реческим словарем, привезенным в
Шахматово (работа профессору Соболевскому) ; он все более погрязал в
филологии, в трудах Роде и Ницше; забывая на года философию дяди, о которой
он тем упорнее хотел знать взгляд "кузена", он до времени затаил скепсис
свой к теориям дяди о "мировой душе"; Блок был для него теперь скорее
экспериментальным кроликом, чем озаренным "наитием" трубадуром; здесь, в
Шахматове, впервые вырвалось из него бурное возмущение невнятицей Блока:
- "Это просто идиотизм!"
За тяготящим чайным столом происходило мучительное перерождение двух
друзей: в двух врагов.
Ни жена, ни мать, ни тем менее тетка Блока не видели в прямом свете
трагедии этой; а Блок был рассеян, переживая собственную трагедию,
поплевывая на Сережину: ему не давались стихи; и он мучился ими: сидел
обалдевшим, тараща глаза в пустоту; удалялся на кочки болот, чтоб на них
сочинять:
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод:
Зеленеют колпачки -
Задом наперед54.
Одурь эту свою противопоставил он требованиям: объясниться (зачем и
приехали); этим он вызывал Сережу на резкости; им в ответ - град шпилек
Александры Андреевны; Л. Д. вела какую-то двойную или тройную игру, видясь
единственно понимающей каждого и оставаясь к каждому безучастной.
Так мы томились. Зачем здесь сидели?
Затем, что Сережа уже предъявил ультиматум, от которого корчился Блок,
понимая: не удастся его растворить в молчаливом покуре, с "Сережа - какой-то
такой"; этой фальши последний не принял бы; он ждал, до чего ж кузен
домолчится; затем и сидел.
И было "пыхтение вместе" за чаем, обедами, после которых каждый
"пыхтел" у себя, "пыхтел" на прогулке; мне, более мягкому, было вдвойне
тяжело: за себя и Сережу; и я отдувался бесцельными тэт-а-тэтами, выслушивая
укоризны Сереже; Блока же менее всего понимал.
Изживался пустой разговор; Сережа расхваливал драму "Тантал" В.
Иванова55, - а мать Блока темнела: привыкла к расхвалам лишь "Саши";
невеселое сидение за столом! Сережа, прожженный, взъерошенный, дикий, подняв
бровь и стиснувши губы за темным усом, старается бахнуть, бывало, крепчайшую
дикость; и похохатывает жутковатым громком; Александра Андреевна сереет от
этого; припав головкой к столу, перепархивает карими глазками: по салфеткам,
по краю стола и по ртам (не глазам), шелестя придыханием:
- "Я полагаю, Сережа, что это - не то и не так: это - брюсовщина".
- "Отчего же? Валерий Яковлевич - наш первый поэт, и он ясен как день"
.
Ясность раздражала ее в стихах Сережи; их выслушав, Блок накрывает,
бывало, стаканом: муху:
- "Нет, как-то не так!" И - мне:
- "Поэзия не для Сережи". Сережа же, в свою очередь, мне:
- "Саша просто лентяй... Не работает... Не могу участвовать в общем
чревовещании; греческий словарь - живей".
"Лентяй" переживал полосу бесплодий, входя в мрак ритмов "Нечаянной
радости", которая, по его же позднейшим словам, совпала для него с эпохой
"преданья заветов"; впоследствии признавался он мне, что не любит
поклонников "Нечаянной радости"; почему же в 1908 году занелюбил он нас? За
нежелание принимать поэзию этой "радости", казавшейся нечаянным отчаянным
горем57.
Виделся серым не один Блок; виделась серенькой в эти дни Александра
Андреевна; блекла и прекрасная пара, иль "Саша и Люба"; кроме того: тетка и
мать Блока вели какие-то счеты с третьей, присутствовавшей за обедом
сестрой; [Софья Андреевна Кублицкая] Сережа невнятице противопоставил:
Брюсова, Ницше, профессора Соболевского, отмахиваясь и от "колпачков", и от
"дурачков"; какова ж была его злость, когда в шедевре идиотизма (слова его),
иль в "Балаганчике", себя узнал "мистиком": с провалившейся головой58.
- "Нет, каков лгун, каков клеветник! - облегчал душу он. - Не мы ли
его хватали за шиворот: "Говори - да яснее, яснее!" Он же в свою чепуху
облек - нас!"
Факт: по мнению многих, - Соловьев и Белый тащили невинного Блока в
невнятицу; корень же "при" между нами: Блок нас усадил в неразбериху свою,
отказавшись дать объяснение; потом: заявил в письме, что разорвал с "лучшими
своими друзьями" 59; свидетельствую: в эти дни не он рвал отношения с тем,
кого называл лучшим другом, - с ним рвали; он - все еще мямлил:
- "Сережу люблю я... хнн... хнн... Он - какой-то особенный".
Литературные, застольные разговоры выродились в замаскированные
поединки; спрятавши острия рапир за цветы (Шахматово пылало пурпурным
шиповником), наносили друг другу удары. Раз Л. Д. не выдержала, воскликнув:
- "Ишь - стали "испанцами": Бальмонты какие-то!"60
И кто-то предложил:
- "Давайте играть в разбойники!"
Вздрогнула Александра Андреевна. Сережа запел: "Не бродил с кистенем я
в дремучем лесу";61 Л. Д. - усмехнулась; Блок издал носовой звук и жалобно
заширил мутные, голубые глаза; сидел растаращей на стуле; мне его стало
жалко; думалось: Сережа - жесток; он мне виделся Брандом62, которому не во
всем я сочувствовал, предпочитая ему не фанатика; но перед ним сидел
"дурачок", или - поза умницы Блока; этой позою мстил избалованный близкими.
В таких условиях я предпочел "Бранда"; не благороден ответ на прямой
удар в грудь экивоком от рода (Бекетовы - не Коваленские-де); "отродье"
карлика Миме, не Зигфрида63, наносило такие удары [См. "Кольцо Нибелунгов"].
Правду сказать: припахивали дворянские роды; припахивали и слова: кто
чье отродье; уродлива философия рода, преподаваемая поэмой "Возмездие", в
которой описан упадочник, профессор Александр Львович Блок; всякая родовая
мораль - поворот на "Содомы"; не "выродок" ли отравил кровь поэта? Что там
"Коваленские"! У каждого собственного "добра" довольно.
В 1905 году, сидя в "гнезде", А. Блок с видимым наслажденьем выслушивал
колкости по адресу чужого "гнезда"; и - думал я: уничтожить бы "дворянские
гнезда"; они - "клопиные гнезда"; скоро я требовал решительных действ, а не
только митингов протеста - от всех тех, кто себя причислил к интеллигенции,
независимо от того, Бекетовы ль, Коваленские ль, Блоки ли они; я должен
сказать: то, что я выслушал в Шахматове за чайным столом, что потом
дослушивал в Дедове о Бекетовых, Коваленских, видящих лишь чужие сучки, а не
"бревна" свои64, лишь усиливало желанье ударить по всем "родам" одинаково.
ТАРАРАХ
Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его
ожидали.
Вот как он случился.
Блок просил читать "Дитя-Солнце", мою поэму: в грозою насыщенный день;
был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови,
готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как
укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и - ну: замахал
километрами - по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не
расспрашиваю: расскажет и сам.
Итак, - я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я
случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа - в
тужурке, без шапки, прошел там... Читал два часа; Блоку нравились ритмы
поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже - ночь.
- "Где Сережа?"
- "Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи".
Я же знал, - не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай - выпит.
- "Сережа?"
- "Как в воду канул!"
Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:
- "Сережа!"
Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц,
вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал
сычонок.
- "Се-ре-жа!"
И кто-то сказал:
- "А в лесах много топей; коли попадет, то... Был случай..."
- "Се-ре-жа!"
Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами
казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к
груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без
шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.
Било издали: час!
Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и
Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце
шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок;
у всех была одна мысль: "Болотные окна!" Блок теперь поминал Сережу - с
сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый
на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным
вопросом в глазах; ей ответил на мысль: "Никогда!"
- "Ты уверен ли?" - переспрашивал Блок.
Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке
восходящего солнца, передавая глазами друг другу: "Пожалуй что... окна"; в
шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на
рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о
случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.
Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка;
вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде;
неужели стряслось и над ним?
Ярмарка: останавливал - баб, мужиков, писарей и торговцев:
- "Не видели ли студента, - без шапки, в тужурке, в больших сапогах,
сутулого, темноусого?"
Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг - сзади: за локоть:
- "Эй, - спросите-ка женщину из Боблова: она - видела".
Женщина вытолкалась:
- "А вы про студента из Шахматова?"
- "Да".
- "Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью;
собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал".
Я - понесся обратно; кричал еще издали:
- "В Боблове, в Боблове он".
Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, - тут не выдержала:
прошипела со злостью:
- "Эгоист с черствым сердцем... Никому ничего не сказал... Ушел в
гости... А мы-то!"
Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, - пошла и пошла: и
тут - о, господи - "род"; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя
"Любу" от матери ("Люба" же ненавидела - "тещу"); "Менделеевы" не чтились
"Бекетовыми"; визит в Боблово был истолкован по-своему: "отродье" сделало
этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в "пику" Блокам: вот,
вот-де они, - "Коваленские"!
Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал,
что "мамы" и "тети" в своих родовых подозреньях не лучше "Сен" и "Душ", -
бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. "Начало
века", глава вторая], ослабленной ими до... нервной болезни. О, гнезда
дворянские: "Души" и "Сены", и "мамы", и "тети", и "бабиньки".
О, - fin de siecle! [конец века (фр.). - Ред]
Я - сдержался.
Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло:
захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из
деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра
Андреевна как обухом:
- "Что ж, по-твоему, ты так поступил?"
Скажи просто, - он сконфузился бы; перед "тетушкой" извинился бы;
услышав шипение, он вместо всякого объяснения "казуса" с ним заартачился:
- "Я поступил, как был должен".
Под "долгом" он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил,
гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де
визит в Боблово в чью-то "пику"; визит был обдуман-де65.
- "Думал ли ты, что я могу умереть?"
- "Мой долг..."
- "Так из долга ты можешь переступить через жизнь?" - развивала свою
"психологию" тетушка; это значило: "Иван Карамазов перед убийством отца";
она же мне говорила: Сережа-де - вылитый Иван Карамазов; под
"карамазовщиной" - разумелась злосчастная "коваленщина", Иван Карамазов -
черств; его братец - чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в
черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? "Саша"
Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, - не черств ли? И "Саша"
Блок, посещающий проституток, - не чувственник ли? Это все не в стиле
Сережи, открытом и чистом.
Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:
- "Так можешь из долга переступить через жизнь?" Брови сдвинулись:
- "Могу!"
И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы:
Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело
расходилось не в Сереже, а в Саше.
Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень
резких, по адресу Александры Андреевны; и - обратился к Блоку:
- "Я более не могу: я уеду".
- "Тебя понимаю", - ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:
- "Тебя понимаю".
- "А ты?"
- "Ну уж нет, - усмехнулся со смыслом он, - я остаюсь"66.
Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке
он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился
"кузен", точно в топь, в галиматейные образы "Нечаянной радости", которые
силился увить розами он; гниловата ли "мистика" В. Соловьева, коли из нее
вырастает подобное, - вот вопрос, поставленный Сережей.
- "Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда,
осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря
впереди; я сказал себе: "Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не
возвращаясь; путь - выведет"; я очнулся от мыслей; я понял, что я
заплутался, и оказался под Бобловым".
В эту минуту он был угловат, но прекрасен67.
Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон
летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не
был здесь.
Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с
Блоком (я был "секундантом" Сережи пока); мне казалось: противник коварен;
не скрестит меча своего он с моим: "Боря, Боря" - с задумываньем удара мне в
спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и - пролетел мимо
Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?
На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец
"Потемкин" ушел из Одессы в Румынию;68 ненависть к "гнездам", к традициям
переплеталась с ненавистью к режиму.
"Ага, - думал я, - началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы,
усадьбы; и жарить гранатами!"
И - попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь
товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я
вылез из мрака пред ним; он же ахнул:
- "Лица на вас нет!"
Утром еду я в Дедово; умница "бабуся", увидев, каким стал у Блоков,
меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка;
по адресу же Бекетовых - тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы;
Саша Блок - недоросль; словом, - "гнездо"; я знал: эти "гнезда" - "змеиные";
Дедово - тоже.
На следующий день - Сережа:69 худой, опаленный, оскаленный смехом.
- "Ну как?"
- "Ничего, - подмигнул он мне дьявольски, - жарились в мельники!"
Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами
три дня орал он:
- "О, карты, о, карты!"
Раскланялся: больше туда - ни ногой; "объяснился" позднее - полемикой
нашей в "Весах".
Блок не понял "иронии" карт, означавшей ведь: с "умницей" - с тем
говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в "дурачки". Партия карт
отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной
битвой.
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
"Слова слаще звуков Моцарта"
[Последняя строка взята из баллады Томского в "Пиковой даме"] 70.
Это карты судьбы: человеческих отношений!
В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета
на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили "бабусины"
сказки за чайным столом; исчезла и "крылатка" В. Соловьева; Сережа ходил
теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях
отразилось в статье моей "Луг зеленый";71 вечерами, когда из окон "бабуси"
мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами
"гнезда"; и там покупали себе папиросы "Лев" (шесть копеек за пачку); все
это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались "бунтарские" песни; и им
иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова],
мерцая огнями; и там парни пели: "Вставай, подымайся" 2.
О Блоке не было произнесено ни единого слова.
По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов:
невпрочет73. Я послал свое мнение о них;74 в ответ на него - Л. Д.
уведомила, что она оскорбилась;75 после чего ей писал: предпочитаю пока наши
письменные отношения ликвидировать76.
ИЗ ТАРАРАХА В ТАРАРАХ
Переезд из Дедова в Москву77 подобен спрыгу с утеса - в волны; смыт
островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с
Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в
Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод - ссора кузенов,
эффект - взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий
моей личной жизни.
Москва клокотала - банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о "весне" в
октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов,
подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и
шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в
центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала
вопросом; человек с фронта подымал голос: "Так жить нельзя"; рабочий явился
из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.
Растерянный министр "Мирский" мирил всех со всеми расплывчатым
обещанием, вызывая взрывы разноголосицы78.
В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме,
Артуре79, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном
соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня
волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские,
Кистяковские, даже... Щукин.
Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству
тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был - ненависть
ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые
еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно
подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: "Как возмутительно!"
Таково - шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев:
до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам,
организуясь и согласуясь; не до меня, "путаника", которому простителен и
левый заскок, котируемый как "стихотворная строчка" (не более): "Кричите -
вы; кричим - и мы; вы - по пустякам; мы - о деле".
Собирались - у того, этого, десятого-пятого; голосовали - за то, это,
десятое-пятое; недоразуменья одних из "нас" с другими из "нас" еще казались
случайны; и Астров весьма опечалился, когда я, Володя Поливанов, Петровский
и Эллис бросили обвинения "старикам" нашего сборника "Свободная совесть",
что готовимый для второго сборника материал - слащеватая заваль;80 удивился
М. Н. Семенов, скорпионовский "дядька", сперва - репетитор детей Плеханова,
потом носитель цилиндра, когда я сцепился с ним; а Леонид Семенов, завтра
эсер, избиваемый черносотенцами и заключенный в тюрьму, еще восклицал,
побывавши у Астрова: "Как там славно: не по-петербургски!" Присяжный
поверенный Кистяковский, принимавший Эллиса, не видел анархии в его
выпускаемых с быстротой пулемета словах; Эллис же алогически вынырнул: в
марксистских квартирах, когда-то им посещавшихся, таща из них и меньшевиков
и большевиков - к нам; около него вижу товарища Пигита входящим в наши
квартиры; он, нас взяв за рукав, длинноносый и большеглазый, дудел о
браунингах, транспортируемых из Финляндии; и предлагал красными пропученными
губами: "У меня есть для вас".
Юноша нашего кружка, студент Оленин, с браунингом, от Пигита поздней
удалился за город: упражняться в стрельбе.
Кистяковский еще терпел Эллиса, пока этот предавал огню и мечу не
Москву, а весь мир; я еще не узнал будущего "героя" Кронштадта, Бунакова
Непобедимого, в Илье Фундаминском81, скромно сидевшем у Фохта; пьянистка
Сударская, жена Фохта, была в тесной связи с эсерами; а сестры Мамековы,
посетительницы религиозных собраний, - с группою Савинкова; знали друг друга
в литературных кружках; не знали еще - кто какой политической ориентации; и
Морозова, меж Лопатиным и Хвостовым склонясь ко мне, очень мило конфузилась
под трелями моего голоса, певшего об Эрфуртской программе82.
- "Да, да, конечно... Прекрасно... только вот: заря и Ницше".
Я ж: зорями - зори: а революция - революцией; все это свяжется: в
царстве свободы; умная барышня, Клара Борисовна Розенберг, в салоне которой
бывал Каблуков, мне это доказывала меж двумя цитатами: из Ницше и...
Энгельса; тайные организации уже брали "салон" на прицел.
Университет сам по себе интересовал мало; его новый "ректор от
автономии", князь С. Трубецкой, пока еще "умиритель" студентов, открыл для
сходок аудитории; сходки шли перманентно; ежедневно торчала моя голова из
моря тужурок, чтобы потом штурмом атаковать двери квартир: и внедрять в
сознания обитателей речи ораторов; я встречал сочувствие у Владимировых; я
кричал с воспаленным Рачинским, а прятавшийся под мамашиной юбкой Эртель
кивал из-под юбки мне: бомбы - не для него, а для нас.
- "Я же чеаэк науки, Боинька".
Я себя не узнал; папа бы сказал: "Что с тобой, Боренька?"; я поднял
руку за немедленное прекращение всех занятий с превращением университета в
трибуну революции; аудитория ж голосовала за эту трибуну, но - с сохранением
занятий; ректор, князь Трубецкой, не раз появлялся на кафедре; он вытягивал
оттуда длинную шею и прижимал к груди руки в усилиях нас усовестить; он
поставлен был перед неизбежностью: запереть двери аудиторий, чего не хотел,
иль сложить ректорство, которого он добился для прав университета.
Помню последнее его появление с усилием "спасти" автономию; тщетно: в
стенах университета была свергнута власть, изгнаны либералы; шел же турнир:
эсеров с эсдеками; Трубецкому не дали договорить; уронив на кафедру руки и
упираясь на них, он глазами, полными слез, оглядывал море тужурок:
- "Эх, господа!"
И, махнувши рукой, вышел он.
Скоро он попал в Петербург; и взлетел там в министры; но с разорванным
сердцем упал на "министерском" собрании; Сережа был у него, в силу традиций
детства, в Москве незадолго до его смерти; он нашел его возбужденным;
Трубецкой то бил себя в грудь и доказывал "безумие" нашего поведения; то,
невесело веселясь, исходил в шаржах.
В эти дни я - пара Эллису, сгоравшему без остатка; то влетал он с
марксистом, а то - с драматургом Полевым, - плодовитым, бездарным;
обтрепанный, длинноволосый, хромой (кажется, с деревянной ногой), Полевой
опирался на палку, и все ею взмахивал, свергая традиции, быты, редакции; он
зачитывал Павла Астрова своими драмами, от которых мы падали в обморок; мы
прозвали этого читуна - Капитан Копейкин!84 Леонид Семенов, супясь,
упорствовал:
- "Такие, как он, интереснее Дягилевых!" Забежав без калош, наследив
на полу, Эллис плюхался
в плюши кресла в сыром пальтеце, в набок съехавшем котелке; и тяжело
дышал, мне подставив зеленое ухо (изговорился, избегался); отдышавшись,
куда-то все влек:
- "Будет и Череванин!"
Мы с ним мчались по взъерошенной улице; и - бежали кругом; вероятно -
добрая половина бежавших - бежала на митинг, где на стул уже вставал
присяжный поверенный Соколов, чтобы басом бить в сердце дам, где со стула
уже квакал Бальмонт, обдавая презрением "трусов"; от Эллиса узнаю, что
рабочие готовятся выступить; он мчал меня по каким-то квартирам - без
передышки, без отдыха: от похорон Трубецкого до похорон Баумана;85 и -
ничего не помню; какой-то туман; вот с знакомого дивана мадам Христофоровой
поднимается Озеров, экономист, уясняющий нам ситуацию дня; Христофорова ему
кивает умильно: она поняла теперь; она едва отдувается от налога,
потребованного Эллисом: в пользу организаций; у нее бывает и умница К. Б.
Розенберг; эта, по-моему, открывала сеть пунктов для записи давления и
политической температуры салонов; записи ориентировали, вероятно, эсдеков.
Все - туман: в эти дни: Христофорова, Озеров, Розенберг и Пигит,
неумело куда-то тащащий словами о браунинге и десятках; раз он прочитал нам
стихи; все мы писали стихи о "вершинах"; но мы ж - декаденты; мы - ахнули:
и... и... Пигит стал за нами шагать на вершины.
- "Ги-ги-ги, - залился Эллис смехом, - вершинами таки я допек его:
даже и он - "зашагал"!"
Может, шагал для того, чтобы мы, "аргонавты", шагнули: с вершины - к
браунингу из Финляндии!
Памятен день похорон Трубецкого: Никитская, солнце, толпа из знакомых
(казалось: незнакомые - примесь лишь): М. К. Морозова, Г. А. Рачинский, все
Астровы, Л. М. Лопатин, Хвостов, Кизеветтер, и "аргонавты", и все писатели,
все художники, все композиторы, профессора; и - вчерашняя сходка
филологической и большой юридической; за гробом два чернобородых брата, -
высокий Евгений, завтра же заместитель Сергея по кафедре, и малорослый
Григорий, ответственный дипломат: хоронили - министра, ректора, философа,
"либерала", профессора; гроб стянул партии: от будущих октябристов до
анархистов; процессия тронулась; вспыхнули в солнце: и красные ленты венков,
и золотые трубы, зарявкавшие марсельезу; московский "протест" впервые вышел
на улицу; стало это бесспорно; руки, тащившие груду цветов или - гроб,
перевалили за Каменный мост; из боковых улиц, расстраивая ряды Трубецких,
Морозовых и Рачинских, ввалились рабочие; отовсюду проткнулись в лазурь
острия ярко-красных знамен; заворчало - оттуда, отсюда: "Вы жертвою пали";
пьянил теплый день; веселились: не похороны - светлый праздник, которого
ждали86.
Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста
к голове: от Морозовой - к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне
рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, - перенесенный под небо;
точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки,
четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в
цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки,
растягиваясь и стягиваясь:
- "Хорошо здесь толкаться", - он бросил под солнце; и ярким румянцем
дышало лицо его.
Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла,
растягиваясь на версту: за гробом впервые шло - пятьдесят тысяч; и - не
знали: через недели две пройдет двести тысяч: за гробом Баумана.
Из боковых улиц нас провожали злые, узкие, монгольские глазки
маленьких, плотноватых бородачей в синих кафтанах, в мохнатых шапках,
вцепившихся сапогами в бока взъерошенных лошаденок, с кулаками, сжимающими
нагайки: отряды уральцев и оренбуржцев; уже зажглись фонари; пухнувшая
толпа, в которой уже затеривались знакомые, только тронулась: от Калужской
площади; вдруг закупоренно все встали: издали виделись стены Донского
монастыря, проглотившего лишь испуганно жавшихся к гробу университетцев;
проголодавшийся, потерявший знакомых, я, выцепясь и выхвостясь, сел на
извозчика; а еще позднее, когда рабочие со знаменем шли обратно, то отовсюду
на рыженьких лошаденках выскакивали мохноголовые дикари калмыцкого вида: и -
захлестала нагайка.
Скоро потом на столбах закричало объявление Трепова: "Патронов не
жалеть!";87 я влетел к Эллису:
- "Бойкот офицерам!"
Они, вернувшись с войны, казались мне левыми; я ждал заявления:
"Стрелять не будем"; его - не было; вот я и придумал бойкот; мы с Эллисом
мчались к Астрову, рассуждая: имея брата, Николая, в Думе, чего ему стоит
широко организовать бойкот? С Астровым сидел тяжеловатый, прихрамывающий
блондин; выпучив глаза, он быстро захромал в переднюю после нашего
заявления; это был М. Челноков, будущий городской голова; Астров, пальцами
защемивши коленку, ломая суставы, сверлил глазами, став строгим, напомнивши
какого-то прокурора; и суховато нам разъяснил: такой бойкот - озорство
политической недозрелости, дробящее силы: вооружать против нас ни в чем не
повинных.
Мы - вон, на все четыре стороны агитировать и получать щелчки в нос;
куда там бойкот: изо всех учреждений высыпали кучи чиновников,
присоединявшихся к забастовке; учреждения - одно за другим - закрывались;
мой "дядя Коля" (брат матери), тишайший столоначальник казенной палаты,
выпятил бакен и грудь, требуя прав; и он - бастовал; "тетя Катя" - и та
пищала на "Службе сборов".
"Широко организованный" бойкот был изжит индивидуально: увидавши
незнакомого генерала в пустом переулке, я вдруг, точно гусь, вытянул шею; и
мелкими шажочками за ним побежал, пересек пустевшую мостовую; в генеральское
ухо, заросшее седым волосом, раздался шип:
- "Убийца, убийца!"
"Убийца" остановился, посмотрел на меня, вполне растерянного, серыми
испуганными глазами; и мы - наутек: друг другу выставив спины.
Долго потом я конфузился: "убийца" ли незнакомый старик? Помнились
все - морщинки у глаз; и - виноватая улыбка.
ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА
Забастовывал завод за заводом; железнодорожники останавливали движение
поездов; московский узел отрезался;88 забастовали газеты; лихорадочно
раскупались листовочки Забастовочного комитета, ведшего переговоры с
бессменно заседавшей Думой; электричество вдруг погасло; улицы погрузились
во мрак; в квартирах теплились свечи; я успокаивал мать, наполнявшую все
сосуды водой: комитет позаботится о воде и о прочем; но водопровод -
действовал.
Улица: темь, слепые окна, щиты на витринах да бараний тулуп, ставший
уже при воротах и озлобленно провожавший глазами прохожего: с поднятым
воротником:
- "Студента - избить!"
Таков Арбат; одинокий прохожий - я.
Пустыня неосвещенного переулка; и - гвалт улиц центра, где терлись
люди, ощупями, напоминающими пожатие поздравляющих рук: дожили до красных
деньков; заливал мрак и энтузиазм расширенного сознания: рекорд забастовок -
побит; Европа видит впервые на деле разрешенье спорного доселе вопроса о
том, осуществима ли всеобщая забастовка.
Осуществилась!
Сознание осветило тьму в светлый праздник, а гул улицы - в перезвоны
колоколов; неизвестные люди, в помятых шапках, схватывались руками на
переполненных мостовых без единого полицейского, без единой пролетки;
передавали друг другу надежды; переживали друг друга братьями; уши строились
в кабель, по которому бежал ток от завода к Думе, отражаясь мгновенно же во
всех квартирах:
- "Слышали?"
- "Что?"
- "Где?"
- "Как?"
Встав на тумбу, оглашали известие улице.
Петровский, Эллис, Сизов, - тройка, яркая мне в эти дни, - переносились
из конца в конец города: делали набег на Владимировых; [См. "Начало века"]
"мамаша-вулкан" с середины комнаты, сидя на стуле, нога на ногу, - дымящейся
папироскою дирижировала в революцию: "Здорово!.. Молодцы!"
С раннего утра я пропадал, обегая квартиры, митинги, улицы; толкался на
переполненной народом Тверской, где мостовую громил сапог забастовщика;
поздней ночью я нахлобучивал на лоб старую отцовскую шапку, чтобы спрятать
"студента", сжимая рукою в кармане отцовский "бульдог"; я шагал в кромешные
тьмы, думая, что вооружен: до зубов; впоследствии выявилось: дуло "бульдога"
залеплено дрянью; выстрели я, - он бы тявкнул в лицо; в кривых, заборчатых
дорогомиловских закоулках шмыгала тень избивателя; видел я приподымаемый
кулак с движеньем навстречу мне, но бросался рукою в карман: схватить свой -
"бульдог"; тулуп отступал, обливая руганью в спину: "Жидовская сволочь!"
Памятен вечер: я, Петровский, Сизов снова были у Астрова: опираясь на
Думу, чего ему стоит наладить бойкот (и наивен же был!)? Астровы сидели,
толкуя о левых думцах и правых комитетчиках; вторичный отказ, и мы - во тьме
Каретной-Садовой: с решением пробовать свои силы; сутулый извозчик везет к
Моховой; университет, ставший многотысячным митингом, нас разделяет: в одну
аудиторию - Сизов; мы с Петровским - в другую: с идеей бойкота офицеров,
могущего повлиять на дух войск; попадаем к эсерам; тусклые свечки у кафедры
отбрасывают точно бледные свои веки на море голов, утопающих в мраке; гавк о
том, что режим - свергнут; какая-нибудь ничтожная схватка; и - кончено; от,
скажу прямо, бреда пьянеем: крик, граничащий с провокацией, иль провокация с
риском стать действием бомб? Заявлялось: завтра сорок тысяч с ног до головы
вооруженных рабочих явятся в такой-то час перед Думой; и подлец тот - кто не
явится с ног до головы вооруженным туда.
Впоследствии оказалось: сорок тысяч вооруженных с ног до головы рабочих
не помышляли явиться: помышляли об этом сумские гусары, чтобы с
черносотенцами Охотного ряда произвести обычное избиение попавшихся в
ловушку; ловушка и породила карикатурную по последствиям, но трагически
начавшуюся "осаду" университета89. Бред действовал: нам представилось: не
явиться у Думы - быть трусами; думалось не о бойкоте совсем: ожидая очереди,
я переговорил с председателем сходки, сказавшим: "Вы видите сами: какой тут
бойкот?"
Задумчиво возвращались с Петровским в пустыне улиц с решеньем: слить
судьбу с завтрашним утром, которое казалось не шуткой; прощаясь, Петровский
сказал: "Хоть раз в жизни надо хоть в чем-нибудь стать в точку правды, чтоб
хоть одно из слов стало делом".
Решили встретиться: перед Думой.
На другое утро, до чая, я выюркнул на пустынный Арбат: ни дворников, ни
полиции; такова ж и Арбатская площадь; пусто - перед Манежем; оглядываясь,
искал: где сорок тысяч? Не было и вчера оравших студентов; я думал, что
драться-то не с кем; на площади - никого; есть-таки: "союзники" в борьбе с
произволом, или - спина впалогрудого студента, с ушами, обмотанными
башлыком; он, качаясь, стучал своей палкой по направлению к Думе, перед
которой топталось человек пятнадцать, не настроенных дорого продать свою
жизнь; сиро - на Думской площади; и - на горбатой Красной; поражающее
отсутствие даже случайных студентов, снующих всегда здесь: распрятались по
постелям.
В ожидании хотя б "сорока" человек, а не тысяч прошло с полчаса;
подошло еще полтора десятка; попробовали думскую дверь; она - заперта; а вот
и пляшущий конями эскадрон сумцов с картавящим команду офицером-мальчишкой,
их выстроившим перед нами; посмехи добродушные: сумцов на нас; было видно:
"битвы" не будет; боевой пыл во мне стал мыслью о чае: в кофейной Филиппова,
куда я направился, чтоб, подкрепив силы, заглянуть и сюда: не наклюнется ли
что-нибудь.
В таких мыслях вошел я в кофейню; и сел за столик около окна; видел уже
за чаем: фигуры с палками замелькали мимо; и, очевидно, к Думе;
удостоверившись по часам, что я был на месте ранее срока, я, расплатившись,
слился с шагавшими вниз по Тверской; и сразу ж заметил необыкновенное
возбуждение: в конце улицы; люди валили навстречу; говор усилился; мостовая
пропустила ехавших на рысях все тех же гусар, предводимых все тем же
розовогубым мальчишкой; солдаты теперь озлобленно торопились проскочить мимо
с багрово дрожащими лицами; глазки их бегали по толпе; у офицерика дергался
каждый мускул сжатого губами и бровями лица, избегавшего взглядов.
Я, ахнув, - вперед, сшибаясь с бегущими навстречу; водоворот,
голосящий, что били и бьют; пролокотившись к концу Тверской и вставши на
цыпочки, видел кусок Думской площади и бег со всех ног - на нас; послышались
выстрелы; набежавшие смяли нас, увиделась и доска над согнутой спиной, и
вздерг толстых палок в ручищах, привыкших разрубать бычиные туши; далее -
бегство всех нас (я бежал, как и все); и крики: "Охотнорядцы!"90
В те годы я всех обгонял; и по мере того, как я обгонял, настроенье
менялось; паника переходила в спортивное упражнение; свернувши с Тверской, с
поредевшими кучками убегающих, я попал в Долгоруковский переулок; пробегая
мимо лаборатории [Здание химической лаборатории выходило на переулок], часть
"бегунов" ринулась в ворота университета, за которыми суетились студенты,
рабочие, штатские; вот с какими-то досками побежали к воротам из глубины
двора.
На Никитской остановился: и стал расспрашивать про подробности
избиения.
Не помню, куда попал; помню Эллиса, сообщавшего мне: вечером - мы на
фабрике "Дукат", где эсдекский доклад; тут узнал: университет
забаррикадирован; я бросился обратно к университету.
На Моховой и Никитской - полиция, пристава; конница распрятана в
переулках, против Зоологического музея, на тротуаре - черносотенные картузы;
у щели полуприкрытых университетских ворот - кучка вооруженных студентов:
организованная охрана; я - к ней; и напал на знакомого, руководившего
охраной ворот, за которыми уж лежали какие-то груды, чтобы можно было в
любую минуту завалить проход; на университетском дворе - беготня и таек
ящиков; юноши, выдернув жерди университетской решетки, вооружались ими;
окрик паролей и куда-то откуда-то спешный проход десяток; в лаборатории
делали динамит и бомбы; мне сообщили, что серную кислоту будут лить с музея
на головы черносотенцам: в случае приступа; предвиделась осада с измором;
нужен-де провиант; потому - денег, денег!
Я получаю миссию: собирать эти деньги; и или приносить самому, или
передавать в руки тех, которые будут держать связь с городом; меня вывели
через щель; я - куда-то ушмыгиваю и уже себя застаю в богатых квартирах: за
сбором дани; оттуда - на подступах к обложенному университету: сдать свою
сумму; с второй же порцией денег я застреваю в гнилых, ныне сломанных
переулках: меж Моховой и Александровским садом: отрезана - Никитская; на
Моховой - ловят; передаю деньги в "руки", меня уверившие, что они тут - от
"связи"; не было же мандатов: ни у меня, ни у "рук"; "руки" - ушмыгивают: от
крадущихся в переулках теней; я ж - оказываюсь около Александровского сада:
во мраке, чтобы найти себя на Тверской в толоке тел, мне сующих деньги на
оборону без справок; даже не сообразил, что могу сойти за обманщика; то же
проделываю и в кофейне Филиппова, обходя тускло освещенные столики с шапкой
в руке; кто-то в перемятой шляпе меня усаживает рядом с собою за столик и
мне басит в ухо, что бомбы делать - легко: отвинти ламповый шар, высыпь
дробь, и - оболочка готова; поблагодарив за науку, я прощаюсь; и на этот раз
с новым "уловом" проныриваю: в ту же все воротную щель.
Ночной университетский двор освещен пламенами костров, за которыми
греются дружинники; иные калят на огне острия своих "пик" (жердей решетки).
- "Алексей Сергеич, как, - вы?"
Петровский, тоже дружинник, тоже присел: калить "пику"; он объяснил,
как явился к Думе позднее меня и вместе с другими был загнан в университет,
где засел в решимости выдержать осаду; и - драться; побродив по двору среди
вооруженных кучек, я получаю задание: выйти, чтоб завтра, с утра, -
продолжать свои сборы; я узнаю: Оленин, знакомец, сидит на крыше: с серною
кислотою.
Я - выюркнул: встретиться с Эллисом, чтобы вместе - на фабрику
"Дукат"91.
Тащимся: на извозчике; с ворчаньем стегал он лошадь мимо каких-то
вокзалов; пакгауз торчит из мрака; а на коленях у нас - караморой скрючен
под верхом пролетки Сизов: в широкополой шляпе; пересекаем какие-то рельсы и
натыкаемся на рогатку.
- "Стой!" - голос из тьмы; и - твердые физиономии; схватывается за
узду лошадь; проломленный котелочек Эллиса и угол локтя руки с тросточкой
описывают дугу - во мрак; голоса, уже где-то поодаль:
- "Свой!"
Рабочим это вполне неизвестно; и, - слышу, - склоняется:
- "Дукат, Дуката, Дукату!"
Пропущены: в район, охраняемый вооруженными забастовщиками; звонимся в
массивные двери подъезда: "дукатова", вероятно, особняка (я-то думал, - к
рабочим на фабрику); дискуссия - в салоне у фабриканта (сам на себя он, что
ли, восстал?); Дукат, плотный брюнет в кофеинои пиджачной паре 92, выходит в
переднюю с извинением: публики - нет, дискуссии - нет; он вводит в комнату:
в бархате мягких ковров из наляпанной великолепицы тяжелого безвкусия - стол
ломится хрусталями, дюшесами, прочим "бон-боном"; серебряно-серое платье
мадам Дукат; приветствует нас бородкой и длинным носом... Пигит, а К. Б.
Розенберг беседует с моложавым, седоволосым Адашевым, артистом театра. Дукат
потчует папироской ("Дукат"); я же думаю: что же он, - ниспровергает себя?
Пигита не интересуют бомбоны: "бомбы"; ох уж эта К. Б. Розенберг,
собирательница с буржуазных салонов дани "на партию"; с Христофоровой, с
мадам Кистяковской - дань собрана; завтра за данью визит к Щукину; "осада"
отлагательств не терпит.
И - что слышу я? Потирая руки и силясь быть светским, Пигит предлагает
Дукату с Дукатшей из этой уютной гостиной совершить невиннейший "парти де
плезир" ;93 то есть - в ночь на извозчиках двинуться в университет:
присоединиться к восставшим!?!
Приняли ль перетерянные хозяева это игривое предложение, - не помню; но
помню: Адашев,