Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников, Страница 9

Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников



ль приведена в исполнение более счастливыми предпринимателями. Александр Николаевич обратил особенное внимание на р. Шексну - этот большой приток Волги, дающий важное значение ей и по отношению к Рыбинску. Городничий И. Н. Кобяков, старый и многоглаголивый, внимательно относился к посетителю Рыбинска. О хлебосольстве, оказанном в Рыбинске Александру Николаевичу, не будем говорить. Чрез три дня производитель работ Статистического комитета уехал из Рыбинска в Углич после данного в честь Александра Николаевича обеда у городского головы М. А. Григорьевского, который, равно и супруга его Елена Ивановна, оказывали гостю большое внимание. Александр Николаевич намерен был отправиться чрез неделю в Углич, где ожидал его производитель работ; но дело остановило в Рыбинске на более продолжительное время; в Угличе Александр Николаевич был потом только с Гурием Николаевичем. Здесь он познакомился с отцом и сыном Серебренниковыми, или Тихомеровыми, и по возвращении в конце мая в Ярославль рассказывал о них. Отец, угличский мещанин Иван Петрович, был проникнут русскими началами; его иначе не называл Александр Николаевич, как славянофил, а сын - Василий Иванович - поклонник западных начал или, по выражению Александра Николаевича, западник. Оба жили в одном старинном небольшом домике и вели между собою в свободное от торговых и других занятий время словесную во имя славянофильских и западнических начал полемику, которой бывал свидетелем и Александр Николаевич.
   По возвращении в Ярославль Александр Николаевич присутствовал на обеде, данном профессорами лицея Н. А. Гладковым и В. Н. Никольским с некоторыми другими лицами в честь прибывшего сюда, проездом на родину в Пошехонский уезд, уважаемого тогда профессора Московского университета Никиты Ивановича Крылова, с которым Александр Николаевич оживленно беседовал о некоторых, интересовавших их, новинках литературы. Вскоре после того Александр Николаевич оставил Ярославль, отправясь вниз по Волге, для продолжения своего труда в Костромской губернии и заезжал в Ярославль лишь на короткое время по исполнению поручения. Был ли напечатан литературный его труд, - мы не знаем 4.
  

А. Я. Панаева (Головачева)

ИЗ "ВОСПОМИНАНИЙ"

<Отрывок>

  
   О появлении комедии Островского "Свои люди - сочтемся!" много было разговоров в кружке. Некрасов чрезвычайно заинтересовался автором и хлопотал познакомиться с Островским и пригласить его в сотрудники "Современника".
   Не помню, через посредство кого произошло знакомство Островского с кружком "Современника" 1, но очень хорошо помню обед, на котором в первый раз присутствовал Островский и на который были приглашены все сотрудники "Современника".
   Островский первый раз явился в кружке с актером И. Ф. Горбуновым, тогда только поступившим на императорскую сцену на самые маленькие роли.
   Впрочем, и впоследствии в каждый свой приезд из Москвы Островский постоянно являлся в сопровождении Горбунова.
   Обед, данный для Островского, был очень оживлен, потому что Горбунов потешал всех своими рассказами. Островский любовно улыбался на рассказчика, как любящий отец на своего сына, а Горбунов благоговел перед Островским, и это благоговение было самое искреннее.
   Я никогда не слыхала от Островского каких-нибудь рассказов о частной жизни литераторов. Хотя Островский и жил в Москве, но это не помешало любителям распространять слухи о его частной жизни: будто он пьет беспросыпу и толстая деревенская баба командует над ним.
   Когда рассказчику заметили, что Островский, кроме белого вина, ничего не пил за обедом, то на это следовало объяснение, что Островский, приезжая в Петербург, боится выпить рюмку водки, потому что тогда он уж запьет запоем. Но, кроме слухов о его частной жизни, появились и другие.
   Раз прибегает в редакцию литератор, известный вестовщик всяких новостей 2, и, совершенно как в "Ревизоре" Добчинский, захлебываясь, передает, что "Свои люди - сочтемся!" принадлежат одному пропившемуся кутиле, купеческому сыну, который принес рукопись Островскому исправить, а Островский, исправив ее, присвоил себе. Когда стали стыдить литературного Добчинского в распространении нелепой новости, то он клялся, что это достоверно, что его знакомый москвич знает этого кутилу купеческого сынка, который сам ему жаловался на Островского в утайке его рукописи 3.
   Очень смешно мне было видеть, когда литературный Добчинский присутствовал при чтении второй комедии Островского и восторгался новой его пиесой, забыв уже, что усердно распространял нелепейшие слухи о присвоении им чужой рукописи.
   Островский читал свои пиесы с удивительным мастерством: каждое лицо в пиесе - мужское или женское - рельефно выделялось, и, слушая его чтение, казалось, что перед слушателями разыгрывают свои роли отличные артисты. Много было неприятностей и хлопот Островскому, чтобы добиться постановки первой своей комедии на сцену4, но потом каждая его новая пиеса, поставленная на Александрийской сцене, составляла событие как для артистов, так и для публики, а также для дирекции, потому что сборы были всегда полные.
   Островский, когда ставились его пиесы на сцену, приезжал из Москвы и много возился с артистами, чтобы они хорошенько вникали в свои роли. Островский чуть не до слез умилялся, если артист или артистка старались исполнить его указание. К Мартынову он чувствовал какое-то боготворение. Островский был исключением из драматургов по своей снисходительности к артистам. Он никогда не бранил их, как другие, но еще защищал, если при нем осуждали игру какого-нибудь из артистов.
   - Нет, он, право, не так плох, как вы говорите! - останавливал Островский строгого критика. - Он употребил все старание, но что делать, если у него мало сценического таланта. <...>
   Островский приехал в Петербург летом хлопотать о постановке своей комедии на Александрийской сцене, а в это время уже готовилась Крымская война 5.
   За обедом присутствующие только и говорили, что о войне.
   Островский не принимал никакого участия в жарких спорах о предстоящей войне, и когда Тургенев заметил ему, - неужели его не интересует такой животрепещущий вопрос, как война, то Островский отвечал:
   - В данный момент меня более всего интересует - дозволит ли здешняя дирекция поставить мне на сцену мою комедию.
   Все ахнули, а Тургенев заметил с многозначительной улыбкой:
   - Странно, я не ожидал такого в вас равнодушия к России!
   - Что тут для вас странного? Я думаю, что если бы и вы находились в моем положении, то также интересовались бы участью своего произведения: я пишу для сцены, и, если мне не разрешат ставить на сцену свои пиесы, я буду самым несчастнейшим человеком на свете.
   Когда Островский и другие гости разъехались и остались самые близкие, Тургенев разразился негодованием на Островского:
   - Нет, каков наш купеческий Шекспир?! У него чертовское самомнение! И с каким гонором он возвестил о том, что постановка на сцену его комедии важнее для России, чем предстоящая война. Я давно заметил его пренебрежительную улыбочку, с какой он на нас всех смотрит. "Какое вы все ничтожество перед моим великим талантом!"
   - Полно, Тургенев, - остановил его Некрасов, - ты когда расходишься, то удержу тебе нет! В тебе две крайности - или ты слишком строго, или чересчур снисходительно относишься к людям; а насчет авторского самолюбия, то у кого из нас его нет? Островский только откровеннее других.
   - Я, брат, при встрече с каждым субъектом делаю ему психический анализ и не ошибаюсь в диагнозе, - ответил Тургенев 6.
   Некрасов улыбнулся, да и другие также, потому что было множество фактов, как Тургенев самых пошлых и бездарных личностей превозносил до небес, а потом сам называл их пошляками и дрянцой...
  

Н. Д. Новицкий

ИЗ ДАЛЕКОГО МИНУВШЕГО

<Отрывок>

   Перешли мы затем к только что тогда напечатанному добролюбовскому "Темному царству", как в эту минуту раздается звонок и в дверях появляется, - кто бы вы думали? - сам А. Н. Островский!! 1 Я тут в первый да, к сожалению, и в последний раз в моей жизни видел Островского, произведшего на меня при этом самое приятное впечатление.
   Конечно, я теперь не могу уже ни в подробностях, ни тем более дословно передать разговора его с Добролюбовым, длившегося, полагаю, более часу, но я отлично сохраняю в памяти ту горячую, неподдельную благодарность, какую он выражал Добролюбову за его "Темное царство", говоря, что он был - первый и единственный критик, не только вполне понявший и оценивший его "писательство", как назвал Островский свои произведения, но еще и проливающий свет на избранный им путь...
   - Ну, знаете ли, Николай Александрович, - обратился я к нему, когда уехал Островский, - я столько же радуюсь оценке, сделанной Островским вашему "Темному царству", как он сам доволен им, если только, конечно, слова его искренни, в чем, кажется, едва ли может быть сомнение?! 2
   - Да, оно не хотелось бы, говоря по правде, сомневаться в том и мне, - заметил на это Добролюбов, - да только как тут поймешь и разберешь всех этих литературных генералов, которые, поверьте, хуже во сто крат ваших Бетрищевых 3, до того они все щепетильны и готовы видеть в каждом слове честной критики посягательство на их имя, на славу!!
  

В. А. Герценштейн

ИЗ "ПИСЕМ О БЫЛОМ И ПЕРЕЖИТОМ"

  
   <...> В августе 1860 года я ехал в Москву для поступления в университет. В то время во всей России была лишь единственная железная дорога - от Москвы до Петербурга, во всей же остальной необъятной России, "от финских хладных скал - до пламенной Колхиды" 1, ездили или на долгих, или на почтовых с попутчиками. Доехав до Харькова, я расстался там с своим попутчиком и на почтовой станции стал справляться о новом спутнике на дальнейший путь. Смотритель станции любезно указал мне адрес гостиницы, где какой-то проезжий ищет попутчика до Москвы. Постучавшись в двери указанного номера гостиницы, я застал за столом, уставленным чайным прибором, плотного господина, без сюртука, с расстегнутым воротом рубахи, редкими рыжеватыми волосами на голове и такой же небольшой бородкой, с открытым, ясным, добрым и весьма симпатичным лицом. При входе моем господин этот приподнялся, слегка извиняясь за свое дезабилье. Я объяснил цель моего прихода, и через пять минут мы уже условились ехать вместе, назначив на следующее утро время отъезда. Мой новый попутчик гостеприимно придвинул мне налитый им стакан чаю и стал меня расспрашивать о путевых впечатлениях, и в разговоре я с изумлением узнал, что предо мною известный драматург А. Н. Островский 2.
   Необходимо заметить, что в то время молодежь, и преимущественно провинциальная, относилась с особым благоговением к имени и к личности каждого сколько-нибудь выдающегося писателя, всякий такой писатель или литератор представлялся каким-то необыкновенным существом, окруженным каким-то особым ореолом, стоящим неизмеримо выше всей окружающей его толпы, и поэтому легко представить себе смущенье совсем еще зеленого юнца, впервые выпорхнувшего из своего провинциального гнезда на божий свет и волей судеб попавшего в столь близкое соприкосновение с известным писателем.
   Я должен сознаться, что хотя и был тогда уже несколько знаком с драматическими произведениями Островского, но имел об их литературном значении довольно смутные понятия. Великорусский купеческий быт, преимущественно изображенный в его произведениях, был для меня, жителя юга, выросшего притом и воспитанного в другой совсем сфере, совершенно незнаком. В провинциальных же театрах ставились тогда преимущественно разные мелодрамы или гнуснейшие фарсы, большинство провинциальных актеров были круглейшие бездарности, и публика ходила в театр, чтобы похохотать в фарсах или поплакать в раздирательных трагедиях, и больше для того, чтобы встретиться с знакомыми, на людей посмотреть и себя показать. О каком-либо воспитательном значении театра и драматических произведений редко кто имел понятие, а актеры менее всего, и провинциальные актеры пользовались вообще самой незавидной репутацией.
   И когда на другой день 3, ко времени нашего отъезда, собралась большая толпа провожатых, большая часть которой были актеры местного театра, когда я увидел, с каким уважением и любовью все эти бритые физиономии относились к Островскому, как он интересовался судьбой каждого из них, с какой отеческой любовью он давал им разные наставления и с какими шумными овациями и пожеланиями вся эта толпа провожала его до выезда за город, я впервые понял, что существует какая-то духовная связь между драматическим писателем и артистами, связь, выразившаяся на моих глазах столь искренно, столь задушевно, как между членами одной общей семьи, и для меня выяснилось значение этой связи для сцены и для зрителей.
   Еще более трогательная и теплая встреча и проводы ожидали Островского в Орле, куда мы прибыли в начале вечера и где в ожидании лошадей Александр Николаевич зашел в трактир закусить. Здесь случайно увидел его какой-то актер и поспешил дать знать "своим" о дорогом госте, и не прошло и получаса, как в трактир набралось около десятка артистов, которые с шумными приветствиями окружили Островского, обнимали и лобызали его, сообщали ему о своих радостях и печалях, о своих успехах и неудачах. Узнав, что Островский намерен в тот же вечер ехать дальше, кто-то из артистов втихомолку упросил смотрителя станции, и лошади оказались все в разгоне. В одиннадцать часов вечера, когда окончился спектакль в театре, привалила в трактир вся труппа в полном составе; из них многие не успели смыть грим и белила. За шумным ужином с дешевым вином и трактирным угощением сидела одна общая, тесно сплоченная семья, и во главе ее Александр Николаевич с несколько раскрасневшимся лицом, с сиявшими от удовольствия добрыми глазами, любовно беседовал со всеми, находя для каждого из присутствующих доброе сочувственное слово. Беседа продолжалась далеко за полночь, и наутро вся толпа с шумными пожеланиями провожала Островского до заставы.
