Пигит, Розенберг, Сизов, Эллис и я - в мраке; из мрака
вынырнули извозчики, на которых мы сели: я вез К. Б. к университету, с ней
разговаривая о теории соответствия Шарля Бодлера94, которая есть - антиномия
меж поэзией символистов и баррикадами; присоединивши К. Б. к Адашеву у все
той же "щели", перебежал мостовую, помня задание: завтра, с утра, - денежные
сборы; но заинтересовался кучечкой картузов под фонарем: на углу
Шереметевского переулка; и я услышал мордастого "араратора": "Бей сволочь";
тут я ретировался во тьму, радуясь, что шапка отца и нарочно развалистая
походка меня выручили: "студент" был не-узнан.
Рано утром Петровский, явившийся целым, рассказывал: уже под утро,
после переговоров начальника "осаждавших" с начальником "осажденных",
последние, не сдавая оружия, были выпущены из университетских ворот и прошли
мимо войск, разбредясь по домам.
Жертв не было.
Провозглашенье "свобод" я встречаю на улицах;95 со мною - Сизов; мы
бродим в толпах; вот - Красная площадь; вот - красное знамя; а вот -
национальное; на каменный помост Лобного Места вползает черная голова
пересекающего площадь червя: процессии монархистов; фигурка протягивает с
помоста трехцветный флаг; в это время красное знамя головки красной
процессии поднято на тот же помост: над теми же толпами: "свобода" слова;
только - чем это кончится?
Два знамени - рядом; красное держит как вылитый из стали высокий,
рыжебородый мужчина в меховой шапке; этот голос я слышал уже: в эпопее
последних дней; мы - под ним, вздернув головы; солнечный косяк горит на
кремлевском соборе; в небо темное, как фиалка, врезаны: и золото куполов, и
воздетая ладонь краснобородого знаменосца, бросающего над тысячами голов:
- "Мы ведем вас к вечному счастью, к вечной свободе!"
Рядом черненькая фигурочка, вцепясь в трехцветное знамя, до ужаса
напрягает мне розовый воздух; как кровь, красны пятна Кремля, на фоне
которого два знаменосца двух станов друг к другу прижаты как символы двух
России, меж которыми - пропасть; утопия - в воздухе; пахнет оружием!
Через тринадцать лет я тут был: проходило море знамен в день первой
годовщины Октябрьской революции; темненькая фигурка уже не сжимала знамени;
и вспомнилось: тринадцать лет назад, когда мы стояли с Сизовым на площади в
те же именно часы, а может быть, в те же минуты, - был убит Бауман;96 этого
мы не знали еще, дивуясь "свободе" манифестаций; Сизов - ликовал; а я точно
был покрыт тенью, упавшей из будущего: канонада Пресни, немецкий погром97,
штурм Кремля, похороны Ленина.
Я слушал тогда:
- "Мы ведем вас к вечному счастью!"
Сизов воспринял: уже "привели"; я ж воспринял: "впервые поведем" -
через что?
К ночи узнали: убит Бауман; помнился образ рыжебородого знаменосца; я
его никогда не видал потом, - в дни, когда черные фигурки полезли отвсюду;
они готовились к предстоящим убийствам.
Помню день похорон98.
Я ждал процессию в начале Охотного ряда, имея перспективу из двух
площадей с подъемом на Лубянскую площадь; голова процессии не показывалась;
тротуар чернел публикой; вырывались яркие замечания; вот - в черном во всем
"дамы света", вот - длинный, ерзающий при них офицер; лицом - Пуришкевич;
они хоронили Россию; в воздухе взвесилась серая, холодная дымка; и пахло
гарью; от времени до времени площадь пересекали верхом - студенты
технического училища; офицер воскликнул, вскочивши на тумбу:
- "Смотрите?"
Смотрели: и "дамы" и я, - куда он указал; от Лубянской площади; точно
от горизонта, что-то пробагрянело; заширясь, медленно текло к "Метрополю";
ручей становился алой рекою: без черных пятен; когда голова процессии
вступила на Театральную площадь, река стала торчем багряных - знамен, лент,
плакатов: средь черных, уже обозначенных пятен пальто, шуб, шапок,
манджурок, вцепившихся в древки рук, котелков; рявкнуло хорами и оркестрами;
голова процессии сравнялась с нами: испуганный офицер переерзывал с места на
место.
А там-то, там-то:
- с Лубянки, как с горизонта, выпенивалась река знамен: сплошною
кровью; невероятное зрелище (я встал на тумбу): сдержанно, шаг за шагом, под
рощей знамен, шли ряды взявшихся под руки мужчин и женщин с бледными,
оцепеневшими в решимости, вперед вперенными лицами; перегородившись
плакатами, в ударах оркестров шли нога в ногу: за рядом ряд: за десятком
десяток людей, - как один человек; ряд, отчетливо отделенный от ряда, - одна
неломаемая полоса, кровавящаяся лентами, перевязями, жетонами; и - даже:
котелком, обтянутым кумачом; десять ног - как одна; ряд - в рядах отряда;
отряд - в отрядах колонны: одной, другой - без конца; и стало казаться: не
было начала процессии, начавшейся до создания мира, отрезанной от тротуаров
двумя цепями; по бокам - красные колонновожатые с теми ж бледными, вперед
вперенными лицами:
- "Вставай, подымайся!"
Банты, перевязи, плакаты, ленты венков; и - знамена, знамена, знамена;
какой режиссер инсценировал из-под выстрелов это зрелище? Вышел впервые на
улицы Москвы рабочий класс.
Смотрели во все глаза:
- "Вот он какой!"
Протекание полосато-пятнистой и красно-черной реки, не имеющей ни
конца, ни начала, - как лежание чудовищно огромного кабеля с надписью: "Не
подходите: смертельно!" Кабель, заряжая, сотрясал воздух - до ощущения
электричества на кончиках волос; било молотами по сознанию: "Это то, от
удара чего разлетится вдребезги старый мир".
И уже проплыл покрытый алым бархатом гроб под склонением алого бархата
знамени, окаймленного золотом; за гробом, отдельно от прочих, шла статная
группа - солдат, офицеров с красными бантами; и - гроба нет; опять слитые
телами десятки: одна нога - десять ног; из-под знамен и плакатов построенные
в колонны - отряды рабочих: еще и еще; от Лубянской площади - та же река
знамен!
Втянутый неестественной силой, внырнул я под цепь, перестав быть и став
"всеми", влекшими мимо улиц; как сквозь сон: около консерватории ухнуло
мощно: "Вы жертвою пали"! Консерваторский оркестр стал вливаться в
процессию.
У Кудрина вырвался, чтобы попасть к меня ожидавшему Соловьеву; очнулся
у самоварика, из-под которого глянула сладенькая "бабуся":
- "На вас лица нет".
Было вперенье во что-то, впервые открытое: "Мировой переворот - уже
есть!" И он - лента процессии, пережитая как электрический кабель огромной
мощи.
Товарищи Сережи - студент Нилендер, студент Оленин - о чем-то спорили;
багровый Рачинский отплясывал между нами словесные трепаки; напяливши
меховую шубу, он вовлек меня в переулок, где, встретясь с кем-то, узнали:
около Манежа расстреляна одна из возвращавшихся с похорон колонн 99.
И вспомнились красные косяки зари на Кремле; это - пятна крови
расстрелянных.
НЕДОУМЕНИЕ
Темная фигура, взвившая национальный флаг, таки убила красного
знаменосца; она выросла перед каждым, каждого убивая по-своему: одного -
ломом по голове; другого - медленным перерождением его самого; погромы
гуляли по площадям; явились из тюрем преступники, вооруженные городовиками;
они с "правом" грабили; погром шел вперебой с манифестациями свобод на
газетных столбцах; не чувствовалось роста волн, а ярость разбития их о
выросшие граниты; червем испуг въелся в сердце; укоротился список героев
активной борьбы; из него вычеркнули себя - октябристы, кадеты и обновленцы;
зарыскали всюду зубры "Союза русских", "Союза Михаила Архангела", "Союза
активной борьбы с революцией"100, председатель которого, Торопов, заявил: он
предложит себя к услугам для исполнения казней; вылупились Пуришкевичи,
докторы Дубровины и протопопы Восторговы; Владимир Грингмут, питаясь идеями
их, распухал точно клещ; и уж откуда-то в нос шибануло Азефом.
Дерябили мозг слухи; карикатуры на Витте и на зеленые уши Победоносцева
воспринимались мною как писк комаров, отвечающий на хруст раздробленных
бронтозавром костей; инцидент, случившийся в реальном училище Фидлера,
выявил только надлом революции;101 в сознание запал Бунаков-Фундаминский,
которого некогда встретил у Фохтов.
Но росло впечатление похорон Баумана; и рос образ рыжебородого
знаменосца, сказавшего с Лобного Места над толпами: "К вечному счастью!" И
слышался звук топора, ударяющего по плахе; таким виделся удел революции; еще
не виделся семнадцатый год; и опускались руки, и - подымалась злость.
Я засел у себя, не видясь ни с кем, кроме близких, - как я -
перетерянных; революционные партии, временно затаясь, принимали решения;
горсть же людей, развивавших пафос в дни забастовки, переживала отрыв: и от
недавних "друзей", которые появились справа, и от всех тех, с кем мы
встретились только что в дни забастовки.
Леонид Семенов, ставший эсером, нашел себе дело;102 а мы пребывали в
бездеятельности.
Почему?
Проблема партии ("pars") виделась: ограничением мировоззрения
("totum'a"), сложного в каждом; на него идти не хотели, за что не хвалю, -
отмечаю: самоопределение, пережитое в картинах (своей в каждом), было
слишком в нас односторонне упорно; слишком мы были интеллектуалисты и
слишком гордецы, видящие себя на гребне культуры, чтобы отдать и деталь
взглядов: в партийную переделку; слушая наши дебаты, агитаторы пожимали
плечами; им была непонятна гипертрофия абстракций, оспаривающих Гегеля,
Канта, Милля, подчас и Маркса; каждый из нас, - Сизов, Киселев, Эллис,
Петровский, я, - напрочитав уйму книг, не соглашались с каждой; каждого из
нас в ту пору я вижу перестраивающим сверху донизу любой сектор политики у
себя в голове; ведь мы видели себя теоретиками и вождями; а нам предлагалось
идти в рядах; мы не были готовы на это; грех индивидуального задора сидел
крепко в нас; поздней повторили по-новому мы историю Станкевичевского
кружка, разбредшегося по всем фронтам103 (Катков возглавил "самодержавие";
Бакунин хотел возглавить "интернационал"; Тургенев возглавил кисло-сладкую
литературщину);104 нас припирало не к баррикаде "от партии", а к баррикаде
томов, которые должны мы были прочесть - из воли к дебатам.
С. М. Соловьев вбирал в себя народничество и варил из него и из трудно
преодолеваемых томов Владимира Соловьева собственное эсерство; Н. П. Киселев
и М. И. Сизов, - первый из истории трубадуров, второй - из естествознания и
только что им усвоенной логики Дармакир-ти, - выварили свою анархию; я
силился спаять марксизм с... символизмом (?)!105
Пафоса хоть отбавляй, но у каждого в голове - "своя" революция!
Степень нашей беспомощности выявил мне Н. П. Киселев, просидевший
начало революции над старыми фолиантами; вдруг он явился ко мне; и пробасил
сухо, раздельно, строго:
- "Не устроить ли нам, - т. е. мне, Сизову, Петровскому, Эллису, -
минный парк?"
Мы - сидели без гроша, без дисциплины, без опыта; а он предлагал нам
тотчас приняться за рытье окопов, за взрыванье правительственных учреждений;
знаю я: порыв искренен был; тем не менее: предложение это - бред106.
Революционный жест повис в воздухе; теоретики - да; практики - нет.
После похорон Баумана чинуши, мещане и лавочники прятались по
квартирам, ропща о попрании анархистами "всемилостивейше" дарованных свобод:
"Не будет снова света: все - забастовщики!" Вчера "протестующие"
капиталисты, - прописались в "либеральных" участках (у кадетов иль
октябристов): "Чего еще надо?"
Штрих, характеризующий перемену в умах: я шел в переулке, выбегающем к
Знаменке; против дома известного миллионера С. И. Щукина, вчера ходившего в
"либералах", наткнулся на интересное зрелище; но прежде надо сказать:
Сережа, учившийся с сыном Щукина, одно время дружил и с Катей Щукиной,
барышней бойкой, способной на все; она пригласила Сережу в шаферы (на свою
свадьбу) ; Сережа ей заявил: он согласен - с условием, что будет в красной
рубахе, в смазных сапогах; "Кате" это понравилось; папаша же - не позволил;
Сережа отказался от шаферства; Сергея Ивановича Щукина видывал у
Христофоровой я, за сына которой Катя выходила замуж; Щукин держал себя
просто: ездил на простеньком "Ваньке", в набок съехавшем котелке; интересно
описывал он свои путешествия; и смаковал Гогена, Ван-Гога, Сезанна.
Против дома его я видел кучу тулупов, встречаясь с которыми в эти дни я
соскакивал с тротуара, хватался за спрятанный в кармане "бульдог"; на этот
раз краснорожие парни с полупудовыми кулаками весело ржали, выслушивая
интеллигента; он "агитировал" среди них, подставляя мне спину; лица я не
видел; но в спину забил знакомый "басок с заиканьем":
- "Ч-ч-что в-в-выдумали? А? Это все ин-ин-ин-ино-родцы".
Повертываюсь: щукинские, пропученные из-под черной с проседью бородки
губы; "агитировал" он около задних ворот Александровского училища:
х-х-х-хорошо охранять п-п-п-переулок на случай, если бы...; сконфузясь за
него, я - наутек, чтоб меня не узнал; и - попал на Арбатскую площадь; там
стояли "тулупы" во всей грозной силе приподнятых бородищ и сжимаемых
полупудовых кулаков; в эти дни избивали жестоко.
Выявилось поведение буржуазии: заискиванье перед вождями эсдеков,
могущих влиять на рабочих, - до "эс-декских" докладов в салоне; натянутая
фальшь любезных улыбок в ответ на левизну наших слов; и - обращение в
переулках к нас бьющим тулупам.
Невеселые сомнения обуревали, когда я шагал одиноко меж кресел зеленого
моего кабинета, не зная, что делать с собой; поднимались ропоты и на...
Блока: в эти дни я себе самому заповедовал глядеть в корень разногласия с
ним.
Вдруг осенило: "Надо бы сейчас ему написать: все сказать"; а -
почтово-телеграфная забастовка, которой конца не предвиделось; в Москве -
делать нечего; в Петербурге уже заседал рабочий "совет депутатов"107, с
которым считался и премьер Витте; "революция в действии" - билась на месте;
совет виделся крепким.
Просвет последних дней - концерты Олениной-д'Альгейм и дружеские беседы
за чаем в гостиной д'Альгеймов, где интересно смешалися: зверствующая Варя
Рукавишникова, сестра поэта, гологоловый, потерявший волосы брат Николая
Бердяева, Л. А. Тарасевич, бактериолог, лишенный кафедры за левизну, его
"левая" жена, ее сестра, кн. Кудашева, ее брат Стенбок-Фермор, привлекали и
родственницы певицы, Тургеневы; передо мною вырастает фигура сухой,
худощавой, не то моложавой, не то летами почтенной, не то некрасивой, не то
интересной дамы с короткими, полуседыми подстриженными волосами, затянутой
во все черное, пристальными глазами она, рас-ширясь на вас, как будто вас
пьет и на слова отвечает понимающей, грациозной улыбкой, со встрясом волос и
стреляет дымком папироски; головной черный берет от этого встряха свисает на
ухо.
Словом: Софья Николаевна Тургенева (впоследствии Кампиони), урожденная
Бакунина (дочь Николая Бакунина), очень мне нравилась; мне нравились ее
дочки, Наташа и Ася, девочки шестнадцати и пятнадцати лет - по прозванию
"ангелята";108 ими увлекались; мамашу их называли с Сережей мы "старым
ангелом"; в ней была смесь аристократизма с нигилизмом; ее кровь
прорабатывала анархиста "Мишеля" Бакунина, его брата, розенкрейцера, Павла,
Муравьева-Апостола, Муравьева-Вешателя, Муравьева-Амурского и Чернышевых,
потомков Петра Великого: юная Наташа, кокетливо выводя углем усики, делалась
вылитым отроком Петром.
Софья Николаевна интриговала способностью "на какое угодно" безумие,
самопожертвование, на просто "гаф";109 нравилось сочетание острого ума со
встряхом полуседых волос; "сединой в волосах при бесе в ребре" - гордилась
она; она только что разошлась с разорившимся помещиком, Алексеем
Николаевичем Тургеневым (племянником писателя110, отцом девочек); и в нем
взыграли предки-декабристы: он произнес на сельскохозяйственном съезде
эсерскую речь; полиция точила на него зубы; скоро в его квартире стали
приготовлять бомбы, которые раз в фартуке протащили мимо шпиков нянюшка
Ариша и третья дочурка, Таня; Тургенев умер от разрыва сердца, спасшего его
от каторги; полиция, явившаяся его арестовать, наткнулась на прах.
Семейство Тургеневых отметилось остротою тонкого вкуса и наследственным
бунтарством; девочки эпатировали "буржуа"; хотя глазки Наташи серафически
расширялись, однако она уж задумывалась над проблемой Рас-кольникова ("убить
или не убить"); одновременно: читала святую Терезу и Ангела Силезского;
нравились миндалевидные, безбровые глаза Аси; в ее улыбке слилась Джио-конда
с младенцем.
Д'Альгеймы, Тургеневы, Тарасевичи виделись в эти дни мне коммуной; и к
ним тянуло; не раз казалось: зачем в Петербург? Ходить к д'Альгеймам,
прислушиваться к пению Олениной и упокаивать взор на копиях с Ботичелли, с
Филиппо Липпи: на Наташе и Асе.
Раз стоял над Москвой-рекой; закат - злой, золотой леопард - укусил
сердце; оно заныло: "Нет, - ехать, ехать!"
Билет взят: в Петербург!111
Глава вторая
ПЕТЕРБУРГСКАЯ ДРАМА
ПЕТЕРБУРГ
Остановился я на углу Караванной1, откуда писал Блоку: жду его видеть у
Палкина;2 после ссоры с Александрой Андреевной и письма к Л. Д. не хотел
ехать к Блокам; долго сидел я в переосвещенном зале, средь столиков, над
которыми, бренча мандолинами, передергивала корпусами, затянутыми в атлас,
капелла красных, усатых неаполитанцев; и вижу: студент с высоко закинутой
головой нащупывает кого-то за столиком: Блок! Перед ним - похудевшая, в
черном платье Л. Д. пробирается нервной походкой; оба издали обласкали
улыбкой; в протянутой руке Саши прочел: "Объяснение - факт приезда!" Мы сели
за столик, конфузясь друг друга, как дети, которым досталось; и стало
смешно: Саша с юмором воспроизвел "сцены" в Шахматове со взрывом "испанских
страстей"; Л. Д. улыбнулась: "Довольно играть в разбойников"3.
Не было объяснений: стесняла Л. Д.; и кроме того: Блок сумел, точно
тряпкой, снимающей мел, в этот вечер стереть все сомненья; рисую его, каким
виделся он, без еще понимания, почему же в Шахматове был он другим; а он -
вот он какой (увы, скоро опять обернулся "коварным"); пережитое в Шахматове
показалось химерою; Л. Д. встретила с необыкновенным радушием; Александра
Андреевна теперь называла меня просто "Борей", доказывая: мне-де жить в
Петербурге; Москва-де нервит; здесь-де будет теплей; все поглаживая по
плечу, наклоняясь и глядя глазами в глаза; приговаривала с таким ласковым
шепотом:
- "Как вам без нас обойтись? Вы же - наш".
Бекетова, Кублицкие, Блоки расспрашивали о Сереже с участием; думалось:
летний приезд - невпопад; мы некстати вломились с программой собственных
"разговоров"; произошло недоразумение: на почве нервности всех; и его я,
вернувшись в Москву, непременно Сереже рассею.
А "объяснение" с Блоком?4
Но здесь - отступление: этот этап отношений с поэтом подам под вуалью;
в него вмешаны лица, которых роль видится мне до сих пор отрицательной; я не
бросаю прямых обвинений, не зная тогдашних мотивов, создавших из Блока
"врага"; требования себя объяснения эти лица отвергнули; да здравствует
именуемое: "неизреченность"!
Судьба пошутила: в "Начале века" я рассказал, как встал на дороге
Брюсова; не прошло и двух лет, как... Блок встал на моей дороге.
Была в Петербурге дама; назову ее Щ.;5 мне казалось: мы любили друг
друга; часто встречались; она уговаривала меня переехать;6 я ж был уверен:
ее любит и Блок; перед Щ. стояла дилемма: "Который из двух?" Я хотел сказать
Блоку, что может он меня уничтожить; он может просить, чтоб убрался с пути;
коли нет, то настанет момент (и он близок), когда уже я буду требовать от
него, чтобы он не мешал.
Вот с чем ехал.
Объятья поэта, открывшие мне роковой Петербург, означали одно: "Боря, -
я устранился"; я этот жест принял как жертву; взрывом взвинченной
благодарности на него отвечал; а ревнивая подозрительность, что неправильно
мною понят жест Блока, - отсюда.
Зинаида Гиппиус - моя конфидентка в те дни - мне внушает доверие,
прибирая этим к рукам; она укрепляет во мне убеждение, что я - для Щ. и что
Щ. - для меня;7 разговор с Зинаидою Гиппиус, посещения Щ. и простертые
братски мне руки немого поэта - причины, почему иные поступки мои в эти
дни - диковаты; не ясны: Блок, Щ.; ведь последняя, не объяснивши себя, меня
вынудила скоро думать, что изнанка ее обходительности - эксперимент похоти,
сострадание - любопытство к мушиному туловищу с оторванной головой,
"чистота" - спесь и поза комедиантки, взывание ж к долгу -
безнравственность; когда Блок разрешился поздней прямым словом о Щ., то упал
повод к вражде с ним; в годах восстанавливались человеческие отношения.
Раз только Блок в эти дни объяснился со мной, посвятивши в туманы
"Нечаянной радости"; он взял меня за руку:
- "Мне, Боря, надо тебе показать кое-что без мамы и, пожалуй, без
Любы".
Из оранжевой столовой Кублицких увел в уединение сизого своего
кабинета; меня усадил на диван и сел рядом, поставив рой сбивчивых образов;
они-де касаются его жизненной сущности: и они-де связалися с пахнущею
лиловой фиалкою; цвет ему заменил категорию; красное, желтое или лиловое -
значили: идеализм, материализм, пессимизм; прикасаясь к руке, он приблизил
свои голубые глаза, расширяясь доверием:
- "Цветок пахнет душно: лиловый такой и ночной".
И он спрашивал: что значит вот этот лиловый оттенок среди прочих, - с
отливами в аметисты и в пурпур; но синеватый, тяжелый оттенок связался мне с
Врубелем: цветок, вырастая, вел Блока в лилово-зеленые сумерки ночи; поэт в
поясненье своих ощущений прочел мне наброски поэмы "Ночная фиалка":8 о том,
как она разливает свой сладкий дурман; удручил образ сонного и обросшего
мохом рыцаря, перед которым ставила кружку пива девица со старообразным и
некрасивым лицом; в генеалогии Блока она есть "Прекрасная Дама",
перелицованная в служанку пивной, подобной "бане с пауками" (бред
Достоевского);9 позднее "служанка" в поэзии Блока выходит на Невский
проспект, предлагая "услуги" ночным проходимцам; в печати указывал я, что из
"розы" здесь вылезла "гусеница" (скорлупчатое насекомое "Идиота");10 Блока
же силился я прочесть без "идей": только в логике ощущений; повеяло таким
душным угаром, в чем я и признался ему; он сказал мне в ответ:
- "Так что ж... хорошо".
Он вполне отдался уже субъективным эмоциям, превращая обстание в
материалы к "Comedia dell'arte"; 11 Л. Д. - явно мечтала о сцене; Блоки
слушали Вагнера; еженедельно у них собиралася молодежь: все поэтики и
музыканты.
У них я встречал юного говоруна с взъерошенными мохрами; студентик,
махая руками, кричал за столом; со мной спорил о физике; скоро ж Блок
показал мне стихи, изумившие яркостью; автором их оказался "студентик"; так
я встретился с Городецким12.
Здесь помню и Пяста и Е. П. Иванова:13 оба - студенты; Иванов меня
поразил ярким цветом бородки, мохрами, веснушками; Иванова Блок очень чтил:
- "Он - совсем удивительный, сильный; спроси-ка его: он все тебе
скажет; придет и рассудит; спроси-ка!.."
Иванов и Пяст - друзья Блока; на похоронах его Е. Иванов ко мне подошел
и, взмахнувши рукой, стер слезу со щеки рукавом:
- "Ушел... Мы остались тут: догнивать!" Соединение веселой легкости с
лаской было лишь авансценою, на которую влек меня Блок, а не фон отношений;
последний - жуть крадущейся катастрофы, грозящей нам с ним; но на попытки
коснуться ее Блок как бы говорил:
- "Переезжай в Петербург; тогда выясним". А улыбкой своей договаривал:
- "Будем - играть; и когда игра выразится, - то ее примем мы".
Мережковские мне не раз повторяли:14
- "Блок развел декадентщину; а вы, Боря, - с идеями: вам с ним - не
путь; вам путь - с нами".
Но "путь" с Мережковскими, в этом теперь убедился, - не путь!
У БОГОМУДРОВ
У Мережковских я был тотчас же по приезде;15 и, по примеру прошлого
года, был ими перетащен в уже не интересующий быт; [См. "Начало века", гл.
четвертая] мне выцвел он; я удивлялся холодному любопытству к происходящему
и выхолащиванию из него бескровных идеек, с которыми носились как с
динамитом; оговариваюсь: Мережковский, пожалуй, еще с большим усердием
нарыкивал "революционные" лозунги, публицистически овладев своей темой и
выявив всю ее уродливость для меня в спорах с здесь собирающимися людьми о
том, от какого радикального попа сколько процентов церковности нужно
вспрыснуть "папствующему" радикалу, чтобы он умел взмахивать, как знаменем,
"революционным" крестом; революция, все ж кое-как зацепившая этих людей год
назад, теперь ими виделась даже не из окон, которым подставлялась спина;
протопопик нового сознания, Мережковский, делатель литературных бомб,
издаваемых Пирожковым16, взрывал нестрашных и дряхлолетних епископов; места
последних уже занимали: Зинаида Гиппиус, благословляющая лорнеткой, и
миропомазующий перчаткою Дмитрий Владимирович Философов; он наталкивался на
Булгакова, стоящего за не столь благовонное мирро; кандидатами последнего
стали - Свенцицкий и Эрн, руководители братства борьбы: православия с
православием.
В этой компании я, обиженный за рабочий вопрос, все еще существующий
вне "Нового Иерусалима", сошедшего с небеси, пока что только в красной
гостиной и именно перед козеткой, с которой "епископесса" себе притирала к
руке туберозу "Лубен" [Духи], выпуская из крашеных губ "благодать"
папироски, - обиженный, я становился заядлым "марксистом"; но мне
доставалось от встряха бердя-евского кудря и от тиком высунутого языка,
которые аргументировали: ненужность, праздность и не модность подобных
вопросов после того, как Николай Бердяев все это преодолел в последней
статье; и потому: кричащий факт всеобщей забастовки - явление запоздалое,
"ставшее"; он проповедовал лишь "становление" здесь разрешаемой антиномии
меж пока не молящимся и поэтому грешным "святейшим" политиком Струве и еще
не кадетствующим, но молитвой уже святым протопопом; он разрешал антиномию
тем, что Николай Бердяев, придя к молитве и к Струве, - центральная ось,
через которую бегут токи мирового переворота; антиномию коллегия почтенных
людей разрешала весь месяц; а Мережковский кричал:
- "Боря, - вы, такой, каким мы вас знаем, - как можете вы увлекаться
марксистской схоластикой, сдобренной неживым кантианством?"17
Я не мог доказать, как ни силился, что и рабочий вопрос, и теория
знания не "увлечение на стороне", а проблема, в сложностях которой запутался
и не я, а - культура.
Темпераментней, но уже других, мне казался Булгаков, хватавшийся за
черную бороду, поджимавший губы цвета владимирской вишни и устремлявший в
кончик стола глаза цвета... тоже владимирской вишни; скоро я замолчал,
сославшись на зубные боли, весьма донимавшие целый месяц; был же горько
разочарован не только в круге интересов всех, меня окружавших; в Москве
пережили мы сердцем октябрьские дни; как ни барахтались в трудностях найти
себе дело; как ни был комичен Петровский, схватившийся за железную жердь
(против пушек); как ни был комичен сухарь, Киселев, пригласивший нас к
"минной" деятельности, - а все ж в наших жестах изживался порыв,
прохвативший насквозь; ведь неспроста Пигит в свое время мечтал бросить нас,
"аргонавтов", на первую баррикаду; за этот порыв, пусть наивно пережитой, и
хватался я, как за сердцу близкую память, - при созерцании этого
организованного безделья "передовых" общественников.
Почему ж, меня спросят, торчал здесь? Я ждал окончания ежедневного
галдежа, чтобы после него при камине всю ночь напролет посвящать сестер
Гиппиус (3. Н. и Т. Н.) [См. "Начало века", глава четвертая] во всю
сложность создавшегося положения между Щ., Блоком, мною; сочувствие, пусть
показное, меня бодрило; всему прочему лишь механически я подчинялся -
"постольку поскольку"; и хаживал с Мережковским к Розанову, к Бердяеву, к
Вячеславу Иванову, салон которого уже распухал [См. "Начало века", глава
третья].
ЧУЛКОВ, МЕЙЕРХОЛЬД, БАКСТ, РЕМИЗОВ
Передо мною вырастают: Г. И. Чулков, В. Э. Мейерхольд, Л. С. Бакст, А.
М. Ремизов.
Георгий Иванович Чулков очень нравился;18 он бросался на все точки
зрения; и - через них перемахивал; но от этих спортивных занятий прихрамывал
он то на правую, то на левую ногу.
Еще в прошлый приезд его образ связался с влетанием в комнату: дверь
распахнулась - влетел Чулков с дыбом взбитыми волосами, - худой, впалогрудый
и бледный, поднявши сквозняк; резолюции, протоколы, бумажки, взвитые,
уносятся в вентилятор; Георгий Иваныч, присевши, стучит двумя пальцами: на
мимеографе;19 и от него из редакции "Вопросов жизни"20 "несется" он с пачкой
листков, иль размноженного протеста, торчащего из его фалды с платком
носовым; сюртучок его, узенький, с короткими рукавами; Георгий Иваныч басит
трубно: в нос; а клок волос пляшет; махает рукой; набасив, намахавшись,
настукивает он сызнова.
Он всегда оголтелый: и это - от всех преодоленных позиций; недоуменье в
его широко открытых глазах; рот - полуоткрыт: через что перемахивать, когда
все уже вымахано? Махать в бездну? В такие минуты истинно Зевесова,
многохохлатая голова со взбитыми в щеки кольцами густой бороды, коль сбрить
бороду, напоминает голову мистера Дика ("Давид Копперфильд"), особенно когда
он влетит в идэ-фикс; мистер Дик не умеет изъять короля Карла Первого из
своих мемуаров, которые в образе бумажных змеев затем летают под небом;2
Георгий Иваныч страдает настойчивым зудом: поспеть первым куда бы то ни
было; быв в ссылке с Дзержинским22, партийцев своих обогнав, он бросается
перегонять декадентов; и в этих усилиях он припирается к религиозным
философам; его застаю уже на другом перегоне, когда, перегнав Мережковских и
сбив с ног Булгакова, на которого он налетел, локтем трахнув под бок Анну
Шмидт на бегу23, догонял он Иванова, Вячеслава, чтоб вместе с ним броситься
к Блоку: его обгонять - в манифесте от имени мистических анархистов;24 он им
известил - Мейерхольда, Иванова, Блока, что, собственно, есть Мейерхольд,
Блок, Иванов.
Меня же влек пафос его; влекла истинно героическая попытка, заранее
обреченная на неудачу: вздуть пламя из еле тлеющего пепелища "Вопросов
жизни".
Бывало, он выставит перед собой свою руку, встопыривши пальцы; и это
подобие лапы орлиной качает он в воздухе, целясь глазами в ладонь и ее
наполняя, как чашу, своими словами; но вдруг, от нее оторвавшись глазами,
хватается за покрытый холодной испариной лоб, удивляясь тому, что из слов
его вытекло вовсе не то, что втекло: втек - схематизм Мережковского; вытекло
же - козлиное игрище: с Вячеславом Ивановым; носом пыхтит, оговаривается; и,
не зная, как справиться со всеми точками зрения, их изживает "стоустым" он
воплем, в изнеможении бросаясь на стул; отирает испарину и опрокидывает
стакан вина себе в рот: содержание ж слов остается-таки под углом в 90¹ к
себе самому; "следовательно" не вытекает из "так как"; "так как" он следовал
в ссылку, то - прав Иванов и Блок!
Встает мне с Зевесовой головою, закинутою в анархию, с рукой, брошенной
в мистику, с корпусом, обращенным к левейшим заскокам левейших течений в
искусстве; и - все ж: меня тянет к нему; он весь - подлинный, искренний,
истинно Прометеев пыл (а не "пыль").
Ставлю я образ молодого Чулкова: "Чулкова" в бороде, - еще не "врага";
когда ж он сбрил бороду, из парикмахерской вышел страдающий молодой человек
с синевой под глазами и с заостренным очень бледным ликом больного Пьерро; в
эти годы ему я приписывал множество злодеяний; 5 от этого приписания поздней
хватался за голову, восклицая по адресу себя самого: "С больной головы да на
здоровую"; я имел основания быть недовольным Ивановым, Блоком; откуда ж
следует, что Чулков - "виноват"?
Еще позднее: Георгий Иваныч - уже седогривый, уравновесившийся,
почтенный, умный, талантливый литературовед, труды которого чту; и этот
Георгий Иваныч прекрасно простил мне мои окаянства26.
Но не "врага", не "почтенного деятеля" вспоминаю на этих страницах, а -
молодого Чулкова; к нему стал захаживать в этот период, чтобы делиться с ним
мыслями и беседовать с Н. Г., супругой его, тихой, строгой, встречавшей с
сердечною задумью.
У него-то я и столкнулся с В. Э. Мейерхольдом, только что разорвавшим с
художественниками и оказавшимся в Питере .
Последнего, конечно, я знал, будучи гимназистом: по сцене; брала его
талантливая игра - в "Чайке", в "Трех сестрах", в "Одиноких";28 я только что
в Москве посетил его студию молодежи, ютившуюся на Поварской; Мейерхольд
предложил мне беседу о новом театре; художественники драли нос перед нами,
"весовцами", смыкаясь с группой "Знания"; Мейерхольд - рвал бесповоротно и
круто с театром, недавно передовым; он сознательно шел к "бунтарям"; к
смятению "театралов", впервые серьезный театр подошел к символистам - не
моды ради: из убеждения.
В. Э. заживает конкретно во мне в небогатой предметами комнате: стол и
несколько стульев на гладкой, серо-синеватой стене; из этого фона изогнутый
локтями рук Мейерхольд выступает мне тою ж серою пиджачного парой (а может,
въигралась она в этот фон из более позднего времени); он - слишком сух,
слишком худ, необычайно высок, угловат; в темно-серую кожу лица со
всосанными щеками всунут нос, точно палец в туго стягивающую перчатку; лоб -
покат, губы, тонкие, сухо припрятаны носом, которого назначение - подобно
носу борзой: унюхать нужнейшее; и разразиться чихом, сметающим все паутинки
с театра.
Сперва мне казалось: из всех органов чувств - доминировал "нюх" носа,
бросившегося вперед пред ушами, глазами, губами и давшего великолепный
рельеф профилю головы с точно прижатыми к черепу ушами; недаром же Эллис
прозвал Мейерхольда, его оценив: нос на цыпочках!
Позднее я понял: не "нюх"; зрение - столь же тонкое; осязание - столь
же тонкое; вкус - столь же тонкий; подлинно доминировал внутренний слух -
(не к черепу прижатое ухо), - исшедший из органов равновесия, управляющих
движением конечностей, мускулами глаз и уха: он связывал в Мейерхольде
умение владеть ритмами телодвижений с умением выслушать голосовой нюанс этой
вот перед ним развиваемой мысли; во всем ритмичный, он обрывал на полуслове
экспрессию телодвижений своих и взвешивал в воздухе собственный жест, как
пальто на гвоздь вешалки, делая стойку и - слушая; напряженные мускулы
сдерживали бури движений; не дрожало лицо: с легким посапом придрагивал
только нос; выслушав, - он чихал шуткой; посмеивался каким-то чихающим
смехом, поморщиваясь, потряхивая головой и бросая в лицо скульптуру
преувеличенных экспрессией жестов; Мейерхольд говорил словом, вынутым из
телодвижения; из мотания на ус всего виденного - выпрыг его постановок, идей
и проектов; сила их - в потенциальной энергии обмозгования: без единого
слова.
Не нюх, а - животекущая интуиция мысли, опередившей слова; у Чулкова
слова - пароходище, пыхтящий колесами, выволакивающий на буксире от него
отставшую лодочку; жест Мейерхольда - моторная лодка, срывающая с места:
баржи идей.
Он хватался за лоб (нога - вперед, спиной - к полу, а нос - в потолок);
то жердью руки (носом - в пол), как рапирой, метал в собеседника, вскочив и
выгибая спину; то являл собой от пят до кончика носа вопросительный знак,
поставленный над всеми догмами, во всем усомнясь, чтобы пуститься по
комнате - шаг, пауза, шаг, пауза - с разрешением по-своему всех вопросов:
- "Вот так и устроим!"
Руки - в карманы: носом - в столовую пепельницу, - шаг, пауза: хвать
рукой пепельницу:
- "Что это такое?"
И пепельницу - к носу, повертывает у носа:
- "Ее бы на сцену".
Он, взгорбясь, морщиною лба рассекал пополам - все рутины:
- "Так?" - взгляд на нас: стойка, вынюхиванье наших мыслей об этом.
Я помню, что начал он нам объяснять, как надо прогонять по сцене толпу,
вскакивая и полуприседая на стуле с подгибом ноги под себя.
- "Вы же все забываете, что, когда пьете чай, в окне - тот, этот:
идет, идут; следуют тексту автора, а автор забыл посмотреть, что происходит
за окнами; за окнами улица, - вскочил и выбросил руки вперед и назад, -
там - идут", - вздернул плечи: шаг, два; и - пауза: и поворот носа из-за
спины:
- "Один, другой, третий; за окнами - идут: понимаете?"
И - шаг: в угол; и - поворот к нам; и - шаг из угла.
- "Они - пошли!"
И - ходит: и мы - за ним.
- "Вот! Это и надо показывать... Ведь - покажем? А?"
Трепок по спине: чихает шуткой, сухой и длинный.
Мне памятна встреча с В. Э. у Чулкова, с которым уже имели беседы о
новом театре;29 В. И. Иванов указывал: этот новый театр еще пока - театр
импровизаций; скоро я возил Иванова к Блоку: иметь разговор о таком театре;
Иванов впоследствии привел к Блоку Чулкова, который свел последнего с
Мейерхольдом;30 скоро - всерьез говорили о новом театре; он возник через год
(театр Коммис-саржевской: с Мейерхольдом во главе)31.
Рыжеусый, румяный, умеренный, умница Бакст был противоположность
Чулкова и Мейерхольда; он отказался меня писать просто;32 ему нужно было,
чтобы я был оживлен: до экстаза; этот экстаз хотел он, приколоть, как
бабочку булавкою, к своему полотну; для этого он с собой приводил из "Мира
искусства" пронырливого Нувеля, съевшего десять собак по части умения
оживлять: прикладыванием "вопросов искусства", как скальпеля, к обнаженному
нерву; для "оживления" сажалась и Гиппиус; от этого я начинал страдать до
раскрытия зубного нерва, хватаясь за щеку; лицо оживлялось гримасами
орангутанга: гримасами боли; а хищный тигр Бакст, вспыхивая глазами,
подкрадывался к ним, схватываясь за кисть; после каждого сеанса я выносил
ощущение: Бакст сломал челюсть; так я и вышел: со сломанной челюстью; мое
позорище (по Баксту - "шедевр") поздней вывесили на выставке "Мир
искусства"; и Сергей Яблоновский из "Русского слова" вскричал: "Стоит
взглянуть на портрет, чтобы понять, что за птица Андрей Белый". Портрет
кричал о том, что я декадент; хорошо, что он скоро куда-то канул;33 вторая,
более известная репродукция меня Бакстом агитировала за то, что я не
нервнобольной, а усатый мужчина34.
Однажды, войдя в гостиную Мережковских, - увидел я: полуприсев в
воздухе, улыбалась мне довольно высокая и очень широкая, светловолосая,
голубоглазая и гладколицая дама с головой, показавшейся очень огромной, с
глазами тоже очень огромными; и тут же понял: она не стояла, - сидела на
диване; а когда встала, то оказалась очень высокой, а не довольно высокой и
только довольно широкой, а не очень широкой; это была Серафима Павловна
Ремизова, супруга писателя.
Рядом с ней сидел ее муж с короткими ножками, едва достающими до пола,
с туловищем ребенка в коричневом пиджачке, переломленном огромной сутулиной,
с которой спадал темный плед; огромная в спину вдавленная голова, прижатая
подбородком к крахмалу, являла собой сплошной лоб, глядящий морщинами, да до
ужаса вставшие космы; смятое под ним придаток-личико являло б застывшее
выражение ужаса, если бы не глазок: выскочив над очком, он лукавил; носчонок
был пуговка; кривились губки под понуро висящими вниз усами туранца;
бородка - клинушком; щеки - выбриты; обнищавший туранец, некогда торговец
ковров, явившийся из песков Гоби шаманствовать по квартирам, - вот первое
впечатление.
Гиппиус рукою с лорнеткою соединила нас в воздухе:
- "Боря, - Алексей Михайлович! Алексей Михайлович, - Боря!"
Ремизов встал с дивана и, приговаривая, засеменил на меня; он выставил
руку, совсем неожиданно сделав козу из пальцев:
- "А вот она - коза, коза!"
Но, подойдя, он серьезно и строго мне подал холодную лапку:
- "Алексей Ремизов".
И, встав на цыпочки, под подбородок, блеснул очком:
- "А я-то уже вот как вас знаю".
С тех пор автор романа "Пруд"35 высунут мне из-за каждой спины каждого
посетителя журфиксов Розанова, Бердяева, Вячеслава Иванова; вот Бердяев,
сотрясаясь тиком, обрывает речь и жадно хватает воздух дрожащими пальцами;
Ремизов, выставись из-за него, - мне блистает очком;36 и делает "козу"; а
вот он, - сутуленький, маленький, - в том же свисающем с плеча пледике (ему
холодно) , выбравши жертвой великолепноглавого Вячеслава Иванова, -
таскается за ивановской фалдой; куда тот, - туда этот; пальцем показывает на
фалду:
- "У Вячеслава Иваныча - нос в табаке... У Вячеслава Иваныча - нос в
табаке..."
Это тонкий намек на какое-то "толстое" обстоятельство:37 экивоки,
смешочки писателя, взявшего на себя в этом обществе роль Эзопа, - всегда не
случайны: не то - безобидны, не то - очень злы; и он сам не то - добренький,
не то - злой; не то - прост, не то - хитрая "бестия"; он ко мне пристает; и
я жалуюсь на него Гиппиус.
Та - меня успокаивать:
- "Что вы, Боря? Алексей-то Михайлыч? Да это - умнейший, честнейший,
серьезнейший человек, видящий насквозь каждого; коли он "юродит" - так из
ума. Что вынес он в заточеньи?38 К нему привязался садист жандарм, за что-то
взбесившийся; он насильно гнал Ремизова из камеры, заставляя будто бы
свободно прогуливаться по городу; а товарищи по заключению удивлялись:
"Ремизов на свободе!" Жандарм даже таскал его насильно с собою в театр; и
перед всем городом оказывал ему знаки внимания; все для того, чтоб прошел
слух: Ремизов - провокатор... А - тяжелое детство, - вечная нищета эта! Тень
пережитого - в больном юродничанье; это - маска боли его".
Когда ближе узнал я большого писателя, первые ж строчки которого
встретил со вздрогом, то я его оценил и человечески полюбил; не раз придется
мне говорить о нем; если я подаю на этих страницах шарж, - в этом повинны
мои тогдашние восприятия и та атмосфера, в которой мы встретились.
В ДНИ ВОССТАНИЯ
Серафима Павловна Ремизова дружила с Гиппиус; от нее и услышал:
Савинков, глава боевых эсеров, руководил бомбой Каляева; голова его оценена,
а он живет в Питере, тайно посещая Ремизовых39 и жалуясь им на галлюцинацию:
тень Каляева-де являлась к нему; его мучает скепсис, и он не верит в свой
путь, увлекаясь творениями Мережковского; он ищет религи