ывод: ага, - курил, был мрачен, писал
рецензию для "Весов", читал Бальмонта; и все это учтя, вводил в первом же
слове беседы тональность, ответствующую твоему настроению; эта приметчивость
придавала незначащим его репликам пленительную отзывчивость под формой
сухости; и ей противостоять было трудно; фраза звучала порой комплиментом
тебе.
Очень часто в пальто, в шляпе, с палкой в руке, в дверь просунувши
голову, он открывал в кресле лысину Эллиса:
- "Ах, и Лев Львович здесь?"
С несколько искусственной паузой и с несколько искусственным юмором
разводя руками и пожимая плечами:
- "Ну уж, - придется раздеться".
Мы, бывало, как школьники, вырывали из рук его палку и шляпу; он,
стремительно сдернув пальто, развертывал носовой свой платок (стереть с усов
сырость); и, сжавши пальцы, прижав их к груди, точно ими из воздуха что-то
выдергивал, он порывистыми шагами из двери - раз, два и три; руки быстро
выбрасывались, чтоб схватиться за кресло, над которым он, выгибая корпус,
раздельно докладывал о причине внезапного появленья; но Эллис выпаливал
шуткой в него; и он дергал губами, показывая свои белые зубы (улыбка);
глаза, оставаяся грустными, продолжали скакать по стенам, по предметам: с
меня - на Эллиса; с Эллиса - на меня; он парировал шутку и, отпарировав, -
дергал губами, кланяясь креслу, которое он сжимал; и возникал софистический
спор; в нем он бывал непобедимый искусник; спор возникал из защиты им не
убедительного на первый взгляд парадокса; словесно он побеждал всех, во
всем, если его, бывало, не взорвет бомба Эллиса в виде внезапного
изображения в лицах разыгранного парадокса; бывало, Эллис, ногою - на
кресло, рукой - к потолку, а глазами - в пол, изображает Блока, сжигаемого
на снежном костре (такова была строчка Блока);37 и Брюсов, сраженный
экспрессией позы, как раненый, падает в кресло, бросивши ногу на ногу и
вцепяся руками в коленку; припавши к ней носом, бородкой, хохлом, красный от
даже не хохота, а сиплого кашля - кхо-кхо, - бросит:
- "Вы победили, Лев Львович, меня".
Только Эллис один извлекал этот даже не хохот, - а - кашель; а то
вместо хохота - укус улыбки или - мгновенный оскал ослепительных, белых
зубов; глаза ж - строгие, грустные; я не видел у Брюсова смеха: вместо
него - Дерг улыбки; а в исключительных случаях лающий кашель, "кхо, кхо",
вызываемый Эллисом, за что последнему прощались грехи.
- "Удивительный человек, - мне говаривал Брюсов; и вдруг, взморщив
лоб, как обидясь: - А что написал опять? Плохо, ужасно!"
Нахохотавшися над "фильмою" Эллиса и бросив веселую тему, он, бывало,
пуская дымок, начинал воркотать: не то гулькать, не то клохтать; он
представлялся обиженным и безоружным:
- "Они обо мне вот что пишут".
"Они" - петербуржцы, Чулков, Тастевен из "Руна", Айхенвальд и т. д.
Посмотреть, так мороз подирает по коже: такою казанскою сиротою представится
он, что его оскорбивший Ю. И. Айхенвальд38, если б видел его в этой позе,
наверное б, кинулся, став "красной шапочкой", слезы его утирать; и тогда бы
последовало: рргам! и - где голова Айхенвальда? Съел "красную шапочку" волк;
это все знали мы; но вид Брюсова, жалующегося на беспомощность, в нас
вызывал потрясение; и вызывал механическое возмущение; мы, потрясая руками,
громили обидчиков Брюсова; он, изменяясь в лице, нам внимал во все уши; и
выраженье обиды сменялось в нем выражением радости; он наслаждался (иль
делал лишь вид, что в восторге) картиною декапитированного противника; он
начинал нам показывать зубы; и даже, став красным как рак, начинал он
давиться своим жутким кашлем, схватясь за коленку; и после с блистающими,
бриллиантовыми какими-то огнями больших черных глаз он выбрасывал руку от
сердца мне, Эллису:
- "Вот бы это вы и написали в "Весах"; мы отложим весь материал;
пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно".
И мы обещаем, бывало: а в результате - Иванов скрежещет зубами: пять
месяцев; Блок же заносит в своем "Дневнике": "Отвратительно: точно клопа
раздавили";39 а Брюсов, нас бархатно обласкавши глазами, пленит, уходя,
парадоксом, нарочно придуманным им; и мы долго еще шепчемся с Эллисом; Эллис
хватает руками меня:
- "Гениально!"
- "Достойно иссечь выражение это на мраморе!"
- "Как он при этом рукой схватил пепельницу!"
- "А как дергал губами?"
- "Как высморкался!"
В результате ж: я - с кафедры в уши бью публике: нет иного бога, кроме
символизма; и Брюсов - пророк его; Эллис - еще раз обходит всех Астровых,
сестер Цветаевых, знакомых партийцев, почтенных судейцев и Рубеновича,
Сеню, - с напоминанием: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов - пророк
его!
Брюсов же, бывало, нам дав свой заказ под утонченной формою искреннего
удивления нам, вдруг спохватится, схватываясь рукою за лоб:
- "Как! Уже три часа? В два меня ожидали у Воронова: в типографии..."
Вскочит; и, сунув нам руки с крепчайшим пожимом, - в переднюю;
молниеносно надето пальто; и - порывисто схвачена палка; и - след простыл.
Так вместо Блока в те годы передо мной стояла переосвещенная фигура
Брюсова, пленяя воображенье рельефом деталей; он их выбивал, как на мраморе,
в поте лица; и детали гласили нам: умница! Мысль, что та умница - крупный
поэт, поддавала лишь жара.
Не заседанья в редакции и не формальные отношенья к "редактору" в нас
высекали воинственный пыл, а эти внезапнейшие появленья его у меня, Эллиса,
Соловьева, вплоть до его явления в Дедово, где он пленил всех. В эти годы
бывал он у N - постоянно; она же жила на Арбате, т. е. в двух шагах от меня,
очень близко от С. Соловьева и недалеко от Эллиса; эти быванья у N он
использовал и для захода к "сотрудникам", до нее или после нее, по-явясь
ненароком и схватывая на лету все нюансы моих настроений; игрою ума нас
"редактор" пленял; и "заказ" в нас всходил, - неожиданно, как осознание
собственных мыслей; он имел интуицию знать, что из нас извлекаемо;
трудолюбиво работал над психикой необходимых сотрудников он; и в этом жесте
мне напоминал Поливанова; тот был педагогом-учителем; этот был
педагогом-редактором; он претворял в яркий ритм самый темп публицистики;
многие думали: "Бедные, им суждено, нести иго!" Раздавалось по нашему адресу
часто: "Клевреты!" И не понимали, что иго его было легко; так что и "лай"
наш в сознании нашем уподоблялся лирической строчке.
Когда ж стал заглядываться он на "Русскую мысль" и "Весы" ему стали
лишь бременем, то перестал в отношения с нами он вкладывать свой тонкий
шарм; он потух для нас, как и "Весы"; донкихотством ненужным увиделась вся
полемика; а Кизеветтер, глаза свои выпучив на него, в это время с тупою
почтительностью передергивал бородищей; таким его видел в редакции я
"Русской мысли", - в той самой комнате, где сотрудников принимали, сидя
вдвоем: Кизеветтер и... Брюсов.
МЕТНЕР И Я
В это мрачное время меня ожидала и радость; в Москву перебрался на
жительство Метнер; в "Начале века" я описал нашу первую встречу, которая в
жизни моей отложилась событием; быстрый отъезд из Москвы его не оборвал
яркой дружбы, которая теплилась несколько лет в переписке; с 1904 года я с
ним не видался; когда он явился в Москву, я был в Мюнхене, куда он ехал;
когда он был там, я уже был в Париже40, откуда вернулся в Россию; он прожил
в Германии до декабря; и явился внезапно на мою лекцию о Фридрихе Ницше;41 с
громким задором мне бросил в ладонь свою руку, показывая волчьи зубы:
- "А я прямо с поезда; и - точно в омут. Черт возьми! У вас кверх
ногами поставлены все проблемы классического ницшеанства; послушали б немцы
вас".
И отмахнулся он с хохотом:
- "Москва, Москва! Я вращался в различных культурных кругах:
ницшеанцев, антиницшеанцев... Там все расчленено и ясно. У вас - хаос
стреляет ракетами... Я не о вас - о Москве; что касается вас, то, наверное
б, немцы чихали! Завтра увидимся? Я - у папаши".
И, покинув меня, с тем же бурным задором он бросился - с лестницы,
запахиваясь в великолепную шубу свою с тонкой талией и с меховым, пышным
воротом; обернув-шися, шапку сорвав, он блеснул мне зубами.
Как и в первой встрече, мелькнула сквозь радость как будто угроза
далекая, как вспых зарницы зеленой. В словах о Москве, стреляющей-де ракетой
из хаоса, прозвучала старинная тема его раздвоенья: как будто в одном
отношении мы впереди; а в другом мы - отчаянная бес-культурица, взывающая к
распашке ее томами немецких исследований; надо-де выстроить башню из них; и
на башню ракету поднять: пусть себе фонарем освещает проспекты культуры;
проповедовал Метнер гелертерство, но не с гелертерским, а с романтическим
пылом. Эта тема его поднимала во мне тему некой неясной судьбы между нами.
Поэтому - припоминаю: на этой же лекции вслед за встречей с Э. К.
произошла неожиданная моя встреча и с Асей Тургеневой, жившей в Брюсселе и
появившейся тоже внезапно в Москве; в будущем моем разрыве с Э. К. она
играла роль разъединительницы; Метнер видел в моем отношении к ней выявление
темы, враждебной ему, - темы себя изжившей культуры, мне гибельной-де; это
высказал он ей в глаза (с максимальным признанием ее крупности):
- "Вы - источник разрыва меж мной и Б. Н.".
Встреча с Асей в тот вечер не зацепилася за сознание; а встреча с
Метнером переполнила радостью; начались посещения Гнездниковского переулка,
где остановились супруги Метнеры; с этого времени я бегу в Гнездниковский,
свободное время деля между Метнерами и д'Альгеймами; квартира Метнеров
глядела окнами в окна квартиры д'Альгеймов (он жил против них).
Тогдашние культурники-москвичи делились резко на немцев и на французов;
д'Альгеймы являлися центром французских традиций культуры; дом Метнеров -
центр удобрения хаотических москвичей германизмом; дружба с д'Альгеймами, с
Метнерами - разрывала даже географически; бывало: бежишь в Гнездниковский к
д'Альгей-мам; нет дома, - перебегаешь дорогу и застаешь дома Метнера; он
тебе в уши - Новалисом, Гельдерлином, Рихардом Вагнером, Зиммелем и
Христиансеном; бежишь - к Метнеру: дома нет; перебегаешь дорогу - к
д'Альгей-мам; и он тебе в уши - Корнелем и Ламартином, Вилье де Лиль-Аданом
и Франсуа Вийоном. Поздней с А. Тургеневой сблизился я у д'Альгеймов - в
комнате, которая окнами глядела на Метнеров: сближение это пугало Метнера;
позднее в квартире Метнеров я впервые начал подозревать: А. М. Метнер
(супруга брата) способна наши недоразумения с Э. К. обострить до не знаю
чего; А. Тургенева ей не верила; а та ее ненавидела.
Это вскрылось через восемь лет; а пока в ряде месяцев ярко справляли мы
с Метнером встречу в десятках интимных бесед и вдвоем, и втроем (вместе с
Эллисом), и вчетвером (Метнер, Эллис, Петровский и я); были буйные,
искристые застольные речи; Э. К., я и Эллис бросали друг в друга каскады
сквозных афоризмов, втягивая в эти игры "папашу" Э. К., композитора-брата; и
многочисленное семейство за "Bier" нам внимало; являлися к ужину - Гедике,
Гольденвейзер и Конюс.
Метнер - общительный и любопытный, вошел очень быстро в круг наших
друзей, появляясь в "Эстетике", в философском кружке, у д'Альгеймов, у
Эллиса, у Соловьева, ни с кем не сливаясь и даже всем противопоставляя себя,
верней, - миссию: приобщать к руслам индогер-манской культуры; он миссию эту
таил; но она из него выпирала; от чистого сердца старался со мной он
сойтись, проникая во все закоулки сознанья с прекрасною целью - меня
поддержать, укрепить и взбодрить; одновременно: с большим трудолюбием строил
карьеру он брата; как брата, старался поставить меня на увиденный им
пьедестал; в упорстве нас видеть такими, какими поволил он нас, было много и
от деспотизма, - порою; он силился видеть себя дирижером стремлений друзей,
становяся порой... командором, что значило: он выделывал из нас немцев,
придуманных им; таких немцев я и не встретил в Германии; "немец" Метнера
взят был из Веймара эпохи Гете; германо-русские фантазии Метнера были
разбиты войной; и он стал обитателем ему чуждой Швейцарии.
Этот властный порыв его дружбы порой отзывался нажимом на волю; и
появлялась невольная задержь, которая в нем вызывала приемы разведки по
отношению к моему душевному миру, вполне инстинктивные; между течениями
московской жизни он балансировал, уравновешивая кружки кружками; в таком
отделеньи себя ото всех думал он уберечься от и его разъедавшего московского
"хаоса"; он был слишком "москвич", несмотря ни на что; и, спасаясь от хаоса,
баррикадировался Чемберленами, Зиммелями, не понимая: последние - вовсе не
"немцы" его, а скорей представители той глубокомысленной тусклости, из-под
которой уже осаждалися: в Чемберлене - фашизм42, а в Зиммеле - метафизика;
Метнер не был империалистом, конечно; но он, гипертрофировавши арийство,
проявлял культурное высокомерие ко всему неарийскому; в ахиллесову пяту его
укусывало мещанство; этот "немецкий" русский был подобен "русско-французу"
д'Альгейму; а все, исходящее из "Дома песни", считал для меня и для Коли,
брата, - отравой.
Сквозь радость свидания все это встало в нем: с первых же встреч. Он
прекрасно мне скрасил темнейшие годы и укрепил мое мужество, как Гершензон;
только форма поддержки иная была; Гершензон говорил: "Да наплюйте на все:
затворитесь, сидите, пишите и даже ко мне не ходите!" А Метнер в квартире
своей разводил просто кузни какие-то, собирая всех "гномов" Германии
(Зиммелей,
Риккертов, Гансликов) ковать мечи для друзей его; он говорил как бы
мне: "Только этим мечом вы пронзите дракона, освободите Брунгильду и станете
Зигфридом" [Зигфрид освободил Брунгильду, убив стерегущего ее дракона;
Брунгильда в символике Метнера - будущая культура России].
Эти речи бодрили меня - до момента совместной работы с ним,
воспринимаясь застольной песней; Метнер был невероятно талантлив в веденьи
ее (но лишь в тесном кругу) : а оставшись один, он - раздваивался, грустно
жалуясь, что - бездарен; видя нас, - преображался он в жизнерадостного в
высшем смысле; и делался необходимым - мне, Морозовой, Эллису, скольким.
Скоро дом Метнеров стал ярким центром; и в нем Э. К. властвовал; он
изменился за годы, в которые мы не видались; куда делись эти длинные волосы?
Лысина - в четких буграх придавала лицу выраженье упорства; когда-то
зеленоватые глаза стали твердыми глазками; зыбкая, мягкая очень улыбка -
обернулась сатирической, выжидательной, готовой лопнуть в отчаянный хохот
иль вовсе исчезнуть в зажатых, упорных губах; и тогда - раздува-лися ноздри;
морщина внезапная перерезала напруженный лоб; исчезла и эластичность в
пружинных движеньях, сменясь четкой силой выкидываемых ног иль - рубящей
руки с карандашиком; другая рука, подлетев выше талии, схватывалась за бок;
он, откинувшись, с крикливой надсадой доказывал: музыкальная критика
Каратыгина должна быть вырвана с корнем; и вдруг принимался метаться меж
стен и с задохом выкрикивать прямо бреды о том, что культуры - в огне;
глазами - под ноги, рукой - в потолок; было ясно: фанатик!
Он был - дикий рыв во все стороны, но прикрываемый стремлением
выглядеть уравновешенным; только в этом моменте, будучи противоположен
Брюсову, он был аналогичен ему; порою внутренно он разрывался: восток или -
запад? Толстой или - Гете? Германия иль - Россия! Искусство иль - философия?
Но, разрывался, деспотически школил он, пестовал, взбадривал нас, свои силы
ухлопывая и не умея показывать своих целей конкретно; он все ожидал, что мы
выносим их; в этой ноте доверия было что-то беспомощно-детское, что
заставляло любить и беречь его.
В ряде месяцев мы высказались друг перед другом, жалуясь друг другу на
трудности жить; он заведовал музыкальным отделом "Руна", не дававшим
возможности развернуться; нам с Эллисом было уж тесно в "Весах"; Метнер
вскрикивал:
- "Имея такое имя, как вы, писатель в Германии жил бы в собственной
вилле. Нет, - тут надо что-то решительно предпринять!"
На что я жил? Даже не представляю сейчас; сотрудничество в газетах,
обеспечивающее материально, пресеклось; до этого сотрудничал я в "Руне", в
"Перевале", в "Весах"; такое сотрудничество длилось, однако, менее года;
скоро вышел я из "Руна", а "Перевал" закрылся;43 я жил на гроши, получаемые
в "Весах" (лекции я читал безвозмездно); я никогда не мог понять точно, - я
ли должен "Весам" иль они мне; попытки всегда обрывалися:
- "Сколько вам надо?"
Я выдвигал минимальную сумму, которая и выплачивалась; отказа от
выплаты я не встречал; но щедрость из "сколько вам нужно" в силу моей
щепетильности приносила убыток; книги? За "Пепел" я получил четыреста
рублей; и удивлялся, что - много, ибо за "Золото в лазури" я получил - сто
рублей; вообще говоря: за печатный лист платили мне от семидесяти пяти
рублей до ста, в то время как Сологубу платили пятьсот, Куприну - восемьсот,
а Андрееву - тысячу.
- "Нет, безобразие! Я отныне поставлю себе непреклонную цель, чтобы
люди, подобные вам и Эллису, освободились от кабалы; в этом - моя задача!
Ведь мог бы я быть для вас более подходящим редактором? И я приложу все
усилия, чтобы им стать! Только бы достать денег! Да и я с восторгом бы ушел
из "Руна"!"
Метнер полтора года ковал в планах своих мечты для совместного
культурного дела; и выковал "Мусагет"44.
Вместе с тем он работал и над карьерою Николая Мет-нера, композитора и
профессора консерватории; и бывал везде, где встречались издатели, критики и
т. д.; со вступлением в дирекцию Музыкального общества М. К. Морозовой, с
приглашением Н. К. Метнера Кусевицким в его издательство положение
композитора окрепло морально и материально; и это было в значительной мере
дело рук его брата.
Но и тут встретились затруднения: Кусевицкий, аннексировав Метнера и
этим его поддержав, преподнес ему Скрябина, за которым ухаживал в те годы;
Э. К. считал своего брата гением, долженствующим вывести музыку из тупика; а
Скрябина он считал чудящим весьма опасно талантом; Скрябин же не любил
"метнеризма"; мненье о Скрябине для Э. К. осложнялось еще всякою
дипломатией; отзывался о нем он с тактом; я удивлялся степени признания
Метнером таланта А. Н. Скрябина при отрицании им всего второго периода
творчества Скрябина; а человека в Скрябине он своеобразно любил, живо
общаясь при встречах с ним; было в его воспоминаниях о Скрябине много
симпатии, смешанной с юмором; Николай Метнер, по-моему, Скрябина отрицал в
корне, все же подчеркивая его единственность по сравнению с прочими; Николай
Метнер высоко ценил Глинку; и боготворил Пушкина.
Помнится мне встреча со Скрябиным у Морозовой в присутствии Метнера;45
Скрябина Морозова мне всегда подносила; и, кажется, многое обо мне говорила
ему; но, кажется, мы в те годы не слишком нуждались друг в друге (Скрябин
пришел позднее ведь к необходимости пропустить сквозь себя символистов); из
нарочно подстроенной встречи не многое вышло, судя по тому, с какой
утрированной вежливостью поворачивала ко мне бледная фигурочка Скрябина свой
расчесанный и пушистый гусарский ус, доминировавший над небольшою
светловатой бородкой, в то время как тонкие пальчики бледной ручонки брали в
воздухе эн-аккорды какие-то, аккомпанируя разговору; мизинчиком бралась нота
"Кант"; средний палец захватывал тему "культура"; и вдруг - хоп - прыжок
указательного через ряд клавишей на клавиш: Блават-ская! Четвертую ноту не
воспринимало уже ухо; воспринимались: встряс хохолка волос и очаровательная
улыбка с движением руки от меня, через Морозову, Метнера к сидевшему вместе
с нами ехиднейшему когеньянцу, Б. А. Фохту, - с игривым:
- "Не правда ли?"
Фохт рассматривал маленького "маркизика" с пристальным восхищением
из... бешенства; но запевал он лукавым и бархатным тенором:
- "Оно, коне-е-е-чно... Блава-а-а-тская... любопытна!.. Не мне судить!
Кант, смею вас уверить, Александр Николаевич, это немного - не
та-а-а-к-с!.."
На что Скрябин с жестом, пленяющим нас, поворачивал голову к Татьяне
Федоровне (жене), молча евшей глазами нас; и, смеясь, соглашался:
- "Не смею спорить".
Но оставлял в нас уверенность, что про себя он думал иначе. И было
что-то веселое в торжественной светскости, в его задорной бородке и пышных
усах: волосы - редковатые; сюртук сжимал тонкую талию; лицо чуть дергалось;
Морозова прыскала лукаво глазами на него; Метнер весело покашивался на меня;
и у самого Скрябина в глазах таилась лукавость: каждый про каждого знал
многое из того, что не есть предмет "светского" разговора; и было ясно, что
к личностям друг друга мы относились с симпатией; но - что нам друг с другом
делать?
В заключение Скрябина попросили играть; он сел за рояль; гибко
откинулся; поставил вверх выпяченные усы; взвесил в воздухе ручку, ею
повращал; и разрезвился на клавишах, откинувшись еще более; впечатление от
игры его - скорей впечатление изящнейшей легкости, чем глубины; признаться:
я более любил Скрябина в исполнении Веры Ивановны, его первой жены, которую
в этой же комнате я столько раз слушал.
На прощание с пленяющей светскостью Александр Николаевич звал его
посетить; остановился он, кажется, рядом: у Кусевицких; и я искренно обещал
скоро зайти к нему; но эта искренность, вспыхнувши, тут же погасла. Ни разу
не поднялось во мне: надо бы пойти к Скрябину.
Мы весело с Метнером возвращались домой; падал снежок; Метнер в шубе с
перетянутой талией, пышным воротником, такой моложавый в ту ночь, искренно
веселился, размахивал палкой и оглашал ночной переулочек хохотом,
воспроизводя вечер в лицах; и он напомнил мне того "легкого" Метнера,
который в этих же переулочках мне показывал на зарю - в год выхода
"Симфонии": теперь в качестве "зари" между нами он обещал мне издательство;
через год телеграмма из-за границы оповестила меня: издательство - есть:
казалось, - заря разгорится; а она угасала: в издательстве!
В двух смежных главках даю я характеристику двух тогдашних редакторов
своих: Брюсова, Метнера; Метнер-редактор пленял меня дружбою; о Брюсове
говорили, что как редактор он черств; но будущее показало: в деталях работы
он менее стеснял меня, чем пленительный в личном общении друг, Эмилий
Метнер.
ТОЧКА ПЕРЕВАЛА
Хождение к Метнеру и Гершензону, культ Брюсова и игра в философию - не
угашали во мне моей боли; между душевной периферией и центром, где звучал
еще "Реквием", где из зеленого зеркала свешивался надо мною двойник, - росла
трещина.
Если 1908 год был мне впадиной, отделяющей семилетие спуска от
семилетья подъема, то в декабре 1908 года я пережил нечто подобное шоку.
Декабрь: или - впечатление от последней попытки поддержать
Мережковского, приехавшего в Москву; она была для меня скандалом на докладе
Философова в Литературном кружке; и - криком на Е. Н. Трубецкого (на лекции
Мережковского);46 "долг", или - личная благодарность за участие, проявленное
Мережковским во время моей болезни в Париже, - наткнулся на столь сильное
отчуждение от всей линии Мережковского, что вслед за его отъездом я пишу ему
письмо о моем отходе от него; он - молчит;47 и это знак, что семилетие
отношений с ним выдохлось; 6 или 7 декабря 1901 года впервые я встретился в
Москве [Зигфрид освободил Брунгильду, убив стерегущего ее дракона;
Брунгильда в символике Метнера - будущая культура России] с ним; через семь,
лет в эти же числа письмо мое поставило точку на отношениях (мы позднее
встречались, но внешне).
Но и с "Весами" в этот же месяц - неблагополучно: становится ясным:
базироваться на "Скорпионе" - нельзя (ссора Брюсова с Поляковым, попытка
Брюсова издавать "Весы", нечеткость его в отношении к сотрудникам,
примирение Брюсова с Поляковым и решение сохранить "Весы" лишь на год)48.
Существование "Весов" с этих пор - агония, осложняемая борьбой "партии"
Брюсова (Эллиса, Соловьева) с моей (таковая, к моему изумлению, появилась в
лице Полякова и Балтрушайтиса); Соловьев и Эл-лис с хохотом относились к
пертурбации в "весовской" политике; а - факт фактом: я уже кое в чем
расходился с ближайшими; и главное: не по дням, а часам меркла для всех нас
и удалялась близкая вчера фигура Валерия Брюсова, - в направлении к чужой
"Русской мысли". Корни разброда группы "Весов" - в том же декабре 1908 года;
скоро первая тень легла между мною, Эллисом, Соловьевым. Напомню: встреча с
Брюсовым опять-таки - декабрь 1901 года; а начало кружка "аргонавтов",
которого инспиратор - Эллис, 1902 год; с Эллисом я познакомился в ноябре
1901 года.
Все вместе взятое переживалось как горечь - в декабре; дочерчивалось
мое одиночество; я стоял, вперяясь в свою химеру, на пустом островке, до
которого не долетали отклики из недавнего прошлого. Какие социальные явления
способствовали химере? Разоблачение Азефа, Пуцято, огарочный взвизг,
крепнущий над Москвой из месяца в месяц; на носу был уже новый скандал в
кружке, чуть не кончившийся всеобщим побоищем49, из которого я был выхвачен,
увезен домой и отправлен в глушь Тверской губернии50, в угрюмый дом,
спрятанный в сосновом парке, с совами и филинами, с фундаментальнейшей
библиотекой; здесь я провел более месяца в сплошном одиночестве над решением
вопроса, как же мне жить и быть; и внешнее оформление моей немоты: мне
прислуживал глухонемой, косматый старик, объяснявшийся знаками, так что
неделями не слышал я звука собственного голоса.
Скандал в "Кружке" случился уже в начале января; а за ним, летом, -
новый удар: Эллиса объявили вором на всю Россию с единственной целью: свести
счеты с "Весами";51 одновременно объявили плагиаторами Ремизова и Бальмонта;
Яблоновские кричали о нас: "Они все таковы!" Все это оказывалось тотчас
чистейшим вздором; суть не в этом, а в действии на сознание; кто-то, передо
мною являясь в маске - то капиталиста, а то Азефа, - грозил: "Я гублю без
возврата"; а когда исчезал, - торчали тюремные стены, о которые оставалось
разбить себе череп.
Соедините горечь предыдущего трехлетия, неприятности в декабре и
предчувствие новых, которым конца не предвиделось, и спрессуйте сумму
эффектов их в переживания нескольких дней, и вы получите картину моего
душевного состояния между 20 и 25 декабрем 1908 года; я почти заболел
физически и душевно; к этому присоединился бронхит, для излечения которого
явился меня знавший ребенком профессор Усов, - тот самый, с которым пережили
мы ночное сидение у трупа покойной О. М. Соловьевой (в ночь самоубийства
ее); постукивая стетоскопом, он фыркал:
- "Знаешь ли, что я тебе скажу, Борька? - "Борькой" меня как резнуло
(этот, в сущности говоря, мне враждебный кадет обругался). - Если ты будешь
якшаться и впредь с декадентами, то, - надул губы он, - не жилец ты на
свете".
Это он произнес с явным желанием меня доконать; папашины сынки не могли
простить мне того, что я пошел собственными путями, и использовали даже ложе
больного для сведения счетов.
Через месяц после инцидента в "Кружке" меня, еле живого, Петровский
повез в Бобровку, где собрались: Ра-чинский с женой, Петровский, сестра
Рачинского, не жившая в имении, а у родственников, верстах в тридцати; она
изредка наезжала на день или два к себе; и потом пропадала надолго; через
два дня разъехались все; я остался вдвоем с глухонемым стариком; и пять
недель, проведенных в уединении, стоят в памяти перевального точкой, после
которой линия жизни моей начинает медленно подниматься на протяжении целого
семилетия; равновесие медленно восстанавливалось из самопознания и связанной
с ним работы; я стал терять вкус и к литполемике, и к "клубному отдыху" в
виде беседы с философами: о Ко-гене и Наторпе.
В Бобровке родилась новая потребность, которой я и начал усиленно
отдаваться в месяцах, даже в годах, пока она не подытожилась в ряде узнаний;
я начал методически изучать особенности русского четырехстопного ямба,
начиная от Ломоносова; в Бобровке были полно представлены поэты XVIII и XIX
века; начав с Ломоносова, я скрупулезно описывал строчку за строчкой
четырехстопный ямб по мной изобретенному способу, не имея при этом никаких
предвзятых суждений, дроме уверенности, что в данном участке работы меня
ожидает богатый улов;53 я, бывший естественник, - знал: всякий участок
природы, взятый в обстрел описанием, ведет к обобщениям; и далее: к
формулам; и я знал: до меня не разглядывалась природа русского стиха в его
строчках (таких, а не этих); руководились традициями, слагавшимися немецкими
профессорами; традиции античной метрики, условные и для немецкого языка, для
русского были сугубо условны. Не удивился я, что из материалов разгляда рос
вывод за выводом; я удивлялся тому, что такой плодотворной и легкой работе
никто до меня не отдался и что с Ломоносова проблемы стиха не брались под
углом зрения стиховедения54. Но задание первоположника русского стиха
сводилось к тому, чтобы появилась возможность к бытию русской стихотворной
строчки; до него не было ведь природы ее; не могло быть и ведения
отсутствующего объекта; прошло полтораста лет; шкафы ломились от материалов
в виде собрания сочинений русских поэтов, для изучения которых
практиковалось правило средневековой схоластики иль субъективные домыслы.
Не стыдно признаться: в начале своей работы я мало знал литературу
предмета и существующую терминологию, настоянную на схоластике; и мне
нисколько не стыдно: в описании никем еще не описанного сырья я делал ошибки
в классификации и в учете ритмических элементов; не до убора пылинок с
почвы, из которой надо было корчевать пни; эти пылинки с расчищенной мной
целины снимали позднее профессора десять лет, вдруг откуда-то, как сверчки,
прискакавшие на расчищенное им место: где они были сто лет?
Факт явления первого, более грамотного учебника стиховедения в виде
тома Шульговского55, рекомендованного профессорами, вскоре по выходе моих
работ, мне показал: победителя не судят; ведь могу ж я сказать теперь: том
Шульговского - снимание сливок со статей, напечатанных в "Символизме"56, при
неприлично туманном напоминании о них. Скоро и академик Лукьянов начал
описывать стихи моим способом57.
Описывая свойства русского ямба и не имея за собою ни одной работы (они
десятками наросли на моей), я не мог быть точен и скрупулезен; но я же
обратил внимание на свои погрешности - первых ритмистов, пришедших работать
в кружок, организованный при "Мусагете" (Ду-рылина, Шенрока, будущего
профессора Сидорова и других), - я, а не "пигмеики", в течение семнадцати
лет меня учившие, как надо работать над стихом.
Работа над ритмом, которой я в годах отдавался, была начата в Бобровке
как выход из тоски и как перенос внимания от пустот философского формализма
к конкретным деталям скромного участка культуры.
И там же, в Бобровке, я, наконец, по настоянию Гер-шензона, засел за
первый роман;58 сразу же выявилось: материал к нему собран; типы давно
отлежались в душе; мой обостренный интерес к религиозным искателям из
интеллигенции и народа оказался разведкой писателя, прослеживающего в
подоплеке исканий поднимающуюся тему хлыстовства; последнее, видоизменяясь,
просачивалось Отовсюду; эротика и огарочничество как следствие реакции,
разливаясь в интеллигенции, были почвой появления хлыстовской эпидемии в
столицах; я имел беседы с хлыстами;59 я их изучал и по материалам
(Пругавина, Бонч-Бруевича и других);60 но более всего интересовали меня
многовидные метаморфозы хлыстовства; я услышал распутинский дух до появления
на арене Распутина; я его сфантазировал в фигуре своего столяра;61 она -
деревенское прошлое Распутина; дух распутинства я наблюдал в селах; а дух
распутства - в столицах; и боролся с душком его в литературной полемике с
"мистическими" со-борниками еще так недавно. Когда же я, повернув спину им,
в уединеньи отдался оформлению романа, все, бессознательно мною изученное в
пятилетии, оказалося под руками; натура моего столяра сложилась из ряда
натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.); натура
Матрены - из одной крестьянки, плюс Щ., плюс... и т. д.62. В романе
отразилась и личная нота, мучившая меня весь период: болезненное ощущение
"преследования", чувство сетей и ожидание гибели; она - в фабуле "Голубя": в
заманивании сектантами героя романа и в убийстве его при попытке бежать от
них; объективировав свою "болезнь" в фабулу, я освободился от нее; может
быть, часть "болезни" - театрализация моих состояний, как макет будущей
постановки: в красках и в сценах.
"Серебряный голубь" - роман, неудачный во многом, удачен в одном: из
него торчит палец, указывающий на пока еще пустое место; но это место скоро
займет Распутин.
Пять недель, проведенных в Бобровке, видоизменили меня; формальные
интересы перетекли в работу, все-таки сдвинувшую стиховедение с мертвой
точки; реальные - захватились романом; времени для уныния не было; я усилием
воли отвлек от себя то, что разлагало сознание.
МИНЦЛОВА
Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим,
торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, - в
черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось:
ком толстого тела ее - пухнет, давит, наваливается; и - выхватывает: в
никуда!
А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до
1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней63, точно встреча
планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с
ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом;64 шлиссельбуржец Морозов - и
тот ждал внезапного воспламенения атмосферы65.
Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах
исчезла она; ее яд был безвреден.
Исчезла и Минцлова.
Я помню, бывало, - дверь настежь; и - вваливалась, бултыхаяся в черном
мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами
тяжелая
головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась
причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и
щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, -
как два колеса: не глаза; и - темнели: казалось, что дна у них нет; вот,
бывало, глаза разорвет: и - застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния
степных скифских баб средь сожженных степей.
И казалася каменной бабой средь нас: эти "бабы", - ей-ей, жутковаты!
Кто ее в эти годы не знал - в Петербурге, в Москве? Фурьерист,
богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она
помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал
никого; Минцлова, "своя", - подпускалась; она же была дочерью его друга; и
умела вольно шутить.
Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю
Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова - на меня глядит юная,
грузная, желтоволосая его дочь.
Круг Танеева, Минцлова - круг вольнодумцев восьмидесятых годов;
вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А.
Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее
"вольтерианские" шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым,
учеником Тимирязева.
В этом обществе ее брали как литературную остроум-ницу, настоянную на
французах; и теософские странности ей охотно прощались, как "муха"
чудачества.
- "Людям так скучно в полной действительности, что они чудят", -
бывало, плакал Танеев; что "теософка" - не важно; а важно - "своя".
Но "своей" она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто,
понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, -
чудачество, стиль.
В кругу Бальмонтов - "своя".
Помню - посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с
Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в
платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые
подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив
лорнетку и силясь подслушать беседу.
- "Кто?"
- "Анна Рудольфовна Минцлова".
- "Дочь адвоката?"
А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что
я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.
- "Откуда узнали?"
- "От Минцловой". Опять Минцлова!
- "Чем она занимается?"
- "Она оккультистка". Я ее обходил.
Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с
лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:
- "Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне
лицо".
Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и
точно - в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком
тела в мешке: как, как, - Минцлова? И - здесь? Я же только что ее видел в
Москве!
Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая
лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для
интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.
- "Ты удивлен?" - мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми
глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася
передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о
пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув
под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское
кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую
ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса,
завращались перед гравюрою Пи-ранези, висевшей на красно-оранжевом фоне
стены; и я услышал ее совсем другой голос, - не лепет, а буханье, как из
бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, - не горлом: о том,
что образы "Пепла", который тогда появился в печати67, действительно
отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы - все тем же
"врагом"; и два колеса - не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо
мной.
И я - вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.
- "Каким врагом?"
- "Тем, которого вы знаете!"
- "А есть такой?"
- "Вам ли спрашивать!"
Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.
- "Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо - шептаться!"
Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне
стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после
которых профессор Усов мне стал грозить:
- "Проживешь ты недолго!"
Напомню: через три недели случился меня добивший скандал в "Кружке",
после которого я переехал в Бобров-ку; в течение месяца между двумя валами
больших неприятностей в мое деформированное сознанье она сумела вложить свою
личинку бреда68.
Здесь должен сказать: раз признался я Эллису о меня посещающих мыслях,
напоминающих манию преследования; он передал Христофоровой, та - Минцловой;
с последней встречался я только что в теософском кружке, где ее - не любили,
боялись, но чтили; я не понимал, почему она, приставляя лорнетку, и там еще
щурила на меня свои глазки, их вдруг разрывая в глазищи; и ошарашивала
взглядами без единого слова; в теософский кружок я забрался сорвать маску с
Эртеля; [См. "Начало века", главка "Эртель"] она уже знала о крайнем моем
раздвоеньи; и, так сказать, издали прицеливалась ко мне.
Что-то было в серых ее глазах от Блаватской.
После встречи у В. И. Иванова, едва вернувшись в Москву, где и она
появилась, я стал объектом почти ежедневных экспериментов ее по умению
ослаблять волю; на болевых точках души моей ею брались прямо-таки виртуозно
аккорды:69
- "Вы - избранный!"70
И она трясла мою руку; и живот колыхался ее; и колеса разорванных глаз
начинали вращаться; она вылепе-тывала:
- "Руки, руки мои вы почувствуйте".
- "Вы - слышите?"
- "Что?"
- "Как струится от рук..."
Таким напутствием перед моим скандалом в "Кружке" она развинтила
сознанье; и после скандала меня провожала в деревню; прощаясь, сказала, что
едет она за границу; по возвращении-де будет у нас разговор, от которого
зависит вся моя будущность.
Появление Минцловой, просунутой в центр болезни сознанья, таимой от
всех, - в миг, когда интерес к полемике, к философии угасал, имело
последствия; я вперялся в картину растления и провокации, мне представшую
картиной России; я только что написал: "Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!"71 И не я один испытывал ужас: газетный практик
Виленский, с которым встретился в Киеве, - был напуган не менее моего; Блок
в то время набрасывал "Куликово поле", полное жутких предчувствий: "Доспех
тяжел, как перед боем"72. Лепеты Минцловой о борьбе ее с "черными"
оккультистами нашли-таки слушателя; ее дар волновать и подманивать к себе
признавали позднее - Иванов и Метнер. Она использовала и тему самопознания,
во мне заживавшую: самопознание-де есть доспех, ею готовимый для меня; ею
был использован ряд скандалов, как раз надо мной разражавшихся, как удары;
то удары-де без промаха, наносимые мне масонами; в их руках-де вся пресса; в
рисовке бредов она была ослепительна; и кроме того, она нажимала ловко
педали лести, подставив мне "миссию"; использовано было все, что нужно: и
нежная роль сиделки, и мгновенное излечение флюса рукой, от которой
струи-лась-де сила, и угад ото всех скрываемых настроений, и разрисовка
мифов, талантливо напеваемых в ухо; моя депрессия угашала сознанье;
догадываясь о ее душевной болезни, я все же не мог не внимать ей; склоняясь
большой головой, лепетала какие-то древние саги; это был ее пересказ
обыкновенной газетной хроники; но она лепетала порой и о том, как думают
скалы на острове Рюгене, и как растет цветик, и как шепчет струечка:
- "Все, все, все расскажу: все, все, все!"
Слова ее лились в ухо лепечущей струйкой о - всем, всем, всем, всем;
настоящий Пер Гюнт73, окрыляемый душевной болезнью; она была настолько
хитра, что не сразу вводила в сознанье гротески свои, наблюдая зорко, как
слушают; при первом же движении подозрения она с вольтеровским юмором
зашучивала себя самое, - но лишь для того, чтобы опять красться с бредом, но
оформляемым по-другому; в тот период она таки отколдовала меня от тоски; а в
деревне переход к работе над ритмом и над романом восстановил мои силы; я
чувствовал к Минцловой род благодарности: и таки она интриговала меня.
Не стану описывать печального продолжения наших с ней отношений; скажу:
тайно являясь ко мне раскрывать свои мифы, ходила и к ряду других, как
впоследствии оказалось, знакомых; и, нащупавши точку доверия, ста-ралася
каждому сделаться необходимой: по-своему; после уже, сведя каждого с каждым,
поставила каждого она перед фактом: она опирается на ряд людей, доверяющих
ее мифу о братстве, приобщенье к которому дает с