"домино"; как же я не узнал в "домино" - багряницы? И как не узнал, что
терновый венец был надет?"
Я же сам еще прежде писал:
Неужели меня
Никогда не узнают?32
Я сам не узнал себя! Знаю:
- "Грюневальд - еще будущее!"
Eine Strasse muss ich gehen,
Die noch keiner ging zuriick
[Слова поэта Мюллера33].
Песня "Зимнего странствия" [Цикл песен Шуберта] - лейтмотив
"странствия" и моего!..
Бирюзовые воздухи холодно дуют; и солнце бледнее облещивает; тень -
теплей; и бегу "Пропилеями"; на зиму заколотили досками, как - в гроб
положили, - бассейн Гильдебрандта; и - мимо: свой лоб разбиваю о серые камни
стены Фрауэнкирхе; все - мимо: змея подколодная листьями гонится сзади;
спасаюсь в пустой я пивной, в "Аугустинербрей", взор погружая в
коричнево-темную тень; и глотаю коричневое с легким просверком пиво: уйти
бы, уйти, - не вернуться; неузнанным странником пересекать этот сумрак;
увидев страдающего, своим сердцем, приподнятым точно фонарь, осветить ему
путь; сказать:
- "Брат!"
Сколько раз шли по Швабингу из Пинакотеки, - обедать; я упорно молчал,
подымая перед собою вопросы свои:
- "Кем же волил ты быть там? Бичующим или - бичуемым?"
Ветер, взвивая плащи, проносился винтами по плитам холодным, кидаясь
сухими и красными листьями.
БЫТ
Отмахавши пол-Швабинга, - свертываем в столовую для бедняков и рабочих;
все просто: столы, лавки, стены и груды тарелок, ножей, жестяных, мятых
ложек; вооружаемся ими; и - двадцать пфеннигов суп; тридцать - братен
[Жаркое] (кальбсбратен, швейнбратен [Телятина, свинина]); за "бир" - десять
пфеннигов; из черпака перевязанной фартуком "фрау" [Женщина] получаем свой
суп; очень долго выискиваем себе место: за длинным столом; горбоносые люди,
угласто расставивши локти, - уписывают; обед, стоящий марку, Владимирову не
по средствам; за марку питается с ужином он: двадцать пфеннигов в вечер
обходится суп из гороха; и пфеннигов двадцать - чай, земмели; [Маленькие
хлебцы] я с ним обедаю.
Он познакомил меня с эмигрантом Е. Вулихом, меньшевиком, и с очень
тихим художником Дидерихсом, молодым и голубоглазым блондином, с сестрою
его;34 впятером мы гуляем, простаиваем под рогатою рожею фавна, протянутой
из темной зелени; прыщет струей на мальчонка; стоим под виллой художника
Штука, которая силится выглядеть Грецией; раз мне шепнули:
- "Вон, вон, - поглядите: Франц Штук!" Белоштанник в визитке
коричневой, коротконогий крепыш с толстой, апоплексической шеей, лицо свое
выставил, щуря под солнцем угрюмые, черные глазки; с апломбом приставил
ладонь к котелку, зажимая перчаткою трость; головою вперед, - точно бык;
круто перевернулся; пропал среди зелени.
- "Видели?"
В. В. Владимиров, Вулих меня посвящают в народную жизнь - не в кафе
"Стефани", очень чопорное и пустое, где в два часа дня из окна торчит в
улицу желтой спиной, желтым теменем сам Станислав Пшибышевский; кругом
него - пусто; вдали из пустыни столов кто-то, такой же известный, завесился
"Цайтунгом"; здесь знаменитости первого сорта являются в два часа дня и пьют
кофе да перекатывают биллиардные шарики; скука здесь - честь заведения;
незнаменитые люди, как я, пробегая под окнами, фыркают дымом в зеркальные
стекла; одни имена европейских масштабов друг другу в кафе назначают
свидания; делать тут нечего; вот и сейчас - два часа; стало быть: Томас
Манн, обитающий в Мюнхене35, сел в "Стефани", потому что для мюнхенца два
часа дня означает:
- "Сижу в "Стефани"!"
Нет, уж лучше в пивной, переполненной красными, жилистыми, горбоносыми
горцами: в ярко-зеленых и в ярко-коричневых куртках, в дешевых, цветами
кричащих жилетах, в дешевых, цветами кричащих чулках; много "масс" [Кружек]
осушают с утра они; с крыши висящий маляр, поработав, глотает из "массы", им
взятой под крышу; и "массой" кончает он вечер, вскурив не сигару, а палку:
она - чем длинней, тем дешевле; однажды я видел: вскочив из-за столиков,
бросились с кружками на неудачника; над его кружкою кружку на кружку
поставили; вырос -столб кружек; и с криком вздирали носы, горла драли; и
прибежавшая кельнерша в чепчике тоже визжала, схватясь за живот:
- "Что такое?"
- "Забыл закрыть кружку; ему и наставили кружек на кружку; наполнил он
их на свой счет: таков местный обычай ".
Здесь временем правит гротеск.
В голове "Баварии", статуи, - комнатка; я в ней сидел; это есть голова
всему Мюнхену; то же и здешняя кельнерша; ее обязанности: на наскок
грубоватой двусмыслицы лишь отвечать остроумием, перевоспитывая и скота;
часто кельнерша - передовая Бавария, ставшая выше мещанистой "гнэдиге фрау"
[Милостивая государыня], даже выше студента с разрубленною так и эдак щекою,
мечтающего, чтоб ему еще раз процарапали щеку; с царапиной каждой взлетает
его репутация.
Кельнерше Мюнхена свойственны легкие флирты, романы; не свойственна ей
проституция; часто романы ее переходят в глубокое чувство: она - молода; не
глупа, миловидна, лукава; во всех увлеченьях своих волит брака законного,
вооружаясь увертливым шармом; она поднимается в гору; и часто студенты,
художники, маленькие музыканты из Мюнхена ее увозят женой; она знает: во
всякое время ей надо стать выше кутящей компании, чтоб, протрезвись, про нее
сказал каждый: "Марихен хорошая девушка!" Вместе с тем: ее обязанность - не
отшибить от "локаля". Она есть явленье скорее отрадное в мюнхенском быте,
пивном и табачном.
Так мне напевает Владимиров.
В королевской пивной свил гнездо не рабочий, а королевский толстяк, -
сердце бюргеров, перенесенное в место пупка, под которым взрывается урч от
двенадцати выпитых "масс"; его жизнь протекает в наливе; и после - в отливе;
таков мой хозяин: впервые увидев меня, он, с посапом взяв под руку,
затопотал убежденно со мною к известному месту:
- "Запомните... Шо!.. А то вечером, когда вернетесь из Хофбрейхауз,
будет казаться вам, что голова - на полу у вас, а потолок - под ногами! Так
надо уметь пробежать!.."
И, посапывая, топотал он со мною обратно. " О да, - потолок под ногой:
это - быт государственного толстяка; и - удой коронованного пивовара;
багровый толстяк, заседающий здесь, искони отравлял ядовитыми газами даже
свободных художников, здесь оказавшихся; пиво - политика и экономика
Мюнхена; Гейне отметил:
"У нас только один великий оратор, ...но я убежден, что и Демосфен не
мог бы так греметь по поводу добавочного акциза на солод в Аттике"; Гейне
рисует его: "Я бы принял эту голову почти обезьяньей... На переднюю часть
головы, выдавившую из себя лицо, богиня пошлости наложила... печать... с
такой силой, что... нос оказался... расплющенным; ...скверная улыбка играла
вокруг рта... И это... демагог?" [Г. Гейне, Путевые картины, т. VI, с. 28 -
29 ("Всемир. лит.")36]
Демагог очень любит приплясывать с юношами-иностранцами; плясом
работает он на баварскую каску, вздыхая о "добром правительстве нашем"; в
войне он - лютеет; жестокость "баварца", - о ней прокричали; толстяк
королевской пивной в ней покрыл себя срамом; его добродушие - спесь
хитроумной и злой обезьяны, сумевшей уверить других, что она - из "Афин".
Мюнхен слыл за "Афины".
Шарм Мюнхена в том, что он пятнами легких цветов имитирует небо и
воздух; и некогда "Сецессион" таки передавал добродушие цветописи; скоро,
тяжеловатою линией дуясь в вола иль в классическую перспективу, художник из
"Сецессиона" лишь выдул огромный, но мыльный пузырь для искусства, который
стал чтим; но, увы, - чтим какою ценой? Сам художник Цирцеею некою был
превращен в толстяка из Ратскеллера:37 и получил из руки принца-регента
громкий диплом на "гехаймрата" [Тайного советника].
Беклин и Штук - "толстяки"; дочка Грингмута стала женой сына Беклина,
после чего и "Московские ведомости" превратили его в перл создания; Беклин -
багровый толстяк, уверявший, что он есть Пракситель, а Мюнхен - Афины;
романтика и белозадых наяд его, и темнопузых кентавров - почти порнография,
нас уверяющая, что она - краска Рубенса; Штук - буржуа, пожиратель кровавых
бифштексов культуры; галоп же кентавров его превратился в галоп кавалерии:
скоро!
"Афины" - искусственная аллегория, скрывшая только до времени: каску и
меч; Генрих Гейне уже говорит об "Афинах": "В Мюнхене, как в макбетовской
сцене с ведьмами, можно наблюдать ряд духов... от багрово-красного духа
средневековья, закованного в броню"... и далее можно наблюдать "замки
позднейшего периода, неуклюжие, в немецком духе, обезьянничанье с
противоестественно-гладких, французских образцов - ...великолепие
архитектурной безвкусицы с нелепыми завитками... с кричаще пестрыми
аллегориями... и картинами" властителей "с красными пьяно-трезвыми
лицами"38.
Гейне не видел действительной подоплеки безвкусицы; мог он сказать, что
"безвкусица не оскорбляет"; уже в 1906 году эта безвкусица таки пугала; с
начала ж войны дико воскликнули "пестрые аллегории" Мюнхена; лик "мясника"
приподнялся над кружкою употребителя пива.
КАФЕ "СИМПЛИЦИССИМУС"
"Симшшциссимус" был местом сбора художников из лСимплициссимуса"
(журнала), а стал - местом сбора богемы: Германии, Австрии, Венгрии, Чехии,
Польши; когда умерла Катти Кобус, еще в 1923 году я нередко в Берлине
слыхал: "Как! И вы там сидели? Так мы - земляки!" "Симплициссимус" -
воспоминанье о молодости, о порывах, - для скольких? Сидели здесь: Гейне
(художник), Детлеф Лилиенкрон, Христиан Морген-штерн, Каспрович, Франк
Ведекинд, Голичер, Штук, еще - сколькие! Сиживал и Игорь Грабарь, когда-то
друг Ашби, которого имя связалось с хозяйкою, с Катти39.
Ей было за сорок пять лет уж; морщины чертили лицо с острым носом, со
жгучими блесками глаз, с волосами - как кокс, оттенявшими сочные,
темно-пунцовые губы; вся в черном шелку, со сверкавшей серебряной цепью на
шее, дородная, пышная, сдержанная, помахивая своим кружевным черным веером,
кутаясь в черное кружево, все посылала улыбки проказникам, - впрочем, давала
понять, что тон пошлости не соответствует этому месту; студенты, актеры,
художники чтили ее и считали за честь ей представиться.
Мне рисовалась натурщица, с юности перешагнувшая через себя самое в
неустанной поддержке не признанного в свое время художника Ашби, ей ставшего
другом, умершего - рано; и ныне - гремевшего; первая в нем увидала талант;
собирала непризнанные черновые наброски; оказывала материальную помощь;
художественный кабачок (с ударением на "художественный") - плод союза их; я
не видал ничего здесь кабацкого; Катти, привстав, брови сморщив,
пристукнувши палочкой веера, ей убивала в зародыше пошлость и снова садилась
и, кутаясь в черное кружево, нюхала розу, качалась на звуках в волне
остроумия и принимала участие в нем; всякий, выпивший лишнее, ей устранялся;
когда он являлся с повинной, она, грозя пальцем, прощала: "Чтоб этого не
было!"
Не ради выгоды месяцами безвозмездно кормила она бедняков, ей потом
приносивших в подарок этюды, которыми ей украшалися комнатушки, способные
Мюнхен вместить: они были кокетливы; в окнах снаружи был мрак: от тяжелых
опущенных штор; только вспыхивал красный фонарик в лозе, над подъездом,
глася: "Симплициссимус" - бодрствует!" От десяти - наполнялся; гремел на
весь Мюнхен - к двенадцати; часто гремел до утра, когда Катти учитывала:
нарушение ею положенного полицейского часа [Час обязательного закрытия
ресторанов] покроет весь штраф; тогда, встав, с грациозной улыбкой кидала:
- "Ну, дети мои, - веселимся сегодня".
Бывало, - за входною дверью подымешь тяжелые ткани и глохнешь под
звуками в тесненькой розово-желтой передней, где кучи накидок и шляп, где
одеждою ломятся вешалки; приоткрываешь вторую дверь - на переборы веселого
гомона, точно рубимого мощным рояльным ударом: рапсодия Листа! И - вензель
из взвизгов смычка; и пристойный, дородный скрипач, уже лысый, привстанет со
стула; рукой прижимая к груди инструмент, покачает ладонями: "Sonne in
Brust" ["Солнце в груди"]. На помостик, покрытый ковром, в углубленьи
стены - стал рояль; он гремит; и - скрипач, как седок, уж седлает смычком,
точно шпорами, мощные рокоты, звучно качается корпусом; борзый рояль, точно
конь, ударяющий звонким копытом, несется ландшафтом мелодий.
Две комнатки точно срослись в коридор; плещет шелк вырезных абажуриков
крыльями легких пунцовеньких бабочек в пестрь застекленных этюдов; все - в
кремовых рамочках; круглые столики - в бархате, в нежных гри-блё;
[Серо-синий] здесь хрустальные блюдца с петифурами, здесь пиджаки
бледно-палевых и бледно-серых тонов с бледно-тонными, серокисельными,
нежно-лиловыми галстуками; здесь проборы и лысины; здесь золотые пенсне,
кружева, шелка кофточек, перья боа черных и пенистых; много юных безусых,
смеющихся, розовых лиц, средь которых - солидные, бритые, ярко-седые:
актеры, писатели, профессора Академии, с именем, критики; а между столиками
по дорожке гри-блё шелестит фрейляйн Анни атласною черною юбкой; несется с
витым изумрудно-прозрачным бокалом рейнвейна; кой-где перекинутые, от
столика к столику, скатертями покрытые деревянные доски; с двенадцати все
помещение - шашечной формы состолие; и приезжающие из театра изящная дама в
спадающих перьях, с цветами в руке и в боа, кавалер ее в тонной визитке
слегка пожимают плечами; и... и... ретируются.
Штаб Катти Кобус имеет здесь место всегда; я имею честь числиться в
нем; Катти Кобус ведет, чуть держа за рукав, к тому столику, где, по ее
представлению, следует сесть; и показывает на него еще издали веером:
"Дорт!" ["Там"] Она знает, кому где полезней, кому где приятней, и вот -
результат; оказались знакомыми - Франк Ведекинд (драматург) с миловидной
женой, Шолом Аш, еще юноша [Известный еврейский писатель], очень известный в
то время поэт, Людвиг Шарф, анархист-публицист, тонколицый,
брюзгливо-рассеянный Мюзам, позднее фигура советской Баварии, севший в
тюрьму40, эскадрон польских критиков, юноша бледный, племянник философа
Паульсена, Станислав Пшибышев-ский, почти не бывающий здесь.
Мое первое впечатленье от "Симплициссимуса": пестри цвета; но тут же
заметили русские и обо мне рассказали с три короба Катти; она ж величаво
ввела в круг гостей своих; я для нее покупал у цветочницы розу; все стало
своим: Катти, публика и фрейляйн Анни - высокая, стройная, юная девушка,
почти красавица, стянутая черным шелком: с живыми глазами и с
грустно-мечтательным ртом, проносилась с подносиками по ковровой дорожке с
рейнвейном и потчевала "кальтэ энтэ" (настой ананасов в вине).
"Симплициссимус" влек атмосферой безбытности, сливками интеллигенции,
искрами шуток, взметаемых здесь, завозимых же из Будапешта, из Вены,
Берлина, Варшавы и Кракова; и как конфетти цветных афоризмов, взрывались и
падали тотчас же в звуки рояли; здесь юноши в светлых визитках вставали
белясо, чтоб выбить в ушном лабиринте строку; поднимали стаканы свои и
просили, устраивая страшный гвалт:
- "Der Prolete" ! ["Пролетарий"!]"
Расставивши локти, согнувши курчавую черную голову (густой бородкою - в
скатерть, а носом распухшим - в стакан), там скорбил равнодушным лицом
пролетарский поэт Людвиг Шарф; поднимался, руками упершися в стол; и мычал
угрожающе нам свой шедевр: "Der Pro-lete".
Однажды, когда вихрь веселья взлетел к потолку, аба-журики стали
порхать мотылечками, сдвинулись к двум горбоносым венгерцам в коротких
штанах, в серо-зеленоватых гамашах; тут грянул чардаш, и венгерцы,
вскочивши, схватяся за талии, их пооткинув, схватясь за затылки,
разбрызнулись вместе с задетым ногою столом: дробо-танье двух пар каблуков,
вероятно подкованных, - в пол, звон стаканов разбитых и дождь винных капель
в лицо! А два тела, слитые в одно, засквозив, стали - вихрь, проходивший
пощечинами разлетающихся пиджаков по губам, по носам, по щекам.
"Симплициссимус" - сливки Берлина и Мюнхена, но - не Москвы; для нее
эти сливки - еще молоко; сам отстой афоризмов в Москве нам казался игрой в
дурачки; мы, вкусивши от "сливок" Уайльда, узнали тщету афоризмов, коль пища
иная изъята; снобизм казался остынувшим блюдом; и - кроме того: в
"Симплициссимусе" заседало пять-шесть остроумцев; все прочее - непропеченное
тесто еще молодых модернистов; уста этих юношей произносили лишь -
"интерес-сант", "файн" и "тиф" ["Интересно", "тонко", "глубоко"], так что,
вынужденный говорить, через несколько дней я взял тон превосходства над
группой юнцов, хоть "немецкий" язык мой хромал; они слушали; и все
поддакивали: "О, ви файн!"41 Помню Цутта, швейцарца из Базеля, помню
студента из Швабии Гейгера; был темпераментен шваб остроносым лицом, на
котором пылали багровые шрамы; он стал забегать ко мне, неся "аус-шниты";
[Наборы колбасных ломтиков вместе с хлебцами, составлявшими студенческий
ужин] в Мюнхене было обычаем ужинать группою; Гейгер таки надоел; от него -
улепетывал; он, погонявшись, обиделся; раз, скрестив руки, ко мне подступил,
стал "фиксировать", после чего я бы должен был вызов послать ему
(корпоративный обычай); а я - отвернулся.
Отстал.
"Симплициссимус" я посещал каждый вечер еще потому, что я жил от него в
двух шагах; пробежавши по уличке, соединявшей мою Барерштрассе с Тюркен,
свернув, - я был там; раз меж столиками предо мною возник Игорь Грабарь;42
мы с ним провели два-три вечера в долгих беседах о здешнем искусстве; я
плавал в его ядовитых сар-казмах: по адресу Мюнхена; веяло воздухом "Мира
искусства", который в России казался давно передышан-ным; здесь он казался
озоном; в дыхании мюнхенцев сквозь полосканья одолями - дурной запах шел:
это - последствие мюнхенской кухни; а Грабарь стоял за французскую; знал как
пять пальцев он Мюнхен, когда-то прожив в нем и пользуясь обществом Ашби;43
пропятив губу, он выцеживал мненья, небрежно, ленивейше; и еле-еле кивочки
бросал "уважаемым" старым знакомцам; запомнилась его тугая, остриженная
догола, красно-розовая голова, совершенно безбровая, с очень большими ушами
и с малыми карими глазками; походил он на фавна в дрожащем пенсне - и губою,
и острой бородкой; визиткой табачного цвета, лиловою ленточкой галстука не
отличался от мюнхенцев.
Вырос внезапно, совсем не вошел; точно он содержался в подвале "локаля"
со времени Ашби, подобно вину: отстояться и вновь приподняться из люка;
лениво оглядывал прежних друзей, вид имея почтенного циника: "Живы, -
курилки?" Пропал, провалившись как в люк.
ШОЛОМ АШ, СТАНИСЛАВ ПШИБЫШЕВСКИЙ
Я раз, наблюдая шумевших поляков, им бросил бокал:
- "Пью за вашу свободу!"
Вскочили с бокалами, - чокаться; перетащили к себе: изливаться в
симпатиях; плотный блондин в эспаньолке, в пенсне, в светлой паре мне
выбросил руку: Грабов-ский, - поляк, драматург, публицист; бритый юноша,
вспучивши чувственно-красные губы и вылупив пуговицы безреснитчатых глаз,
изгибался, качаясь локтями, кистями, бросая и вправо и влево огромный,
изломанный нос; и качались волос, точно шерсть жестких, - кольца; когда ж мы
остались вдвоем, то он, тыкнувши в грудь себя пальцем, внедрял в моей
памяти:
- "Аш... Аш... Еврейский пиеатель... Шолом: это - я!"
И показывал белые зубы, заранее радуясь, точно дитя, моему восхищенью;
к стыду моему, о нем даже не слыхивал; только что вышел его "Городок" (на
жаргоне);44 заставил меня много выпить; то он шлепал ладонью меня по плечу и
давил подбородком; то, отъехав со стулом - валился назад, свои ноги
вытягивая; эта ночь, проведенная с ним, мне изгладилась.
Скоро нашел на столе у себя я царапки: "бул Аш" -при приписке: "Аш
будет!" И тотчас он с треском влетел: в синей паре, в молочного цвета
жилете, при розе в петличке, с перчаткой в руке, зажимающей собственный
томик, с надутою верхней губой, с бараньими кольцами в черных мохрах:
- "Аш пришел!"
Не то - пупс, пожирающий сласти, не то - арлекин, замахавший из цирка
по улицам; выпуклый лоб в поперечных морщинах - как плакал; а белые зубы -
оскалены; не темперамент, а - Этна, взорвавшая скатерть, чтоб пепельница
покатилась по скатерти, книга расшлепнулась мятой страницей на спинке
дивана, а кресла мои, подбо-ченясь, составили б круг вокруг нас.
Мы хватались руками; он - под потолок запускал горловые какие-то песни,
а я при попытке стихи прочитать оказался раздавленным в кресле коленкой;
рука закова-лася пальцами Аша, который рубил перекуренный воздух другою
рукою, крича наизусть во все горло свое свои: собственные упражненья; зычно
внушая на трех языках (на немецком, французском и русском), которыми он не
владел:
- "Ну что, что? Вы, вы - слышите?" - выбросил перед собой свои кисти в
лицо мне ладонями, вздернувши нос.
- "Не слова, - а серебряные колокольчики!"
Был бы смешон в этом диком восторге пред собственным гением, если бы не
доброта, откровенность и молодость; словом:
- "Бул Аш!"
Порешив, что я - тоже талант, быстро вывлек на улицу: кубарями
покатились - куда, для чего? Только - помню, что у "Стефани" Аш, держа меня
за руку, вставши на цыпочки, носом - в стекло, озирал пустовавшие столики,
тщетно ища Пшибышевского: не было:
- "О! Вы должны его знать! Как?.. Такой человек! Я - его приведу...
Я - к нему поведу... Я и он... Вы и мы!"
И мы -
- кубарями -
- покатились к Английскому парку, под золото вязов и ясеней; Аш
взбивал тростью багровые ворохи; остановив и своей ледяной пятипалой рукой
заковав мою руку, опять издавал горловые какие-то звуки: свои
колокольчики!45
Я познакомился с С. Пшибышевским46.
Не помню подробностей встречи; ворвался стремительный Аш, торопя меня:
ждет Пшибышевский в кафе "Стефани" - в два часа; посмотрев на часы, я
увидел, что мы опоздали: Аш где-то застрял, по обычаю; все же он вырвал из
дома; уже подходя к "Стефани", он мне бросил:
- "Вот, вот он!"
Где? Улица - пустая!
Знал снимок с портрета писателя: выпитый лик с сумасшедшими,
выпученными глазами козла, с бородой Фердинанда Испанского, вставший из
мрака; этот дикий эротик, сошедший с ума Дон Кихот отвечал представлениям о
"Homo sapiens" или "De Profundis" [Произведения Пшибышевского47]; и он
соответствовал рою легенд: выступление на семинарии Вундта, дуэли, испанские
страсти, горячка-де белая - так говорили о нем.
Совершенно пустой тротуар; от дверей "Стефани" шел, лениво сутуляся,
плотный и широкоплечий, слегка рыжеватый мужчина в простой желтой паре, в
соломенной шляпе с домашним, вполне простодушным лицом; он казался мне
маленьким польским помещиком, жизнь коротающим где-нибудь около Ковеля;
полные, чуть красноватые щеки, вполне незаметные глазки; устало прищурясь на
солнце, рукой защищал их; на руку другую - повесил пальто; узнав Аша, ему
улыбнулся слегка и ускорил свой шаг, бросив пристальный взгляд на меня;
подошел, протянул свою руку, с простою и милой улыбкой держа мою в широкой и
теплой ладони; он стал извиняться: уж - три (тут он вынул часы);
запоздали-таки; у него есть свиданье; он спрятал часы, вынул книжечку, мне
записавши свой адрес; потом очень бережно вырвал листок, передал и сердечно
тряс руку; просил посещать его запросто: вторник, с пяти-четырех,
Бисмаркштрассе; в движениях и в интонации что-то открытое, чуть мешковатое;
пафос дистанции не ощущался ни в чем; как товарищ, сконфуженный тем, что
летами нас старше, стоял перед нами.
Вдруг - не как помещик, а как изощренный испанец в плаще, снявши шляпу,
с расклоном (всем корпусом), быстро понесся вперед; на ходу повернулся на
нас, помавая ладонью; легкий ветер трепнул его волос над крепкой спиною,
подставленной нам; он исчез в пустой улице.
Скоро я был у него; жил он где-то вдали: на отлете; мой путь перерезала
площадь, не то недостроенный пустырь; его пересекши, искал Бисмаркштрассе;
все "штрассе" тут - точно одна; и те ж здания, двери подъездов, квартиры;
едва отыскал его неосвещенный подъезд: высоконько!
Квартира - простая: клетушки - не комнаты; в первой - стол, несколько
стульев, рояль да диванчик; служила - приемной, гостиной, столовой; бутылки
вина, пиво, чай; перед ними компания просто одетых людей: все поляки -
Грабовский и с ним секретарь очень чтимого нами - "Весами" - журнала
"Химеры"; сошелся я с ним;48 поздней пришел Паульсен.
Видно, хозяин, как гости, - бедняк; меня встретил сердечным протягом
ладоней; он, руку свою положив на плечо, вел к столу; и усаживал:
"Распоряжайтесь!" Налив мне вина, деликатно дотронулся теплой ладонью своей:
- "Угощайтесь!"
А сам протянулся к стаканчику с пивом: глоточка на три:
- "Вот моя порция: иначе - смерть!"
И, поймавши мой взгляд, улыбнулся мне тихо он:
- "Я ведь приехал сюда умирать!"
Жил еще лет пятнадцать; его нездоровое очень лицо и дрожащие руки с
опухшими пальцами, грусть, разлитая им, - все убеждало, что он - не жилец;
очень бедствовал: бедствовал, впрочем, всегда; с интересом расспрашивал о
гонорарах; и жаловался, что писатели польские бедствуют; их гонорары -
ничтожны; в России ему мало платят, задерживают; а собранье его сочинении
расхватано; там он гремел, как нигде.
Он помалчивал, нам подливая вина; и весь вечер щемило на сердце; не
помнилось, что "знаменитый" писатель - враждебен мне художественной
тенденцией; грустный, больной, перетерзанный жизнью бедняк заслонил все
иное; и черноволосая женщина, с блеклым, но острым лицом, с сострадательной
нежностью, как на ребенка, смотрела на мужа; я знал, что история этой любви
драматична; ее он увез от приятеля, первого мужа, талантливого Каспровича;
ждали на днях его в Мюнхен; подумалось, глядя в глаза тихой женщине: "Ей не
легко!" И припомнились мне: Дагни Христенсен [Наборы колбасных ломтиков
вместе с хлебцами, составлявшими студенческий ужин], рано умершая, и
"Аугустинербрей", сумрак коричневый, думы о том, что след посох мне взять и
сквозь годы пойти в одинокое "Зимнее странствие"50. Вот тоже он - бросил
Польшу; он гроб нашел в Мюнхене;51 ну, а я - где? Захотелось на руку его
положить свою руку; и - руку рукою погладить; и тихо сказать ему:
- "Брат!"
Скучноватые вторники я посещал аккуратно, взволнованный горькой
судьбою; точно чувствуя это, ко мне относился он с легким оттенком
признательности.
Я принес ему номер "Руна"; он дивился нелепым роскошествам номера; и
расспросил о Н. П. Рябушинском.
- "С восторгом они напечатают вас".
За это схватился; я тотчас послал Соколову письмо;52 не дождавшись
ответа, уехал; но драма его появилась в "Руне"53.
Раз, зайдя, никого не застал; просидели весь вечер втроем; он
рассказывал образно о пребываньи своем в Петербурге, о том, как его охватила
тоска там; с улыбкою вспомнил о Фекле:
- "Прислуга в гостинице: друг мой единственный там ".
С интересом расспрашивал о революции; я, разойдясь и мешая французский
с немецким, часа эдак три рисовал перед ним нить событий, которых свидетелем
был; оживился глазами, усевшись на малый диваник, с локтями в коленях следил
исподлобья за жестом моим, рисовавшим Москву; а когда появилась процессия
красных знамен с красным гробом, стал ерзать, откидываясь и рукою терзая
диван; вдруг - вскочил:
- "Молодцы!" И - ко мне:
- "Сразу видно - художник вы! Ярко рассказывали: я увидел московские
улицы... Благодарю!"54
И жал руку; волнуясь моими словами, забегал, потряхивая волосами; и -
вдруг:
- "Не хотите ли, - я вам сыграю Шопена: его полонез?"
От поляков я знал: Пшибышевский - пьянист, исполняющий неповторимо
Шопена;55 открыл он рояль, севши на табуретик и руки бросая в колени; лицо
опустил и застыл, точно что-то выискивал; бросил не руки - орлиные лапы на
клавиши; мощный аккорд сотряс стены; летучий и легкий, понесся не в звуки, -
в огни, охватившие нас; кончил; оба взволнованно встали: молчали; хотелось
обнять иль - уйти, ибо - нечего к звукам прибавить; я молча пожал ему руку,
прощаясь; а он, суетясь, точно в клетке, искал, чем закутаться; выскочил;
снова вышел со свечкой в руке, на сутулые плечи набросив свой черненький
пледик с зелеными клетками; темные складки упали до пола, закрыв ему ноги;
совсем капуцин; мы с такими встречаемся лишь в повестях Вальтер Скотта; взяв
за руку, вывел на темную лестницу, путь освещая рукой со свечой:
- "Тут вот... Не оступитесь: ступени!"
Теперь выступало из мрака худое лицо; на нем прыгали отсветы.
Дверь распахнул мне на холод и блеск; точно ртуть, трепетали последние
листья над тополем; маленький месяц, сияющий досиня, встал над подъездной
дырой; в тусклый круг свечевой выходило худое лицо с бородой Дон Кихота; два
глаза, своим фосфорическим блеском пропучась, погасли:
- "До скорого!.." Хлопнула дверь.
Мы не встретились; через неделю уехал в Париж; я поздней написал очень
резко о нем, как "писателе"; в нашем коротком знакомстве тогда из-под маски
величия, черного кружева поз, он просунулся мне бедняком, босоногим монахом,
закутанным в плащ, со свечой негасимого света: -
- сердечного света!
Хотелось сказать:
- "Ave, frater" [Привет, брат].
Вдруг екнуло, точно предчувствие, мне:
- "Morituri te salutant" [Умирающие тебя приветствуют].
У Пшибышевского раз видел Аша; с ним виделся я в "Симплициссимусе"; и
оттуда, как глупый карась на крючке, выволакивался в визг цветистых
"Вайнштубе"; [Винный погребок] он ел шоколадные торты и их запивал
алкоголями; шваркал на стол пятимарковики, бросив локоть, нос бросив в
ладонь; между пальцами пучились красные губы:
- "Ах, Ашу здесь нечего делать!"
- "Ах, скучно!"
Качались волос завитые и шерсткие кольца.
Потом с деспотизмом ребенка тащил через темные улицы: из "Бунте блюмэ"
["Пестрый цветок"] - в "Цум фогель", "Цур траубэ", "Цум тиш"; ["У птицы", "У
виноградной лозы", "У стола"] раз я вырвался и убежал от него; так
окончились наши свидания в Мюнхене; встретились мы в кабинете у Гржебина уж
через год: в Петербурге;57 чернобородый Зиновий Исаевич Гржебин в очках
роговых, припадая к столу, выжимал из него свои выгоды; Аш, развалясь перед
ним, - нога на ногу, нос - в потолок - барабанил рукой по столу; и несолоно
им похлебавши, Зиновий Исаевич выбросился в коридор: с Коппельма-ном
[Гржебин, Коппельман - деятели "Шиповника"] шушукаться; Аш, усадив меня в
сани, осанисто в "Вену" [Литературный ресторан] повез и пенял - за тогдашнее
бегство; он стал знаменитостью; Гржебин и Коппельман бегали всюду за ним на
коротеньких ножках, как сороконожки58.
Ребенок, со страстью косматого мамонта, был он невинен в своей
безответственности.
Раз позвал еще в Мюнхене; жил он на площади против Карльстбр59, в
неуютном, атласами убранном номере; пышно ночная перина ломалась на кресле
ампир; на другом, зацепясь, повисали подтяжки; а смятая туфля невкусно
ползла к середине ковра; Аш стоял перед зеркалом в плохо сидящем на нем
сюртуке, в том же белом жилете, с пуховкой в руке; мне подставил опудренный
нос; хризантема махрово торчала в петлице:
- "Аш будет сейчас танцевать; земляки пригласили!" И в дверь
пропорхнули две юные барышни: Аша на вечер в карете везти; тут он, бросив
пуховку, прыжками (и волосы - тоже прыжками над выпуклым лбом его) - к
барышне; стан обхватив, закативши глаза, носом - кверху, качался вподпрыжку
с ней в вальсе; и, бросив ее, - с антраша, с перехлопами, с присвистом:
- "Ну, а теперь - танцевать, танцевать!"
А о том, что мне делать, - ни звука; но я не пытался обидеться, зная: с
ребенка - не спросится; только б с собою меня не тащил; но его уж влекли;
ему шею закутали шарфом; пальто подавали; все четверо - вышли; в карету
затиснутый, выкинул руку из дверцы; и пальцы царапнули воздух; и все -
унеслось.
Я пошел в "Симплициссимус": к немцам.
ФРАНК ВЕДЕКИНД
Фамилии многих из немцев, которые в гамме бурча-лись, не слышались;
многие скоро забылись; входя в "Симплициссимус", шел к незнакомым знакомцам,
с которыми уже беседовал; иль - меня звали, махая ладонями:
- "Да ист айн плятц!" [Здесь место есть]
Средь компании "избранных" помнился розовощекий блондин, архитектор, с
практическим смыслом, живой; сидел там он, где несколько столиков,
соединенных доской, образовывали точно ложу; сидевшие вместе раскланивались
друг с другом на улице; в "ложу" садился порой и высокий, худой господин с
ироническим видом, с зеленым лицом и с копною пушистых волос, упадавших ему
на сутулую спину; костлявые плечи ходили, когда точно ежился он, протирая
пенсне золотое, царапаясь фразочками, выпускаемыми из-за облака дыма;
небрежность его туалета казалась особым эстетством; он, снявши пиджак,
бросал локти, разглядывал пасмурно тонкие пальцы; фамилия помнилась: Мюзам;
впоследствии он был в головке советской Баварии.
Было приятно болтать с миловидной, молоденькой дамой; она трепыхалась
от нервности, - вся кружевная; и вся осыпалась невинными шутками, шалостями,
щебет-ливыми взвизгами; с легким изяществом, в безукоризненном платье своем,
шелестела ко мне; в обхождении - что-то простое, товарищеское; не "дама" мне
нравилась в ней, - человек; появлялась в компании мужа и друга его,
эластичного, смелого; и - с тонким "тоном"; проделывал кинематограф движений
он; даже порой имитировал клоуна; вдруг, пронырнувши под досками и
очутившись пред вами, откалывал ловкие штуки; устроивши усики из лоскуточков
бумаги, он с ними бросался на вас, но так строго, что вовсе отрезывался от
того, с кем шутил; и, нырнув под доской, как ни в чем не бывало садился
высказывать очень серьезное мненье: приятелю; даже: когда он паясничал, то
хохотали лишь издали; те, что сидели пред ним, ожидали с оттенком испуга и
недоумения: что же дальше он выкинет? Мрачный сарказм под личиной заливистой
шутки! И Катти, и Анни, и важный скрипач его звали почтительно "герр
лейтенантом"; ходил же он в штатском; отшутит и так поглядит, будто вас
отчитает:
- "Из этого вовсе не следует, герр, что я с вами короток".
- "Хорошего общества", - строго сказала мне Катти.
А с мужем молоденькой дамы был тонно почтителен.
Этот последний был строен и сдержан; всегда оперировал с принципами
золотого деления он - в каждом жесте; затянутый в темную синюю пару, с
прекрасно повязанным галстуком цвета, дающего тонкий оттенок коротким,
остриженным черным его волосам и пробритым щекам; очень бледный, прямой, он
сидел за щебечущею, молодою женой, и казалось, что пестрые гаммы отскакивали
от его лицевой бледной маски; рот - стиснутый, скорбный и строгий; глаза
вперены мимо лиц, мимо стен, мимо мира, в себя самого, - и тогда, когда он
появлялся весь в черном на мраморе белых быков Гильдебрандта, касаясь
перчаткой полей черной шляпы и кланяясь (раз его встретил таким), и тогда,
когда он пробирался меж столиками; я не видел душевной игры, ни оттенка
прекрасного галстука: видел я маску лица, устремленную мимо меня, мимо стен,
мимо мира; его кружевная жена, забавляясь моею немецкою речью, слегка
прикасалась к плечу мотыльковым, распущенным веером и называла меня "дер
гемютлихе руссе"; [Уютный русский] я с нею резвился, как с Гиппиус; но и
тогда, обращенный к нам, не отвечал он на всплеск громкой шутки; явившися,
руку протягивал, жал; и - садился молчать, прерывая молчание бурком
отрывистым; приподымал свой бокал и разглядывал через стекло изумрудное
влагу вина; или, свесивши кисть, принимался разглядывать пальцы; все слышал;
на вас не еворачивал глаз, а вас видел отчетливо.
Он реагировал даже не миной, а тенью от мины: смеющимся кончиком
темных, сухих, сжатых губ; а на мускулах скул передергивали: то - сарказм,
то - ирония; точно оттенки душевных движений лицом заключались как в скобки;
казался живым, переполненным силой, играющей в нем.
Мне запало, что он - человек знаменитый; конечно, - актер
драматический; я же театр подвергал остракизму;
и непроизвольно садился спиною к актерам: большим, средним, маленьким;
и я не спрашивал, кто он и что он; казалось: играет и в жизни какую-то
сильную роль; веро-ятно, жена - "энженю"; лысый "герр лейтенант" - комик: с
даром; но не понимал, почему это трио встречается шелестами удивленья,
почтенья и страха; и даже на нас, приседающих к столику трио, порой
поднимали глаза не без зависти.
- "Слава артиста", - мелькало мне.
Все же: к артисту, так сильно игравшему роль, любопытства не чувствовал
я, лишь любуясь игре между столиками, - не на сцене; и даже не спрашивал,
как его имя, фамилия: Поссарт, Барнай или "Шмидт"; кстати, - мог бы сказать
о нем так: артист МХАТа, Сушкевич (лет восемь назад), плюс Иван Николаич
Берсенев, но в собственной роли, деленные на два, - явили бы схему, которую
овеществила б сильнейшими красками кисть Валлотона [Знаменитый французский
художник, давший серию лицевых силуэтов; между прочим, Верлена и
Достоевского], прекрасного мастера лиц, данных белою плоскостью с вляпинами
черных пятен: из черного, очень глубокого фона; один Валлотон мог бы дать
настоящий портрет Ве-декинда; "артист" "Симплициссимуса" сказался поздней
для меня хоть артистом, но - не знаменитым; он был - драматургом в те дни -
знаменитейшим; с нами сидел, пил вино, разговаривал минами -
- Франк Ведекинд!
Он тогда еще выглядел пугалом для всех почтеннейших немцев;61 его
кружевная пичужка-жена для них выросла в ведьму, седлавшую дьяволово помело:
циркулировала фотография, изображавшая мужа с женой на плечах - в вызывающей
позе, в таком же наряде; фотографию эту буржуи восприняли как оплеуху;
плевались на карточку; мне показали в Париже ее:
- "Полюбуйтесь-ка на Ведекинда с женой!"
- "Как, как, как?"
Ярко вспомнилась милая спутница милых часов в "Симплициссимусе",
проведенных недавно.
- "Каскадная дива!"
Встал ярко суровый мужчина.
- "Паяц!"
Защищал мою яркую парочку с пеной у рта; это было в Париже; оттуда я
справился точно у мюнхенцев: с нами ль сидел Ведекинд. И ответ получил:
да, - сидел в "Симплициссимусе".
А кто был лейтенант, - я не знаю.
Однажды, придя в "Симплициссимус", я получил приглашение от
архитектора: вечер окончить домашней пирушкой; устроил ее, уезжая из
Мюнхена, - для "симплициссимусовцев"; также он приглашал и других; и, когда
собрались, он поднялся, воскликнувши:
- "Дер Симплициссимус" циет хинаус" ["Симплициссимус" выходит].
Человек двадцать встали и вышли на улицу; я шел с миловидной женой
драматурга; он - мрачно шагал впереди: в пустой улице; а перед ним шел
приплясом художник в плаще, изломив поля шляпы, держа на руке мандолину, -
меж отблесками фонарей, от которых, как рыбки, скользили на плитах дробимые
отблески; скоро мы все оказалися в комнате: стол, ковер, стулья, диван; на
полу - пирамида квадратных подносов, наполненных кружками; кто-то,
поднявшись на стул, прокричал:
- "Все, что будет увидено здесь, - пусть останется в этих стенах!"
Молодежь поскидала с себя пиджаки, принимаясь за кружки; и грохнули:
"хохи" хозяину.
Вдруг Ведекинд вышел на середину ковра, сняв пиджак; чуть присевши в
классической позе борца, головой наклоненной - к жене; та, вскочив, вылетая
из белого блеска одежд, как из крыльев, - стремительно бросилась к мужу,
стараясь его опрокинуть; и кубарями покатились они на диван, где в летающем
сальто-мортале жена оказалась на шее у мужа; коленями, точно клещами,
затиснула шею ему; миг, - она уж под ним; ноги - вверх; и показывала из-под
веера юбок свои панталончики.
Мы, расступясь, наблюдали борьбу: Ведекинд дал ей время развить весь
орнамент телесных движений, напомнивших танец Дункан, взятый в темпах
стремительных; позою поза стреляла; она завивалась, как трель дисканта над
звучащею басом, могучей скульптурою торсов, напомнивших пращников,
дискометателей; Франк Ведекинд был не менее великолепен в борьбе; наконец он
ее положил на лопатки все с тою же бледною маской лица, устремленного мимо -
жены, мимо мира, - в себя!
Вероятней всего: фотография, столь ужаснувшая немцев, снята была после
турнира супругов; мы пели и пили; я помню, как мандолинист, заломив поля
шляпы, запевши струной, проводил меня до дому; долго бренчала струна в
пустоте ночной улицы; я уж стоял у окна, раздеваясь, а где-то она еще
плакала.
БЕГСТВО ИЗ МЮНХЕНА
Все мне наладилось в Мюнхене;62 были теплы наши споры, мечты об Италии:
перевалить Сен-Готард63 и, надевши "рукзаки" [Дорожные мешки], пешком
опуститься в Лугано, в Милан; переживши Флоренцию и постояв под Джиотто в
Ассизи [В Ассизи - фрески Джиотто], безумствовать в Риме.
Меня ожидала и близкая радость: Э. Метнер [См. "Начало века", глава
первая], оставивши Нижний64, с женою и братом своим, композитором,
переезжали сюда: в декабре;6 я мечтал о беседах-пирах впятером; из Москвы от
Эмилия Метнера сыпался град указаний: "А вы посетили ли? Не посетили! Бегите
скорей: немцы - то, а - не это". И вдруг узнаю: Метнер - в нервной горячке:
Братенши, Андрей, брат жены, застрелился, убивши любимую женщину (по первому
браку Сенцову); Братенши я знал; мы с ним встретились перед отъездом; как я,
выхлопатывал паспорт он, чтобы, как я, убежать: от семейной трагедии.
О, - эти "куклы" пустые!
Свое обещанье писать Щ. сдержала;66 и я успокаивался, разбираясь в
угарном двухлетии.
Вытащил текст уж когда-то готовой симфонии67, мысля ее переделать,
мечтая о разных технических трюках; как-то: с материалами фраз я хотел
поступить так, как Вагнер с мелодией; мыслил тематику строгою линией ритма;
подсобные темы - две женщины, "ангел" и "демон", слиян-ные в духе героя - в
одну, не по правилам логики, а - контрапункта.
&nbs