся в Москве в конце сороковых годов, послал в один из тогдашних петербургских юмористических листков карикатуру с изображением "литературного вечера у Ростопчиной", где она читает что-то, на одном конце стола, обложившись книгами. Иные тома лежат даже на полу, около кресла: все это предполагается прочесть залпом, без отдыху! Кругом - наиболее известные посетители суббот графини. Все - портреты. Подпись гласит: "Чтобы чтение вполне удалось и никто не ушел, не дослушав пьесы, приняты надежные меры". Этими надежными мерами были два огромных бульдога, лежащие у запертых дверей {У графини было в самом деле два огромных бульдога, самого кроткого свойства. Один назывался Сладкий. (Прим. Н. В. Берга.)}. К ним идет Щербина - и останавливается, так как бульдоги оказывают беспокойство 11. <...>
   Бывали у графини посетители на один раз: представиться, посмотреть на автора "Насильного брака" и исчезнуть, а потом рассказывать знакомым, что он "бывает на вечерах графини Ростопчиной, что там очень мило и весело"...
   В числе таких одноразовых посетителей случился один до крайности простодушный, без всяких задних мыслей и претензий, человек: рыбный торговец из Замоскворечья, Мочалов, большой приятель Островского, с которым они вместе кучивали в кофейне Печкина 12.
   Мочалов этот - тип замоскворецкого купца: коренастый, румяный, в поддевке, в больших сапогах, волосы в кружок, густая борода, - сделался каким-то образом поклонником стихотворного таланта Ростопчиной, читал и заучивал ее стихи и говорил, что "лучше этого по-русски ничего не написано". Он нередко приставал к Островскому за бутылкой шампанского: покажи да покажи ему графиню Ростопчину!.. "Отчего бы тебе меня ей не представить? Всего на одну минуточку: поклонюсь до земли, поцелую ручку, и был таков!" Островский наконец не выдержал атак замоскворецкого приятеля и решился просить у графини для него аудиенции. Разумеется, сказано было, что это человек, помешанный на ее стихах. Графиня с удовольствием услышала о существовании такого поклонника за Москвой-рекой, в рыбной лавке, и пожелала его видеть. Островский должен был привезти его лично. Назначили день. Графиня приготовила у себя кое-какие эффекты: велела затопить камин (так как это было зимою), оделась очень внимательно, накинула на себя розовую шубку, подбитую соболями (ту самую, в которой она изображена на портрете Тропинина), и стала ожидать гостей. Они прибыли аккуратно. Мочалов сел на краешке стула, едва смел дохнуть, поглядывал благоговейно то на хозяйку, то на ее одежду, то на севрские фарфоры кругом и на все, что показывало, что он имеет дело с самой высшей аристократией, понимающей, как надо жить, когда имеешь средства, где и что поставить. Говорил он немного: что называется, "прильпне язык к гортани!". Но зато она сыпала речами безумолчно и совсем околдовала своего замоскворецкого гостя. Он вышел, не помня себя от радости, целуя Островского и думая, что все виденное им было не что иное, как сон...
   Что было делать после этого невыразимо счастливому рыбному торговцу? Как и чем высказать свету свое блаженство, какого он, не дальше как накануне, и не чаял? Кутнуть напропалую с приятелем, без которого ничего бы этого не случилось? Но это так просто; это бывает и без того почти всякий день. Нет, нужно заставить гулять, если можно, всех, целый белый свет! Вот что надо попроб

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 817 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа