p;Но фабула не поддавалася формуле; фабула виделась мне монолитной; а
формула ее дробила в два мира: мир галлюцинаций сознания и материальный;
слиянье искусственных этих миров воплощало иллюзии, диссоциируя быт; сама
фабула перерождалась теперь в парадокс контрапункта; я был обречен разбить
образ в вариации вихрей звучаний и блесков: так строился "Кубок метелей"; он
выявил раз навсегда невозможность "симфонии" в слове68.
Я в Мюнхене думал, что я разрешу то, пред чем отступил Маллярме;
Мюнхен - вовсе не творческий город - такой, как и старая, наша Москва, из
которой я бегал: работать; из Мюнхена Ибсен уехал работать в Тироль; в
Мюнхене ж В. Владимиров ставил себе невыполнимые цели; стиль мюнхенской
живописи - безвкусица.
Я писал с упоением, все мечтая увидеться с Метнером: с ним поделиться
заданием: -
- вдруг!.. -
- письмо Щ., я -
"бесчестен", свой "Куст" [См. "Золотое руно", 1906 г., 10-11 69]
напечатав в "Руне";0 а - "Куст" - бред, мной написанный летом, - в эпоху,
когда Щ. нарушила слово свое; в этом жалком рассказе заря - не заря,
огородница - не огородница; некий "Иванушка", ее любя, бьется насмерть с
"кустом"-ведуном, полонившим ее (образ сказок); бой подан в усилиях слова
вернуться к былинному ладу; и - все!
Ни намеков, ни йоты "памфлета"; сплошная депрессия, как и стихи
"Панихида", как бред с "домино"; жалко; бред, о котором забыл, - напечатали.
И не в "бесчестности" каялся я, потому что "бесчестность" - предлог для
"бесчестной" нарушить, в который раз, данное слово: писать; я ж, дав слово
не видеться год, отрезал от свиданья себя; можно всаживать нож; его
всаживать в спину - бесчестно.
Увиденная багряница вспыхнула старыми бредами, перерождаясь опять в
домино; но убийство и самоубийство - изжиты, отрезаны, раскритикованы; а
"домино" уже бегало в жилах отравленной кровью, которая вспыхнула даже
физически, как зараженная ядами "трупа", во мне.
Здесь, в Мюнхене, под впечатленьем предательства Щ. - Аш и плясы
художников в черных плащах с мандолинами мне обернулись строками:
Возясь, перетащили в дом
Кровавый гроб два арлекина.
И он, смеясь, уселся в нем...
И пенились, шипели вина...
Над восковым его челом
Склонились арлекина оба -
И полумаску молотком
Приколотили к крышке гроба71.
Но дело не в Мюнхене; арлекинада другая вставала в сознании: слухи
разыгрывались о разгульном весельи, которым охвачен был вдруг Петербург,
столь недавно ушибший; и, может быть, два арлекина, меня вколотившие в гроб,
в подсознании жили - Чулковым и Блоком; я в Мюнхене видел себя заключенным,
как заживо, - в гробе.
Куда мне бежать? В Петербург? Нет, - отрезано: данным ей словом; в
Москву? Нет... Куда ж? Побежал я на Вагнера; в уши забила какая-то дрянь, а
не Вагнер; взвизг ярости - моя статья: "Против музыки": [Неперепечатанная
статья в "Весах"72] музыка - лжива, когда ею подлость прикрыта;
отослано... - мало; пишу манифест "Оскорбителям": [См. "Весы", 1906 г., 12
73] в нем меценаты - мои палачи: "Посылаем вам наше... проклятие" [См.
"Художник - оскорбителям"74]. Мало: и люди пера - хороши; встали: крашеный,
в мушках, Кузмин, Арабажин с своим "социализмом", Иванов с "и нашим и
вашим"; пишу я в "Руно" свой памфлет; [Неперепечатанная статья в "Золотом
руне" (заглавие забыл)75] "домино" продолжает шептать:
- "Ты убей".
- "Не убью".
- "Так убью тебя - я".
Отравление крови, которое вызвало вскоре флегмону.
Тут Гиппиус с мужем своим Мережковским - мне пишут; в Париже они: мне
дают порученье к их издателю здешнему, Пиперу;76 и убеждают приехать в
Париж;77 точно сон этот день: и - свидание с Пипером78, и - неожиданно
взятый билет; еду выложить Гиппиус все, чтоб откупорить дверь "домино"; но -
слова - не откупорили; надо было откупорить кровь.
Ехал в спальном вагоне, в пустом: совершенно один; едва видел:
Владимиров, Вулих в окошке махали руками; сидел я, подавленный горем, с
единственным спутником: с проводником, схоронившим любимую дочь; он
приплелся ко мне; он сел рядом, схватяся за голову; я - успокаивал;
вспомнилось:
- " Брат!"
Поезд остановился: граница!79
ПАРИЖ
Мюнхен - меньше, оглядней; Париж - неогляден: не дан в композиции; он
есть борьба композиций; сказать: "Я в Париже" - сказать: "Я - нигде". Это -
фраза; здесь каждый живет лишь в одном из "Парижей"; средь них есть "Париж"
одиночек, мансардников, анахоретов; в нем интерференция грохотов, светочей -
как тишина межпланетного мрака.
Берлин - очень грохотен; в нем плац-парады пошлятины - стиль, а не
морок; в Париже - спектр грохотов перетирается в мороки улиц; разврат здесь
пестрей; добродетель - возвышенней; меж Тюльери и меж Лувром80, которые
точно планеты остывшие, - хаосы новых возможностей; едва ты попал сюда, как
завербован одним из "Парижей"; коль Мюнхен - Луна, а Юпитер - Берлин, то
Париж есть система планет, предстающих пылинками; ты можешь жить на Луне, на
Юпитере, можешь вращаться в пространстве меж ними, летя под землею в метро
из квартала в квартал, под кварталами, тебе ненужными; можешь всю жизнь
пролетать под пятами тебе неизвестных людей, улиц, башен, церквей и театров,
проваливаясь на Луне и выкидываясь на Юпитере; связь между ними - провалы и
взлеты: не улицы города.
Целого - нет сперва: только "Парижи"; Париж же - лишь скобки, иль он -
пустота; в ней всплывают: квартал за кварталом; ты к ним переносишься, точно
в болиде; а можно в болиде прожить, не увидев "Парижей"; болид твой -
мансарда.
Я в Мюнхен привез восприимчивость к цвету предметов и к уличным звукам;
Париж в меня вляпался новыми цветностями; вдруг: возник мне Литейный
проспект с Мережковскими; и показалось: причинность нарушена; где она, если
в ней "так как" - плакат на стене с "Дюбонне" [Реклама напитка], если в ней
консеквенция есть... Александр Бенуа, заседающий в "Мире искусства"? Так как
"Дюбонне" - моя первая встреча с Парижем, конечно, А. Н. Бенуа - моя первая
встреча с живым человеком; от этого вдруг перепуталась вся география; или
Париж - в Петербурге? Или Петербург - часть Парижа? В Париже воскресли мне
все впечатленья Литейного после того, как я голову драл перед башнею Эйфеля,
поотдыхавши в отельчике (в доме свиданий, вернее), куда завлекают с вокзала
портье, высылаемые ловить рыбу; пока не устроишься ты у "себя" (на
второй-третий день), ты затерян меж пестреньких ковриков лишь показных
коридориков с "шиком", куда открывается комнатка с душным двухспальным
"престолом" ; здесь стены глядят на тебя срамным шиком; за ними ж в постели
катаются: скрипы и выкрики (стены сквозные). Все - марево!
Утро: туман, сине-серая зелень и подленький крап декабря на вагонные
стекла - ландшафт под Парижем; в виске - винт мигрени; приехали в грязное,
мрачное и черно-серое ройще стен, меж которыми бегало много сутуленьких,
маленьких и суетливых брюнетиков е усиками, в котелках, без плащей и без
трубочек (в Мюнхене средний прохожий есть широкополая шляпа, плащ, трубка);
как много красивых и быстрых брюнеток с осиными талиями, с очень живыми
глазами. Отельный портье, отхватив мои вещи, квитанцию от багажа, меня
вывлек, засунув в каретку.
Так вот он - Париж!
Бледно-серые здания Мюнхена моются добела; здания, хмуро покрытые
копотями, здесь казались мне черными; черный такой, невысокий Париж, - Париж
центра; он вышел навстречу мне, точно в халате и в туфлях: во всем
неприбранстве своем; Мюнхен - плац-парад зданий; но тут я отметил: орнамент
не очень высоких угрюмо-копченых домов благороднее вычурных вырезов линии
Мюнхена; темные здания из черно-серого неба, рои черных пятен: пальто,
дамских тальм, вуалеток и зонтиков; отблеск витрин; вечерами же радуги
прыскающих электрических букв, освещая орнаменты зданий, как - звезды,
бросающие световые хвосты, осаждают из черного бархата неба Париж, этот
грохот космических бурь.
К этой жизни нет подступа!
В Мюнхене с первого дня я, купивши баварский костюм и засунув в рот
трубку, освоился: с немцами - немец; Париж же, в висок мне ввинтивши
мигрень, обстав "шиком" срамного отельчика, по коридорам которого пары
спешили кататься и хрюкать в атласах двухспальных постелей, - растер в
порошок; я, едва разыскав Мережковских, увидел не их, а двух призраков,
явленных издали81, среди миражей, которыми шел, как сквозь бледные пятна, -
к меня ожидавшему доктору, с бородой ассирийца, точившему нож; через месяц
он вышел из мрака: весь в белом, напрягши свои волосатые голые руки; меня
ему подали - голого: он, потрепав по щеке, вразумительно бросил:
- "О, о, - повр месье!" - Характерно, что первое доброе слово за этот
период страдания - он произнес, а не те, кто себя лицемерно друзьями
назвали; не Блок и не Щ. пожалели меня; даже, даже не Эллис, а этот, меня
увидавший не Борей, не "Белым", а только ему неизвестным "месье"; он увидел,
что этот "месье" - просто "бедный"; он тут же прибавил: "Вы много страдали".
От этого брызнули слезы из глаз; он, схватив колпачок с хлороформом, накрыл
им лицо; и тут все завертелось; и я - как низринулся в небытие; волосатый
силач с бородой ассирийца, схватив острый нож, им вспорол мою опухоль:
хлынула красным атласом горевшая кровь.
Вот - реальность.
Все прочее - призраки!..
Я позвонился: передняя - белая; горничная в черном платьице, в
беленьком чепчике; вижу из двери: на белой стене рыжеватая женщина в черном
атласе, с осиною талией, в белой горжетке, лорнетик к глазам приложив,
протянула не лапку, а палочку черной широкой спине, перед нею склоненной с
прощальным расклоном; кто? Сара Бернар? [Знаменитая парижская драматическая
артистка]
"Зина" Гиппиус.
Все - точно издали.
Тут же склоненный к руке Александр Бенуа, на крутом повороте - в
переднюю; он налетел на меня всей широкой скользящей фигурой с вперед
наклоненною лысиной; остановился: пенсне, бородой - в потолок.
- "Вы?"
За ним поворот головы рыжей женщины, в черном атласе, с осиною талией:
- "Боря?"
Лишь черные пятна на белом: Бюро похоронных процессий; Бальмонт,
Мережковский и Минский; все - те же, все то же, как издали, как на Литейном;
в глазах еще - утро: равнина, туман, серо-синяя зелень, крап дождика;
острые, острые боли; сестра Философова, бывшая здесь, Зинаида Владимировна,
обещала устроить мне комнату в тихом простом пансиончике.
Я - В ПАНСИОНЧИКЕ
Как на экране мелькнуло мне множество лиц; как во мраке огромного
неосвещенного зала сидел я; китайские тени метались мне издали: Минский,
Барцал, Мережковский, Бальмонт, Бенуа, Философов, мадам Иван-Странник
[Псевдоним жены Е. В. Аничкова], присяжный поверенный Сталь, Шарль Морис
[Поэт-критик], Зу-лоага [Известный испанский художник], Мародон,
иллюстратор, Поль Фор, брат известнейшего Себастьяна [Поль Фор - поэт, брат
анархиста], седой Поль Буайе [Известный профессор русского языка в Париже],
столь знакомый по детству, когда он был черным, историк, старик Валишевский,
И. Щукин, Аладьин; однажды с экрана отплясывал вальс Манасевич-Мануйлов
[Журналист, подозрительный делец и охранник] с рогатыми дьяволами кабаре "De
l'enfer"; и все гасли, вспылав; верещала мне в ухо, хрипя, телефонная
трубка; я ей отвечал, пред глухою стеной раздвигая свой рот и раскланиваясь
перед крашеным ящичком.
Жил же я бытом безбытицы комнатки, спрятанной в пыльные рвани
коричневых тертых ковров, из которых один занавесил стеклянную дверь на
балконец в два шага: над "рю Ранелаг";83 выйдешь - видишь: зеленую заросль
Булонского леса; декабрь, а в ней - песенка зябликов; пусты аллеи; часами
броди: никого; угол леса - глухой: как и рю Ранелаг; ночью здесь нападают
апаши; одни офицеры на серых, пятнистых конях галопируют в зелени золотом
кепки и красной рейтузою; запах листов я вдыхаю с балконика, кутаясь в
мюнхенский плащ, пока друг мой, Гастон, в своем темно-зеленом переднике, сев
при камине, бросает брикеты; жар теплится ночью и днем - стоит бросить
два-три черных шара: в оскал огневой; часов на шесть пропав, прихожу поздней
ночью; хоть не зажигай электричества: красная пасть дышит жаром; зареют
железные жерди; подбросишь четыре брикета; разденешься (хоть без рубашки
ходи), завернешься, уснешь; утром пасть обросла серым мохом; дунь - он
разлетится, а красная пасть еще теплится.
Неугасимый огонь!
Я бросаю в него горсти глиняных трубочек; каждая стоит два су; [Су -
пять сантимов, т. е. по тогдашнему курсу не более двух копеек] ее выкуришь,
бросишь в камин; и она раскаляется добела.
Темный, коленчатый мой коридорик; в него загляни: как дыра лабиринта;
она отделяет меня от всего, что я в жизни любил, ненавидел; как будто
коричневый, грифо-головый мужчина, с жезлом, прощербленным на старых
гробницах Египта, не дверью захлопнул, плитой гробовой завалил; дверь
завешена той же коричневой рванью; такой же ковер вместо пола; в коврах,
заглушающих звуки, живу; проживаю столетья в разлапых коричневых креслах над
рваною скатертью столика, перед которым разъямил-ся мой хромоногий диван;
полковра отняла деревянная, с теплой, малиновой полупериной постель; она
выглядит как саркофаг, из которого мумия, я, поднимаюсь три шага отмеривать:
между камином и дверью; лишь сумерки вытянут под ноги крест теневой
переплета балконного, я занавешусь балконным ковром; и - как в
междупланетной кабине закупорен; выход один: дымовую трубу заткнуть нечем;
потухни камин, - сквозь трубу, из камина, закаркавши, выпорхнет ворон.
Я сам вылетаю в трубу: к Николаю Копернику, - в черную бездну, чтобы
под созвездьями видеть соблестья Парижа; так думаю я, сидя в кресле,
вперяясь в камин; и помигивают, точно красными крыльями, тихие, неосвещенные
стены.
Пусть в Мюнхене комнаты чистые, - делать в них - нечего; и - пропадаешь
в кафе. В этом старом, изношенном логове, похороненный в дыре коридора, я
выбил отверстие в космос; с восьми - сижу дома я; здесь иногда, потушив
электричество, мягко шагаю иль думаю в красную пасть; и мне кажется: вот из
углей разовьется не пламя, а плащ Мефистофеля, чтоб над Парижем лететь мне -
туда: в мировое пространство; здесь я продолжаю с собой разговор, мною
начатый ночью, когда над Невой я стоял; миг - и я бы низвергнулся.
Стопочка красных тетрадок лежит на столе: "Ревю сэндикалйст" Лягарделя
[Теоретик синдикализма84], подсунутая эмигрантами; с синдикалистом,
вагоновожатым, и. я заседаю порой в винной комнате, где я закусываю мясом
кролика и запиваю стаканом "шампаня"; он - не "Редерёр": но он - пенистый;
мой собеседник с усищами (в ухе - серьга) мрачно тянет зеленый абсент и
ругается: к дьяволу Комба, парламент, буржуев, политику!
Синдикализм - это бегство по кругу: ты думаешь, что убегаешь в анархию;
а ты - с Леоном Доде; [Сын писателя - помесь монархиста с анархистом]
Лягардель пишет хлестко, - не с ним я; претят мне кофейные скрежеты Фора
[Себастьян Фор - анархист], которым дивуется Гиппиус; Фор: это - номер
эстрады, иль - танец апашей, которым щекочет себя буржуа; выявляется:
"Юманите" [В то время орган Жореса] - орган мой; по утрам я выскакиваю, чтоб
его получить на углу "рю Мо-зар", очень бойкой, галданистой улички.
Вечером слушал застенные шумы; сосед, как шакал, визжал утром:
цзвизжит; и - утихнет: за кофеем; этот солидного вида рантье, гладя рыжий
свой ус и пропятив брюшко, клевал носом, качавшим пенсне золотое, спуская-ся
к завтраку; и молодая жена его, юбкой вертя, опуска-лася с ним; сосед тоном,
как шляпой, старался закрыть: дыру в лысине; в первую ж ночь он меня
ошарашил отчаянным завизгом:
- "By з'антандэ?.. Юн вуатюр" [Слышите?.. Пролетка!]. Тарарыкнуло
где-то.
- "Э бьен!"85
За стеной топотошили голые женские ноги; вот женщина взвизгнула: бил
ее, - что ли? Просунувши ухо в дыру коридора, я ждал: не прийти ли на
помощь? Вот скрипнула издали дверь; сизоносый хозяин шел свечкой ко мне,
захватяся рукой за штаны незастегнутые: он склонился под ухо:
- "Месье нервно болен! Но вы не пугайтесь... Он мухи не тронет...
Порядочный, - очень: со средствами... Но - что прикажете? Нервы".
Потом я привык к этим завизгам - так, как в Аджарии к плачам
шакальим:86 под утро при первом же грохе далекой пролетки сосед, как
будильник, бил голосом в стену мою:
- "Экутэ! Юн вуатюр! Же ву дй, кё - с'эт'эль! [Слушайте! Пролетка!
Это - она!] Мне однажды открылся ключ к выкрикам: родственник,
Жюль, посылал перед утром к соседу пролетку, которая, - нет, вы не
смейтесь, читатель, - пылала страстями к бедняге, пытаясь его...
изнасиловать; грохотом оповещала об этом она; подъезжала: он - вскакивал; я
ж, пробудясь, - засыпал.
Мой сосед был ужаснейшим эротоманом; с женой говорил на такие позорные
темы, что мне оставалось закладывать уши; однажды жена, выбрав время, когда
его не было, стала стучаться ко мне за каким-то предметом; его получив, все
стояла она на пороге, глазами давая понять, что ей, собственно, нужно; я
стал на пороге, открыв свою дверь, извиняясь, что занят; она - удалилась.
Да, нравы!
Сосед исчезал после кофе, чтоб зашагать ночной бред; он являлся с
достоинством: к завтраку; строго и здраво ответствовал он на вопросы; и даже
рассказывал ярко о бразильянских боа (он в Бразилии был), чтоб опять
зашагать по Парижу до ужина, вечером мучить жену, затихать к девяти,
голосить в семь утра.
И мне думалось:
"И хороши ж оба мы: сумасшедший с покойником!"
Изредка вечером шел из "гробницы" я в "пестри" ночного Парижа, чтоб,
краски собрав, их додумывать перед огнем; проходил гробовым коридором и
черным винтом крутой лестницы; несся в "метро" под землею: к Монмартру, чтоб
видеть рубиновый огненный крест "МуленРуж"; ["Красная мельница", на крыльях,
приподнятых над ней, горели рубиновые огни] я слонялся; билет покупал: видел
бреды из перьев, измазанных краскою губ и ресниц черно-синих; кидалися голые
ноги, и бедра, и руки, и груди - из ярко-кровавого газа: под пеною перьев
своих; горбоносые, козлобородые фрачники в белых жилетах, в цилиндрах, рукой
опираясь на трости, стояли в фойе; попадал в кабачок, где на гроб, не на
стол, подавал мне хохочущий дьявол ликеры.
- "О, пей их, несчастный!" [В бутафорском "кабачке Ада" лакеи, одетые
дьяволами, на "ты" с посетителями]
Испив, возвращался под черное небо, в котором катались колеса огней,
рассекавшихся иглами блеска в ресницах; у носа же бился поток котелочков и
сине-зеленых и желто-оранжевых перьев красавиц ночных в вуалеточках черных:
и все - как одна; и от блеска я щурился; вспыхивал морок электромагнитных
явлений под нервной ресницей.
Париж - пестроцветен, сливая в одно стиль ампир, стиль Яуи, дуги
готики, и горисветы Монмартра, и блуз-ников синих; "Парижи" ссыпаются; и,
разрушая друг друга, - рвут мозг парижанину; здесь впечатлений -
убийственный ливень; бежишь, как под зонтик; импрессия - необходимый ракурс
восприятий; и росчерк в Париже реален: в период истории, когда утопии и
социализма наивного, и бурбонизма сломались; задания импрессионистов
сказались тогда реализмом, разбившим условность: романтики, как и искусства
мещан; так импрессия "троилась новою оптикой; ей защищались, как зонтиком
"ли очками, чтоб хаос глаза не разъел; основания к субъективизму реальны в
Париже; Мане и Моне своей краской связались - с Ватто, а рисунком своим - с
Фрагонаром и даже с Шарденом; в Париже лишь импрессионизм - революция,
освобождающая культуру хороших традиций французских художников; "новые" в
лице Мане [1832-1883 г.], Ренуара [Род. в 1840 г.], Моне [Род. в 1840 г.],
краскопевца Сезанна [Род. в 1839 г.], Дегаза [Род. в 1834 г.] классичны; а
"Сецессион" - обезьяна, которая лишь нанизала очки Эдуарда Мане на свой
хвост.
Лишь в Париже импрессия - самозащита художника: от буржуазии; то, от
чего кричал Герцен, Мане отразил своей новой системой очков; и Золя и Бодлер
восхищались Мане; защищали глаза, чтоб не видеть, сжимая ресницы до искры из
глаз; и слагалась из игол реснитчатых - новая улица; пересеченьем ресниц
защитился и я от ее разъедающей пестрости; пересекая цилиндры, вуалетки,
цветистые перья и трости, себе говорил: "Ренуар"; а когда на меня с
разблиставшейся сцены кидались рои голых тел из порхающих газовых дымов, - я
видел Дегаза.
Искусство из подлости здесь подымало меня, но не Лувром, - французскими
импрессионистами; понял: в Париже великая школа они.
ЖАН ЖОРЕС
Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу
коричневых колеров, как и ковры, - коридориков, лестницы; посередине стоял
общий стол; вдоль окошек - отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с
взрослой дочкой; он был с добротцой, без "политик"; весьма уважал
социалистов и руку жал парочке бледных кюре, столовавшихся здесь; как
летучие мыши, влетали они в своих черных сутанах и в шляпах с полями;
шушукали о конфискации Комбом церковных имуществ; держались отдельно, но
кланялись вежливо; столик в углу занимал сумасшедший рантье с миловидной
женою; пыталась со мною кокетничать: бедная.
Общий же стол пустовал: три прибора; на нем размещались: месье Мародон,
иллюстратор романов, ходивший обедать и завтракать; мы - познакомились; я
посетил его; рядом садилась приятная барышня, русская немка из Риги; мы с
ней по-французски общались; меж блюдами я перелистывал "Юманите" [Орган
социалистов, редактировавшийся Жоресом.].
И соседка спросила меня:
- "Почему вы читаете эту газету?"
- "Она симпатичней других мне".
- "Вы чтите Жореса?"
- "О да!"
Тут хозяин, смеясь, просиял; а соседка кивнула:
- "А знаете? Он же ведь завтракал с нами последние месяцы после того,
как жена его в Тарн из Парижа уехала; месье Жорес живет рядом; оставшись
один, стал ходить сюда завтракать - перед Палатой; недавно уехал он в Тарн".
- "Он вернулся, - кивнул нам хозяин, - он будет здесь завтракать:
завтра".
- "Везет вам, - смеялась соседка, - о, это такой человек!.. Впрочем,
сами увидите".
- "Месье Жорес, - о!" - хозяин, махая руками, давился почтеньем.
Не видя Толстого, младенцем я знал, что бессмертен он; сфера бессмертия
определялась, как функции: есть - вестовой, понятой, даже городовой; есть -
"толстой" в каждом городе; вдруг появился в квартире у нас бородатый старик;
и тогда мне открылось: он есть Лев Толстой, знаменитый писатель.
Из детства мне вырос Жорес; он - оратор; а позже открылось мне: он -
социалист; но он - стопятидесяти-летний старик, современник Руссо,
Робеспьера, Сен-Жюста, которых Танеев чтил; умерли эти; Жорес же -
живехонек; перемешались в мозгу: социализм, революция, книга о ней,
сочиненная Жаном Жоресом;87 поздней, разбираясь в газетах, я видел: Жорес,
Клемансо, - телеграммы Парижа; и ныне кричали столбцы: Клемансо, Жан Жорес.
Клемансо стал главою правительства; схватки с Жоресом его потрясали Париж;
все бежали в Палату:88 их слушать; Жорес брал атаками, а Клемансо
фехто-вался софизмами.
Как, - Жан Жорес, - детский миф, - сядет завтракать рядом? И я
испугался: увидеть его на трибуне - одно; сидеть рядом - другое; трибуна
ему, что - рука: он хватает ей тысячи; просто услышать "бонжур" от него, это
ж - ухо подставить под пушку, которую слышишь с дистанции; страшно сесть
рядом с салфеткой подвязанной пушкой.
Уж я привыкал к знаменитостям: в литературе; ведь, точно орешками,
щелкаешь с ними; а этот предложит - кокос разгрызать; с литераторами
интересно болтать; но я их забывал уважать; уваженье к Жоресу меня
подавляло.
Оратор в Жоресе внезапно возник; он до этого преподавал философию в
Тарне;89 но в первой же речи сказался гигантский ораторский дар; из
профессора вылез политик; и вот депутатом от Тарна явился в Париж он; и стал
здесь вождем социалистов.
С волненьем спустился я к завтраку; стол: рядом с барышней, моей
соседкою, - новый, четвертый прибор:
"Ей-то, ей каково сидеть рядом; я - спрятан за нею".
Стараясь соседкой укрыться, я сел; уже подали первое блюдо; уже два
кюре, прошмыгнувши под окнами, тихо влетевши, уселись под окнами.
- "Месье Жорес!" - показала соседка в окно.
Там черным пятном промелькнули: на лоб переехавший с очень большой
головы котелочек, кусок желто-карей, густой бороды; шея толстая, вжатая в
спину; на ней за сюртук зацепившийся ворот пальто; пук газет оттопырил
карман; зачесавшая зонтиком воздух рука промахала. Широкий, дородный,
короткий, пререзво пронесся он махами рук, уподобясь гамену, а не
знаменитости; эдаким мячиком прыгает разве один математик, бормочущий вслух
вычисленья: под мордою лошади; и - что-то милое, давнее, в памяти всплыло:
- "Отец".
Я не видел ни в ком повторения жестов, какими отец, - тоже крепкий,
широкий, короткий, - прохожих смешил на Арбате; Жорес вызвал образ отца; как
отец, он скосил котелок; как отец, вырываясь из рук, подававших пальто,
зацепил воротник за сюртучную складочку; и, как отец, чесал зонтиком воздух.
Но дверь распахнулась, вподпрыжку влетел; суетился под вешалкой; с
кряхтами руки раскинул: направо, налево и наискось; с кряхтами лез из
пальто; приподнявшись на цыпочки, с кряхтом повесил его, вырвав пук из
кармана и сунув под мышку; не глядя на нас, растирая ладони, бежал с
перевальцем к пустому прибору; отвесивши общий поклон, - сел; и стуло -
закракало; тяжко расставивши ноги, расплывшись улыбкой и перетирая ладонями,
корпусом перевернулся к соседке с вторичным поклоном; взбугривши улыбкою
толстые щеки, пропел ей:
- "Бонжур, мадемуазель... Са ва бьен?"90
Пушка - выстрелила: перепонка ушная не лопнула; вместо .кокоса же -
подали кролика; он, изогнувшись широкой спиной, схватив вилку, себе покидав
в рот куски, отвалился, схватясь за газету; и, ею завесясь от нас, опочил в
телеграммах; но подали третье: газета - отложена.
Сидя, казался высоким, вставая, был меньше себя, так как широкоплечее
туловище укорачивали небольшие слоновьи какие-то ноги; он был бы красив; но
дородность мешала; глаза, голубые и добрые, щурились светом ума, никогда не
смеясь и вперяяся в окна; рот темно-пунцовый и тонкий, не скрытый густыми
усами, когда не жевал, то скорее скорбел; хохотали морщинки у глаз и
веселые, точно надутые, щеки с темневшею родинкой; правильный нос; лоб -
высокий; весь профиль дышал благородной серьезностью; пышные вставшие
волосы, светло-коричневые, с желтизной, и такого же цвета большая, густая
его борода серебрилась курчаво сединками; и выдавала южанина кожа:
коричнево-красная.
Сел, и возникла вокруг атмосфера смешного уюта, не страшного вовсе:
совсем не "Жорес", а - профессор; Д. С. Мережковский, малюсенький в жизни, -
тот силился выглядеть именем; чувствовал: рядом со мною уселась и кракала
стулом огромная личность; с огромною вилкой, зажатой смешно в кулаке, с
неподдельным беззлобием из-за салфетки, которой себя повязала, полезла на
барышню, громко расспрашивая о подробностях ее работы и заработка; Мародон,
да и я, и не знали, что барышня наша искала работы себе; Жорес - тот узнал.
Так большой человек во мне вспыхнул из маленьких жестов, с какими он
яблоко резал, газеты читал и кидался: к тарелке, к соседке, к салфетке; я
вовсе забыл, что хватает за сердце с трибуны; трибуна я видел далеким героем
былин; думал я: этот славный, простой, нас бодрящий месье привязал к себе
крепко, двух слов не сказавши со мною, и тем, как глотал, над тарелкой
разинув усы, от усилий краснея, и тем, как прислушивался, отвалясь, склонив
голову набок, с улыбкой прищурой, ко мне, к Мародону, к соседке, которая
что-то сказала о сером коте и о крыше:
- "Коты, мадемуазель, вылезают на крышу, - сказал этот добрый месье,
показав свои крепкие зубы, - затем, чтобы там дебатировать".
Кланяясь скатерти: с ясным прищуром:
- "У них крыша - клуб: да-с".
А узел салфетки вставал над спиною, как заячье ухо; и в этом смешке
повторял мне отца он, за столом сочинявшего басни из мира животных; и так,
как отец, тотчас перебивал каламбур он, не без педантизма; с надсадой крича,
придирался к словам окружавших; так: с первого ж завтрака он из-за сыра
ревнул на меня, - рубнув ножиком в воздухе:
- "Э, - да неправильно же выражаетесь вы; говорят: "Лё партй политик",
а не "ля"; "ля" - относится к мясу; "лё" - к партии..."
"Лё" или "ля" - знаки рода; "партй" в смысле "часть" - рода женского; в
смысле же "партии" - рода мужского.
- "Лё - лё: лё партй!"
Топотошил ногами под скатертью: делалось очень уютно, сердечно, тепло;
и представьте себе мой восторг, когда толстый хозяин однажды, ко мне
подойдя, разведя свои руки, мне вытянул нос; и - сказал:
- "А месье-то Жорес о вас выразился превосходно: "Месье Бугажёв, -
это, это: оратор природный..." Вот видите!"
В паспорте "йот" вместо "и" написали: "Bugajeff"; немецкое "йот" в
начертаньи своем одинаково с "же"; так я стал "Бугажевым" во Франции.
Не понимаю, как мог Жорес видеть "оратора" в том, кто в французских
словах заплетался, как рыба в сетях: говорил я ужасно; позднее Матисс,
вероятно иронии ради, хвалил мою речь;91 верно брал интонацией, паузами и
бесстрашным подмахом руки на оратора, словом своим поднимавшего бури; со
второго же завтрака славный "месье" меня схватывал, точно рыбешку крючком:
"Э, комман пансэ ву?" [Ну, а как полагаете вы?] Вылезал головой из-за
носа соседки; я лез на Жореса, соседку давя; с "савэ ву" [Знаете ли]
откровенным - руками намахивал характеристики литературных течений в России;
подчас философствовал, анализируя Генриха Риккерта
[Немецкий
философ-неокантианец], мненье имея о Тарде и Мен де Биране; Жореса-оратора я
не слыхал; а узнавши "месье", я забыл об "ораторе": сам заораторствовал; а
Жорес между блюдами, сидя с газетою, ухо ко мне поворачивал, слушая голос
мой; даже бросая газету, он, кракнувши стулом, врывался в слова:
- "Что заставило вас полагать?" Я - отчитывался92.
Но вернусь к первой встрече: окончив последнее блюдо, очистивши
яблочко, тыкнувши ножиком в ломтик, ко рту не поднес; отвалился и замер,
сорвавши салфетку, - не глядя на нас, убегая глазами в окошко и щурясь:
глаза занялись жидким светом, бросавшим лучи мимо нас; мне поздней
объяснили, что он собирается с мыслями перед Палатой; мы все в пансиончике
знали, когда выступает он там; к окончанию завтрака делался тихим тогда; и
сидел, привалясь к спинке стула, - не видя, не слыша, не глядя; вставали,
бросали поклон, уходили; а он все сидел, отвалясь, склонив голову, взгляд
исподлобья бросая в оконные стекла.
Я помню, как, вспугнутым гиппопотамом вскочивши со стула с поклонцем
всем корпусом, бросился к вешалке он перевальцем и сунул в пальто мятый
пукиш газет, чтобы, вставши на цыпочки, тужиться в трудном усилии свое
пальто отцепить и, сломавшись, разбросив короткие руки, на черном пальто
распинаться с пыхтеньем: он долго возился, стараясь пролезть в рукава; но до
шеи не мог он пальто дотянуть; воротник, зацепясь за сюртук, подвернулся, а
он уж мелькнул котелочком под окнами, цапаясь зонтиком.
С этой поры появленья Жореса, получасовые сиденья за завтраком с ним -
мой просвет и уют в бесприютности; точно, нашедши меня, кто-то вымолвил:
- "Брат мой". Повеяло: жаром.
Сердечно любили Жореса: хозяин, месье Мародон, сумасшедший с женою,
соседка и я.
Дать отчет о беседах с Жоресом мне трудно; он мне неровня; он жил в
мире огромном; я - в маленьком; он завивал из Палаты смерчи; я же был для
него - "Бугажев", молодой человек; он ко мне относился с симпатией; но и
симпатия эта меня обдавала как жаром; я счастлив, что в хоре хвалений
великому деятелю социализма вплетен слабый голос мой, не потому что я видел
"великого"; видел я "доброго"; как он умел приласкать без единого слова:
ужимочкой, жестиком, тем, что нам, малым, он был - совершенно открыт; перед
столькими был осторожен: до хитрости; слухи ходили, что сдержан; свидания с
ним добивались неделями; пойманный, он становился "политиком"; взвешивал
каждое слово, чему был свидетель не раз; и тогда лишь вполне оценил его
ласку к "месье Бугажев, се жён ом" [К господину Бугаеву, этому молодому
человеку], - в его шутках с "жён ом", в каламбурах о кошках и в покриках
громких о том, что ломаю же, черт побери, я грамматику речи:
- "Сказать надо вот как, - он громко кричал на меня, - а не эдак вот:
не по-французски выходит".
И тут же примеры грамматики: преподаватель, педант!
Что ко мне относился тепло он, я понял из ряда штрихов в обращеньи ко
мне, всегда мягко-участливом; он ежедневно, вмешавшись в беседу мою с
Мародоном, меня подвергал настоящим экзаменам, строго допытываясь, что читал
я по логике и почему я, читая Когена, чтоб Канта усвоить, молчу о французах,
меж тем как во Франции есть представители и кантианских течений;
откинувшись, делаясь строгим, наморщивши лоб, барабанил по скатерти пальцами
(так, вероятно, он в бытность профессором делал экзамен студентам); бывало,
он, бросивши взгляд исподлобья, оглаживает свою карюю бороду, тащит к ответу
меня:
- "А что можете вы мне сказать о французских последователях философа
Канта?"
Я упомянул Ренувье, написавшего книгу о Канте, отметивши: мысль в ней
путана; потом передал впечатленье свое от другого труда Ренувье; [ "Эскиз
систематической классификации", два тома;83 книга не переведена на русский
язык] тут "месье" Жорес, мне улыбаясь, с довольным покряхтом бросает:
- "Ну да: это - так!"
И, схватяся за вилку, уходит в тарелку, с большим интересом обнюхивая
вермишель; ел он неописуемо быстро; покончивши с порцией, корпус откинет;
руками - на скатерть, и слушает, что говорят, в ожидании; раз он дал
отеческий, строгий урок мне:
- "Ну, знаете, - строго он губы поджал, - вы левее меня".
Я - язык закусил; но, увидевши ласковый взгляд голубых его глаз,
успокоился; взглядом - как гладил:
- "Сболтнули вы зря: ничего, - еще молоды".
Я извлекал из него интервью на все темы; был дипломатичен в ответах,
когда вопрос ставился прямо; когда ж оставляли в покое его, он, как кот на
бумажку, высовывал нос и себя обнаруживал; прямо спросить, - он подъежится;
глазки, став малыми, - мимо: ответит уклончиво; мненье его искажали;
поэтому, не обращаясь к нему, заводил разговоры с соседкой, конечно, на
нужные темы, но с видом таким, будто дела мне нет до Жореса; он выставит
ухо, но делает вид, что читает, хотя и пыхтит от желанья просунуть свой нос;
не удержится, бросит газету, всем корпусом перевернется; и ноги расставит,
пропятив живот:
- "Почему вы так думаете?"
Я того только жду; и, бросая соседку, - докладываю; а он - учит.
Так маленькой хитростью я из него извлекал что угодно.
И мне выяснялось его отношение к событиям русской действительности:
революцию в данном этапе ее он считал неудавшейся, видя реакцию в том, что
эсеры считали успехом; досадовал на непрактичность, отсутствие твердого
плана борьбы; максимализм для него был развалом; сурово громил партизанов от
экспроприации; в моем сочувствии к экспроприаторам видел незрелость и
шаткость; но мне он прощал, потому что я не был политиком; иронизировал
лишь: "Вы - левее меня"; в психологии мученичества он видел истерику
слабости:
- "Выверните наизнанку его, - говорил он о бомбометателях, - и вы
увидите: это - ягненок, одевшийся волком; такой маскарад ни к чему".
Он учуял азефовщину за бессильной истерикой прекраснодушия:
- "Нет, почему, - рубил скатерть ножом, - почему они просто ягнята
какие-то?"
Так относился Жорес к большинству эмигрантов, с которыми виделся;
виделся он ежедневно с писавшим в газете его Рубановичем.
- "Ваши кричат: революция-де торжествует в России; я - вижу разгром!"
Даже раз, обрывая меня, защищавшего крайности, в пику мне бросил с
досадой:
- "Послушайте-ка: при подобном разгроме движения было бы шагом вперед,
если б ваше правительство стало кадетским"94.
Беседы с Жоресом сказалися через три месяца: в ряде заметок в "Весах";
в фельетонах газетных я стал нападать на заскоки в политике, в литературе, в
эстетике: "Нет, довольно с нас левых устремлений... Лучше социализм, лучше
даже кадетство, чем мистический анархизм. Лучше индивидуализм, чем соборный
эротизм" [Привожу цитаты из статьи "Люди с левым устремлением", напечатанной
в 1907 г., если память не изменяет, в газете "Час" (закрытой Гершельманом) и
перепечатанной в "Арабесках"95] (1907 г.); левое устремление мчит "Ивана
Ивановича за пределы всяческого радикализма, проваливает за горизонт
осязаемости"; "О, если бы вы разучили основательно хотя бы только Эрфуртскую
программу" (1907 г.)96. В те дни еще люди, подобные Н. А. Бердяеву, громко
гласили: они-де левей социалистов; отказываясь от марксизма, они будут
строить из пылов своих "свое" царство свободы; о них я писал: "За горизонтом
инфракрасные эстеты в союзе с инфракрасными общественниками... синтезируют
Бакунина с Соловьевым. И пребывали бы за чертой досягаемости... Но они
бросают камни... в сей бренный мир... Беда в том, что судьба их исчезать за
горизонтом - только средство, чтобы появиться справа... Мы давно уже поняли,
что "левое устремление", так, вообще... в лучшем случае - шарлатанство, а в
худшем случае - провокация" (1907 г.)97.
Так я воспринял беседы с Жоресом: они приводили к сознанию: пафос без
тактики - дым; я конфузился надоедать великому в той эпохе политику жалкими
мнениями о политике; кстати сказать: от политики переводил мои мысли к
культуре он; пришлось признаваться, что сам я пишу; он высоко ценил драмы
Ибсена; Гауптманом восхищался; Морис Метерлинк был ему очень чужд; но от
критики он воздержался:
- "Он, может быть, нравится некоторым; но я должен сказать: этот
странный писатель весьма непонятен".
Любил драматические сочинения классиков; и постоянно подчеркивал мне,
что Корнель еще ждет надлежащей оценки и что социалисты должны ее дать,
отделивши Корнеля от темной эпохи, свой штамп наложившей на драмы его; он
подчеркивал, что непредвзятость в оценке искусства, конечно же, будет
господствовать в социалистическом царстве.
- "О, мы, социалисты, сумеем создать Пантеон, уничтоживши толки о том,
будто мы унижаем искусство, - махал за столом он салфеткою, - мы и гуманней
и шире, чем думают".
Кстати, - он не выносил, когда я говорил "социал-демократ",
"социал-демократия"; морщась, хватался за нос, поправляя меня:
- "Вы хотите сказать: "социализм", "социалисты". За трапезой был
удивительно прост и в иные минуты открыт совершенно; кому он не верил, с тем
вел дипломатию; раз он привел длинноносого, бритого, самодовольного вида
мужчину, который совал свои руки в пиджак с таким видом, как будто и море
ему по колено, развязно Жореса третируя, даже его назидая отогнутым пальцем;
Жорес же с лукавой любезностью, бросивши руки, показал место ему за столом;
и потом, повернувшись ко мне, он движеньем ладони ко мне и к мужчине нас
соединил:
- "Познакомьтесь, - месье Бугажёв, соотечественник ваш, месье
Аладьин".
Так спесивый нахал оказался Аладьиным, трудовиком первой Думы; в России
считался оратором он; оказался же агентом империализма;98 в те дни он был
встречен с почетом французами; он читал лекции; шумно давал интервью, в них
рисуясь; Жорес с ним держался как с гостем: любезнейше ставя вопрос за
вопросом; от собственных мнений воздерживался; он казался теперь не
беззлобным, почтенным профессором, - зорким и настороженным, присевшим в
засаду; Аладьин от самовлюбленности точно ослеп и бросал снисходительно,
точно монету с ладони, "по-моему", "я полагаю", не видя Жореса, любуясь
собою; с лукавым наклоном Жорес принимал эту дань; а надутый Аладьин,
засунувши руку в карман, указательным пальцем другой продолжал "полагать"
пред Жоресом - "по-моему", "как я сказал", не заметив, что за нос водили
его; к концу завтрака выяснилось, что Аладьин ие только болтун, но дурак; и
Жорес, даже как-то плясавший на стуле с потирами рук, с хитроватыми бегами
глазок, как лакомством редким, таким дураком наслаждался, под соусом нам
подавая его; на другое же утро, улыбку в усах затаив, он с прищуром спросил:
- "Как вам нравится компатриот?"
Мы с достаточной пылкостью высказались: он Не нравится вовсе; припавши
к столу, захватяся руками за скатерть, подставил он ухо и глазками бегал по
скатерти, не выдавая себя, - пока мы говорили: пыхтел в той же позе; и вдруг
бородой рубанул по тарелке:
- "Я вас понимаю!" И бросился к блюду.
А в русской колонии бегали слухи: Андрею-де Белому - как повезло.
Декадентишка этот таки ухитрился с Жоресом знакомство свести, - с тем
Жоресом, которого ловят политики, корреспонденты всех стран, интервьюеры; он
от них бегает; с этой поры рой вопросов:
- "С Жоресом встречаетесь?"
- " Да ".
- "И с ним завтракаете?"
- "И завтракаю".
- "Каждый день?"
- "Каждый день".
- "Ну, так я приду позавтракать к вам: я хотел бы Жоресу поставить
вопрос".
И посыпалось:
. - "Вы попросите Жореса... Спросите Жореса... Мне надо Жореса... Есть
дело к Жоресу..."
Желающих завтракать - рой; приглашал я обедать; тогда обижались: со
мной не хотелось обедать, а - завтракать; мне приходилось отказывать; наш
пансиончик, укрытый в далекой ульчонке, был местом, где мог откровенно Жорес
отдыхать, где его окружали без алчности люди простые, нехитрые; ставить его
пред разинутым ртом? Но тогда он бесследно исчезнет.