   - Это все мои ученики, - объяснил мне Островский, когда мы остались одни, - все это воспитанники московской театральной школы; я был свидетелем первых шагов многих из них на сцене, по мере возможности руководил ими и направлял их в начале их артистической деятельности...
   И видно было, какое высокое наслаждение доставило ему проявление любви к нему всех этих деятелей сцены.
   Я отказываюсь передать то чарующее действие, которое производила на меня близость этого человека в течение четырехдневного совместного путешествия. Его ласковая, мягкая, в душу проникающая речь, его меткий, безобидный юмор, его добрые ласкающие глаза- все это производило столь неотразимое впечатление, что должно было приковать к нему самого черствого человека.
   Во все время пути главным предметом разговора была его любимая тема - сцена и ее деятели, и мне трудно определить теперь, чему более обязан я тем, что страстно полюбил драматическую сцену и научился несколько понимать ее значение: этим ли беседам с Островским в продолжение нашего путешествия или тем высокодаровитым артистам, которые подвизались тогда на сцене московского театра.
   Гейне восклицает где-то о Наполеоне I: "Шапку долой, читатель: я говорю о великом императоре". Заговорив теперь о тогдашних деятелях московской сцены, я готов также воскликнуть: шапку долой, читатель! я говорю о Щепкине, Садовском, Шуйском, Самарине, Васильеве, Живокини, Васильевой, этих столпах русской сцены, создавших столько художественных образов. <...>
   Громадное воспитательное значение произведений Островского давно и много раз было засвидетельствовано русской критикой. Этот любвеобильный друг человечества воспитал на отечественной сцене целые поколения. Из мрака невежества и заблуждений он выводил людей на путь ясный, открытый, на путь сознательного понимания жизни и человеческих отношений и обязанностей. Созданной им драмой он осветил умы зрителей и читателей, он внес не один светлый луч в царившее вокруг темное царство, он вдохнул в людей чувства человечности, и это благодетельное влияние отразилось на всей их дальнейшей жизни!.. <...>
   4-го января 1861 года была в первый раз поставлена на сцене Александрийского театра комедия Островского "Свои люди - сочтемся!" <...>
   К началу спектакля в театр прибыл двор, и в ложах и первых рядах кресел виднелась знать и представители большого света. Комедия, благодаря умелой игре Самойлова, Линской и других, имела громадный успех. Автор во все время действий оставался за кулисами и только в антрактах появлялся в директорской ложе, откуда он раскланивался на вызовы публики. По его несколько бледному лицу можно было догадаться, что он за кулисами все время сильно волновался, и только когда занавес в последний раз опустился и раздался оглушительный гром рукоплесканий и вызовы автора, лицо его прояснилось и приняло свое обычное ласковое и доброе выражение.
   Прошла неделя, и та же комедия была поставлена впервые в Москве 4, в Большом театре, в бенефис любимца и друга Островского - Прова Садовского, и этот вечер был настоящим праздником для самого автора и для всей интеллигентной части Москвы. Весь громадный зал московского Большого театра, вмещающий более трех тысяч зрителей, был переполнен сверху донизу. Во все время спектакля автор спокойно сидел в ложе, а на лице его отражалась уверенность, что исполнение своей пьесы он передал в надежные руки. И действительно, где и когда после этого можно было видеть в России такой подобранный персонал? М. Щепкин - в роли Большова, Пров Садовский - в роли Подхалюзина, Живокини - Рисположенского, Никулина-Косицкая - Липочки, Васильева - матери ее; да и публика была не петербургская, великосветская, едущая в русский театр только в те вечера, когда этого требует этикет или мода, а публика своя - московская, с затаенным дыханием прислушивающаяся к каждому слову, к каждому звуку, раздающемуся со сцены, и переживающая вместе с артистами все перипетии действий пьесы.
   Что творилось в театре в этот вечер, не поддается никакому описанию. Молодежь вынесла Островского на руках, без шубы, в двадцать градусов мороза, на улицу, намереваясь таким образом донести его до квартиры, и когда более благоразумным удалось накинуть ему на плечи шубу и усадить в сани, толпа в несколько сот человек различного пола и возраста направилась по сугробам снега к дому автора. Островский жил тогда в Замоскворечье, в самом центре "темного царства", и в эту ночь шумная толпа потревожила сон многих Кит Китычей, мирно покоившихся на высоких пуховиках. Островский появился на пороге своей квартиры, вызванный оглушительными криками толпы, он раскланивался со всеми, двух или трех вблизи стоявших обнял и расцеловал и выразил сожаление, что не может пригласить и вместить в своем доме всех, "хотя и поздних, но милых гостей"... <...>
  
  

П. Д. Боборыкин

<ОСТРОВСКИЙ НА ЛЮБИТЕЛЬСКОЙ СЦЕНЕ>

   <...> Цензура так же сурово обходилась и с Островским.
   "Свои люди - сочтемся!" попала на столичные сцены только к 1861 году 1. И в те зимы, когда театр был мне так близок, я не могу сказать, чтобы какая-нибудь пьеса Островского, кроме "Грозы" и отчасти "Грех да беда", сделалась в Петербурге репертуарной 2, чтобы о ней кричали, чтобы она увлекала массу публики или даже избранных зрителей.
   Культом Островского отличался только Аполлон Григорьев - в театральной критике. На сцене о пьесах Островского хлопотал всегда актер Бурдин, но дирекция их скорее недолюбливала.
   У меня в памяти осталась фраза начальника репертуара Федорова. Выпячивая свои большие губы, он говорил с брезгливой миной:
   - Вот нас упрекают все, что мы мало играем Островского (он произносил: Островского), но он не дает сборов.
   И правда: даже лучшая его вещь - "Свои люди - сочтемся!" - не удержалась с полными сборами 3.
   Мало того, позднее Литературно-театральный комитет возвратил ему даже "Женитьбу Бальзаминова" 4, найдя, что это - фарс, недостойный его.
   Но это случилось уже позднее; а пока Островский для Петербурга был еще новинкой, и очень немногие и в литературном кругу лично знали его.
   А тогда он уже сошелся с Некрасовым и сделался одним из исключительных сотрудников "Современника". Этот резкий переход из русофильских и славянофильских журналов, как "Москвитянин" и "Русская беседа", в орган Чернышевского облегчен был тем, что Добролюбов так высоко поставил общественное значение театра Островского в своих двух знаменитых статьях 5. Островский сделался в глазах молодой публики писателем-обличителем всех темных сторон русской жизни.
   В какой степени он действительно разделял, например, тогдашнее credo Чернышевского в политическом и философском смысле, - это большой вопрос 6. Но ему приятно было видеть, что после статей Добролюбова к нему уже не относятся с вечным вопросом: славянофил он или западник.
   Аполлон Григорьев по-прежнему восторгался народной "почвенностью" его произведений и ставил творца Любима Торцова чуть не выше Шекспира 7. Но все-таки в Петербурге Островский был для молодой публики сотрудник "Современника". Это одно не вызывало, однако, никаких особенных восторгов театральной публики. Пьесы его всего чаще имели средний успех. Не помню, чтобы за две зимы - от 1861 до 1863 года - я видел, как Островский появлялся в директорской ложе на вызовы публики.
   Но раньше всего я увидал его все-таки в театре, но не в ложе, а на самых подмостках, в качестве любителя.
   Тогда театральное "аматерство" {любительство (от франц. - amateur).} было уже в большом ходу и приютилось в Пассаже, в его зале со сценой, не там, где теперь театр, а на противоположном конце, ближе к Невскому.
   К этому любительству и я был привлечен. Тогда среди любительниц блистала г-жа Спорова, младшая дочь генеральши Бибиковой - курьезного типа тогдашней madame Sans-Gene 8. Спорова особой талантливостью не выдавалась, но брала красотой. Ее сестра, г-жа Квадри, была талантливее. Она и ее муж, офицер Квадри (недавно умерший), страстно любили театр и готовы были играть всегда, везде и какие угодно роли. К этому кружку принадлежала и даровитая Сандунова, когда-то артистка императорских театров и писательница - в те годы, когда ее муж издавал "Репертуар и пантеон" 9. Она была прекрасной исполнительницей бытового репертуара.
   И меня втянули в эти спектакли Пассажа. Поклонником красоты Споровой был и Алексей Антипович Потехин, с которым я уже водил знакомство по дому Писемских. Он много играл в те зимы - и Дикого и Городничего. Мне предложили роль Кудряша в "Грозе", а когда мы ставили "Скупого рыцаря" для такого же страстного чтеца и любителя А. А. Стаховича (отца теперешних общественных деятелей 10), то я изображал и герцога. <...>
   Пассаж оставался верен бытовому театру. И участие не только Потехина, но и самого Островского было неожиданной приманкой для той публики, которая состояла из самых испытанных театралов.
   Островского я еще не слыхал как чтеца сцен из его комедий. Читал он не так, как Писемский, то есть не по-актерски, в лицах, а писательски, без постоянной перемены тона и акцента, но очень своеобразно и умело.
   Появление его в роли Подхалюзина - это и был "гвоздь" и для тогдашних любителей театра. Ему сделали прием с подношением венка, но в городе это прошло почти что не замеченным большой публикой 11.
   Как актер Островский не брал ни комизмом, ни созданием типичного лица. Он был слишком крупен и тяжеловат фигурой. Сравнение с Павлом Васильевым было для него невыгодно. Но всю роль провел он умно и с верностью московскому бытовому тону.
   И тогда уже и за кулисами и в зале поговаривали, что ему не следовало бы с его именем рисковать такой любительской забавой. Красота госпожи Споровой и на него подействовала, после того как он ее видел на той же сцене в Катерине.
   Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много лет; но больше к нему я присматривался в первое время и в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и в Москве, "уда я попал к нему зимой, в маленький домик у Серебряных бань, где-то на Яузе, и нашел его в обстановке, которая как нельзя больше подходила к лицу и жизни автора "Банкрута" и "Бедность - не порок".
   Он работал тогда над своим "Мининым", отделывал его начисто; но первая половина пьесы была уже совсем готова.
   Домик его в пять окон - самой обывательской внешности - окунул и меня в дореформенный московский мир купеческого и приказного люда.
   В передней меня встретила еще не старая, полная женщина, которую я бы затруднился признать сразу тогдашней подругой писателя. Это была та "Агафья Ивановна", про которую я столько слыхал от москвичей, приятелей Островского, особенно в годы его молодости, его первых успехов.
   Ей он - по уверению этих приятелей - был многим обязан по части знания быта и, главное, языка, разговоров, бесчисленных оттенков юмора и краснобайства обитателей тех московских урочищ.
   Агафья Ивановна сейчас же стушевалась, и больше я ее никогда не видал.
   В первой же комнате, служившей кабинетом автору "Минина", у дальней стены стоял письменный стол, и за ним сидел - лицом ко входу - Александр Николаевич в халате на беличьем меху. Такие его портреты многим памятны.
   Он сейчас же начал говорить мне о своем герое, как он его понимает, что он хотел в нем воспроизвести.
   Замысел его нельзя было не найти верным и глубоко реальным. Минин - по его толкованию - простой человек, без всякого героического налета, без всякой рисовки, тогдашний городской обыватель, с душой и практической сметкой.
   В его хронике нижегородский "говядарь" сбивается с этой бытовой почвы, и автор заставляет его произносить монологи в духе народнического либерализма.
   Но, судя по тем сценам, какие Островский мне прочел, - а читал он, особенно свои вещи, превосходно, - я был уверен, что лицо Минина будет выдержано в простом, реальном тоне 12.
   И тогда уже, и позднее, на протяжении более двадцати лет, я находил в Островском такую веру в себя, такое довольство всем, что бы он ни написал, какого я решительно не видал ни в ком из наших корифеев: ни Тургенева, ни у Достоевского, ни у Гончарова, ни у Салтыкова, ни у Толстого, и всего менее - у Некрасова.
   По этой части он с молодых годов - по свидетельству своих ближайших приятелей - "побил рекорд", как говорят нынче. Его приятель, будущий критик моего журнала "Библиотека для чтения", Е. Н. Эдельсон, человек деликатный и сдержанный, когда заходила речь об этом свойстве Островского, любил повторять два эпизода из времен их совместного "прожигания" жизни, очень типичных в этом смысле.
   Когда мне лично привелось раз заметить Александру Николаевичу, как хорошо такое-то лицо в его пьесе, он с добродушной улыбкой, поглаживая бороду и поводя головой на особый лад (жест, памятный всем, особенно тем, кто умел его копировать), выговорил невозмутимо:
   - Ведь у меня всегда все роли - превосходные!
   Поэтому, когда он ставил пьесу - и на Александрийском театре, - он всегда был отменно доволен всеми исполнителями, даже и актера Никольского похваливал. Раз они играют в его пьесе - они должны быть безукоризненно хороши 13.
   Может быть, это повышенное самосознание и давало ему нравственную поддержку в те годы (а они продолжались не один десяток лет), когда он постоянно бился из-за постановки своих вещей и дирекция держала его, в сущности, в черном теле.
   Переписка Александра Николаевича, появившаяся после смерти актера Бурдина 14, бывшего его постоянным ходатаем, показала достаточно, как создатель нашего бытового репертуара нуждался в заработке; а ставил он обыкновенно по одной пьесе в сезон на обоих императорских театрах.
   И позднее, в семидесятых и восьмидесятых годах, его новые вещи в Петербурге не давали больших сборов, и критика делалась к нему все строже и строже 15.
   Но все это не могло поколебать той самооценки, какой он неизменно держался и в самые тяжелые для него годы. Реванш свой он получил только перед смертью, когда реформа императорских театров при директоре И. А. Всеволожском выдвинула на первый план самых заслуженных драматургов - его и Потехина, а при восстановлении самостоятельной дирекции в Москве Островский взял на себя художественное заведование московским Малым театром.
   Ему предложили и директорство 16, но он отказался от главного административного поста.
   И поразительно скоро, как все говорили тогда за кулисами, он приобрел тон и обхождение скорее чиновника, облекся в вицмундир и усилил еще свой обычный важный вид, которым он отличался и как председатель Общества драматических писателей, где мы встречались с ним на заседаниях многие годы.
   Такая писательская психика объясняется его очень быстрыми успехами в конце сороковых годов и восторгами того приятельского кружка из литераторов и актеров, где главным запевалой был Аполлон Григорьев, произведший его в русского Шекспира. В Москве около него тогда состояла группа преданных хвалителей, больше из мелких актеров. И привычка к такому антуражу развила в нем его самооценку.
   Но вся его жизнь прошла в служении идее реального театра, и, кроме сценической литературы, которую он так слил с собственной судьбой, у него ничего не было такого же дорогого. От интересов общественного характера он стоял в стороне, если они не касались театра или корпорации сценических писателей. Остальное брала большая семья, а также и заботы о покачнувшемся здоровье. <...>
  
  

А. Ф. Кони

А. Н. ОСТРОВСКИЙ

(Отрывочные воспоминания)

  
   Несмотря на признаваемое мною огромное художественное и общественное значение произведений А. Н. Островского и неизгладимое впечатление, оставленное во мне некоторыми из них в сценическом исполнении, мои личные воспоминания о нем весьма невелики. Моя сознательная юность совпала со второю половиной пятидесятых годов прошлого столетия, со временем особого оживления литературы после леденящего гнета последнего десятилетия перед тем. В обществе жило и с каждым днем расширялось предчувствие неизбежности великих реформ, которые должны были коснуться уклада русской бытовой жизни, заглянув в ту область, которая заслонялась тем, что Иван Аксаков метко назвал общественной и государственной "фасадностью". Первая и главнейшая из этих реформ - отмена крепостного права - с каждым днем приобретала реальную осуществимость, а в области словесности каждый год приносил произведения, составляющие до сих пор драгоценные перлы нашей литературы. Достаточно указать на "Обломова" в полном виде, на "Дворянское гнездо", "Рудина", "Тысячу душ" Писемского и др. С того времени прошло более чем шестьдесят лет, но и до сих пор после многого пережитого в той же области, мне светят и меня греют воспоминания о тех далеких днях, когда приходилось с нетерпеливым и жадным волнением добывать и раскрывать книжку журнала, где бывали помешены такие произведения. Они рисовали и уясняли нам, молодежи, многие стороны уходившей в прошлое действительности и своими яркими красками давали почувствовать желанное и, казалось, так возможное светлое будущее родины. Имена Тургенева, Гончарова, Некрасова были нам особенно дороги, но Островский был довольно чужд. Этому было несколько причин. Те его пьесы, которые изредка приходилось видеть на сцене в Петербурге, давались без серьезного к ним отношения, с крайними преувеличениями их комического оттенка, причем одна из лучших его комедий, создавшая ему громкую известность - "Свои люди - сочтемся!", была допущена на сцену лишь в самом конце пятидесятых годов и притом с искаженным, по цензурным соображениям, концом 1. Бытовая драма медленно завоевывала себе театральные подмостки, приучившие публику к представлениям ложнопатриотического характера, к сентиментальной мелодраме и к водевилю, постепенно уступившему место оперетке, едва ли содействовавшей развитию вкуса зрителей. Того глубокого понимания смысла и значения произведений Островского, какой представляла московская сцена, тут не было и в помине. Из-за потешно и часто карикатурно- представленных положений в среде весьма далекой от петербургской бюрократической жизни не выглядывала, несмотря на присущую ей своеобразность, человеческая личность с ее глубокими, то мрачными, то трогательными свойствами в ее житейском укладе. Вместе с тем почти исключительное сотрудничество Островского в "Москвитянине", его близость с "молодой редакцией" последнего и восторженные отзывы со стороны так мало понятного в свое время Аполлона Григорьева 2 очень не нравились петербургской критике, ставившей на первый план не художественность, а публицистическое направление произведений. Старый московский горячий спор западников и славянофилов принимал здесь новую форму, и близость Островского со славянофильским кружком - "ein кружок... in der Stadt Moskau" {один... в городе Москва (нем.).} - считалась признаком отсталости и равнодушия к общественным интересам, размеры и свойства служения которым, а не художественная разработка житейской правды, служили мерилом для оценки писателя. Голос Григорьева, вдумчивого сторонника Островского, был для петербургской критики голосом вопиющего в пустыне. До появления "Грозы" сочувственные отзывы о произведениях Островского встречались редко среди пренебрежительных, а подчас даже и ругательных рецензий. Даже такая глубоко прочувствованная и содержательная вещь, как "Бедность не порок", была встречена глашатаями "истинных", то есть, в сущности, исключительно публицистических задач литературы, весьма неодобрительно 3. Автору "ставилось на вид", что он не ограничился бичующим изображением "самодурства", а позволил себе под обличием падшего и порочного русского человека раскрыть душу живу и найти в ней божью искру любви и сострадания, считая, как он сам выразился в письме к Погодину, что "для права исправлять народ надо ему показывать и то, что знаешь за ним хорошего" 4.
   Особенно отличался в этом отношении поэт Щербина 5 - "грек нежинский, но не милетский", с которым одно время носились некоторые круги петербургского общества и в особенности усердные почитатели вице-президента Академии художеств графа Ф. П. Толстого, у которого, слегка заикаясь, Щербина стал ярым противником старика Погодина, Аполлона Григорьева и Островского. Его сатирические стихотворения ходили по рукам во множестве списков и разносили неверное и крайне недоброжелательное об упомянутых литературных деятелях представление, злорадно повторяемое людьми, не дававшими себе труда основательно познакомиться с произведениями ядовито уязвляемого Щербиной автора. В моем собрании автографов писателей есть написанное характерным крупным почерком Щербины "Послание к некоему бессребреному старцу Михаилу (Погодину), отправляющемуся на казенный счет изучать монголов на месте" и стихотворение "Пред бюстом автора гостинодворских комедий"; среди бумаг покойного профессора Бориса Николаевича Чичерина я нашел автограф Щербины - "Сказание о некоем боголюбивом юноше и святоше Тертии" (Филиппове), и в этом сказании Островский называется стяжавшим себе по справедливости наименование "гостинодворского Коцебу", а во втором из этих пасквилей, написанном "после чтения в "Москвитянине" стихотворения А. Григорьева "Искусство и правда", автор, обращаясь к Островскому, которого именует трибуном невежества и пьянства адвокатом", "чей жалкий идеал пропойца Торцов", говорит: "Тебе сплели венок из листьев белены и пенник, и дурман несут на твой треножник лишь "Москвитянина" безумные сыны, да с круга спившийся бессмысленный художник".
   Появление "Грозы" произвело, однако, решительный поворот в отношении печати и общества к Островскому. Добролюбов, еще и раньше ценивший Островского как изобразителя и обличителя самодурства, произвел сильное впечатление своей статьею "Луч света в темном царстве", которая читалась с жадностью и заставляла приступить к серьезной переоценке прежнего критического отношения к Островскому 6. Еще большее впечатление производила "Гроза" на сцене, где к исполнению ее были привлечены лучшие силы Александрийского театра 7. Было видно, что к постановке ее все участники - артисты, режиссер и декораторы - отнеслись с особой любовью. Линская была удивительная Кабанова, холодом веяло от нее, от каждого ее слова и движения. Снеткова создала цельный и поэтический образ Катерины, а сцена ночного свидания Кудряша - Горбунова с Варварой - Левкеевой - была проведена ими с такой жизненной правдой и эстетическим чутьем, что заставляла совершенно забывать, что находишься в театре, а не притаился сам теплою весеннею ночью на нависшем над Волгою берегу в густой листве, в которой свистит и щелкает настоящий соловей. Но выше всего был Мартынов, драматический талант которого, столь неожиданно расцветший, тут проявился во всей своей силе. На месте актера, одно появление которого еще недавно, в каком-нибудь нелепом водевиле, вроде "Дон Ронуда де Калибрадос" или "Что и честь, коли нечего есть", возбуждало громкий, заранее готовый смех зрительной залы, - вырос человек, властно и неотразимо заглядывающий в самую глубину потрясенного сердца зрителя. Роль молодого Кабанова была апогеем славы Мартынова, она же была и его лебединой песнью. Я еще вижу его как живого над трупом несчастной жены с непередаваемым выражением в лице и голосе, бросающим старой Кабановой упрек: "Это вы ее убили, маменька, вы".
   Переехав после закрытия петербургского университета в 1861 году в Москву, я мог наслаждаться, насколько позволяли мои скудные студенческие средства, зрелищем настоящего исполнения произведений Островского, которое было достойно их художественной обработки и внутреннего смысла. Без глубокой благодарности не могу я вспомнить Садовского и Шуйского, Рассказова, Акимову, Косицкую и других, составлявших истинное и непревзойденное украшение московской сцены. Их игра была не только ярким личным воплощением образов, созданных автором, но и живою непосредственною связью между артистом и зрителем. Не могу забыть впечатления, произведенного на меня и на многих из тогдашней студенческой молодежи "Доходным местом". Перед нами, будущими юристами, в заманчивых чертах рисовалась грядущая судебная реформа, но большинство из нас не имело случая и возможности узреть воочию душевный склад и повадку деятелей еще существовавшего суда с его приказным строем и теми свойствами, которые дали Хомякову право воскликнуть: "В судах черна неправдой черной" 8. Нравственные мучения и колебания Жадова и проповедь пляшущего Юсова не могли не вызывать желания стать работником в том новом суде, который искоренит черную неправду. И как осязательно и наглядно для мало-мальски чуткого молодого сердца страдал незабвенный Жадов - Шуйский! Какое негодование вызывала самодовольная фигура Юсова - Садовского, желающего плясать на улице, пред всем народом, потому что он - мздоимец и лихоимец - объявляет, что "душу имеет чисту". Как было не любить и не ставить высоко автора, который, найдя понимающих его замыслы исполнителей, умел в "Шутниках" Шуйскому дать возможность сказать поворачивающим душу полушепотом свое трагическое: "пошутили", а Садовскому раскрыть весь ужас положения бедной девушки, покровительственно гладя ее волосы и с особым многозначительным выражением говоря ей: "Ко мне в экономки"... Обаятельное впечатление, производимое на меня пьесами Островского в московском исполнении и истолковании, усиливалось еще и тем, что я на собственном опыте, давая уроки в купеческих домах, на Малой Якиманке, у Николы на Ямах и т. п., изведал всю справедливость тех картин и образов, которые провозглашались в Петербурге, как карикатура. В моих воспоминаниях студенческого времени (в третьем томе "На жизненном пути") я говорю об этом подробно. Теперь же скажу только, что мне не раз, слушая и видя многое, что совершалось и говорилось в суде, приходилось спрашивать себя: "Да не отрывок ли это из какой-нибудь неизвестной мне комедии Островского, разыгрываемый опытными любителями?" Сколько раз чувствовал я, что Островский поэтому имеет полное право повторить по отношению к себе те слова, которыми Л. Н. Толстой заключает вторую часть своих "Севастопольских рассказов": "Герой моей повести, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда".
   Не все, впрочем, и в Москве относились к Островскому с справедливым признанием его таланта и заслуг пред русской драматической литературой. Особенно меня поразил в этом отношении выдающийся и тонкий артист Михаил Семенович Щепкин. Я несколько раз был у него - старого приятеля моего отца, на Третьей Мещанской улице, и слушал его исполненные интереса и глубоких артистических замечаний рассказы, воспоминания и чтение стихотворений Шевченко. Я помню его восторженные слезы при отзывах о Гарибальди, по поводу которого он приводил ходивший на Украине слух, что будто бы предки итальянского героя были "запорожцами и назывались загребайло". Я был раз свидетелем удивительного по своей оригинальности объяснения его о том, как играть Отелло, со знаменитым трагиком негром Айро Олдриджем, посетившим его в сопровождении шумливого Кетчера в качестве переводчика. В сетованиях о том, что ему пришлось покинуть сцену вследствие преклонного возраста, Щепкин коснулся, не помню по какому поводу, "Грозы" Островского, и неожиданно поразил меня, сказав, что по отношению к этой пьесе он разделяет мнение Галахова, считавшегося некоторыми в то время за авторитет в оценке драматических произведений. Мнение же это состояло в том, что Академии наук не следовало присуждать Островскому Уваровскую премию за эту драму - за произведение, на представление которого нельзя идти порядочному семейству и куда, конечно, сам граф Уваров никогда бы не повел свою дочь 9. "Народная драма, - говорил Щепкин, - должна соответствовать народным воззрениям, и потому странно, что Островский выставляет, как идеал, женщину, решившуюся всенародно объявить себя распутною. Да и Дикой неправдоподобен и карикатурен. Нельзя выставлять в условиях современности самодура, действующим беспрепятственно в такое время, когда никто его самодурству уже не покорится" 10. Так сильно влияли на взгляды замечательного и глубокого артиста, умевшего создать незабываемые образы Фамусова и Городничего, устарелые традиции условного искусства. Резкое осуждение Островскому, наводнявшему сцену своими комедиями, пришлось мне слышать и от автора "Аскольдовой могилы" Верстовского.
   Личные встречи мои с А. Н. Островским были не часты. Мне приходилось видеть его у Алексея Феофилактовича Писемского, переселившегося в Москву на Пресню после неудачного редактирования в Петербурге "Библиотеки для чтения" и оскорбительного шума, поднятого вокруг его имени по поводу бестактных фельетонов под псевдонимом Никита Безрылов, огульно осмеивавших разные либеральные общественные начинания. Еще недавно прославляемый за свой замечательный роман "Тысяча душ" и драму "Горькая судьбина", увенчанную Уваровской премией, он сделался мишенью для самых резких нападений, доходивших до вызова его на дуэль. Давши некоторую отповедь своим литературным против

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 730 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа