Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 21

Белый Андрей - Между двух революций



й частью того же все ненавистного мне международного, буржуазного общества; "наша" Москва - только часть черного интернационала: Морозова, Метнер, Рачинский участвуют в нем точно так же, как Щукин и Рябушинский.
  В Иерусалим мы приехали перед Пасхой;78 и, следовательно, посетили подобающие религиозные церемонии: и омовение ног, и святой огонь и т. д.; в прочее время мы с увлеченьем толклись по тесным ульчонкам турецкого города, чаще всего забегая на пустую, огромную, камнем мощенную площадь, которой кончался город, обрываясь к Елеонской горе грандиозной верандой; посередине ее шестигранно высилась, поражая мозаикой, розово-красная мечеть Омара (здание эпохи Юстиниана); она стояла на месте древнего Соломонова храма;79 посередине пространства ее - скала, на которой Авраам приносил в жертву сына;80 пестро-веселые стены и улицы Иерусалима не имеют ничего общего с древним городом, разрушенным до основания Титом;81 постройки относимы к эпохе крестоносцев; христианские "святости" здесь перемешаны с мусульманскими памятниками; вы идете по людной торговой уличке, свертываете почти к отвесному спуску и - попадаете... на крышу храма Гроба Господня, здания, состоящего из ряда церквей под одной общей кровлей; здесь Гроб Господень соединен переходом с Голгофой, находящейся под покровительством католиков; посередине квадратной комнаты на каменном столбе стоит реалистически разрисованный... земной пуп, о который я больно ушиб колено82.
  Страстная неделя - разгары страстей, приводящих к дракам среди духовенства; места в храмах разобраны по часам представителями разных культов; если к известному часу не кончат службу, скажем, католики, - врывается дикая толпа бородатых православных монахов и бьет их крестами по спинам; при этих частых побоищах являются турецкие городовые; они величественно предшествуют всем процессиям, пристукивая огромными булавами по мостовой; процент сокрушенных скул и носов увеличился бы, если бы не эти защитники христианского культа; мне рассказывали про побоище, бывшее назадолго до нас в подземных коридорах Вифлеемского храма, - около яслей; здесь рубились крестами попы разных культов; те же турецкие городовики ежегодно спасают жизнь патриарха на празднике нисхождения с неба огня; я видел это ужасное зрелище: дрожащий от страха старец, облеченный в белый атлас, несется с двумя факелами в руках, как затравленный заяц, охраняемый городовиками от тысяч с ревом прущих за огнем богомольцев.
  Мрачное впечатление произвела на меня иерусалимская "святая" неделя;83 церемонии напоминали порою фиглярство; так: видел я обряд омовения ног, происходивший на площади перед Гробом Господним; я его разглядывал с крыши одного из домов, выходящих на площадь; обряд этот, совершаемый двенадцатью епископами, комичен до ужаса; двенадцать стариков в золотых митрах обнажили ноги, а патриарх трудолюбиво их отирал.
  Видел я также и плач евреев о разрушенных стенах; пять-шесть стариков в золотых халатах перед иерусалимской стеной привлекли много сот любопытных, щелкавших кодаками вокруг этого зрелища.
  Но в гораздо большей степени Иерусалим мне запомнился веселыми прогулками за пределами города с поси-дением в турецких кофейнях, где я много беседовал с добродушными турками; запомнился и инцидент в мечети Омара; о нем писали в европейских газетах; какие-то любители-археологи, подкупивши шейха мечети, производили в месяцах по ночам в ней раскопки; они выкрали какие-то разрытые ценности; в ночь же открытия кражи из Яффы отчалил корабль с похищенным; мы, ничего не зная о событии, взволновавшем Иерусалим, бродили в этот день перед мечетью Омара, удивляясь глухому волнению вокруг нас; женщины, мимо которых мы шли, поднимали руки над нашими головами, по-видимому проклиная нас; а два парня в фесках схватились даже за камни; мы поспешили ретироваться; когда ж подходили к ограде миссии, то встретили наших крестьян, бегущих от площади храма Гроба Господня; они кричали: на них-де в городе напали турки; за обедом заведующий подворьем сказал:
  - "Как? Вы ничего не знаете? Весь Иерусалим кричит о воровстве в мечети. Дернуло вас идти на площадь в эдакий день... Не выходите за ограду подворья сегодня. Иначе я не ручаюсь за вас".
  Ворота подворья были забаррикадированы; около них появилось несколько великолепных краснокафтанных ка-васов84, вооруженных с ног до головы; чуть ли не возник дипломатический инцидент с протестами миссий, требованиями охраны иностранцев и т. д.; был день, когда последним грозил погром; в этот день с богомолья вернулась процессия мусульман со знаменами; узнавши о краже в мечети, она хотела устроить резню европейцев; эту процессию мы видели в момент ее выхода из Иерусалима; члены процессии, остановясь перед Гробом Богоматери, склонили знамена, пропевши какой-то гимн; Иерусалим остается мне в памяти центром антихристианской пропаганды; пропаганда - в показе грубых нравов неопрятного во всех отношениях греческого духовенства.
  Сперва собирались мы совершить поездку на осликах к берегам Галилейского озера и ехать морем до Афин, чтобы через Константинополь вернуться в Одессу; но, насмотревшись на нравы греческого духовенства, расстались с мыслью об этом "сантиментальном путешествии"; Иерусалим грубо ушибает верующих; вспомните, как здесь томился Гоголь;85 и мы решили вернуться в Одессу.
  
  
  
  
  ДО ОДЕССЫ
  Переезд Яффа - Одесса86 совершили мы на пароходе Русского пароходного общества; этот путь ничем не отметился в смысле встречи с людьми; все впечатления приносило море; мы получили удобную маленькую каютку, в которой мне хорошо заработалось; и к концу трехнедельного путешествия мой письменный столик вполне стал рабочим столом; за отдельную плату отвели нам на палубе два удобнейших шэзлонга; и мы почти все время комфортабельно покоились в них, следя за линией берегов, сирийских и малоазиатских, и за панорамою островов Архипелага; погода стояла великолепная; веяло весенним теплом; и - по мере того, как мы поднимались на север, - все больше теплело; ни облачка: всю дорогу; ни качки, ни ветерка, ни дождя; глядя на ленту береговых панорам, развертывающих Палестину, Сирию, Малую Азию, мы совершенно бездумно подводили итоги нашему полугодовому странствию; мы говорили о том, что пятна путевых впечатлений и разгляд бытов переродил нас так, что только в годах скажется перерождение это; проблемы истории взволновали меня; я себя теперь осознал в душе очеркистом и путешественником.
  Равнодушными сперва взглядами скользили мы по скучноватым, плоским берегам Палестины и Сирии; промелькнули издали апельсинники Кайфы, неизвестные европейцам, но знаменитые здесь (яффские апельсины ничто перед кайфскими); прочертилась линия европейских построек города Бейрута с монументальным зданием университета, устроенного американцами; поразили лесистые горы, увенчанные снегами в месте схождения Сирии с Малой Азией (Александретта, Мерсина); здесь открывалась железная дорога, идущая на Багдад.
  От Мерсины пароход ушел в море; берега скрылись; на следующее утро я любовался старыми бастионами и могучими башнями острова Родоса, после которого морская линия горизонта изрезалась рядом причудливых островов, в полосу которых вступили мы и плыли в ней дня четыре или пять; то был Архипелаг; никогда не забуду я ряда каменных, фантастических очертаний, среди которых тихо скользили мы; вот остров - дракон, вытянувший свою пасть по направлению к морю; но мы оплываем его; через двадцать минут его контур меняется; он делается не драконом, а, например, великаном, башней или контуром орла, льва и т. д.; исчезло открытое море, заполнившись десятками островов, разделенных узкими проливами; градация земель, пустынных, каменных, золотистых, обставала нас днем и ночью; сочетание вод легчайшей голубизны с золотовато-нежными рельефами утесов погружало нас в сплошной сон; мне впервые предстал здесь генезис греческой мифологии, ибо я видел химер, драконов, вставшего из воды Посейдона, Атласа и прочих действующих лиц греческих мифов; я понял, что мифология греков - рассказ о причудливых земляных формах, торчавших из моря.
  Пять дней отдавались мы сказке, созерцая метаморфозу контуров; а новые и новые острова намечалися с горизонта, в то время как те, которые проплывали мимо нас, становились фантазией, одетой в дымку, с противоположной стороны горизонта; даже не заметили мы, как мимо прошли очертания Патмоса, Лесбоса и других мест, связанных с историей Греции; я считаю, что пять дней, отданных впечатлениям Архипелага, были днями сплошной поэзии.
  Мы приближались к Смирне, где должны были простоять больше дня; и уже собирались использовать день стоянки, съехавши на берег; но в город нас не пустили: там началась холера; вознаградили себя высадкой в Митиле-нах; пестрые до вычурности греки в красных фригийских шапочках, с чудовищно пышными сборами алых штанов вверху, обтягивающих нижнюю часть ног, как трико, с остроконечными туфлями в четверть аршина длины, - пестрые греки перевезли нас в город; белые, чистые домики, утопающие в зелени, кисти белых сиреней, падающих каскадами отовсюду, щебет птиц, смех, - удивительное место Митилены, летняя резиденция одесских греков-богачей.
  За Митиленами окрестности стали однообразно суровые; при входе в Мраморное море глядели мы на пустынные малоазийские берега, нащупывая глазами остатки исторической Трои; и вот уже - открылся веселый Босфор с пестротою стен и мечетей Золотого Рога87.
  Пароход причалил к мосту, соединявшему оба берега: на одном - европейские кварталы, Пера и Галата; на другом - старый Стамбул; мы здесь простояли около полутора суток; взяв на день высококвалифицированного проводника с соответственно высоким тарифом, очень достойного вида, мы отдались ему в руки; и не жалели об этом; в результате мы получили полное восприятие города в целом; даже в паузах, в остановках, во времени, отведенном нам проводником для еды, чувствовался вкус и уменье.
  Я не стану описывать мечети Стамбула, стены его, семибашенный замок, мусульманское кладбище и "Сладкие Воды Европы"88, по которым совершили мы длинное путешествие в легком каике, с гулянием по зеленой, береговой мураве; все это описано и Лоти, и особенно Клодом Фаррером в его романе "Человек, который убил"90. Вторично описывать, значит дать худший, ненужный вариант классических образцов; и кроме того: после Кайруана, Тунисии, Египта и Палестины впечатления наши были притуплены; приезжего из Берлина, Парижа, Москвы может интересовать восточный стиль города; для нас этот стиль был только повтором; я отмечу лишь облик турецкой женщины, весело разгуливающей с подругами на зеленых лугах, окаймляющих "Сладкие Воды Европы"; высокая, живоглазая, с почти открытым лицом, для вида лишь опушенным черным или кремовым кружевом у подбородка, чаще всего она мне встречалась в ярком желто-коричневом платье с золотистым отливом и с непременными пелеринками; и потом, характерны фигуры крутящихся константинопольских дервишей, длиннобородых, с важными лицами, в огромнейших седых барашковых колпаках; ими кишат улицы города; нас более интересовали военные из "младотурок";91 они окончили образование в парижском Сен-Сире, отличались изысканностью манер, прекрасной французскою речью, блестящим мундиром и предупредительной вежливостью по отношению к дамам, что, впрочем, не помешало впоследствии им совершать деяния, превосходящие жестокостью деяния башибузуков92.
  Галатою и Пера, признаться, пренебрегли мы; кварталы эти - плохие копии всякого европейского города; хваленый вид Босфора, разумеется, живописен; но, по-моему, и Неаполитанский и особенно Тунисский залив красотой и размахами берегов превосходят Босфор; хорош, правда, вид на далеко открывающиеся Принцевы острова; но мы были слишком утомлены всем, что ряд месяцев проходило перед глазами, чтобы теперь пристально вглядываться в предстающие прелести.
  Словом, когда наш пароход плыл вдоль извилистых и покрытых виллами берегов Босфора, я мало вникал в красоту берегов, которые все сужались, сужались; справа и слева стояли орудия; дула их были направлены к русскому северу; вот последний, коленчатый поворот, и - Черное море, которое действительно показалось мне черным по сравнению со Средиземным; как полагается, - здесь стало покачивать нас; прокачало весь следующий день до темноты; когда же небо покрыли звезды, показался северный берег, густо усеянный огнями Одессы; перед нею мы стали; и простояли всю ночь, чтобы с утра подвергнуться всевозможным осмотрам; с грустью я выбросил мой револьвер, защищавший нас в мраке кривых переулков Радеса; но - делать нечего.
  Мне поздней ярко вспомнилось мое вперенье в береговые огни; я себя ощущал тогда точно вор, подкравшийся к ненавистному мне российскому государству, которое, знай оно, каким подъезжал, не должно бы было впускать меня, как почти государственного преступника, в свои пределы; много лет спустя, уже после Октябрьской революции, вспомнилось это противостояние, но в другом образе; между мной и царской Россией - непереступаемая черта; интервенты посылают свои суда в Одессу; пролетариат защищает ее; я издали, с севера, из советской Москвы вперяюсь в нападающих на СССР негров; часть моих прежних знакомых, даже когда-то друзей, в качестве эмигрантов спасаются из пределов России; эти два момента живо шевелились в сознании, противополагаясь друг другу, в 19-м и 20-м годах.
  Не стану описывать, как мы беспроко осматривали Одессу, как проводили около суток в Киеве93, где невольно обратили внимание на пестрые пятна крестьянских одежд, которыми расцветились окрестные холмы; Ася сказала мне:
  - "Посмотри-ка, чем это все отличается от Палестины? Те же краски на людях и даже в ландшафте".
  Скоро мы оказались в обстании хорошо мне известных видов Полесья; вот уже Луцк со знакомою Стырью и древними башнями чуть ли не 12-го столетия94, возвышавшимися над рекой; на станции ждали нас лошади; мы покатили по столь привычной дороге; и вон, вон, уже там, на фоне дубового, густоствольного леса - знакомый, приветливый белый домик лесничества.
  
  
  
   Вторая глава
  
  
  
   ОПЯТЬ БОГОЛЮБЫ
  Вот и подъехали к белому домику; на ступеньках ждал нас хохочущий во всю глотку, косматый и добродушный В. К. Кампиони в обстании своры борзых; с ним С. Н. Кампиони, с задором потряхивающая густой шапкой серых волос; Тани - нет; нет - Наташи; здесь, кстати сказать, в предыдущей главе упустил сообщить: вслед за нами Наташа уехала с Поццо в Италию, как Ася, с отказом от брака; после рассказывали, что Москва разделилась во мнениях; одни утверждали: декаденты бежали, похитив двух девочек (бедные девочки!); другие же твердили: "дрянные" девчонки-де загубили нам жизни; за утренним кофе мы это выслушивали; и узнали: у Наташи будет ребенок.
  Первое впечатление от Боголюб - растворенье в природе; все вокруг расцветало с огромною пышностью; мне рощи казались чащами; шум мощных куп явно слышался вздохами моря; вставали картины только что пережитого; и вспоминались слова старика-капитана с "Arcadi'и", когда он со мною похаживал около борта, когда порывы ветров рвали ему бороду, а он, бросивши руку за борт, восклицал:
  - "Здесь под нами в большой глубине живут змеи-гиганты!"
  Представьте же, вдруг получилась открытка; на ней же был штемпель "Гон-Конг"; мы забыли, что добрый старик в благодарность за полученный от Аси портрет его нам обещался прислать привет из Китая; и вот он пришел; мы припомнили, как офицеры готовились к тропикам, чистили белые кители, которые они должны были скоро надеть: "Вот как в Красное море войдем, замелькают летучие рыбы... Ну зачем вам Египет! Плывите-ка с нами в Цейлон". И так живо пережилась мне "Arcadia" сызнова через четыре месяца после того, как мы покинули ее борт; "Arcadia" - образ безбытицы, образ плавучего, ставшего домом мне места; сегодня - здесь, завтра - там; я уже был безбытен, не подозревая всей степени реальности этой безбытицы; и не случайно, что тут же нас перевели в отдельный, только что отстроенный домик, где я почувствовал, что нам с Асей прочного убежища уже нет; порывы ветра неспроста напомнили мне налеты валов, перескакивавших через борт и рассыпавшихся сафирно-лабрадоро-вой пеной.
  Светлы, легки лазури...
  Они черны - без дна;
  Там - мировые бури.
  Там жизни тишина:
  Она, как ночь, темна1.
  В большом доме нам не было места (как и нигде его не было); наш домик стоял на проезжей дороге; мы ютились в двух комнатках; и - совершенно одни (с четырех сторон - поле); скирды отделяли от белого дома, прижатого к роще; мы украсили комнаты привезенною из Африки пестротою и многими шкурами вепрей и диких козлов; тут стояли кальянный прибор и курильница; я строчил путевые заметки, стараясь не помышлять о поездке в Москву, где меня уже ждали.
  Я вернулся перерожденным; пережитое в Сицилии и Тунисе легло основанием чтения по истории африканских культур; краеведческие интересы вполне заменили мне интерес к философии; падала потребность в Москве, где предстояли сплошные конфликты; седые маститости криво смотрели на мой отъезд с Асей; попав в Боголюбы, не слишком-то я торопился отсюда.
  Здесь стою перед трудной проблемой отметить мое вперение в Асю, которую, так сказать, вижу по-новому; с этого момента пристальное изученье ее длилось шесть с лишком лет; я сперва переоценил значение ее для меня; потом: несправедливо я возводил на нее обвиненья; явление ее на моем горизонте казалось мне долгое время бессмысленным.
  Пристально взгляните-ка на обойные пятна; вы откроете в них ряд отчетливых образов: и кудрявая девочка, и кошка, и большелобое существо, занятое мозговыми играми, в которых рассудочность чередуется со всякой невнятицей; пятно, от усилия его разглядеть, разрастается перед вами; все в нем проблема, от разрешенья которой меняется личная жизнь.
  И так было с Асей.
  Поездка вдоль Африки была надуманна; не вытекала она из того, что питали мы дружбу друг к другу; ощущения, которые связали в поездке нас, казались ни с чем не сравнимыми; но это была лишь патетика: ни с чем не сравнимой дружбы и не было между нами; мы ее выдумали - себе на голову.
  Если бросить взгляд на часть описанной мной моей жизни, особенно на события, данные в первой части III тома "Воспоминаний", то читатель увидит, что до встречи с Асей еще в наших жизнях - сплошное разочарование в идеях и людях; разочарование нас спаяло; на "нет" - мы сошлись; и из "нет" не рождается жизнь; наша жизнь зачиналась в рефлексиях; и встречу оформили мы не началом пути, а печальным концом двух разбившихся жизней.
  Во время странствия проблема изучения стран нас спаяла; но это - "как бы"; едва странствие кончилось, как погас смысл дальнейшего пребывания вместе; а мы остались друг другу данными для вечного созерцанья; и тут рождалась фикция роковой прикованности нас друг к другу.
  Так бы я охарактеризовал лейтмотив, вставший меж нами с первых же дней боголюбской жизни, когда мы, проводя целые дни вдвоем, сидели в пестрых комнатках среди предметов воспоминаний о недавнем пути и не знали, что делать друг с другом.
  В эти дни Ася мне виделась уже не такой, какой предстала два года назад: не розовой девочкой, а усталой, состарившейся; я же себя утешал приблизительно так: "лучшее, что возможно мне сделать, это - быть ей опорою". Да, невесело нам было вместе; но оба мы побоялись это друг другу сказать; и начиналась фальшь, поздней окончившаяся трагедией.
  Еще особенность этого времени: в Асе впервые я стал наблюдать стремление выращивать утонченную фантастику из каждого ощущения бытия, окружая себя как бы клубами фантазийного дыма; мы вдруг страшно устали от взаимного одурманиванья; тут же доктор нашел у Аси нервное истощение, верней, - самоистощение, источник которого был для него непонятен; все то волновало меня; а надвигались задачи, которые предстояло с трудом разрешить мне в Москве, куда вызывали меня и мать, и издательство "Мусагет", куда нехотя я поехал2.
  
  
  
   МОСКОВСКИЙ ЕГИПЕТ
  Мои предчувствия оправдались: Москва встретила жабьей гримасой;3 начать хотя бы с внешнего: жар, пыль, раскатистый грохот пролеток; и тут же знакомый, мной где-то уж узнанный звук, угрожающий, с металлическим тяготящим оттенком; и... как, как - Каир?
  Что Каир? Но вопрос повисал безответно; и только рыдала душа; так впервые она зарыдала... в Каире; а теперь зарыдала она в доме матери, ставшем мне домом пыток.
  Появление в "Мусагет" показало: и он - место рабства; кто продал в неволю меня? Предстоял мне исход из Египта.
  Здесь должен я вскрыть отношение к матери, страдавшей расстройством чувствительных нервов; объектом фантазии стала ей Ася, превращенная в интриганку, втершуюся между сыном и матерью; при подобной химере отрезывалась и возможность нам вместе жить; а мать того требовала; мое свидание с ней отразилось лишь шпильками по адресу Аси; я пробовал описать свои впечатления от Африки; но с дико блуждающим взглядом она не желала выслушивать; глаза становились пустыми, а рот был поджатый; поездка-де - стремление интриганки отбить сына у матери; и тут стало ясно: жить вместе нельзя.
  И новые трудности: где достать денег, чтобы жить независимо? Я рассчитывал: "Мусагет" напечатает разошедшиеся мои сочинения. Но Метнер, раздув с раздражением ноздри, отрезал мне: "Следует зарабатывать новыми книгами", и так крикливо, так рабовладельчески, что никаких разговоров по существу не могло быть; стоило посмотреть на его налитые кровью глаза, на набухшие черепные жилы, чтобы это понять; когда же пытался я заговорить с другими членами редакции на эту тему, то, едва отрываясь от шахмат, они небрежно выслушивали и возвращали к вопросам, уже дебатированным полгода назад; они не сдвинулись с места; и характерно: кресла редакторского зеленого кабинетика съела моль.
  В "Мусагете" денег нельзя было достать; а мать отказала в своих; верней, что в - моих (юридически она имела право лишь на 1/7 денег, которыми пользовалась); я же просил заимообразно лишь тысячу рублей; но меня обвинили в захватнических тенденциях; и я ходил как ободранный, слоняясь из квартиры в квартиру без всякого прока; и тут внимание мое останавливалось на как будто бы где-то уже пережитых объектах; я подолгу замирал между двух подъездных дверей иль на площадках лестниц, вперяясь с четвертого этажа в межперильный провал, откуда с урчанием снизу вверх пробегал лифт, мчась точно в неизмеримость; я бесцельно рассматривал глянцевитые кафели стен, силясь что-то припомнить; и мне представлялись глянцевитые кафели египетских облицовок; проходящие по лестнице неизвестные люди представлялись фигурками птицеголовых иль крокодилоголовых людей, подобными египетскому человечку с жезлом, выступавшему на полубарельефах могил, мне вытарчивавших из песку в час полудня; Египет, пережитой в Африке, настигал на Арбате в полуденный час.
  Но совсем изумило меня то, что повеяло от состоявшегося по настоянию мамы свиданья с ее поверенным, И. А. Кистяковским; от имени мамы он ссужал-таки меня тысячею рублей для устройства нашего хозяйства; помню, как я осиливал лестницу, выложенную блестящими кафе-лями; помню, как сидел перед одутловатым, бледным лицом и совершенно пустыми глазами, подымавшимися из кресел навстречу; лицо было подобно лицу резной египетской куклы, мной виданной в Булакском музее (вроде известной фигуры шейха с жезлом в руке); я вздрогнул невольно: в уме пронеслось: опять Египет! И встала картина пустых пустынь; этот мертвенный, бело-серый, грифельный колорит песков с кружащими над ними прямокрылыми коршунами так четко пережился в массивном кресле из носорожьей кожи.
  Да, в Москве повторялся Египет - десятикратно; но в этих повторах будто мне переродилась Москва; в ней проявилось, вероятно, давно проступавшее, но мной не увиденное, незнакомое пока начало; я поздней осознал, чем меня удивила Москва; удивила впервые в ней наметившимся кубизмом (только потом встали бетонные здания с упрощенными контурами); уж в Италии поднял шум Маринетти;4 а в Москве выходила первая книжка, принадлежавшая творчеству футуристов, - "Садок судей", в которой встретились братья Бурлюки с молодым Маяковским;5 футуристическая Москва кубистическими разворотами новых фантазий слагала эпоху, которая слышалась так, как порою слышится дождь из-под набегающего облака; эта новая Москва, предвоенная, Москва первых годов революции, Москва будущих броневиков, разбитых пакгаузов и т. д., связалась мне с только что потрясшими меня переживаниями Египта, которые я никак не мог оформить еще, но которые всюду сопровождали меня.
  Вообще я ощущал напор новых восприятий, не вмещавшихся в слово; отсюда косноязычие, немота и чувство почти стыда и преступности, оттого что я вынужден был утаивать в себе новое; точно я в Африке заразился какой то болезнью и вынужден ее молча нести в себе.
  В числе меня удививших сюрпризов я должен отметить: мне свежее дышалось среди деятелей "Пути"6, чем средь соратников по оружию "мусагетцев"; проблема культуры, которой задирижировал Метнер, требуя от нас статей в его духе, мне опостылела именно потому, что проблема эта конкретно заговорила мне на материале моих африканских раздумий; я опирался на живой опыт; в "Мусагете" же мне предлагалась абстракция; и я, естественно, льнул к живым людям, непредвзято ко мне подходившим; вокруг "Пути" сгруппировались несколько человек, с которыми связывало меня прошлое; я был тесно связан с Рачинским; нас соединяла память о покойной чете Соловьевых; в те годы я дружил с Морозовой и с близким ей Е. Н. Трубецким, не говоря о Гершензоне, коренном "путейце"; этот стал мне советчиком, другом, сердечно вникающим во все мои жизненные дела; идеология "Пути" в целом была мне столь же чужда, как и идеология "Мусагета"; но ничто не приневоливало меня действовать с "путейцами" в плане культуры; я с ними встречался в час отдыха, попросту; это способствовало моему сближению с ними теперь, когда я наткнулся на "Мусагет"; наконец, два основных "путейца", Бердяев и Булгаков, ставшие ценителями моего искусства, выказывали в те дни знаки особого внимания ко мне.
  
  
  
   БЕРДЯЕВ, БУЛГАКОВ
  Н. А. Бердяев, переселившийся вместе с Булгаковым уже два года тому назад в Москву, особенно приближается ко мне; передо мною встает его личность в стремлении быть многогранным и в стремлении монополизировать, так сказать, все вопросы о кризисах жизни, культуры, сознания, веры; он точно расклеивал среди нас с аподиктическим фанатизмом свои ордонансы7, напоминавшие энциклики папы; в этом мыслителе, увлекавшемся раньше марксизмом, потом кантианством, штудировавшем Алоиса Рйля, Когена и Наторпа, поражали ярко художественные устремления; клавиатура его интересов простерлась от Маркса и Штирнера до... Анни Безант; еще в Вологде, куда он был сослан в начале века одновременно с Ремизовым и Каляевым, он увлекался Метерлинком, Гюисмансом; но все вопросы, им поднимаемые, имели публицистическое оформленье при все-таки несноснейшем догматизме; он казался не столько творцом, сколько лишь регулятором гаммы воззрений; мировоззренье Бердяева мне виделось станцией, через которую лупят весь день поезда, подъезжающие с различных путей; собственно идей Бердяева среди "идей Бердяева", бывало, нигде не отыщешь: это вот - Ницше; это вот - Шеллинг; то - В. С. Соловьев; то - Штейнер, которого он всего-навсего перелистал; мировоззренье - центральная станция; а Бердяев в ней исполняющий функцию заведующего движеньем, - скорее всего чиновник и менее всего творец; акцент его мысли - слепой, волевой, беспощадно насилующий догматизм в отборе мыслей ряда философов; он как бы ордонировал: "А подать сюда Соловьева! А подать сюда Ницше!" Порядок же пропуска поездов исполнялся жандармами от якобы "интуитивного ведения", верней, - собственного произвола, вне которого и нет "центральной станции".
  В книгах, в лекциях, фельетонах казался всегда фанатичным; в личном общении бывал мягок, терпим; "государственный пост" его философии вынуждал не иметь своей базы; он заведовал лишь чужими базами; его Догмат был временной тактикой: быть по сему, - до отмены "сего" его ближайшим приказом; приказами 900-х годов отменялись марксизм, кантианство; приказами девятьсот десятых годов отменялся Булгаков, склонившийся к православию, отменялося православие и царизм кадетской программой; пропускалися элементы культуры, уже обреченной на гибель сквозь линию рельс, начинавшихся от "я" Бердяева и продолжавшихся к "голосу Божьему", Бердяеву зазвучавшему; до Бердяева был и в Новом завете лишь Ветхий; а с появленья Бердяева божий глас стал устами Бердяева нарекать новые знаменования старым предметам; и Николай Александрович, разбухая, приобретал печать Адама Кадмона8, не отличавшегося от Николая же Александровича, шествующего по Арбату в своем обычном сером пальто, в мягкой шляпе кофейного цвета и в перчатках того же цвета; так что делалось ясно: в миг, когда Николай Александрович запроповедует о власти над миром святейшего папы, это будет лишь значить, что Николай Александрович и есть этот папа, собирающий у себя на дому не философские вечеринки, а совещанье епископов - Карсавина, Франка, Лосского, Ильина, Вышеславцева.
  Высокий, высоколобый и прямоносый, с чернявой бородкой, с иконописно раскиданными кудрями почти до плечей, с видом гордого Ассаргадона иль князя Черниговского, готового сразиться с татарами, он мог бы претендовать на колесницу иль латы, если б не шла к нему темно-синяя пара с малым пестрым платочком, торчащим в кармане, и если бы не белый жилет, к нему тоже шедший; он уютнейше мне улыбался; что-то было от пестрой богемы во всей его стати, когда предо мной возникал на Арбате он в светло-сером пальто, в шляпе светло-кофейного цвета с полями, в таких же перчатках и с палкой; любил очень псов; и боялся, крича по ночам, начитавшись романов Гюисманса.
  У себя на дому он всегда отступал перед собраньем возбужденных и экстатических дам, предводительствуемых двумя особами, совершенно несносными; супруга, Лидия Юдифовна, черная и востроносая, с бестактным нахрапом кричавшая и ваш вопрос, обращенный к Бердяеву, перехватывавшая; Лидия Юдифовна порой не позволяла вымолвить слова: "Подожди, Ни, я отвечу!" Если вам удавалося избежать одной фурии, вы попадали к другой, цепко-несносной: "Подождите же, Ни! Дело в том, Ни, что ему следует рассказать..." - и начинались потоки дотошных словечек, напоминавших падение дождевых капелек: "Т-т-т-т-т-т"; оставалось вздохнуть, схватить шляпу и - прочь из этого суматошного, дотошного, переполненного дамским экстазом дома, потому что вслед за двумя неудобными хозяйками поднималась толпа их подруг, родственниц, чтительниц, так для чего-то здесь вообще суетящихся благотворительниц, патронесс, иногда титулованных, доводивших бердяевские афоризмы до гротеска; Бердяев же, называемый в просторечии "Ни", с грустной улыбкою томно отмахивался, подергивая головою и пальцами, пытаясь что-то противопоставить свое: "Ну, это вы слишком... В сущности, это совсем и не так..." - и беспомощно он помахивал лишь рукою.
  Касаясь предметов познания, близких ему, начинал неестественно волноваться и перекладывать ногу на ногу, схватываясь быстро за стол и отбарабанивая задрожавшими пальцами; и вдруг хватался за ручку под ним заскрипевшего кресла; не удержавшися, с головою бросался он в разговорные пропасти; разрывался тогда его красный рот (он страдал нервным тиком); блистали в отверстии рта, на мгновение ставшего пастыо, кусаяся, зубы его; голова ж начинала писать запятые; и наконец, оторвавшись руками от кресла, сжимал истерически пальцы под разорвавшимся ртом; чтобы спрятать язык, припадал всей кудлатою головою к горошиками задрожавшим пальцам; и потом точно моль начинал он ловить у себя подо ртом; и уже после этого нервного действия вылетал водопад очень быстрых, коротких, отточенных фраз без придаточных предложений; левой рукой продолжая ловить свои "моли" из воздуха, правой, в которой оказывался непредвиденный карандашик, он тыкал перед собой карандашным отточенным лезвием: ставил точки воззрения в воздухе, как мечом, протыкая безжалостно мненье, с которым боролся; свое убежденье высказывал он с таким видом, как будто все, что ни есть в мире, несло заблужденье; и сам бог-отец заблуждался доселе и получал исправление от второй ипостаси, обретшей язык лишь в лице Николая Александровича; высказавшись, становился опять тихим, грустным, задумчивым.
  В эти годы меня приобщил он к скрещенью путей, именуемому "новые прогнозы искусства"; оказывалось, что я ему нужен для доказательства того, что искусство уже в распыляемом вихре;9 он, так сказать, выходил мне навстречу с "добро пожаловать"; и принимал творческий опыт мой.
  Совершенно другой род отношений устанавливался между мною и С. Н. Булгаковым; несмотря на всю разность наших позиций, С. Н. ласково, так сказать, меня обволакивал, вслушиваясь в каждое мной произносимое слово, которое переводилось им тотчас же на собственную позицию; Бердяев же не слушал меня, а как бы демонстрировал.
  К Булгакову в то время меня тащили с одной стороны Гершензон, а с другой Г. Рачинский.
  - "Понимаете, понимаешь... - паф-паф, - Борис Николаевич, - паф-паф, - обкурял меня папиросой Рачинский, - Сергей Николаевич, - паф: - человек удивительный! Его надо... - паф-паф!"
  Часто видел я на заседаниях Религиозно-философского общества, как Булгаков склонялся внимательным ухом к Рачинскому, морща лоб и вперяясь перед собой строгими, похожими на вишни глазами; Г. А. Рачинский, бывало, лопочет, обфыркивая его дымом; он же качается покатыми плечами своими, в застегнутом на одну пуговицу сюртуке, и загорается своим очень крепким румянцем на крепких щеках; в Булгакове поражала меня эта строгая серьезность и вспыхивающая из-под нее молодая такая, здоровая стать; впечатление от него, будто ты вошел в свежий, стойкий, смолистый лес, где несет ягодою а хвоей; бывало, слушает; глаза бегают; вдруг сделают стойку над чем-то невидимым; разглядит, и уж после, твердо отрезывая рукою по воздуху, начинает с волнением сдержанным реагировать голосом, деловито и спешно; он по типу мне представлялся орловцем; приглядываясь к жизни Религиозно-философского общества, понял я, что общество это и есть Булгаков, руководящий фразерством Рачинского; что он нарубит рукою в воздухе Г. А. Рачин-скому, то тот и выпляшет на заседании; идеологически Булгаков был мне далек и враждебен; но "стать" его мне импонировала; была пленительна его улыбка, его внимательность к моим словам о поэзии, упорное желание понять в Блоке, о котором он много со мною говорил, его поэтический опыт; отношение Бердяева к поэзии было "светским"; Бердяев, так сказать, гутировал новые стихи; и чем более они эпатировали, тем более они ему нравились; для Булгакова понять опыт стихов было делом сериозным.
  Я потому касаюсь этих, выросших тогда передо мною "религиозных философов", что во время моего пребывания в Москве их ко мне парадоксально подтаскивала ситуация интересов "Пути", с деятелями которого стал я водиться; "мусагетцев" же стал избегать.
  Ощущение себя в Москве было чувством безбытности1, бродов, отсутствия крова; помнится: часто я заночевывал в "Мусагете", в зеленом, изъеденном молью пустующем кабинетике, где останавливались В. Иванов, проездом в Москве, и С. Гессен, периодически наезжавший для составления номеров "Логоса"; Дмитрий, служитель, для этих ночевок имел и белье, приносимое мне; неприятности с матерью часто меня выгоняли из дома; когда исчезали сотрудники и оставалися секретарь, КожебаткиниВ.Ф. Ах-рамович, то в "Мусагете" шла своя жизнь; появлялись вечерние гости: Б. А. Садовской или Шпетт, уволакивавший всех с собой в ресторан "Прагу"; Г. Г. Шпетт с "ло-госовцами" не дружил; в пику им заводил сепаратные отношения с коньячного фракцией он "Мусагета", которую возглавлял Кожебаткин; беспроко стучали мне в уши события "мусагетского" бытика, не имевшего никакого касания до идей "Мусагета"; так, мне запомнилось в это время участие техперсонала в похищении невесты одного отчаянного чудака, выведенного в "Серебряном голубе" под именем Чухолки;10 невеста была купеческой дочерью, жившею под Москвой; средства на похищение дал Кожебаткин; похитителем был киноактер Гарри, демонстрировавший на фильмах свое свержение с Дорогомиловского моста; он в темную ночь подъехал на тройке к дому невесты, которая должна была к нему выбежать; но вместо нее появились рослые молодцы; и Гарри пустил тройку вскачь, от них улепетывая; за ним помчались; но он повернулся, навел револьвер на погоню, тем самым остановивши ее; такими забавами развлекался тайно от Метнера наш секретарь Кожебаткин; и Шпетт бывал в курсе подобных забав.
  Скоро помню себя ночующим у Сизова, который предупреждал - против "Чухолки":
  - "Будь поосторожней с ним; этого чудака не поймешь: не то шутит, не то серьезничает; пока ты был за границей, он говорил про тебя: "Белый изобразил меня Чухолкой; вот я за это привью ему бациллу холеры". Занимался же он в эмбриологическом институте в те дни. Кто его знает, Боря; он - полусумасшедший какой-то".
  Иногда засиживался я у А. М. Кожебаткина, насильственно им приобщаемый к коньячку, на который, как мухи, слетались молодые художники; Кожебаткин подпаивал их; он выпрашивал у них этюдики; а когда художники приобретали известность, "этюдики" продавалися Коже-баткиным за крупную сумму, становясь доходной статьёй: Кожебаткин был очень горазд эксплуатировать.
  Каково ж было мне тут "приконьячивать"! Выпив лишнюю рюмочку, сколько раз я высказывал Кожебаткину сетования на Метнера, чтобы потом стыдиться такой откровенности и вспоминать стихотворение Баратынского, как мы бежим от ставшего постылым лица конфидента11.
  В этих посидах я предавался, отсутствуя, странным фантазиям; я припоминал, чем специфическим мне отра-зилися ощущенья Египта; не смейтеся, - мне вспоминались кофейные зерна; когда жарят их, распространяется своеобразнейший запах; я мысленно раздроблял меж зубами кофейные зерна; я вникал в запах их, и особенно в жареный вкус их во рту, переживая жару, духоту, напёк солнца; мне чудилось что-то синее, подобное синей одежде феллашки коричневой; что-то вставало мне от мулаток в тяжелых запястьях; и - да простят мне аналогию ощущения - я вспоминал цвет Египта и запах Египта.
  Пребыванье в Москве оставило во мне неприятнейшее впечатленье12, мной не скоро осознавшееся в те времена и доходившее порою до вспышек таимого бешенства от восприятия только что близких людей просто рожами; такою, если хотите, "рожею" стал Метнер, недавно еще - близкий друг.
  Перерождению наших внутренних отношений вполне соответствует и изменение для меня его внешнего облика; помню прекрасно: весной 1909 года простился я с любящим, верящим мне, тонко-отзывчивым другом; летом стрясся над Эллисом музейский инцидент, так разбивший меня; тотчас же вслед за ним последовала телеграмма от Метнера: "Есть возможность начать свое дело!" Я было хотел отказаться; но Петровский подбил меня к организации "Мусагета"; осенью Метнер-редактор явился в Москву; но я так и ахнул.
  Явился он бритым; надменное, вспыхивающее беспричинною злостью лицо его как разрывалось; но маска спокойствия стягивала в гримасу его; оно вытвердилось нездорово; сузились, потускнели недавно живые глаза, производившие впечатление голубых; они стали маленькими и налитыми кровью; не знаю с чего, вдруг надулися ноздри, а губы решительно стиснулись; лоб с налитыми височными жилами стал точно бычий; и подчеркнулись напруженные черепные шишки. Не Эмилий Карлович Мет-нер, а... минотавр; не человек, а... животное бешеное в человеческом образе на тебя дико выскочит, когда забежишь к нему в логово; и непонятно забесится внутренней злостью; увидев его, понял, что что-то погибло меж нами в минуту, когда осуществилась заветная мысль и моя, и его об издательстве. Но долго не понимал я причин, исказивших десятилетнюю дружбу. И подумал, что оскорбил его своим правдивым письмом, ему писанным из Радеса.
  Теперь, продумывая в который раз пережитое в то время, мне все стало ясно; было много причин, подававших поводы к ссоре.
  Так, пребывание в мае 1911 года в Москве есть уже состоявшийся разрыв с "Мусагетом"; но сознание этого было столь тяжело, что я, стиснувши зубы, недообъяснив-шись, все бросив в Москве, бежал в Боголюбы.
  К счастью, в те дни не осознавал я и десятой доли того, что происходило со мною; если бы осознал, вряд ли нашел в себе мужество продолжать жить так, как жил; понял бы я, что меня разбивает тяжесть моей трезвости и совершенной конкретности; меня давил быт, впервые увиденный во всех мелочах; до сей поры я над ужасом быта скользил; материальная стиснутость, зависимость от каких-нибудь нескольких сотен рублей, теперь впервые раскрыла мне безвыходность моего положения: не иметь возможности обеспечить Асю элементарными жизненными удобствами и видеть всю ее беспомощность в тех условиях, которые мог я ей предоставить; будь у нее пламенная любовь ко мне и решимость бороться за нашу жизнь, все это пережилось бы иначе; но теперь вижу, что у нее не было никаких стимулов отстаивать нашу жизнь; она пассивно как бы ждала, что все сложится само собой; менее всего сознавала она, что для этого нужен и с ее стороны какой-то творческий импульс; я со всей трезвостью видел ее несознательность в этом смысле; эта трезвость была для меня раздавливающим меня молотом; я видел: то, что готовится нам в ближайшие месяцы, - ад, мука, бессмыслица; и весь был вперен в созерцанье чудовища, которому имя "быт"; главное, - я был заперт в себя, потому что ни с кем не мог поделиться сущностью моих страхов; и невольно, бездомно шатаяся по Москве, переживал субъективнейше все, к чему прикасался; переплавлялось как бы самое существо моих восприятий; пустяшнейшее впечатление отлагалось в вовсе новое качество; все мелочи стали выглядеть страшным оскалом; отовсюду вытягивались вместо знакомых, даже друзей, лишь неведомые прежде уроды, от которых я вынужден был защищаться и о которых не мог никому ничего я поведать; мое сознание уподоблялось прижизненно умершему, сошедшему в царство теней и утратившему самую способность объясняться с зловещими, его обступившими ликами; я жил в обстании чудовищных образов, люто вгрызавшихся в меня; в тех мучениях, которым не было имени, переплавлялась самая субстанция переживаний моих; но, глядя из будущего, я мог бы в те дни впервые сказать себе, что самопознание точно раскаленными щипцами изрывало мое существо; до того рокового лета жил, был, мыслил некто, которого называли Борис Николаевич Бугаев, одевшийся в некий призрачный кокон, называемый Андреем Белым; но вдруг этот Белый вспыхнул в процессе самовозгорания, суть которого была непонятна ему; от Белого ничего не осталось; Борис же Бугаев оказался погруженным в каталепсию, подобную смерти; он умер; и ел, спал, двигался наподобие мумии; в себе самом слышал он отдаленные отзвуки некой жизни, к которой возможен пробуд; но - как пробудиться? Во всяком случае, не Ася пробуживала; она сама была как во сне; жила мумией. Таково приблизительно было мое состоянье сознания, когда я тронулся из Москвы к ней.
  Пустынный шар в пустой пустыне,
  Как дьявола раздумие,
  Висел всегда, висит поныне
  Безумие, безумие.
  Нет, нет, - стояние на пирамиде, вперенье в пески пустынь продолжалось еще; и никакие, казалось, силы не могли развеять это оцепененье.
  В Боголюбах ждало меня письмо Блока13, с которым я деятельно переписывался из Африки, как о том упоминает тетка Блока, Бекетова: "С североафриканского побережья, куда уехал... Борис Николаевич, Александр Александрович стал п

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 555 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа