iv>
Два раза пришлось уступить: Мережковскому, Минскому; Минский, считавший
отцом символизма себя, мне годился в отцы; он себя объявил
социал-демократом; газету "Начало", где Ленин писал, редактировал несколько
дней; [Социал-демократическая газета, выходившая в Петербурге в конце 1905
года (до московского восстания)99] его стих открывался строкой:
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!100
С упорством ко мне он пристал:
- "Я хочу с вами завтракать!"
Завтракал; с третьей же фразы, бросая меня, прицепился к Жоресу и стал
развивать свои нудности, нам с ним ненужные, но и Жоресу ненужные; тот
поплевывал фразой пустой, нос упрятав в тарелку; откушав скорей, чем всегда,
убежал, прошмыгнув котелком мимо окон; я видел, что Минский обиделся, скис и
иссяк; он не очень остался доволен Жоресом.
Трудней было с трио: с четой Мережковских и спутником их, Философовым;
трио поставило мне ультиматум:
- "Знакомьте с Жоресом нас!"
Трио печатало книгу в Париже: "Le tzar et la revolution"; ["Царь и
революция"101] Мережковский в Париже, отъехав от Струве, подъехал к эсерам;
и скоро стал савинковцем; Философов, сжимая в руке шапоклак и от имени
"Речи"102 таская свой фрак на банкеты с министрами, часто ходил к
анархистам-кропоткинцам и заявлял: хотя "Дима", кузен его, сделан министром
[Двоюродный брат Философова был в это время министром103], он все же питает
симпатии к синдикализму; а Гиппиус даже из чашки фарфоровой раз угощала
свирепого вида матроса-потемкинца, бившего в скатерть рукой:
- "Уничтожим мы вас!"
- "Чай... бисквитик?"
Удрав из России, кричали они о своей левизне;104 Мережковский, по
комнатам шмякая туфлей, воздев кулачки под защитой французской полиции
(очень боялся апашей он), бомбой словесной в министров кидал и клялся, что
он книгою скажет всю правду, отрезав себе возвращенье в Россию: сношение с
царским правительством есть преступленье для Франции; тут он, сходяся с
Жоресом, мечтал о совместном с ним митинге; под председательством лидера
социалистической партии проголосит Мережковский; Жорес - это имя:
- "Вы, Боря, устройте; сведите с Жоресом". Недели он три донимал;
знал: не выйдет из этого толк;
хоть бы строчку Жореса прочел Мережковский; я по Петербургу достаточно
знал отношенье к рабочим писателя этого; сделку с Жоресом придумав, стал
блузником он.
Делать нечего; начал я издали, от разговора с соседкой, - о бывших
собраньях с попами писателей, ратовавших против церкви, но за христианство;
Жорес за газетой пыхтел, ставя на ухо наш разговор и бросая мне с рявками:
"лё" или - "ля"; как всегда, зацепившись, он выставил нос из газеты; потом,
кракнув стулом, всем корпусом, напоминающим гиппопотама, влетел в разговор;
я представил ему физиономии Минского, Розанова, Мережковского, Гиппиус как
атакующих вместе с сектантами церковь; он внимал как симптому рассказам об
этой атаке; я вставил броском замечанье; трилогию Д. Мережковского можно
прочесть по-французски;105 о ней что-то слышал Жорес.
Через несколько дней я соседке докладывал, в ухо Жоресу крича:
Мережковские переселились в Париж; я их вижу почти ежедневно; так, дав
силуэт Мережковского, я обратился уж прямо к Жоресу:
- "Мой друг, Мережковский, хотел бы, месье, с вами встретиться; есть у
него к вам вопросы; он просит у вас разрешенья позавтракать с вами".
Учуяв засаду, Жорес нырнул в блюдо, надувшись и шею вдавив меж плечей,
в этом жесте напомнивши гиппопотама, залезшего в тину и ноздри свои из нее
поднимавшего; и, как Аладьину, светски, с приклоном, пропел, что, встречаясь
с общественным деятелем, должен прежде всего он узнать физиономию этого
деятеля; с Мережковским охотно бы встретился он; но его не читал; он теперь
им займется; и тут, записавши названье трилогии, фирму издателя, он оборвал
разговор; с той поры о свиданьи - ни звука; прошло две недели; на все
приставания Гиппиус - "Вы на Жореса давите" - ответил отказом, рискуя в
опалу попасть.
Но однажды Жорес, собираясь уйти, - подошел: и, пропятив живот, бросив
руку, пропел церемонно:
- "Так вот: я знакомился с произведениями Мережковского; вы передайте
же вашим друзьям, что я очень охотно бы встретился с ними: так - завтра: в
двенадцать часов"106.
Зная скверный обычай четы Мережковских опаздывать (Гиппиус ведь
просыпалась не ранее часа), чету умолял я быть точной: Жорес, дорожа каждым
мигом, наверно, придет до двенадцати; мне обещали они; но, конечно,
проспали; и - вообразите: хозяин ко мне прибегает за двадцать минут до
полудня:
- "Месье Бугажёв: вам месье Жорес просит напомнить, что ждет вас
внизу; вас и ваших друзей".
"Друзей" - нет! С неприятнейшим чувством спускался в пустое я зальце;
Жорес, руки бросив за спину и перетопатываясь под окном, проявлял уже
признаки нетерпеливой досады; не глядя, ткнул руку; и тотчас, схватясь за
часы, на ладони расщелкнувши их, обратился к двум тощим французам
сотрудникам "Юманите", приведенным,
наверное, чтоб разговор деловой протекал при свидетелях (был
осторожен); стенные часы громко тикали; пять минут, десять; Жорес, согнув
палец, стал перетирать им себе под губой волоса с таким видом, как будто
чихал на меня:
- "Э, да что уж... Эхма!.."
С перевальцем ходил все под окнами; двое французов сидели у стенки,
косясь на меня; вот пришел Мародон, появилась соседка, спустился рантье; уже
первое блюдо; Жорес занимался с французами, потчуя их, с аппетитом бросаясь
на блюда; второе нам подали; тут он, вторично схватясь за часы, их
расщелкнул:
- "Ну, - ваши друзья?" Появились.
Высокий, красивый, подтянутый, с номером "Речи" в руке, Философов
почтительно подал газету Жоресу:
- "Позвольте, месье Жорес, вам поднести этот номер газеты; я вам
посвящаю статью в нем"107.
Жорес, прижав руки к груди, поклонился; увидевши рыжеволосую Гиппиус, в
черном блестящем атласе, с лорнеточкои белой в руке, косолапо отвесил
поклон; и теперь лишь предстал ему "кит" в виде маленькой хмурой фигурочки с
иссиня-белым лицом и пустыми глазами навыкате; эта фигурочка силилась что-то
извлечь из себя; Мережковский, великий писатель, нет, - что с ним случилося?
Перепугался? Ни прежде, ни после не видел его в такой глупой позиции; хлопая
глазом, он силился что-то такое промямлить, как школьник, на стуле присев,
и - выщипывал крошки: балдел; как всегда, Философов его отстранил, очень
дельно, раздельно представя мотивы для митинга и доказавши Жоресу, что
руководителю "Юманите" надо митинг возглавить.
Жорес только слушал да ел, занавесясь салфеткою, севши в нее, как в
кусты, из которых с большим любопыт- , ством разглядывал трио, облизываясь и
оглаживаясь; очевидно, - весьма забавляла: лорнеточка Гиппиус; на
Мережковского он не глядел, чтоб не мучиться мукой писателя: этот писатель
умел голосить и молчать; говорить не умел он; так, лет через пять, посетив
тихий Фрейбург, он грозно рыкал на философа, Генриха Риккерта: тихого мужа:
- "Вы, немцы, - мещане, а русские, мы, - мы не люди; мы - боги иль -
звери!"
Философ, страдавший боязнью пространства, признался Ф. А. Степпуну, что
от этого рыка не мог он опомниться долго:
- "Вы, русские, - странные люди".
А перед Жоресом обычно "рыкающий левик"... икающим стал. Так и ахнул,
когда лет через десять в немецком журнале попались мне воспоминанья писателя
об этой встрече с Жоресом; из них я узнал: Мережковский Жоресу высказывал
горькие истины; и знаменитый оратор ему-де на них не ответил; хотелось
воскликнуть:
- "Ах, Дмитрий Сергеевич, - можно ль так лгать! Вы молчали, набрав в
рот воды, потому что за вас говорил Философов; вы хлопали только глазами".
Свидание длилось пятнадцать минут или двадцать; Жорес согласился
условно способствовать митингу; был осторожен до крайности он, отложив
разговор о подробностях митинга, митинга - не было; книга "Le tzar et la
revolution" провалилась; "великий писатель" вернулся к себе: в Петербург; о
Жоресе он даже не вспомнил при встрече со мной10 .
По тому, как Жорес себя вел с Мережковским, Минским, Аладьиным, видел,
какой он политик; предвидя войну, зная все подоплеки ее, он боролся с идеей
реванша, с разделом Германии, Австрии, с планом создания юго-славянской
державы, границы которой политикам были известны до... карты, уже
отпечатанной в штабах; боролся, как мог, с франко-русским союзом, указывая,
что союз - наступательный.
К маленьким людям склонялся сердечно; когда я болел, то Гастон, внося
завтрак, передавал каждый день мне привет от Жореса; поздней, посещая в
больнице меня, немка-барышня передавала, с какой теплотой Жорес ее спрашивал
о всех подробностях хода болезни моей;110 в отношении к ней проявил он
участье на деле; когда я вернулся в отель, то ее уже не было; ставились
рядом приборы: Жореса и мой.
- "Мадемуазель, - где она?"
Тут, расставивши толстые ноги, Жорес повернулся; руками салфетку
схватил, прижимая к груди:
- "Мадемуазель переехала; ей далеко теперь завтракать с нами, но ей
удалось наконец подыскать род занятий, который вполне соответствует ее
способностям".
Стало мне ясно, кто принял участие в ней.
Этот трезвый мужчина с рассеянным видом профессора виделся
экзаменатором, академическим лектором, автором толстых томов, - не оратором
вовсе; он взвешивал каждую фразу, которую произносил угловато: с надсадой, с
трудом; я не видел оратора в нем; но в Париже жить и не услышать Жореса - в
Москве побывать, не увидеть Кремля.
Однажды я прочел объявленье о слове вступительном в Трокадеро
[Огромный, причудливой архитектуры дворец на берегу Сены против Эйфелевой
башни] перед чтеньем Корнеля артистами из "Ко-мэди Франсёз"; начало
назначено было в час с четвертью - сбор поступал в пользу "Юманите"111.
Почему-то я думал, что он не придет перед лекцией завтракать; он
появился, таща пук газет: он просунул в них нос; только был он рассеянней:
не убежал после третьего блюда; чуть щурясь, сидел посредине пустого стола,
захватяся руками за скатерть, с отчетливо помолодевшим и ставшим как выбитым
профилем; между ресницами вспыхивал влажно мерцающий свет;
седовато-курчавые, на расстоянии серые, золото-карие волосы мягко вставали
над карим лицом; твердо сжались пунцовые губы; Пракситель мог бы изваять эту
голову: в ней - что-то Зевесово.
Зал вмещал несколько тысяч в нем бившихся туловищ; черное роище: зыбь
рук, голов, сюртуков, шей, локтей - в коридорах, в партере, в проходах, на
хорах; сидели, стояли, ходили, сжимая друг друга, друг в друге
протискиваясь, - разодетые дамы и барышни скромного вида в простых
шемизеточках, лавочники, буржуа, адвокаты, студенты, рабочие.
Вот: все воскликнуло: залпами аплодисментов; как отблеском ясным, весь
зал просиял; и Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с
головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело,
он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее
бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую
руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк и плеск;
водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия
в уши врубать тяжко-весные свои фразы, - забил своим голосом, как топором; и
багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась
ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкался паузами; слово в сто
килограммов почти ушибало; раздавливал вес - вес моральный; тембр голоса -
крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.
Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно
бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой.
К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и
мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с
эстрады; вот он - оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого
туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и
грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома,
катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на
гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе
чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки,
разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.
Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс,
сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий;
рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан;
промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода
мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные
и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас
интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами,
эпихеремами; [Ракурсы силлогической мысли] и оттого нам казалось: хромала
грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее.
Не припомнить, чего он коснулся. Смысл: снять катаракты мещанских
критериев с глаз, чтобы видеть политику трезво: в событьи парижского дня, в
протоколе рейхстага, в интрижечке колониальной политики Англии надо уметь
восстанавливать ось всей планетной действительности; точно Фидий скульптуру,
изваивал целое из непосредственно данного хаоса, бившего в нас, как тайфун;
за потоком с трудом выбиваемых образов предощущалась программа огромной
системы, им произнесенной на митингах, ставшей решением, действием, лозунгом
масс.
Говорил он периодами:112 "так как" - пауза; "так как" - вновь пауза
долгая; и наконец уже: "то...": иль:
- "Когда" -
- начинал он с поревом, с подлетом руки на притопе, - "то, то-то",
рисующим инцидент в Агадире, едва не приведший к войне, потому что Вильгельм
размахался своей задирательной саблей 113,
- "Когда" -
- брал регистром он выше, и выше метал руку, бороду, топнувши, -
- "то-то и то-то", рисующим роли Вальдек-Руссо, Галифе, Комба в
недавнем конфликте с соседней военной державой,
- Когда -
- дискантами летел к потолку, став на цыпочки и перевертываясь толстым
корпусом, чтоб бородой и рукою закинуться к хорам и с хоров поддержки искать
у протянутой из-за перил головы, -
- "то-то и то-то",
рисующие революцию русскую, Витте (и капали капли тяжелого пота на
бороду); вдруг с дискантов в бездну баса" -
- "Тогда!" -
- и рукой, вырастающей втрое над оцепеневшим партером, как кистью
огромною, он дорисовывал выводы.
Выстрелы аплодисментов: всплывала от всех ускользнувшая связь меж
"когда"; в той же позе - он ждал: животом - на партер; и потом, отступая,
тряся победительно пальцем, от слова до слова свой вызвавший возгласы текст
повторял он: повертываясь, переваливаясь, брел под кафедру, пот отирая
платком, точно слон к водопою; и с новым периодом снова бросался на нас.
Кончил: кубарем вылетел я, чтобы после него не услышать Корнеля,
которого так он любил, что поднес точно лакомство; Корнель - художник.
Жорес - еще больший: художник политики.
Он, говорят, говорил больше часа; но время мне сжалось в минуту, чтобы
протянуться годами: в сознании; в "Юманите" я читал стенограмму; 114 но речь
была в паузах, в голосовой интонации, в жесте; в ней фраза, обстан-ная
кариатидой-метафорой, как бронтозаврами, мощно плескалась прибоем
ритмических волн; да, - размах мировой; современность парижская не подходила
к размаху; эпоха войны открывала Жоресу возможность взрывать динамитные
склады, - Германии, Франции, Англии; в этой эпохе он делался
главнокомандующим миллионов стонавших; он мог бы зажечь революцией Францию,
Жоффра сменить, повернуть дула пушек и вызвать ответные отклики в Англии,
даже в Германии; шаг его был шаг эпохи; биение сердца - бой колокола.
Это - поняли: даже в тюремном застенке бой сердца Жореса звучал бы
набатом; так что оставалось убить.
И "они" это сделали115.
Я пережил эту смерть вблизи Базеля; но не великий, величием равный
эпохе, погиб для меня; для меня эта смерть - смерть сердечного, доброго,
ставшего в воспоминаниях близким; семь лет я не видел Жореса; но знал я:
он - есть; а теперь его - не было; и - я забыл о войне; и забылось, что мы,
проживающие рядом с границей, - в клещах меж двух армий, что пушки из Бадена
наведены и на нас, что близ Базеля корпус французов, прижатый к Швейцарии,
вынужден в нашу долину вступить; и тогда пушки Бадена (как на ладони, - там)
грянут; уже собирали дорожные сумочки: в горы бежать; уж под Базелем бухали
пушки.
Все это забылось; я как сумасшедший забегал по берегу Бирса:
- "Месье Жорес... Тот, кто опорой мне был в тяжелейшие месяцы жизни,
кого я любил..."
И над струями темно-зелеными пеной курчавой плескалось и плакало:
- "Умер он, умер: "они" - погубили его!"
НА ЭКРАНЕ
(МАНАСЕВИЧ-МАНУЙЛОВ,
ГУМИЛЕВ, МИНСКИЙ,
АЛЕКСАНДР БЕНУА)
Жорес мне - действителен в мороке города; прочие - точно китайские
тени; Париж как Мельбурн, потому что я ехал - маньяк, в свою точку
вперенный, - выкладывать Гиппиус "раны" и после шагать пред камином; ходил к
Мережковским с прогулки: в четвертом часу; посидев до шести, возвращался к
обеду; обедали в семь; Мережковский сидел в кабинете; Д. В. Философов в
переднюю шел с шапоклаком, одетый в убийственный фрак:
- "На банкет?"
- "С Клемансо".
А когда проходил в пиджаке, - то я знал: к анархистам, И. Книжнику
[Псевдоним Ветрова] и Александрову, жившим в предместье Парижа; раз я с ним
ходил; Александров, высокий, с глазами лучистыми, с русой бородкой,
отзывчивый, нервный, мне нравился; кончил печально в России; его окружили
жандармы; он пулю пустил себе в лоб.
Мережковские впутывали в суеты, из которых слагалась их жизнь; так:
забрав Философова, Гиппиус даже его заставляла писать с нею "Маков цвет"
(драму); и мне предложила сотрудничать с нею; стихи написать ей: о маках;
[См. драму "Маков цвет"116] она подставляла ненужных людей и тащила к
знакомым: трещавшая дама из светского общества, сладко точа комплимент,
являлась; от дочки ее приходил Мережковский в восторг: даже был он не прочь
ей увлечься; фамилии дамы не помню; казалась пустой; глазки - хитренькие;
слыша, как называли меня Мережковские "Борей", она принялась называть меня
"Борей".
- "Какой "Боря" милый! Тащите с собою обедать ко мне; никого: вы да
мы".
Повели; Философов отправился с нами; в гостиной сидел франтоватый
брюнет, эластичный, красивый; лицо - с интересною бледностью; взор -
опаляющий; с искрой усы - как атлас.
А фамилия и не расслышалась мне.
Склонив Гиппиус профиль, но выпятив грудь, крепко сжавши нам руки с
закинутым профилем, локоть склонил он на кресло и гладил свой холеный ус,
наблюдательным взглядом вбирая лорнетку, горжетку, ботиночку с пряжками; но
про себя я отметил: Д. В. Философов, ответствуя франту, был сдержан;
шажочками в угол пройдя, стал за спину брюнета, свой взгляд выразительный
остановил на 3. Н.; та, пустивши дымок, улыбнулась загадочно.
Этот брюнет завладел разговором, пуская ужами по комнате светские фразы
и тихо срывая с рояля аккорды, но острые взгляды бросая на нас; произнес,
между прочим, он стихотворенье Бодлера и с мягко изогнутым корпусом - к
барышне: стан захватив, с нею сделал тур вальса; я понял: он пишет в
газетах; он силится интервьюировать.
Сел за обедом напротив меня, взяв невинную позу; какую-то мягкую
жесткость в руке, передавшей закуску, отметил я; с пальца - луч перстенный;
ловко въиграв в разговор и меня, вдохновил к политическим шаржам; но тут я
почувствовал быстрый удар под столом по ноге; Философов? Этот последний,
когда на него я взглянул, не ответил на взгляд, неожиданным упоминанием о
брате-министре меня оборвавши:
- "Мне Дима писал, что..."
Брюнет его выслушал; с ним согласился; спросил:
- "А послушайте, вы ведь видаетесь с Книжником и Александровым ? "
А Философов с развязностью, глядя на ногти, снаивничал:
- "Знайте, я - декадент, - ледяными глазами в брюнета уставился, - и
анархист: презираю политики, - всякие!"
Мне же мелькнуло: "Как, он презирает политику? В первый раз слышу".
Брюнет согласился и с этим; они запорхали словами; зачем Философов,
ругавшийся словом "эстет", - стал эстетом? Брюнет с замирающей нежностью
перебирал имена левых деятелей; тут меня осенило: да это - дуэль?! В ледяные
глаза Философова очень жестоко и остро, как сабельный блеск, брызнул блеск
черных глаз.
Когда встали, спешили уверить хозяйку, что поздно: пора; Философов на
улице зло на меня напустился:
- "И вы хороши: угораздило вас говорить о политике; он только этого
ждал: он же к нам подбирается; вижу, что этот обед - сфабрикован".
Брюнет - Манасевич-Мануйлов [Темная личность, провокатор], известный
сподвижник Рачковского [Директор департамента полиции].
Видел барона Бугсгевдена я, сына организатора ряда убийств:
Герценштейна, едва ль не Иоллоса;117 проклявши отца, бросив службу, свой
круг, этот аристократ бледно-усый бесцельно слонялся в Париже, сочувствуя
террору, чувствуя преодиноко себя и в том мире, который он бросил, и в мире,
к которому шел; так его объяснила мне Гиппиус; скоро исчез из Парижа, пятном
промаячив; поздней, в Петербурге, в папашу стрелял он, как помнится, или
собирался стрелять118.
Встречался и Иван Иванович Щукин, брат капиталиста московского; тот был
брюнет; этот - бледный блондин; тот - живой; этот - вялый; тот - каламбурист
наблюдательный; этот - рассеянный; тот - наживатель, а этот - ученый; в
"Весах" появился ряд корреспонденции о Лувре за подписью "Щукин", написанных
остро, со знанием дела;119 И. И. служил в Лувре; он был награжден красной
ленточкой (знак "легиона" почетного); он, давно переехав в Париж, у себя
собирал образованных снобов, ученых, артистов, писателей.
Я ходил к Щукину, где между мебелей, книг и картин, точно мощи живые,
сидел Валишевский, известный историк, злой, белобородый поляк, с
изможденным, изжеванным ликом, сверкавшим очками; я помню с ним рядом
огромного, рыхлого и черноусого баса, Барцала [Старый певец московской
оперы, очень радикально настроенный в годы революции], бросавшего космы над
лбом и таращившего беспокойно глаза на сарказмы почтенного старца;
запомнился слабо-рассеянный, бледный хозяин, клонивший угрюмую голову,
прятавший в блеске очков голубые глаза; вид - как будто сосал он лимон;
лоб - большой, в поперечных морщинах. Потом оказалось, что он, положив
застрелиться, дотрачивал средства свои: раз, собравши гостей, он их
выслушал, с ними простился; и, их отпустив, застрелился; ни франка при нем
не нашли; мог служить как ученейший специалист по искусству; А. Ф. Онегин,
собравший архивы по Пушкину120, часто бывал его гостем.
Однажды сидели за чаем: я, Гиппиус; резкий звонок; я - в переднюю -
двери открыть: бледный юноша, с глазами гуся; рот полуоткрыв, вздернув
носик, в цилиндре - шарк - в дверь.
- "Вам кого?"
- "Вы... - дрожал с перепугу он, - Белый?"
- "Да!"
- "Вас, - он глазами тусклил, - я узнал".
- "Вам - к кому?"
- "К Мережковскому", - с гордостью бросил он: с вызовом даже.
Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло,
немного гнусаво, сказал:
- "Гумилев".
- "А - вам что?"
- "Я... - он мямлил. - Меня... Мне письмо... Дал вам, - он спотыкался;
и с силою вытолкнул: - Брюсов".
Цилиндр, зажимаемый черной перчаткой под бритым его подбородком, дрожал
от волнения.
- "Что вы?"
- "Поэт из "Весов"121. Это вышло совсем не умно.
- "Боря, - слышали?"
Тут я замялся; признаться, - не слышал; поздней оказалось, что Брюсов
стихи его принял и с ним в переписку вступил уже после того, как Москву я
покинул;122 "шлеп", "шлеп" - шарки туфель: влетел Мережковский в переднюю,
выпучась:
- "Вы не по адресу... Мы тут стихами не интересуемся... Дело пустое -
стихи".
- "Почему? - с твердой тупостью непонимания выпалил юноша: в грязь не
ударить. - Ведь великолепно у вас самих сказано!" - И, ударяясь в азарт,
процитировал строчки, которые Мережковскому того времени - фига под нос;
этот дерзкий, безусый, безбрадый малец начинал занимать:
- "Вы напрасно: возможности есть и у вас", - он старался: попал-таки!
Гиппиус бросила:
- "Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?" Мог бы ответить ей:
- "О попугаях!"
Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в
"Весы", шел от чистого сердца - к поэтам же; в стриженной бобриком узкой
головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы
узнал скоро крупного мастера, опытного педагога? Тут Гиппиус, взглядом меня
приглашая потешиться "козлищем", посланным ей, показала лорнеткой на дверь:
- "Уж идите".
Супруг ее, охнув, - "к чему это, Зина" - пустился отшлепывать туфлями в
свой кабинет.
Николаю Степановичу, вероятно, запомнился вечер
тот 123; все же - он поводы подал к насмешке: ну, как это можно,
усевшися сонным таким судаком, - равнодушно и мерно патетикой жарить;
казался неискренним - от простодушия; каюсь, и я в издевательства Гиппиус
внес свою лепту: ну, как не смеяться, когда он цитировал - мерно и важно:
- "Уж бездна оскалилась пастью".
Сидел на диванчике, сжавши руками цилиндр, точно палка прямой, глядя в
стену и соображая: смеются над ним или нет; вдруг он, сообразив, подтянулся:
цилиндр церемонно прижав, суховато простился; и - вышел, запомнив в годах
эту встречу 1 24.
Запомнился Минский.
Тут должен сказать: этот старый писатель возился с холодною витиеватою
мыслью: додумался он до отказа - от мысли; ужасно съедаться абстракциями,
копошащимися, точно черви в сыру, в мозговом веществе; с перемудра, а может
быть и с геморроя, почтенный сей муж заболел мозговой лихорадкой,
сказавшейся в страсти к гнилятине; уже позднее я встретил почтенного
Минского, седоволосого старца, живущего жизнью идей; и парижского Минского
вовсе не связываю с Николаем Максимовичем, или - подлинным Минским.
"Парижский" - не нравился мне: не пристало отцу декадентов, входившему
в возрасты "деда", вникать в непотребства; разврат смаковал, точно книгу о
нем он писал; с потираньем ладошек, с хихиком, докладывал он: де в Париже
разврат обаятелен так, что он выглядит нежною тайной; гнездился в весьма
подозрительном месте, чтоб не расставаться с предметом своих наблюдений.
- "Не можете вообразить, как прекрасна любовь лесбианок, - дрожал и с
улыбкою дергался сморщенным личиком. - Там, где живу, - есть две девочки:
глазки Мадонн; волоса - бледно-кремовые; той, которая - "он", лет
семнадцать; "ей" - лет восемнадцать; как любятся!"
И он, слащаво зажмурившись, толстенький стан выворачивал, ерзая задом;
с пугавшей меня грациозностью оборонялся от доводов Гиппиус, ручкой
отмахиваясь, точно веером; Гиппиус - в хохот:
- "Откуда вы видели, как они любятся?"
Он лишь глаза закрывал, полагая крестом свои руки на грудь, как
поношенный черт, имитирующий позу ангела.
- "Вы покажите нам место, где вы наблюдаете". Он, - тупя глазки:
- "Всегда и везде - я ваш гид".
- "Вы хотите пойти со мной, Боря?"
- "Конечно, - с Борис Николаевичем: может, "Белый", над бездною ада
носясь, соблазнится и вспыхнет, став "Красным".
- "Ах вы, - Мефистофель!"
Как сальцем он лоснился, - маленький, толстенький, перетирающий ручки,
хихикающий, черномазый, с сединочками; а когда он ушел, не без жути мне
Гиппиус:
- "Видели, как он брюшком передергивал, слюни глотая: несчастный, не
правда ли, - сморщенным личиком напоминает он кончик копченой колбаски".
И Гиппиус и Философов читали Крафт-Эбинга, интересуясь психопатологией;
в Гиппиус смешивались: познавательные интересы с больным любопытством:
- "Вы, Боря, конечно, со мной; не пойду с этим Минским одна".
Мы в назначенный вечер заехали к Минскому; жил не-
далеко он от "Плас-Пигалль"; [Центр кабачков] он нас ждал; он к нам
вышел с зонтом, в котелке: тугопучным таким коротышкой,
- "Идемте ж скорей".
В котелке, как грибок, семенил с лихорадцей за нами; сперва повел к
"дьяволам" [Кабачок ада] он; после к "ангелам"; [Кабачок ада] дьяволы нас
угощали ликерами.
- "Скучно!"
Накрыв свои губы перчаткой, наш гид с лихорадцей в глазах подбоченился
зонтиком:
- "Я вас веду в Бар-Морис".
- "Как? Куда?" Котелочек поправил:
- "К гомосексуалистам".
- "Ведите".
Он зонтик - под мышку; на лоб - котелок: побежал, мне напомнивши
скачущий кончик копченой колбаски.
Привел в небольшую, набитую людьми, невзрачную комнату; столики; больше
мужчины; но были и дамы; одна из них очень двусмысленным взглядом окинула
Гиппиус, будто узнав в ней себя; эта - к Минскому:
- "Кто?"
- "Лесбианка".
Средь столиков ерзала тощим крестцом "Отеро" (так "ее" называли): с
поношенным, стертым лицом, с подведенными густо ресницами, в черном берете,
с кровавым цветком в декольте (волосатом и плоском), в атласном, затянутом
платье; безбедрая и сухоногая тварь, показалась мне бегающей сколопендрой;
костлявую руку забросив за спину, привздернула юбку почти до колен,
обнаруживая кружевные дессу, изможденные икры в чулочках; обмакивалась
черным веером; кончиком веера передавала кому-то бэзе, приглашая плясать
мускулистого, желтоволосого, бледного юношу.
- "Кто это?"
- "Это - приказчик из "Лувра".
- "Как?"
- "Днями стоит за прилавком, а вечером - здесь; он действительно
воображает, что он "Отеро", - Минский, тряся брюшком, добродушно нырял, как
рыба в воде. - Ну, а тот, кто танцует с "ней", - имеет романы с одними
солдатами; видите - там: этот бледный и нервный мужчина - поляк, - очень
тонкий и умный".
Сидел, прижимаясь к шестнадцатилетнему мальчику, взяв его руки и пальцы
терзая ему.
Здесь воняло ужасно (по Минскому, - великолепно).
- "Ведите нас дальше", - капризила Гиппиус. Снова нырнувши в кривые
ульчонки, вдруг вынырнули в небольшое пустое "локаль" (вроде бара); сидела
ученого вида, весьма некрасивая, просто одетая дама: в очках; и тянула вино
из соломинки; Минского же лихорадило:
- "Здесь - претаинственно; это - приют лесбианок; но это не все: что
еще? Не пойму: здесь боятся случайных, как мы; здесь прилично: для вида;
смотрите-ка: дама пришла на охоту за девочкой".
Может, - он выдумал? Дама - солидного вида, одетая скромно; должно
быть, "ученая"; волосы - стриженые; блески строгих очков; этот Минский готов
был сидеть, и высматривая и вынюхивая; очень скучно; и мы его - вывлекли; с
блеском в глазах, с лихорадочными гоготочками он провожал нас до фиакра;
действительно, - страшен Париж; мне д'Альгеймы рассказывали, что здесь есть
учрежденья, один вид которых - кошмар; вы входите: парты; за партами -
дряхлые капиталисты, седые сенаторы, даже министры в отставке: сидят с
букварями и воображают, что учатся; а отвратительная старушонка в чепце, в
бородавках, блистая очками, стоит с пучком розог над ними; и спрашивает
задаваемый ею урок; кто собьется, того она розгой по пальцам; сенатор визжит
поросенком; и это есть вид наслажденья, - для паралитиков, что ли? Я,
вспомнивши это, взглянул на "отца" декадентов, пытаясь представить его в
этой школе; начнешь с изученья разврата, а кончишь-то - партой; взвизжишь
поросенком, когда защемит тебе ухо ногтями: "старуха" очкастая!
Брр!
Минский, нас усадивши на фьякр, канул в грязной ульчонке: во мрак;
повстречался со мной председателем "Дома искусства" в Берлине - лет через
шестнадцать;125 серебряный, розовый, помолодевший, с округлыми, плавными
жестами, он - говорил, говорил, говорил: без конца - так мудрено, так долго,
так многосторонне, так добропорядочно!
Только - весьма отвлеченно, весьма отвлеченно!
Обратно совсем: Александр Николаевич Бенуа - в кратких, памятных
встречах в Париже провеял мне легким, весенним теплом; от ученого, с виду
холодного, вылощенного историка живописи я не ждал ничего; получил - очень
много; сперва я художника в нем не почувствовал, - а дипломата ответственной
партии "Мира искусства", ведущей большое культурное дело и жертвующей ради
целого - многим; А. Н. Бенуа был в ней главным политиком; Дягилев был
импресарио, антрепренер, режиссер; Бенуа ж давал, так сказать, постановочный
текст; от его элегантных статей таки прямо зависел стиль выставок Дягилева,
стиль декораций балетов, стиль хореографии; в целом держась нужной линии,
часто был вынужден переоценивать, недооценивать: тактики ради; я помню, что
в "Мире искусства" хвалили труд Мутера:126 после - ругали, Греффе [Мутер и
Мейер-Греффе - историки и теоретики живописи] выдвигая127, но знали, что
Мутер - алфавит; а Мейер-Греффе - лишь склады; чтоб прочесть живописную
грамоту, надо обоих знать; и их отвергнуть; хвала, как и ругань, здесь -
тактика лишь.
Александр Бенуа незаслуженно некогда снизил значение Врубеля; после
же - каялся128.
Вылощенный, как натертый паркет, элегантно скользящий, немного сутулый,
в пенсне, в сюртуке, - Александр Николаевич черной опрятно остриженною
бородою и лысиной блещущей несся, глядя исподлобья глазами лучистыми,
производя впечатленье красивого и темпераментного человека; не знал: мозг
иль сердце диктуют ему плодотворную деятельность.
- "Субъективный капризник, - ворчали маститые. - Вся эрудиция - бьющий
крылами в пыли воробей! "Пррх-пррх - Врубель"; "пррх-пррх - Луи-Каторз" ;129
"пррх - ампир".
- "Головной резонер, проповедующий мертвечину, - ворчали
непризнанные, - его сдать бы в никчемные "Старые годы": [Специальный журнал,
посвященный истории культуры, искусств и коллекций130] старик молодящийся!"
Выглядел он моложаво, изящно мелькая своим силуэтом, похожим на черную
сепию, - всюду: на выставках, лекциях и на премьерах балета; мелькнет и
зацепится: мягко сутулясь широкой спиной; с кем-нибудь разговаривает с
близоруким, чуть-чуть церемонным расклоном на вытянутой перед собою ноге; и
естественным, легким движеньем скругленной руки, давши острую характеристику
виденного, проскользнувши, исчезнет; с французским изяществом сжато бросал
он итоги раздумий своих - парадоксами.
- "Это гурманство", - ворчали одни.
- "Мозгология", - негодовали другие.
И он не казался способным к сердечности: вежливым, мягким, салонным,
придворным.
- "Не сердце, а такт".
Встречи с ним - встречи замкнутых сфер в одной точке; моя сфера:
литература, "Весы", но и Гегель, и Кант, и методика естествознанья, и гнозис
религий; а сфера его - становленье новейших течений искусства в конце
позапрошлого века; глядел от "сегодня" - в "назад". Точка пересечения
нашего - точка культуры; но в этой единственной точке ценил Бенуа я
единственно; это - не Грабарь, чиновник культуры, в себе разложивший полет:
ироническим скепсисом.
От Бенуа всегда веяло сочностью; даже его субъективность казалась мне
легкой разведкой: пред выводом; он был со мною внимателен, мягок, даря свою
ласковость легким броском из богатства - в редакциях или в передних, где с
ним мы встречались не раз; я, бывало, - вхожу; он - навстречу сутуло
выносится чисто промытою лысиной, ленту пенсне развивая; и плещутся кончики
фалд длиннополого, скроенного хорошо сюртука; руку - под руку: снимет пенсне
и его на шнурочек наматывает, ко мне вытянув сочные губы; прищуро рисует
любезную фразу; и, руку пожавши, с расклоном скругленным, широкой спиной
умелькнет.
Наши встречи - прохожие; только у Щукина, кажется, носом под нос мне
подъехав и пуговицу сюртука ущипнув двумя пальцами, тихо повел он от общей
беседы меня в уголок теневой, где, меня усадивши на мягкое кресло, сел,
сгорбись, на маленьком пуфике; щурясь и мягко касаясь рукою коленей моих,
выговаривать стал неожиданно очень интимные вещи о том, как он видит
предметы; и, снявши пенсне, протирал его; веяло теплым уютом от этого
боевого, салонного, чернобородого мужа; исчез "дипломат": никаких
"мирискусничеств"! В милой улыбке - доверчивость; в ясных глазах,
устремленных в пространство, - мечтательность нежная: он говорил - как с
собой; может быть, он мне верил, любя мою первую книгу; он мне приоткрылся в
тот вечер; он точно повел меня под абажурик пунцовенький, свет свой
бросающий в темно-лиловые тени; с тех пор силуэт Бенуа неизменно мне виделся
с примесью темно-лиловых и темно-малиновых колеров; эти цвета представлялись
мне в виде малюсеньких куколок, спрятанных под сюртуком дипломата; я понял:
любезная мягкость - от сердца; а вылощенные парадоксы - броня.
Бенуа-публицист осветился впервые.
С ним вместе бродили по улицам в день карнавала, - в толпе котелков,
дымовеющих перьев и в лёте бумажек - лиловых, зеленых, малиновых зернышек;
их продавали повсюду; прохожие, их накупив, осыпали горстями нас; сели за
столик открытой веранды кафе: на одном из бульваров, и пиво спросили себе;
но дождями бумажек запырскали нас; Бенуа отряхал с котелочка малиновые и
лиловые пятнышки; он с озорством совал руку в мешочки свои; как мальчишка,
вскочив, высыпал на прохожих веселые пестри; рукой опираясь в перила,
сутулой спиною повесился; прыгали отблеском стекла пенсне, и мотался шнурок;
расплатясь, мы слились с карнавальной толпой; в нас метали дождем
перекрестным мушинок; он, взяв меня под руку, локтем толкая, широкой спиной
навалясь, - вел к себе; и скругленной рукой разрисовывал в воздухе мненье;
позвал отобедать; привел в небольшую квартирку, представил жене, еще
маленькой дочке;131 и после обеда уютно сидел со стаканом бордо; говорил об
игрушках и книжках с картинками.
Я погашаю экран, потому что нерв жизни моей в это время - не встреча с
людьми, а анализ себя и стремление высвободить свое "я" из-под штампа,
наложенного на меня обстоянием; жалоба "Бореньки": деятель "Белый" есть шут
обстоятельств; я знал: покажи себя "Боренька" подлинным, - Минские, - даже
друзья, даже - Метнер и Эллис, - отвергнут его; круговая порука обстанья,
вработав в себя, точно замуровала.
Такое сознание - тоже болезнь, как и жизнь в кривых жестах; одною
болезнью я силился уравновесить другую; а третья - подкрадывалась.
Я мог бы рассказать, как читал свою лекцию ["Социал-демократия и
религия"; лекция была повторена в Москве и раскритикована Булгаковым,
Бердяевым; напечатана в журнале "Перевал" за 1907 год; писалась для сборника
Мережковского "Le tzar et la revolution" l32] в русской колонии, как
разнесли социал-демократы, как критиковал Мережковский; Жорес был
единственный просвет; все прочее - сумрак.
- "Ну там - завели б отношенья с французами... - Гиппиус мне. - Есть
же здесь ряд поэтов".
Однажды в кафе пригласила она, где сидел символист Папандопуло, иль
"Мореас" [Мореас - французский поэт, родом грек] (псевдоним);133 отказался;
она же ходила; рассказывала: Папандопуло в плясы пустился; с Рашйльд,
утонченнейшим критиком "Меркюр де Франс" [Журнал], познакомилась Гиппиус;13
а Мережковский был принят в салоне у Франса; я раз пошел слушать Буайе:
[Профессор русского языка] лет семнадцать назад Поль Буайе жил два года в
Москве, изучая язык и бывая - у нас, Стороженок, у многих ученых; я знал его
очень любезным, поджарым, веселым брюнетом; увидел седым, но таким же, как
был, легкомысленным; он произнес удивительно общую, нехарактерную речь,
наделив Мережковского роем эпитетов от "гениальный" до "всем нам известный";
пятнадцать студентов записывало; Мережковский для них минут двадцать читал,
демонстрируя русское литературное слово; и мы окружили профессора; чуть не
сказал ему: "Месье Буайе, вы, конечно, не помните мальчика Борю, к которому
вашего Жоржа водили играть". И, одернув себя, ускользнул, убоясь, что
представят и в качестве "Белого" продемонстрируют, даже заставят стихи
прочитать.
Раз пришло приглашение мне от писателей группы "Фалянж" [Орган
неосимволистов135] на обед, ежемесячный; был; никого из знакомых! Никто не
представился мне; в свою очередь: я никому не представился; кто-то, сев
рядом, показывал:
- "Вот - Шарль Морис".
И я видел: брюнет с мефистофельским профилем крутит бородку, докладывая
о судьбе неизвестного мне альманаха:
- "Поэт де Суза, - гениальный!"
Я видел шатена курносого: ел, как и я.
- "Зулоага - знаменитый испанский художник".
И видел: кофейного цвета кусок пиджака, загорелую шею; и - черное
что-то: наверное, - волосы.