о делалось!115
Ушибли Меркурьеву; Переплетчиков - плакал; а Пашуканис вылетел сдуру: из
донкихотства; надо было изъять профанаторов, иль всему составу "Эстетики"
развалиться от действий маленькой группочки; Брюсов вышвыривал с мстительной
радостью, тешась, как скальпом, победой своей; а Рачинский с ехидным
подкуром, как мальчик, пинающий пяткою в мягкие части такого ж, как он,
старика, изгонял Переплетчикова; Трояновский - любовался техникой своих
операционных приемов; один Серов мучился, стулом скрипя; на лице проступала
брезгливая боль; точно ревмя ревел; и молчал и кривился: ревел в нем
невидимый вес; содрогался я от крутых мер, ожидая решенья Серова, которого
профиль почти вовсе спрятался, полузакрытый ладонью; но он поднял руку - за
Брюсова.
И я - за ним.
Под мрачною внешностью этой с таким саркастическим видом - кипели
вулканы; и лев в нем рыкал; он, давяся от рыка, его сотрясавшего, - ежился
горько.
Раз вышел из тени; я дал тому повод, делая доклад от "Весов"; дня за
три перед тем я поссорился с Брюсовым (нас помирил Поляков); после ссоры
повестки "Эстетики" не были посланы вовремя, никто на доклад не явился; я
поднимаюсь по лестнице, вижу: все пусто; ни Трояновского, ни даже Эллиса:
случайные одиночки! Средь них - Иван Бунин, явившийся точно назло, чтоб
учесть пустоту; ненавидя Брюсова, он - с любезным авансом ко мне; но дело -
не в нем, не в "Весах", не во мне, а в Серове, метавшемся в пустых комнатах,
их заполнявшем, косившемся на пустевшую лестницу: не придет ли кто - все ж?
Увидавши меня, с перепыхом он бросился к двери и, мягко схватив за рукав, с
неприсущей ему демонстрацией под локоть ввел, как протопоп архиерея; горячим
пожатием руки успокоил меня, не сказавши ни слова, меня усадил, пододвинул
мне пепельницу и на цыпочках стал передо мной расставлять ряды стульев,
рукой приглашая садиться; таки набралась еще горсть; взяв рукой колокольчик,
открыл заседание, слово давал.
Зная всю его мешковатость, любовь к уголкам, к спинам, - понял:
бестактностью членов правления взорван был он, пережив ее срамом себе; этот
взрыв в нем меня взволновал; и я мог увлечь слушателей; единственный вечер
под председательством В. А. Серова прошел с максимальным подъемом (поздней
собралась-таки публика);116 понял, за что так любили его; когда заболевал,
то летел Философов из Питера - нянькой сидеть в изголовьях; Рачинская
плакала.
Непоказной человек; с вида - дикий; по сути - нежнее мимозы; ум -
вдесятеро больший, чем с вида; талант - тоже вдесятеро больший, чем с вида.
Видя издали серую пару коротенького Серова, пробирающегося перевальцем,
на цыпочках, не спугнув референта, присесть в уголочке, - казалось: "вес",
ставши светом, живит; электричество - светит светлее.
Таков был Серов117.
Полную противоположность Серову являл Переплетчиков; тот - как улитка:
под домиком; этот - слизняк вылезающий; весь - нараспашку; румянец на
дряблых щеках; ясноглазо заглядывал в душу, "нутра" раскрывая: свои "целины"
непочатые; точно с брюшиной распоротой ходит, бывало; открытая шея; сюртук -
распашной; он покуривал - с весом; пошучивал - с весом, с уютами; был он -
плакат - с яркой прописью: "Эй, обратите внимание!" -
- "Мастер!"
Широкий, матерый, вошедший в года, он стяжал популярность отличнейшим
сочетанием почтенности с явным заискиванием у еще сосунцов; он писал
передвижнические пейзажи; и выставка вологодских этюдов всем нравилась;
вдруг, черт его знает, пустился кропить бледно-розовой и бледно-синею точкой
холстину саженную; у Кузнецова, Сарьяна и Водкина мы ощущали усилия к новому
зрению; пред дрызготней Переплетчикова ощущение жгло: штаны падают! Стыдно:
бебешкой предстал лысый, кряжистый, хриплый старик и показывал всем
моховатые икры; что хуже всего: у него столь глубоко нутро, что еще оно ниже
пупка; а его все он рвался показывать!
Он импонировал: лысиной, ростом, опущенным усом, бородкою карею, усом
багряным, бровями густыми, которые морщил, очами, которыми он поводил; все
же лысинка - с волосом; и колер - того...; и глазенки под "взорами" -
ерзали. В целом - лубок перекрашенный!
В. А. Серов много весил; В. Брюсов - сражал, завоевывая ряд участков
культуры; Сарьян - импонировал думой; И. И. Трояновский воодушевлял нас
работать. Матерый такой, коренной передвижник, В. В. нес свою моховатую,
голую ногу; прошу понять аллегорически!
Все-то ему не сиделось: лез к барышням, - тем, что кусали под локоть
своих козловидных приятелей; их собирал Переплетчиков и с перехряком, с
похлопом доказывал, что композитор, давно обскакавший и самую музыку,
жаривший пальцем "бу-бу" по последнему клавишу, - выше Бетховена.
Так яснооко об этом вещал.
Выходило: он вздул в символизм... двадцать пятые волны, которые вздули
ужасные нравы; так староколеннейший член стал дырой, из себя в наш корабль
захлеставшей дрянцою; уж крен ощущался: топил Переплетчиков нас! Так
почтенье пред этою столь коренною фигурой, с "нутром" созерцателя зорь,
стало - недоуменьем, переходящим в решение: надо со вздором покончить!
Сперва он пленил; в комитете единственно он говорил о "заре", о "душе",
восседая на кресле; сидел на моих воскресеньях с маститым уютом, покуривая;
в комитете, мешая нам сосредоточиться на злобе дня, говорил о заре на заре;
говорил о заре на моих воскресеньях:
- "Чего вы тут, батюшка: вы бы по чувству!"
Слушок пробежал: "комитетчики", мы - не имеем "зари"; мы - сухие; мы -
академисты; Василий Васильевич - "мастер", "нутро", и "кишка" - точно Атлас
поддерживает на своих раменах купол неба: с зарею; и даже "кишку" свою очень
охотно показывает; это хором твердили вводимые им козловидные юноши и
босоножки, вздымающие из-под юбок свои двадцать пятые волны; одно -
веселиться без всяких "платформ", как мы раз веселились, катаясь с Василием
Васильевичем, с Адой Кор-вин, с Меркурьевой - в лодке: в Царицыне, - в
сопро-вожденьи поэта и баса, бежавшего веснами пыльным бульварным кольцом
ежедневно, с ррр... РРР- ррроман-тическим бросанием (в смысле "Тика" и
"рома") через плечо альмавивы:119 рома-н-тика!
Это - одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых
"гм" пригласил посетить им организованный очень любимый кружок "Дмагага".
"Дмагага" - что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей -
перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед рома-н-тиком, перед
дергавшим кэки-уоки120 очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом
удивлявшимся, как он до здакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал,
вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной - наружу, перед,
наконец, появившимся в нашу компанию... Виктором Стра-жевым, мной
созерцаемым только в "Кружке", - где он фрак упоительный с лестницы дамам
показывал; и - оскорбленный, приподнятый профиль.
И мне стало ясно: кружок "Дмагага" - просто: "Гага-га-га!" Я, конечно,
туда - ни ногой; пусть себе "дма-гагакают": частное дело; одно озабочивало:
"дмагагаи-ца" - распространялась в "Эстетике", как лопухи и крапива в
заброшенном домике.
Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, - оно, конечно...; погони же
фавнов с высунутыми языками за нимфами, - оно, того! Когда открылось, что
задание Переплет-чикова - снять штаны с нас и их заменить меховиною "а-ля
козел", то стало ясно: Переплетчиков - это, это: того! К тому времени мы
разглядели его: что сердечность, - прекрасно; а что хитреца и злой умысел, -
тоже: того! "Очи" - пластыри; а из-под них - глазки: злые, веприные;
перемигиваются за порогом "Эстетики", кто его знает, - с кем!
Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою
моховатую ногу над лысинкой! И - при такой-то наружности! И при эдаком
имени, возрасте, "весе"! Василий Васильевич, - мы-то: а - вы-то!
Вопрос был поставлен ребром!
Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к
приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим
мучился; тут публичное выступление членов кружка "Дмагага" от "Свободной
эстетики", но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к
трибуналу; исключили Меркурьеву; но это - повод; она - лишь покров снеговой
над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал
лапу под нами; и зубы точил; он - полез, бурый, злой, угрожающий череп
снести; мы стояли с рогатинами; из "Эстетики" таки ушел он.
Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится,
аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой
ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю,
залезает в глаза; и... и - шепотом:
- "Вы, Борис Николаевич, - вы убили Меркурьеву!" Так мещанин в
"Преступлении и наказании" шепчет
Раскольникову:
- "Убивец, убивец!"121
Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это - прием:
вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности
смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть - случай.
Порой "целина" - лишь цветочный покров: над болотом гнилым.
Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и "сынок до
седин" Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд
славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), - взошел на старинных
дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный
блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком
производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его
с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он
был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым,
придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в
консерватории, ни в "Эстетике", но честно нес службу, ничего нового не
внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в
безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво
присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой
музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы
"Ледяной дом"122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, - тоже
заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая
винцо. Шестой член комитета - Брюсов; [Характеристика последнего - см.
"Начало века"] седьмой - я.
МОСКОВСКОЕ ОБЩЕСТВО ЭПОХИ РЕАКЦИИ
"Эстетика" стала "наша", противополагаясь "Литературно-художественному
кружку", где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов:
газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; "Эстетику" окантовали цветы
буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все
свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему,
председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий
скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих,
адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был
убежать из "Кружка"; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с
ехидством следя, как беседы разваливаются; он в "Эстетике" уровень их
поднимал; о беседах "Кружка" мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже
важный директор:
- "Охота вам там околачиваться: это ж - ... подлое место".
"Эстетика" в лучшую пору ее создала атмосферу: развязывались языки; но
позднее пуризм задушил ее чванством купчих, нарядившихся в слово, как в
платье; они говорили по Оскару Уайльду; "Кружок", этот клуб пошляков, и
"Эстетика", клуб эстетических пыжиков, вдруг заключились в одни буржуазные
скобки, в которых они расширялись: "Эстетика" - в "Русскую мысль", в
Религиозно-философское общество, в "Путь", в "Скорпион", в "Мусагет" и в
"Дом песни"; "Кружок" - в "Бюро прессы", в Художественный театр, в бар
"Ла-Скалу", в "Летучую мышь", в "Альпийскую розу"123, в кофейню Филиппова, в
тот ресторан, что открылся около Тверской на бульваре, в то кафе, которое -
посередине бульвара, и в "Прагу"; в "Кружке" - состоянья проигрывались;124 а
в "Эстетике" - состоянья играли алмазами: на телесах.
В 1907 году антиномия между "Кружком" и "Эстетикой" была не в пользу
"Кружка".
"Эстетику" окрасила "Голубая роза", слившаяся позднее уж с "Миром
искусства"; голуборозники очень дружили с "Весами"; и я, возвратись из
Парижа, читал у них; Павел Кузнецов аффектированно мне поднес ветвь цветов.
Раз по зову Судейкина взялся и я за театр марионеток: дать фабулу; он -
оформленье; еще молодой, густобровый, одетый со вкусом, причесанный, в
цветном жилете, с глазами совы, как слепой, круглолицый и бледный брюнет
этот с бритым лицом, привскочив, остро схватывал мысль, развивая ее очень
странно; внезапно, с достоинством важным, с рукой, точно муху поймавшей,
умолкнув, стоял неподвижно, внимая себе, сморщив бровь: ухо, ум! Он
серьезничал; но в смешноватой игре его мыслей рождались какие-то бредики;
раз он, вращая рукой, осчастливил меня:
- "Я вас понял... Занавес - взлетает; на сцене - рояль; на рояли -
скрипичный футляр; он раскрылся, а из него - мадонна с рожками: голая!"
- "Знаете ли, - это несколько странно!" - сказал я; и - ретировался;
потом мотивировал осторожно отказ от участия в таком театре.
Но он превосходно держался; его церемонность и пылкая сухость внушали
почтенье; хрупкая, юная, очаровательная блондинка, неглупо щебечущая, точно
птичка, его жена, напоминала цейлонскую бабочку плеском шелков голубых и
оранжевых в облаке бледных кисеи; муж, конечно, ее одевал; я смотрел на ее
туалеты: полотна Судейкина!
Эти художники к нам приходили со стайкой молоденьких женщин, которые
вдруг принимались порхать пестротою на иссиня-серых стенах: как колибри!
Все - жены, подруги и сестры; они отличались от тех голоручек, которых водил
Переплетчиков, тем, что умели держать себя; они отличались умом от
"алмазных" купчих, разбросавших свои состоянья на волосы, руки и плечи.
Был жив и умен Кузнецов, развивавший градацию экстравагантных порывов;
мне помнится он в желтом, клетчатом; талия же - с перехватом; старообразное,
бритое, но интересное умной игрою лицо - чуть-чуть... песье; был весел и мил
Дриттенпрейс, моложавый и длинный: в очках; вид - романтика: из Геттингена.
И всюду мелькал губастым таким арапчонком - немного смешной, загорелый
художник Арапов; как месяц, сквозной меланхолик, чуть сонный, склоненный,
как сломанный, - бледно немел Сапунов, вид имея такой, что вот-вот он
опустится в волны плечей и шелков, над которыми встал он; и он -
опустился... на дно Балтийского моря... И бледные, чернобородые греки ходили
сюда - Милиоти: талантливый брат, Николай, с неталантливым, злым интриганом,
Василием, нашим врагом; с другим греком года сухо резался здесь этот грек: с
М. Ф. Ликиардопуло; бывший присяжный поверенный, черным своим сюртуком и
галантными серыми брюками (черной полоской) держался "окончившим
университет"; Милиоти всегда ловко дергал за ниточку Н. Рябушинского;
казался красавец этот - куафером; не зубы, а - блеск; губы - пурпуры;
жемчуги - щеки; глаза - черносливы; волной завитой волоса, черней ваксы,
спадали на лоб; борода, вакса, - вспучена: ее не выщиплешь - годы выщипывай:
очень густа! Не хватало берета с пером: валет пиковый, но - отпустивший
растительность. Помню Сарьяна, который, вниз свесивши черные усики, мрачно
ходил и рассеянно, сухо совал свою руку, не глядя, кому он сует; был -
зеленый, худой, пожираемый думой; когда морщил лоб, брови сращивались; и не
знал я тогда: через двадцать лет с лишним Сарьян, - пополневший, усталый, -
Армению с добротой приоткроет; и будет возить - в Аштарак, Айгер-Лич, в
Баш-Гарни, в древний Вагаршатап, на Севан;125 он мне камень живил, на снега
Арарата показывал; в эти года был кофейного цвета пиджак у него. Был нелеп
Ларионов, таскаемый мо-локососиком всею семьей Трояновских, как в люльке;
откуда с большою охотой выпрыгивал он: помню длинные ноги его; высоко не
летал, но - подпрыгивал, нам улыбаясь не то глуповато, не то удивленно, что
так он талантлив; меня удивляла его голова: шириною - в длину, а длиной - в
ширину.
С голуборозниками дружил; ненавидел меня Милиоти Василий.
Отдельно держались Досекины; Сергей скоро умер; Николай же видался
года. С головы до пят мирискусник, скептически, но снисходительно
молокососикам-голубо-розникам палец дававший сосать, Игорь Грабарь, такой
темно-розовый, гологоловый, почтенный, - ученым сатиром шутил с Остроуховым,
с Брюсовым; он собирал материалы к истории памятников, тратя все средства
свои на культурное дело это, метаясь по разным медвежьим углам; он являлся
оттуда, хвалясь материалами; а как художник работал он мало, давая игру
хрусталей, скатертей и букетов, кричавших о радости. Где-то между Поляковыми
и Марьей Ивановной Балтрушайтис, роняя в костлявые пальцы лицо, локти - в
ноги, ворчливо показывал свой длинный нос всей Москве из-за пальцев
"московский Бердслей", Николай Петрович Феофилактов; сонливец, добряк и
простяк, - постоянно искавшая и зубочисткой в зубах ковырявшая наша
"весовская" цаца, рисующая одним росчерком то - козью ножку, то - башмачок;
и его загогулины - "феофилулинами" кто-то раз обозвал; Поляков его выдвинул;
точно поплевывал фразочками:
- "Черт... - и горький вздошек из разинутой пасти, - по-моему, весь
человек есть материя!" - пасть закрывалась; клюющий нос - всхрапывал; глаза
закрыты - всегда.
Ласково всех с перетиром пенсне обходил, пожимая руками обеими руки
мужчин, прижимая к крахмальному сердцу их, голубоглазый блондин, -
улыбающийся до ушей Середин; как к мощам, припадал к дамским пальчикам; ход
по рукам - крестный ход: с перезвонами! Он длился весь вечер; кончалось уже
заседание, а Середин, точно загнанный конь, отирая испарину, гнался в
передней за шубами с шапкой в руке: руку жать. Он однажды вошел с
разобиженным, детским лицом, сжавши губки подушечкой; и - отошел в уголочек;
и тер там пенсне... - "Вы расстроены?" - Он же оком - обиженным, круглым,
оленьим - метнулся: "А я - без жены!" - прокричал фистулою; и я испугался;
как будто он жаловался: "Я - без носа остался!"
Зато Гречанинов - женился; так стала мадам Середина - мадам
Гречанинова; и Гречаниновы стали являться; она - точно помесь гречанки со
старою ящерицей; носик - клювиком; сухенькая; глазки - точно ага-тики или -
жестокие кончики игл дикобраза; не то в черном фоне - камея желтявая; не
то - "фейль морт"; сердце - тоже: "фейль морт"; очевидно, ее первый муж,
Середин, прибегал от нее: отмерзать; оттого он кидался: хватать и жать
руки. Второй муж ее, Гречанинов, был маленький; и - во всех смыслах; стиль
музыки - помесь "рюссизма" с гнильцом модернистическим; был сладко-кисл,
робко-дерзок; капризно заискивал он, все присаживаясь к крупным силам; сев к
Брюсову, - он модулировал, скажем, в дэс-молль; но вот - Энгель входил,
мрачно-прямолинейный; глядишь - Гречанинов, став честным це-дур, - перестал
модулировать: "Конь... в поле пал"127, - напевает он носиком цвета
вишневого.
Лучше развалистый, вечно чудивший Желяев, садившийся - битое стекло в
ухо нам сыпать; и скрябинское "Vers la flamme"128 - оглашало "Эстетику".
Вовсе свой - Марк Наумович Мейчик, в любую минуту готовый присесть,
заиграть, как и культурный и мило-любезный Игумнов.
Корещенко с Кочетовым, этим старым коням, как зениту надир, -
соответствовала пара едких, сухих теоретиков музыки, дерзких насквозь: Н. Я.
Брюсова и с иронической задержью молча сидевший Яворский. Как ящерка
верткая, словоохотливая сестрица поэта, с малюсеньким носиком, с лбиною,
напоминающей мне крепостной бастион, предлагала - научно: не переладить ли
все лады - в нелады? Не построить ли нам неуряд - в звукоряде? А может, -
ушами китайцев нам слушать созвучия? (А - почему не слоновьими? Большие
уши!) Блестящая голо-вология! Брюсова, скалясь на "Wohltemperiertes Klavier"
l29, писала статьи, волновавшие Метнеров. Молчаливый Яворский, повязанный
шарфиком, не реагировал, склабясь: вот чем, - неизвестно; умом перерос даже
Брюсову он, что-то медля творить из не-музыки - музыку; его учебник130 читал
еще в верстке с почтением; безвдохновительна была все ж молчаливая эта
"адамова голова"; и живей была Брюсова; годы носила в кармане она
"целотонную" гамму131, чтоб, вынув ее, как завернутый клуби-ком метр,
измерять сантиметрами - Баха, Бетховена, следуя принципам братца: -
"Измерить и взвесить!"
Мой друг, Э. К. Метнер, от этого - может быть, и заболел странной формы
болезнью: недомоганием ушных лабиринтов, сопровождаемым рвотой и обмороками;
от целотонных гармоний он корчился; но к проповеднице их относился с сухим
уваженьем:
- "Вот умница! Но - голова - не своя: костяная, привинченная".
Да - вот: что у кого; у Яги - костяная стопа, а у Брюсовой глаза -
агаты блистающие; но зато - головной аппаратик работал без промахов:
"тйки-так, тйки-так" - громко, отчетливо; ну, а: где мелос? Он - выкладка
цифр, наименьшее кратное...
Успокаивал Борис Борисович Красин, большой, добрый, нежный: - с
подревом мелодий мне в ухо; ревел, - и показывал пальцем на "рарарара",
выползающее, точно уж, из ревевшего рта: целина - непочатая эта меня
освежала; он, видя меня удрученным, брал под руку:
- "Едем, Борис Николаич, - в Монголию: степь-то какая; послушаем бубен
шамана!"
Какой-то из братьев его жил в Монголии; Красин, туда исчезая, являлся
цветущим, басистым, коричневым:
- "Ах, как шаман в бубен бил!"
Раз воспел он Монголию, - так, что едва я туда не уехал; побег был
задуман давно; но бежал - не с Б. Б., а с Тургеневой, Асей: на запад. Б. Б.
добродушно подмигивал "переворотом"; он многое знал, вероятно, от брата Л.
Б., роль которого нам неизвестна была.
Постоянно вертелся в "Эстетике" Л. Сабанеев, - ры-жавенький,
маленький-сладенький, кисленький-вислень-кий; позже "доскрябил" он
Скрябина - в книге о Скрябине132.
Средь музыкантов "Эстетики" не было спайки: была лишь борьба точек
зрения; и я говорил себе: с русскою музыкой - плохо; а Метнер во мне
углублял эту мысль: и с немецкою - плохо; бывало: остановившись как
вкопанный, ширит он ноздри с волчиным оскалом зубов на поклонников Листа133,
со вздутыми жилами черепа:
- "Слушайте... Нет, - каков гусь: тоже - с Листом!" И - с бешенством:
- "Никому и в голову не может прийти подвергать сомнениям гений
Листа... Но - мелодии - недостает... Но - фривольность... Но мненье о Листе
такого, как Шуман... Но - пошлость... Лист звуком стучит в запертую дверь
дара; он, как Мефистофель, затаскивает всю немецкую музыку - в ад: спекулянт
Рихард Штраус его порожденье; ему удался Мефистофель, не Фауст, в симфонии
"Фауст"; религиозное-де вдохновение? Полноте, - старчество: дряблый аббат
лишь из кожи лез, чтоб обуздать в себе ухаря;134 ведь "рапсодии" - ухарство
только".
Бывало, д'Альгейм, затащив в уголок, - проповедует:
- "Saint Francois marchaut sur les eaux" ["Святой Франциск, ходящий по
водам" - музыкальная картина Листа] - вещь божественная: Лист - святой..."
Сам д'Альгейм с жадным ужасом Метнера слушал: так точно, как Метнер -
Н. Брюсову; для него Метнер - тоже: работающая голова костяная!
Мне думалось: "Вот - два ума, два ценителя музыки: а - что выходит у
них?" И опять возвращался к догадке своей: уже "чистая" музыка - кончилась;
не "музыкальна" она у новаторов и реставраторов; Метнер же силился
законсервировать в "чистой" музыке брата; и я боялся ему сказать, что с
"консервами" дело не так уже просто; что - портятся; так: меня беспокоила
сухость в последних творениях Н. К. Метнера; ритм стал подпрыгивать, точно
надутая автомобильная шина, несущаяся в бездорожье: подпрыг за подпрыгом,
исчисленным контрапунктически.
Автомобиль уже нес без дорог: шоссе - кончилось, кончилась: "чистая
музыка"!
А прикладной - не нашли.
Долгобрадый, растрепанный Бобринский, муж тараторившей деятельницы ,
отбурчивал шутки космато и глухо, с собою самим кувыркаясь в углу, как
большой, безобидный дельфин, в ему нужной стихии.
Приятный доцент и газетчик, в пенсне, в светлой паре, А. К. Дживилегов
с хорошенькою женою являлся в "Эстетику"; в "Русском слове" писать меня
звал; он был "с искрой"; он "Эстетику" декорировал; раз я попал к нему в
гости, в компанию к Н. Н. Баженову, года считавшему нас пациентами и
проводившему психиатрический стиль на беседах в "Кружке" - с ироническим
скепсисом;136 был эпикуреец и циник до мозга костей; он любил шансонетку,
вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее; в "же-манфишизм"137 вложил
пузо, как в кресло, считая: масону, спецмейстеру, мужу науки ничто не
препятствует за-канканировать над убеждениями пациентов; научнейшим способом
проканканировал жизнь, точно мстя ей за что-то; его благодушие - злость;
этот старый кадет и "француз", гроссмейстер московских масонов,
отстукивавший молотком ритуальным "войну до конца", притаившийся в странах
Антанты от большевиков, он едва себе вымолил право вернуться: побитой
собакой. Меня - не любил; и, когда журчал в ухо, ловил на себе его злые,
веприные глазки; задолго до всех Рамзиных он казался вредителем мне:138 его
взгляд точно глазил Москву, его толстые руки как бы аплодировали
поплевательству.
Мне запомнился у Дживилегова этот "саван-шантан": [Шантанный ученый]
сев у рояля, бренчавшего "Тонкинуаз" [В свое время модная пошловатая
парижская шансонетка], со стаканом вина, отвалясь и пропятясь всем пузом,
пропятясь губами из желтых усов и покачивая головою очкастой, высвистывал он
шансонетку, напоминая свинью, - ту, которая при шансонетных певицах плясала:
с эстрады парижских шантанов; он появлялся в "Эстетике"; как не пустить?
Даже Брюсов пускал его.
Ведь - Николай Николаич Баженов!
Обнинский, мрачневший из тени, как и не бывал; раз поднялся с запросом
по поводу исключенья Меркурьевой; выслушав, успокоился: хмуро сел в тень и
потух в уголке.
Был точно свой Николай Ефимович Эфрос, старинный любитель театра и
вдумчивый критик; меня привлекали к нему: тишина, ум и грусть; он ходил как
под бременем пошлости прессы, меня понимая и в криках, и в ярости
неопрометчивой, порой взрывавшей меня на трибуне "Кружка", где снискал
репутацию я "поседелого" от постоянных скандалов; вот - сядешь; а мягкая
ладонь Эфроса тихо опустится мне на плечо; в ухо - ласковый, добрый, меня
согревающий шепот:
- "Нельзя так наивничать... Думаете, - аплодируют с прочею публикой,
так и простят? То, что вы говорили о "них", - не простят, потому что есть
правды, которых касаться нельзя".
Гершензон поощрял меня к резкости; Эфрос меня усмирял; он сидел на
кружковской эстраде с сознаньем: есть правды, которых касаться нельзя; но и
там меня тайно подбадривал он; а с артисткой Смирновой, супругой его, я
поддерживал теплые связи, порой появляясь у Эфросов; когда работал я в
Теоретической секции Тео139, то просил Николая Ефимовича мне помочь; он
присутствовал на заседаниях; и обсуждал все детали тогда проектируемого
Театрального университета (проект писал я).
Он бывал постоянно в "Эстетике".
Шпетт тотчас завелся в "Эстетике", как только приехал из Киева вместе с
Челпановым, переведенный в Москву;140 в душе артист, - этот крепкий
подкалыватель кантианцев при помощи Юма пенял: мое дело - стихи: ни к чему
философия мне; с Балтрушайтисом, да и со мной, стал на "ты"; дружил с
Метнерами; и его появленье бодрило.
Рачинский здесь плавал как рыба в воде: бил хвостом и цитатою
брызгался - Байрона, Шелли, Новалиса, Дан-та; раз, руку протягивая над
согнувшимся Метнером, севшим к роялю, он взревел:
- "Святися, святися, - брат Николае".
Семен Владимирович Лурье, член "Эстетики", смолоду нищий, мечтал стать
эстетиком; он поставил задачу: для этого разбогатеть; изобрел он какой-то
состав: делать непромокаемым что-то; и продал его, превратись в богача, но
погиб для искусства; средь нас он ходил, как акула, готовясь всех слопать; и
вел уже переговоры с редакцией "Русской мысли", тогда отощавшей (ее
засластил Айхен-вальд), чтоб купить этот орган и стать во главе его; он
хотел создать орган ценой ликвидации "Весов", "Золотого руна",
"Еженедельника"141, "Критического обозрения" и прочих московских журналов;
он видел себя Мерили-зом;142 являясь, он скалился с ласковой хищностью
черной пантеры, - такой моложавый (а было ему сорок пять уже лет), такой
розовощекий: такой Мефистофель! Пенсне золотое, духи и ботиночки лаковые;
сюртук - черный; и - серые полосатые брюки.
Казалось: одна из ботинок сжимает копыто козлиное; стоит об этом
шепнуть, - нет Лурье: пол раздвинется, вы-лизнет пламя; Лурье тарарахнет в
геенну: не от заклинаний, а просто стараньем "весовцев", и Метнера, и
Трубецкого, и М. Гершензона, - случилось подобное нечто; был разоблачен: не
Колумб, а - Пизарро.
Лурье после этого сразу смельчал до ненужного "умника", тускло
писавшего; раз даже выступил он в "Доме песни"; и - сгинул. Он был лишь один
среди многих, ходивших под маскою; маски - спадали; и демонические натуры,
поздней обезвреженные, наносили лишь блошьи укусики; не скорпионьи; но - все
ж: скорпионом зеленым поблизости ползала... Ольга Федоровна Пуцято (о ней
скажу ниже); по счастью, она не бывала в "Эстетике".
Я останавливаюсь на "Эстетике"; в ней - узел встреч с представителями
купеческой знати; и главное: место свиданий художников слова и кисти друг с
другом; я возненавидел салоны; бывал мало в них; но в "Эстетике" был
характерно представлен московский салон, процветающий всякими вкусами; это
цветенье совпало с началом упадочного настроенья среди символистов; мне мода
на нас прозвучала, как звон похоронный, совпав с похоронным периодом жизни
моей; никогда не ругали меня с такой силой, как в этот период; взлетал к
славе - Блок; я же пал в представленьи вчерашних "друзей", принимавших из
моды меня; я страдал от купеческой "тонности"; этот период блистанья
"Эстетики" дамами был декадансом ее и отказом моим состоять в комитете;
покончивши с ним, я являлся сюда очень редко.
"Эстетика" помещалась в "Кружке"; в раздевальне всегда - суета: палки,
лысины, шубы, меха; муший зуд голосов и их матовый рык; тот - в буфет,
этот - на заседанье; а эта - в "Эстетику"; всходишь на лестницу, устланную
сине-серым ковром, заворачиваешь в три-четыре нам отданных под заседания
комнаты; те ж сине-серые стены; ковры под ногами, диванчики, кресла и
столики тех же цветов: сине-серых и сине-зеленых; свет - матовый; в матовом
фоне пестрь платьев, вуалей, бандо 143, "сюртуков и визиток, ...дыхание
шарфов, ...свободные галстуки..." [См. "Москва", том I 144]
Озираешься: Грабарь в визитке каштановой; дама, рисуясь на синем,
сидит; ее профиль - китайский фарфор; с ее пальчика ценный алмаз
самопросверком блещет; летит к ней навстречу - седой херувим с перехваченной
талией, позы планируя, как балерина: богач Поздняков, тот, которого годы
художники все рисовали: вид - пакостный: Дориан Грей! [Герой романа
Уайльда145]
Середин из дверей протирает усы; он идет грациозным взмаханьем пенсне
на протянутый нос к ручке дамы, в прическе которой - пронизины бусинок;
пепелоцветные волосы; платье - "гри-перль";146 и она что-то спросит; но он
не ответит ей просто, а, точно споткнувшись о камень, наморщится и с
величайшим усилием выпотевает изыск, вчера вычитанный, улыбаясь своим
моргощурым, дергля-вым лицом. И не знаешь, кто этот двубакий старик, -
академик иль... салопромышленник.
Старый Рачинский с присосом дымит, деловито и быстро жундя, точно жук
под стаканом, схватив меня под руку; бросит на стуло; елозит ногами под
стулом; и - лающим голосом, перегоняя слова, свои собственные:
- "Понимаешь!" "Паф" - клубы дыма.
- "Когда, - клубы дыма, - Новалис, - паф, паф!.. - Когда Гете, -
паф-паф, - когда Шелли, - паф-паф! - Переплетчиков? Что он? Вот - что", - и
ногой сиганет,
точно в чей-то невидимый зад; пухнут губы на дико багровом лице; тянет
шею налево; рукою - направо, ногою - себе под пупок.
Трояновский, удаленький, взвивши хохол, пятя грудь, петушком, собирая
лоб в складки и их распуская, летит к колокольчику, строго втыкался глазками
в стайку девиц голоруких с открытыми шеями; шарфы, цветные дымки с них
слетают.
Уже колокольчик колотится: пауза; и - удар в клавиши; видишь взлетевшую
лапу с разъятыми пальцами: Мейчик повел уже уши по Скрябину, как по
разбитым, дрезжащим и жалящим стеклам.
"ЗОЛОТОЕ РУНО", "ПЕРЕВАЛ"
["Руно" - орган художников "Голубой розы";147 "Перевал" -
литературно-общественный журнал, редактированный Соколовым, существовал
недолго; "Весы" мной описаны в "Начале века"]
Я стоял перед выбором: где концентрировать силы? В "Руне", в "Перевале"
ли? В первом был Брюсов; и, стало быть, - я; в "Перевале" почти не писал;
Соколов, разругавшись с "Руном", достал деньги для "Перевала";148 но мы,
символисты "Весов", не могли заполнять трех журналов; судьба обрекла
"Перевал" на дешевку, когда в нем скопились поэтики, не оцененные Брюсовым;
здесь же печатались Зайцев, Муратов, Грифцов, Бунин, братья Койранские,
Кречетов, Е. Янтарев, Диесперов, Л. Столица, Мизгирь (Попов), относившиеся
враждебно к "Весам"; и казалось: позицию здесь обретут петербуржцы;
издательство "Оры" нуждалось в собственном органе.
Вспыхнула ссора меж Брюсовым и Рябушинским, который просунул свой нос в
компетенцию Брюсова не без влияния В. Милиоти;149 решили: мне остаться в
"Руне", чтоб туда не внедрились враги; Рябушинский, надеясь на "ссору" меж
мною и Брюсовым, звал редактировать литературный отдел; но Брюсов и я
порешили, что я предъявлю Рябушинскому требование невмешательства в
литературную тактику:
- "Вы понимаете, - Брюсов доказывал, - перед мешком золотым Блок,
Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий, я - дело одно: мы - художники слова;
а он - самодур! Одно дело - "Весы"; а другое - "Руно". Поляков, посмотрите,
с каким же он тактом участвует в голосованьях, боясь давленья на нас; а он -
право имеет: с студенческих лет пионер символизма! Но этот "мешок" стал
развязничать лишь оттого, что ему нашептал Милио-ти: он "гений"-де. Тут не
политика вовсе, а требованье: руки прочь от искусства!"
Решили: коли Рябушинский отвергнет мои ультиматумы, я ухожу из "Руна";
вслед за мною уходит и Брюсов; тогда мне придется писать в "Перевале", чтобы
не отдавать петербуржцам журнала.
Шли переговоры; ко мне прилетел Тастевен;150 я взбесился, узнавши, что
глупый кутила на вечере, данном "Руном", сделал выговор одному из
сотрудников только за то, что последний явился на вечер без всяких
крахмалов;151 тогда, не уведомив Брюсова, я написал Рябушин-скому с вызовом:
с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не
должен в журнале участвовать; следствие - выход мой; Брюсов ушел вслед за
мною...152.
"Руно", мстя ему, повернулось к мистическому анархизму; нам в пику
"мешок" пригласил редактировать Блока;153 и Блок, не учтя, что наш выход
есть общее заданье писателей в деле борьбы с обнаглевшим купчиной, идет на
условия, мною отвергнутые (я считал их позорными) ; так петербуржцы
ввалились в позиции, нами очищенные; в один день изменилась программа
журнала, который теперь стал "народно-соборно-мистическим".
Блок?
С той поры каждый номер "Руна" посвящен его смутным "народно-соборным"
статьям, переполненным злостью по нашему адресу и косолапым подшарком по
адресу... Чириковых; все - "народушко", мистика, Телешев, Чириков154,
только - не Брюсов, не Белый, - в журнале, убухавшем тысячи; уже поздней
Рябушинские, взяв под опеку дурацкого "братца", журнал прекратили, который и
их не обслуживал (не говорю о читателе).
Блок оказался штрейкбрехером.
С Брюсовым мы все же тщились отчасти журнал упорядочить путем
обуздыванья Рябушинского; Блок же использовал нашу борьбу с Рябушинским,
чтоб нам насолить, объясняя аферу "идейными соображеньями", делая вид, что
ему неизвестен наш взгляд на конфликт; вспоминались слова В. Я. Брюсова мне:
- "Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий - одно: в борьбе с
хамом, с мешком золотым..."
Но Иванов и Блок посмотрели на дело иначе: пошли в "услужение" к
хаму155, глядевшему на редактировавших как на "служащих".
Я разразился посланием к Блоку, который ответил мне... вызовом;156 год
же назад он отвергнул мой вызов; теперь вызывал меня - он; стало быть, я
попал-таки в цель с обвиненьем в штрейкбрехерстве и с упором на то, что они
в социальной борьбе против капиталиста нарушили этику.
Об этом ниже.
Недоразумения с "Руном" были тем тяжелей для меня, что в него замешали
и Метнера, жившего в Мюнхене; ему послали статейку мою: "Против музыки"; и
меломан разразился статьею, "Руном" напечатанною с наслаждением, против
меня, - вслед за выходом;157 Метнера так на меня натравил Тастевен, что тот
стал опрокидывать письма с полпуда - одно за другим;- над статейкой моей
воздвигал Гималаи; едва помирились мы; это сражение с другом на мне
отразилось больнее, чем спор с Рябушинским; хотелось воскликнуть: "И ты,
Брут!"
Борьба с петербуржцами переместилась в Москву, став борьбою "Весов" и
"Руна". Надо было удерживать и "Перевал" от враждебных к нам действий; я
ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к
"Весам"; для этого я записал в "Перевале", следя за подбором рецензий; тут
мне удалось создать группу союзников; сам Соколов недолюбливал Брюсова; он
дружил с Зайцевым, П. П. Муратовым, Стражевым, "антивесовцами"; но он
считался со мною; и даже когда в "Перевал" петербуржцы прислали А. Мейера,
чтобы склонять "Перевал" к их воинственной литературной политике, то Соколов
выдал мне их намеренья; с Мейером я объяснился; ему стало ясно: друзьям его
не было места в отделе статей и рецензий; последние часто писалися мной,
Ходасевичем, Муни [Псевдоним С. В. Киссина], Петровской.
Я вынужден был очень часто являться в редакцию; душное лето окрашено
этими явками; часть "перевальцев" "Весы" ненавидела; и среди них - Стражев,
Зайцев, Муратов, редакторы "Литературно-художественной недели";168 за
спинами их притаилися Бунин, Глаголь с "Бюро прессы", которое поставляло
московские фельетоны в провинцию;159 так: по приказу "Бюро" В. Я. Брюсов мог
быть атакован в не менее чем в двадцати пяти органах: сразу!
Глаголь пригласил Соколова к работе в "Бюро"; я через Соколова давил на
"Бюро"; на три месяца я был прикован к сиденью в редакции; сколько потрачено
сил на удерживание петербуржцев и на умаление влияния Бунина, Зайцева; но
помогали справляться со сложностью моего положенья Петровская, Ходасевич и
Муни-Киссин; первая была еще недавно женой Соколова; она имела влияние на
него; с ней мы носились, как няньки с больной; меланхолия обуревала ее;
очень часто четверкой бродили по пыльным московским бульварам; присоединялся
поэт Янтарев, унывавший, что служит корректором он; нас тянуло друг к другу;
я был как развалина - прсле двухлетних терзаний; В. Ф. Ходасевича бросила
его жена160, богачка, плененная тем, что из Питера к ней прилетел херувимом
Сергей Константиныч Маковский; не знаю, за кем прилетел: не за сотнями ль
тысяч ее? Вскоре он основал "Аполлон" [Петербургский художественный журнал;
стал выходить с 1909 г.], - может быть, на "Маринины" деньги?161 В. Ф.
Ходасевич остался без денег и бедствовал; Муни старался его приподнять; сам
страдал беспричинною мрачностью он.
Хороши были четверо!
Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую
шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня
гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой,
способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как
пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами
небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины;
все проходящие - вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо
над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он
стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие
радовались: ясен день); Муни ж, плащ перекинувши, вел нас вперед по
Тверскому бульвару невозмутимо, как будто он рта не растискивал; вел он нас
мимо кофейни, в которой сидела компания: Зайцев, Муратов, Кожевников,
меланхоличный горбун и писатель; а с ними зачем-то присиживал бактериолог,
доцент Худяков.
Муни мрачною мудростью, соединенной с нежнейшим отзывчивым сердцем,
сплотил в эти месяцы нас; он просиживал днями у Н. И. Петровской, порой к
ней врываясь - отнять дозу морфия; палкою в пол ударяя, кричал на нее:
- "Как, опять?"
Отнимал - и сидел, принимая больные проклятия, рушимые на косматую
голову; так же отчитывал он Ходасевича; его одного Ходасевич боялся; когда ж
Муни, этот беспрокий правдивец, покончил с собой, Ходасевич, как снежная
куча, - затаял162.
Я к Ходасевичу чувствовал вздрог; он, возникнув меж Брюсовым и меж
журналом "Искусство"163, покусывал Брюсова, не оценившего сразу его; скоро
он оказался при Брюсове; вновь отскочил от него; он капризно подергивался
между Зайцевым, Брюсовым и Соколовым лет пять, перебрасывая свои сплетни из
лагеря в лагерь; он, со всеми дружа, делал всем неприятности; жил в доме
Брюсовых , распространяя семейные тайны о ссоре родителей с сыном; но всем
импонировал Ходасевич: умом, вкусом, критическою остротой, источающей уксус
и желчь, пониманием Пушкина; трудолюбивостью даже внушал уважение он; и,
увы, - во всех смыслах пошел далеко Ходасевич; капризный, издерганный,
самоядущий и загрызающий ум развивался за счет разложения этики.
Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой
змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже
с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак
затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других,
в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика165.
Делалось жутко.
Попав в "Перевал", Ходасевичу в лапы попал; он умел поразить прямотою,
с которой он вас уличал, проплетая журенья свои утонченнейшей лестью,
шармируя мужеством самоанализа; кто мог подумать, что это - прием: войти в
душу ко всякому; он и входил во все души, в них располагаясь с комфортом; в
них гадил; и вновь выходил с большой легкостью, неуличаемый; он говорил
только "правду"; неправда была - в придыхании, в тоне; умел передергивать -
в "как", а не в "что", клевеща на вас паузой, - вскидом бровей и скривленьем
сухого, безусого ротика. Только гораздо поздней мне открылся до дна он166.
Бывало, умел с тихой нежностью, с "детскою" грустью больного уродика
тихо плакать о гибнущем в нем чувстве чести; любил он прикинуться ползающим
в своей грязи из чувства подавленности перед ризами святости: делался даже
изящным, когда, замерцавши глазами, с затягом сухой папироски, с подергом
змеиной головки, он нервным, грудным, перекуренным голосом пел, точно
страстный цыганский романс, как он Пушкина любит за то, что и Пушкин купался
в грязи; и купается Брюсов; и он, даже... я, как все лучшие и обреченные
люди.
Многие крупные люди прощали ему очень многое за его роль, на себя