Главная » Книги

Белый Андрей - На рубеже двух столетий, Страница 3

Белый Андрей - На рубеже двух столетий



  обнаружится
  социальная действительность, и сорвется фиговый листик с режима благополучия". Философ культуры мог ответить: "Гибель европейской буржуазной культуры". Философ мог сказать так: "Кризис теорий об однолинейном, прямолинейном прогрессе". Кто иной мог неопределенно сказать: "Конец эпохи"; а мистик мог заострить этот конец в конец мира вообще. Гадание о форме кризиса надо отличать от вопроса о наличии кризиса; это наличие для нас, детей рубежа, было эмпирикой переживаемого опыта; а вопрос о формах выявления его в начале века был загадан; и загаданность эту не закрепляли мы в непреложные догмы, а выдвигали ряд рабочих гипотез; утверждали: либо то, либо это. Так и в моей детской "Симфонии" изображены люди, по-разному констатирующие кризис; в "Симфонии" вы не найдете непререкаемого: непременно - то-то, а не это; для одних: "Ждали утешителя, а надвигался мститель" ("Симфония")31. Для других: "На востоке не ужасались; тут... наблюдалось счастливое волнение..." Для иных: "Погребали Европу осенним пасмурным днем" ("Симфония")32. Под всеми этими образами, по-разному рисовавшими кризис, был подан кризис; и в ответ на тему этого кризиса отвечали отцы так, как это изображено в "Симфонии" же: "Во всеоружии точных знаний они могли бы дать отпор всевозможным выдумкам... Но они предпочитают мрак... Какое отсутствие честности в этом кривлянье..." На что другой ученый, побойчей, отвечает: "Дифференциация и интеграция Спенсера обнимает лишь формальную сторону явлений жизни, допуская иные толкования... Ведь никто... не имеет сказать против эволюционной непрерывности. Дело идет лишь об искании смысла этой эволюции" ("Симфония" )33.
  Я неспроста привожу эти цитаты: рисуя рой катастрофических чудаков, мистиков и не-мистиков, являющих кризис, я не сливаюсь с каждым из них, противополагая им отцов, рассуждающих о Спенсере; один из профессоров - "отец" во всех смыслах; другой, - унюхавший завтрашнюю моду на чудаков и заранее строящий мосточек фразою о многообразии истолкования явлений эволюции; завтрашние теории многообразий опыта и были такими попытками не отрезаться от моды, сохраняя связь со "славными" традициями вчерашнего дня. Вспомните, что автор "Симфонии" - юноша, студент-естественник, работающий в лаборатории по органической химии и ведущий двоякого рода разговоры: и с товарищами экстремистами, проповедующими, что "все мы летим куда-то"; и с приличными, блюдущими традиции приват-доцентиками; и тогда вам станет ясно: совсем не важно, стоит ли он за разверстые небеса, или за допущение многообразия истолкований Спенсера; ясно одно, что он Спенсера и Милля читал с той же внимательностью, как и Ницше, и "Апокалипсис"; иначе не выбрал бы он героями чудаков, которые "окончили по крайней мере на двух факультетах и уж ничему на свете не удивлялись". И далее: "Все это были люди высшей "многострунной" культуры" ("Симфония") 34. Ясно, автор изображает на рубеже столетий людей рубежа, несущих в душе ножницы двух борющихся эр: революционной, катастрофической с эволюционной, благополучной. И недаром вместо предисловия автор пишет: "Произведение это имеет три смысла" 35. Стало быть: оно несет в себе проблему многообразия истолкований.
  Откуда это многообразие?
  И здесь следует зарубить на носу всем почтенным академическим оформителям нас теперь, через двадцать семь лет после появления скандальной "Симфонии", что за Двадцать семь лет оформления нас они не оформили в нас того, что мы сами в себе оформили двадцать семь лет назад; и не только оформили, но и напечатали оформление черным по белому: "Произведение имеет три смысла"; то есть ни одно из трех гипотетических толкований не может быть взято догмою, ибо метафизических догм не было уже у нас двадцать семь лет тому назад; и если с одной стороны выпирает явная "мистика" Мусатова (героя "Симфонии"), то она тут же так осмеяна, что бедный Игнатов счел "Симфонию" пародией на мистицизм, о чем и оповестил в "Русских Ведомостях" в 1902 году:36 к сведению пишущим о нас в 1929 году.
  Дело в том, что мы не любили Спенсера; и в пику Спенсеру порою рука протягивалась к Беме; но более всего не любили мы метафизической догматики; и когда той или иной догматикой символизировали нечто, то всякая догматика в наших руках превращалась в гипотезу оформления момента; и - на момент; и едва вложив в психологию героя фразу "Звук рога явственно пронесся над Москвой" (это ли не "мистика"?), как: "Мистические выходки озлобили печать... либералы, народники... разгромили своих противников... Одна статья обратила на себя внимание... она была озаглавлена: "Мистицизм и физиология"... И мистики не нашлись, что возражать" ("Симфония") 37. Так как мы не хотели быть и двадцать семь лет назад унтер-офицершей Пошлепкиной38, то, не правда ли, отсюда рождается какая-то проблема для корректива уличения нас в "мистике" по прямому проводу?
  Дело в том, что и Ницше, и Соловьева, и Спенсера, и Канта брали мы в круг своего рассмотрения, но ни Ницше, ни Соловьев, ни Спенсер, ни Кант не были нашими догматами, ибо самое наше мировоззрение строилось под боевым кличем: рушить догматы; но мы не отказывались ни от Ницше, ни от Соловьева в ряде оформлений, как от гипотез, условных и временных; и мы не боялись слов, ибо слова не были для нас жупелами; Спенсер? Давайте терминологию с "дифференциацией", "интеграцией", но... допуская "толкования"; София - так София, а там посмотрим: в смысле ли четвертой ипостаси, исторического символизма, поэтических сонетов, проблемы хозяйства (написаны же два тома на тему "София" как... "хозяйство")39, культуры или идеи человечества в духе позитивиста Конта; мы никогда не были "словесниками", фетишистами слова как такового 40, а именно диалектиками смыслов, то есть символистами; о том, что в основе символизма лежит диалектика преломления методологических смыслов, писал я неоднократно; но иные из истолкователей не книги мои читали, а ими духовно созерцаемые фиги.
  Градация рабочих гипотез, мобилизованная нами в начале века для оформления нашего гипотетического "да", не меняла изведанной нами эмпирики, за которую мы держались твердо; и эта эмпирика - измеренность и взвешенность того бытика, который не мог не рухнуть в бездну; и он - рухнул; как бы вы, товарищи профессора, ни чтили традиций, выведших вас в люди отцами вашими, восьмидесятниками, и как бы вы ни подчеркивали мистичность нашего чувства кризиса, - кризис был; и о нем до него сказали не вы, ибо вы его просмотрели в свое время вместе с Виктором Александровичем Гольцевым, Стороженкою и "паинькой" Щепкиной-Куперник.
  Остальное-с - детали!
  Именно я изучил изжитость профессорской квартирочки, поднесенной мне, профессорскому сынку; и не паинька "Танечка", а "бяка" Боренька испытывал всю железность пяты, давящей профессорскую квартиру, - для меня: прюнелевого башмака Марии Ивановны Лясковской, о чем ниже; и уже пятиклассником я знал: жизнь славной квартиры - провалится; провалится и искусство, прославляемое этой квартирою: с Мачтетом и Потапенкой, с Клевером и Константином Маковским, с академиком Беклемишевым и с Надсоном вместо Пушкина; еще более оскандалится общественность этой квартиры, редко приподнятая над правым кадетизмом.
  Разве мы не были правы? И разве нас надо ругать за "нюх"? Понятие "нюха" - эмпирическое, а не мистическое: "нюх" к туче при безоблачном, видимо, небе (а таким оно представлялось из окон квартир) лишал нас, правда, возможности охарактеризовать ее цвет, форму и т. д.; и отсюда-то эмблематика в экспозиции наших гипотез в 1899, 1900 и 1901 годах.
  Если б мы были мистиками в том смысле, в каком нас изображали потом, а не... "и диалектиками", надо было бы видеть в нашем юношеском кружке "Арго" материалистическую эмпирику и ждать, что мы, наняв барку в Одессе, поплывем к устью реки Риона за отыскиванием пресловутого барана;41 все знали: барана мы не искали и в Кутаис не ездили, а сидели в Москве: Эллис изучал Маркса, а я - Гельмгольца. Так почему же в другом отношении делается вид, что мы-то именно и искали "золоторунных барашков"? И кем делается этот вид? Чаще всего профессором литературы: нас уличает наш "нюх" к кризису: воздух, видите ли, нюхал в 1901 году; не "мистик" ли? Прием, каким "использовывают" нас, как только "мистиков". Я демонстрирую; берется, скажем, беспомощно-детское двустишие:
  Сердце вещее радостно чует
  Призрак близкой священной войны42.
  Попался: стоит слово "священной"; и - начинаются разговоры "о трансцендентной реальности". Будь я критиком-диалектиком, я написал бы следующее: "Автор, верно предугадывая близость небывалого размаха войн (мировой и классовой), ощущает величие размаха и наделяет его эпитетом "священный"; важно то, что он радостно рвется в бой, а не то, что он ошибается в определении характера войн, внешне еще не разразившихся перед ним; оторванный бытом тогдашних представителей общественности, умеренных конституционалистов, от живого изучения социальных явлений, он допускает аллегорическое понятие; но если мы будем преследовать аллегории, то мы должны бы и выражение "жрец" науки, "храм" науки считать чистейшею мистикой".
  Так написал бы критик с диалектическим подходом к истолкованию стилистики выражений.
  И подчеркнулось бы: автор стоит на рубеже двух эр; одна - миновала; другой - еще нет; и пробел неизбежно заполняем не догматами, а серией рабочих гипотез.
  В 1900 - 1901 годах мы подошли к рубежу с твердым знаньем, что рубеж - Рубикон, ибо сами мы были - рубеж, выросший из недр конца века; но нас было мало, а "их" было много; мы были юны; и мы были лишены: традиций, покровительства, авторитета власти; и пока "Боренька", тайком от родителей, уже скрипел пером и прятал стишок под увесистый том "Истории индуктивных наук" Уэвеля43, "Танечка" заливалась малиновкой в редакции "Русских Ведомостей", а у нас за стеной, у Янжулов, читал чтимый Янжулами Мачтет: на его чтения собирались седые, волосатые старцы; ряд же современников, сверстников, тоже "профессорских сынков", не отличавшихся никакими "нюхами", покорно внимали "папашам"; иные из них и стали в нынешние годы нашими истолкователями44.
  Да, мы - мистики; крестьянин тоже мистик, когда у него - "свербит в пояснице" и он утверждает: быть грозе. Почему бы не подойти к многому в наших образах с критерием метеорологии; я вот пять лет не пропустил ни одного заката; и так изучил колориты закатов 1900, 1901, 1902, 1903 годов, что на картинных выставках определял безошибочно год написания пейзажа, если он изображал закат; Вячеслав Иванов даже звал в шутку меня "закатологом"; мотайте на ус, критик45, "закатологией" не занимавшийся; у вас огромный материал к уличению меня в мистике; хотя бы: термин "эпоха зари" - мой 46. А что, если я вам объясню, что эпоха эта помимо мистического объяснения имеет и метеорологическое: после извержения Мартиники (в 1902 году) пепел, рассеявшись в атмосфере, окрашивал зори совершенно особенно; и метеорологи это знали, и наблюдатели природы знали; и те, кто, как я, в эти годы работал у метеоролога Лейста и у физического географа Анучина.
  Есть люди, не чувствующие перемены погоды; они руководствуются зрением: туч - нет; идут без зонта; и - возвращаются промокшими; "мистики", у которых "свербит поясница", - те знают: когда надо брать зонт, когда нет.
  Вот разговор на рубеже века между детьми "рубежа" и детьми "конца века":
  - Горизонт ясен.
  - Будет ливень.
  - Мистика!
  - Берите зонт.
  - Пойду без зонта.
  - Промокнете.
  - Позвольте, откуда вы знаете?
  - Свербит в пояснице...
  - Но тучи нет.
  - Ее нет, а в пояснице моей сидит она.
  - Что за чепуха: вы мистик.
  - Я - символист: у меня органы чувств - измерительные аппараты.
  Вот резюме разговора, длившегося годами меж "ними" и "нами".
  Теперь видно уже: профессор, вышедший гулять без зонта к "Константинополю и проливам"48, оказался мокрым; теперь он сводит счеты с символистом, его предупреждавшим двадцать девять тому лет назад о том, что на благополучиях спенсеровской эволюции больших прогулок нельзя строить; в ответ на что "профессор" вырезывает из Детского двустишия слово "священный" и - забывая, что и он "священный", как "жрец" науки, - доносит на символиста, которому казалась смешна идеология "тверских земств", долженствующих навеки облагодетельствовать Россию конституционным строем.
  В 1898 - 1901 годах мы знали твердо: идет гроза; будет и гром; но будут и ослепительные зори: зори в грозе.
  Это было знанием рубежа, ставшего в первых годах начала столетия "нюхом"; но "нюх", "инстинкт" в иных случаях есть приобретенный навык: рядом упражнений в разгляде реальных фактов.
  Задание этой книги: в образах биографии, в картинах быта, обставшего детство, отрочество и юность, показать, как в "Бореньке", взятом на колени маститостью, на этих мягких коленях сложилось жесткое слово о рубеже, в результате которого его сошвырнули с колен и перед ним захлопнулись двери, куда была внесена на ручках настоящая паинька, Т. Л. Щепкина-Куперник.
  "Боги Греции, как она поет!"
  В данной книге я хотел бы элиминировать идеологию; идеология юноши будет взята мною "постольку, поскольку" : как симптоматика, как эмпирический процесс вываривания каких-то там "нюхов" о дождях и прочем, в результате которых столь многие, промокнув, приняли образ... мокрых куриц. Постараюсь, где нужно, не щадить и себя.
  
  
  
   Глава первая
  
  
  
  
  МАТЕМАТИК
  1. НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ БУГАЕВ
  Когда поворачиваюсь на далекое прошлое, то неким веяньем, как бы из подсознанья, сквозь образы, мне заслоняющие первые образы воспоминаний, их все упразднив, - поднимается тьма; силюсь в ней что-то высмотреть, силюсь довспомнить начальные прорези самосознания: сил не хватает. Тогда-то из бездн темноты мне выкидывается лишь образ отца.
  Его влияние огромно: в согласиях, в несогласиях, в резких мировоззрительных схватках и в жесте таимой, горячей любви он пронизывал меня действенно; совпаденье во взглядах и даже полемика с ним определяли круг моих интересов; с ним я считался - в детстве, отрочестве, юности, зрелым мужем.
  В детстве:
  - "Откинется: весь подобрев, просияет, и тихо сидит; в большой нежности, - так: ни с того ни с сего: большеголовый, очкастый, с упавшею прядью на лоб, припадая на правый на бок как-то косо опущенным плечиком; и... засунувши кисти совсем успокоенных рук под манжетом к себе; накричался; и - тихо сидит, в большой нежности, - так, ни с того ни с сего; улыбается ясно, тишайше: себе и всему, что ни есть" ("Крещеный Китаец", стр. 21)1.
  Он поражал младенца кротчайшим лицом, просиявшим улыбкою; ведь некрасивый и часто свирепый на вид; кипяток: раскричится, - на весь Арбат слышно; а мы - не боимся; улыбка отца была нежная, просто пленительная; лицо - славное: не то Сократа, не то - печенега.
  Вспоминая, писал о нем в молодые годы:
  Ты говорил: "Летящие монады
  В зонных волнах плещущих времен -
  Не существуем мы; и мы - громады,
  Где в мире мир трепещущий зажжен..."
  Твои глаза и радостно, и нежно
  Из-под очков глядели на меня.
  И там, и там - над нивой безбережной -
  Лазурилась пучина бытия2.
  И всю жизнь, вплоть до этого мига, воспоминание об отце вызывает во мне строки, ему посвященные:
  Цветут цветы над тихою могилой.
  Сомкнулся тихо светлой жизни круг.
  Какою-то неодолимой силой
  Меня к тебе притягивает, друг3.
  Иные из жестов отца, его слов, афоризмов, весьма непонятных при жизни, вспыхивают мне ныне, как молньи; и я впервые его понимаю в том именно, в чем он мне был непонятен.
  "Протертый профессорский стол с очень выцветшим серо-зеленым сукном, проседающий кучами книг...; падали: карандаши, карандашики, циркули, транспортиры, резиночки...; валялись листочки и письма с французскими, шведскими, американскими марками, пачки повесток..., нераспечатанных и распечатанных книжечек, книжек и книжиц от Ланга, Готье...; составлялись огромные груды, грозящие частым обвалом, переносимые на пол, под стол и на окна, откуда они поднимались все выше, туша дневной свет и бросая угрюмые сумерки на пол, чтобы... подпрыгнуть на шкаф, очень туго набитый коричневыми переплетами, и посыпать густо сеемой пылью обои потертого, шоколадного цвета и - серого папочку" ("Крещеный Китаец", стр. 5)4.
  "Он отсюда вставал; и рассеянно шел коридором, столовой; и попадал он в гостиную; остановившись пред зеркалом, точно не видя себя, он стоял и вычерчивал пальцем по воздуху знаки..." (стр. 6) 5. "Домашний пиджак укорочен; кончается выше жилета; пиджак широчайше надут; панталоны оттянуты; водит плечами, переправляя подтяжки; подтянет - опустятся..." (стр. 7).
  "... - Что вы такое? - окликнет его проходящая мама... Он - высунет голову и поморгает на мамочку робкими глазками, будто накрыли его.
  - Ах, да я-с!
  - Ничего себе...
  - Так-с!
  Барабанит ногами к себе в кабинетик, какой-то косой...
  - Да, - идите себе...
  - Вычисляйте"... (Ibidem)6.
  Что отец мой был крупен и удивительно оригинален, глубок, что он известнейший математик, то было мне ведомо; поглядеть на него - станет ясно; и - все-таки: не подозревал я размеров его; "летящие монады... не существуем мы"; и он в нашей квартирочке, да и в других, очень часто, присутствуя, как бы отсутствовал; "и мы - громады, где в мире мир трепещущий зажжен"; был он просто огромен в иных из своих выявлений, столь часто беспомощных: быт, где он действовал, - карликовый: в нем ходил он, сгибаяся и представляя собою смешную фигуру; всегда отмечалось мне: странная связь существует меж нами, а разногласия все углубляются; но чем становилися глубже они, тем страннее друг к другу, сквозь них, мы влечемся, вперяясь друг в друга, как бы бормоча:
  Я понять тебя хочу,
  Темный твой язык учу7.
  Возмущался я: как может он говорить так, как он говорил об Ибсене; о... Кнуте Гамсуне:
  - Ну-с, мой дружок, как твой "кнут"? Возмущался и он, наблюдая меня:
  "Да, мой голубчик, - ухо вянет:
  Такую, право, порешь чушь!"
  И в глазках крошечных проглянет
  Математическая сушь8.
  Тем не менее наискось похаживая по столовой, мы мирно беседовали: о причинности в понимании Вундта, иль об энергии в пониманье Оствальда; вопрос за вопросом вставал:
  Широконосый и раскосый
  С жестковолосой бородой
  Расставит в воздухе вопросы:
  Вопрос - один; вопрос - другой9.
  Вдруг, с прехитрою, мне непонятной лукавостью:
  - А знаешь, умная бестия этот твой Брюсов! Такие фразы, однако, срывались уже перед смертью, когда, задыхайся от припадка ангины, в своем перетертом халатике тихо полеживал он на постели, уткнув жарко дышащий нос в третий выпуск тогда появившихся только что "Северных Цветов"10.
  Я был темен отцу в "декадентских" моих выявленьях; и он был мне темен в те годы; был темен парением в труднейших сферах аритмологии, когда грустно жаловался:
  - Знаешь, - наши профессора-математики далеко не все могут усвоить мои последние работы.
  И перечислял, какие именно математики могут его понять: насчитывал он лишь с десяток имен, во всем мире, разбросанных.
  Был он мне темен в другом еще; в жизненных жестах; например: в экспрессии выбега из кабинетика в быт; ничего не видит, не слышит, - и вдруг, совершенно случайно расслышав, как что-то кухарка бормочет о чистке картофеля; и - как снег на голову: из отворенной двери карманом куртчонки своей зацепляясь за дверь, прямо в кухню:
  - Не так-с надо чистить картофель: вот как-с! Цифрами, формулами начинает выгранивать методы: чистки картофеля или морения тараканов, которые вдруг завелись; помню сцену: приехал к отцу математик по спешному делу из дальней провинции; мой же отец, стоя на табурете, имея по правую руку кухарку, по левую горничную со свечами, спринцовкой опрыскивал тараканов испуганных, с ужасом им вдруг в буфете открытых:
  - Вот видите-с, - как-с: негодяй убегает, а я его - так-с.
  И - пфф-пфф - в таракана спринцовкою; вспомнивши, что математик приезжий стоит, рот раскрыв, с удивлением созерцая картину гоняющегося спринцовкою за тараканом отца, угрожающего падением с табурета и развевающего полы халата, он бросил ему:
  - Посидите тут, - вот, изволите видеть: морю тараканов; да-с, да-с - тараканы у нас развелись.
  Отвернувшись от математика, бросился он спринцовкою за убегающим тараканом:
  - Ах, ах, - негодяй: ишь гы, - тоже спасается; а я его...
  Моя мать, тетя и гувернантка, следящие исподтишка за картиною этой, тут фыркнули; сам математик почтительный, вижу, уже начинает беззвучно трястись; и кухарка, и горничная тоже пляшут плечами; и я смеюсь; только отец - нуль вниманья на смехи, хотя слышит их:
  - Ах, какая гадость; вот дьявольщина, - развелись тараканы: скажите, пожалуйста!
  Только минут через двадцать, сойдя с табурета, отдавши прислуге халат, он подшаркнул, превежливо и предовольно перетирая руками:
  - Ну вот-с, и прекрасно: садитесь, пожалуйста, - ведь уж и так математик уселся, - да-с, нечего делать ведь: тараканы - ужасная пакость; ну, чем я могу вам служить?
  Темен был мне отец в этих странных усилиях к ясности, к точности и к немедленной ликвидации всякого иррационального пятнышка, выступившего перед ним точно на переосвещенной поверхности; он все удивительно переосвещал: освещал со всех сторон пунктами и подпунктами своих объяснений; но переосвященная плоскость переменяла обычный рельеф: на рельеф диковатый и от переосвещения - темный:
  - Люблю я Риццони: вот это художник; его можно в лупу разглядывать.
  Он очинивал карандашики так, что их прямо бы под микроскоп: до того совершенно они заострялись; и всем выдвигал острие карандашиков, как неизбежное; люди смеялись: -
  "Чудак"!
  Для меня же стояло проблемой чудачество это; в переосвещении, в переобъясненности, в переочинке им все вы-двигалося, как действительность подлинная, не действительность, видимая невооруженным глазом, а видимая в микроскоп; был способен заметить бациллу, как ползающий дифференциалик по скатерти; и был способен не видеть большого предмета, стоящего прямо под носом; предметы он видел в их, так сказать, дифференциальном раздробе, а данный факт жизни все силился он сынтегрировать; наша квартира в его представлении - мир интегралов, к которым еще надо долгим сложением аналитических данных прийти.
  Он и видел не так; и не так объяснял: слишком ясно; и оттого - темнота водворялась.
  Мне было отчетливо, еще когда я был "пупсом", что он - очень темный, непонятый: матерью, мною, прислугою, учениками, всем бытом профессорским: "добрые знакомые" видели не отца, а пародию.
  Но я, подрастая, непонятым был; и отец боролся с идеологией моею, вкусами в искусстве, "мистикою", которую ненавидел он; но сквозь "при" он разглядывал уже непонятого и во мне в последние два года жизни; и даже: со страхом, с соболезнованием, с жалостью нежной поглядывал он на меня, когда я стал уже "притчею во языцех", - в профессорском круге, среди борзописцев, помоями поливающих за дерзкое письмо "к либералам и консерваторам"11, своего рода юношеский манифест к "отцам", с которыми нам делать нечего; с благодарностью вспоминаю, что в эти именно месяцы всяческих расхождений во взглядах подчеркивал он: безотносительно к "что" он доволен моим методологическим оформлением иных из мыслей; была напечатана только что статья моя, "Формы искусства"12, построенная на своеобразном преломлении взглядов Оствальда и Шопенгауэра, которого ненавидел отец.
  Тем не менее, прочтя статью, он сказал:
  - Прекрасная статья: прекрасно оформлена!
  Одобрение относилось не к идеям, а к методам оформления; между тем: статья эта, прочитанная прежде в студенческом обществе, вызвала ужас князя Сергея Трубецкого, отказавшегося председательствовать на моем реферате; так же поступил и Лопатин;13 мой отец, в противовес профессорскому мнению, выказал тут и непредвзятость, и объективность; его радовало, что принцип сохранения энергии я пытаюсь отметить в жизни искусств; именно эта-то попытка и ужаснула философов.
  Меня поражало в отце сочетание непредвзятости с резким пристрастием; поражало и сочетание гуманности в жизненных вопросах с узким фанатизмом в настаивании на проведении мелочей именно так, а не иначе; и - страсть к ясным формулировкам, уживающаяся со страстью к дичайшим гротескам, подносимым под видом сочиненного каламбура, порою развертывающегося в рассказ, как-то: "О Халдее и жене его, Халде"14, "О костромском мужике", "О Магди" и т. д.
  Тут "чудак" в нем скликался со мной.
  Не было между нами типичных, тургеневских отношений по чину: "Отцы и дети"; моя полемика "с отцами" почти не задевала отца: это-то он понимал, ибо не он ли раскрывал мне глаза на иных из "отцов"; он и не был "отцом" мне по возрасту - скорей "дедом"; по теме своей он в одном отношении взлетел над "отцами" в какое-то иное и горное измерение; в другом разрезе, как "дед", или "отец отцов", был теснее связан с действительно славными традициями науки, а не с культом слова "традиции", которым злоупотребляли "отцы" и с которыми они фактически уже не были связаны.
  В эпоху моей борьбы с профессорским бытом я и не мыслил об отце-деде, как и об отце-друге; а если я видел его опутанным "бытиком", я скорее его рассматривал, как безвинную жертву "бытика", в котором его обходили и в прямом, и в переносном смысле; у него была полная атрофия профессорского величия; он готов был спорить, как равный, с любым бойким мальчиком; я не видывал никого проще его; мне порою его хотелося защитить от других, не простых, мещан быта; они видели в его простоте нечто, ронявшее его в их глазах; и хихикали за спиною у этого Сократа, а подчас и Диогена девятнадцатого столетия; с уважением разговаривал он - с полотером, с кухаркой, с извозчиком - о полотерной, кухарочьей, извозчичьей жизни; простые люди души в нем не чаяли:
  - Николай Васильевич, - наш барин... Ведь вот человек: золотой.
  А тупицы пофыркивали:
  - У профессора Бугаева, вероятно, старческое размягчение мозга, - сказала однажды одна из интеллигентных тупиц.
  А в это время: выходили его замечательные брошюры, одна за другою, читались прекрасные лекции и писалась глубокая статья по философии математики: но простота вершинного кругозора и ширь птичьего полета не принимались в быту.
  Старинная тема: "Сократ и Ксантиппа"15. "Ксантиппою" быта заеден был он; эту грубость к нему подмечал я у многих, как будто бы вовсе не грубых людей; ими делались "отцы" - профессора, знакомые, ученики, друзья и родные.
  Мой идеологический фронт борьбы с "отцами" отца миновал.
  Я родился в октябре 1880 года; отцу было уже сорок три года; год его рождения падает на год смерти Пушкина;16 в год смерти Лермонтова он прекрасно помнит себя осажденным лезгинами в маленькой крепостце, близ Душета, где он родился.
  Отец его - военный доктор, сосланный Николаем Первым и, кажется, разжалованный; так попал из Москвы в Закавказье он, чтоб годами службы себе завоевывать положение; храбрец и наездник, он пользовался уважением среди врагов-лезгин: он их пользовал часто, когда попадались в плен они; он безнаказанно ездил один в горах; "враги", зная его, его не трогали; выезжали порою к нему и выстреливали в воздух в знак мирных намерений; первое детское воспоминанье отца: гром орудий в крепостце, обложенной лезгинами.
  Семейство деда было огромно: четыре сына, четыре дочери; средств - никаких; позднее дед перебрался в Киев, где был главным врачом какого-то госпиталя; под конец жизни с усилием выстроил он себе дом на Большой Владимирской, чуть ли не собственными руками; здесь умер он от холеры в один день с бабушкой; по сие время Киев - место встречи с родными, порой неизвестными; мои 4 тети вышли здесь замуж; одна за Ф. Ф. Кистяковского (брата профессора), другая за члена суда, Жукова, третья за инспектора гимназии, Ильяшенко; четвертая за Арабажина, отца небезызвестного публициста (потом профессора) К. И. Арабажина.
  Кавказ - трудная полоса жизни деда; когда отцу минуло десять лет, его посадили впервые верхом: и отправили по Военно-Грузинской дороге с попутчиком: в Москву; здесь устроили у надзирателя первой гимназии, в которой он стал учиться;17 жизнь заброшенного ребенка у грубого надзирателя была ужасна: ребенка били за неуспехи детей надзирателя, которых должен был готовить отец же, хотя они были ровесниками и соклассниками; он молчал; и шел - первым (кончил с золотою медалью) 18.
  Вспоминая невзгоды, перенесенные им, он грустнел; когда он перешел в пятый класс, то из письма деда понял: деду его содержать нелегко; тотчас же пишет он, что-де прекрасно обставлен уроками; и в помощи не нуждается; с пятого класса он уроками зарабатывает себе оплату гимназии, пропитание и квартирный угол; в седьмом классе снимает он угол у повара, - в кухне, под занавескою; в это время завязывается его знакомство с С. И. Жилинским (впоследствии генерал-лейтенантом, заведующим топографическим отделом в Туркестане); второе знакомство: к нему приходит в гости гимназист первой гимназии Н. И. Стороженко, сын богатого помещика Полтавской губернии.
  Связь со Стороженкой продолжалась всю жизнь.
  Третий товарищ отца по гимназии М. В. Попов, впоследствии - наш домашний доктор, лечивший отца до смерти; уже впоследствии, молодым человеком, он сходится и одно время дружит с М. М. Ковалевским, с которым даже живет вместе: в Париже.
  Стороженко, Ковалевский, думается мне, и были теми, кто смолоду втянул отца в круг литераторов и общественных деятелей эпохи семидесятых годов; одно время отец - непременный член всяческих собраний и начинаний; он волнуется организацией "Русской Мысли", как личным делом;19 громит учебный комитет; он делается одним из учредителей Общества распространения технических знаний; состоит товарищем председателя Учебного Отдела его; вносит речью своей бодрость в Отдел, разгромленный правительством в 1875 году; он спорит с С. А. Юрьевым; он бывает и в лево-либеральных, и в славянофильских кругах; в свое время он был близок с Янжулом, Стороженко, Иванюковым, Усовым, Олсуфьевыми, Алексеем Веселовским, которого он всячески соблазняет в свое время профессорскою карьерой (в то время Веселовский высказывал желание готовиться к опере), с Танеевыми, Боборыкиными и т. д.; он хорошо был знаком с Николаем и Антоном Рубинштейнами, с композитором Серовым, с Писемским, Львом Толстым, историком С. М. Соловьевым, с Троицким, Владимиром Соловьевым, с Герье, с Тургеневым, с Захарьиным, с Зерновым, Склифасовским, Плевако, Б. Н. Чичериным, С. А. Рачинским и сколькими другими в то время видными деятелями Москвы.
  Мне мало известны его отношения с Рубинштейнами, Серовым, Тургеневым, Писемским, Григоровичем и другими деятелями искусства; знаю, что на многих он производил сильнейшее впечатление; композитор П. И. Чайковский пишет в 1867 году брату: "Познакомился... недавно с очень интересным профессором Бугаевым. Невероятно ученый и очень умный малый. На днях он до глубокой ночи говорил нам об астрономии...; ...до какой степени мной овладел ужас, когда пришлось встретить... истинно просвещенного человека"... (М. Чайковский, "Жизнь П. И. Чайковского", том I, стр. 268) ;21 в воспоминаниях Чичерина последний с недоумением передает восторг Тургенева перед ораторскими способностями отца; Чичерин не понимает этих восхищений, отмечая неинтересность одной из речей отца, прочтенной по записке; Чичерин и не мог понять отца, ибо они - зенит и надир; а что касается до "Записки", то отец всегда терял, когда схему речи записывал, он блистал импровизациями: и Тургенев, по словам Чичерина, метил его, тогда "молодого ученого", в лидеры левой группы им чаемого парламента (см. воспоминания Б. Н. Чичерина);22 помню, как мать рассказывала: на юбилее Н. И. Стороженко23 отец так поразил речью Сумбатова-Южина, что он, не будучи лично знаком с матерью, подошел к ней представиться, чтобы выразить ей свое восхищенье; однажды на каком-то юбилейном собрании старики, военные инженеры-механики, после речи отца бросились его качать; в 1863 году, проживая в Берлине, он поразил воображение будущего инспектора Межевого Института, Рашкова, горячностью своих речей в ресторанчике, где собирались молодые русские ученые, проживающие в Берлине, и т. д. (см. брошюру Л. К. Лахтина "Николай Васильевич Бугаев")24.
  Не ограничиваясь математикой, он с молодых лет усиленно самообразовывал себя; в своих воспоминаниях об отце Н. И. Стороженко пишет, что, будучи студентом-математиком, он "...часто появлялся на лекциях тогдашних любимцев молодежи: Рулье, Кудрявцева, Буслаева и др. Придя с лекций домой, Николай Васильевич продолжал дело самообразования, изучая капитальные сочинения по философии, политической экономии, а когда хотел "побаловать" себя, то читал нараспев стихотворения..."25
  Его темперамент в те годы не знает предела; математикой не может он оградить себя в эти годы; и усиленно занимается философией; изучает пристально Канта, Гегеля, Лейбница, Локка, Юма; становится одно время начетчиком позитивистов; и комментатором Милля и Герберта Спенсера; он силится одолеть юридическую науку своего времени; и пристально следит за развитием французской и английской психологии вплоть до смерти; он даже изучает фортификацию; и удивляет в Дворянском клубе старожилов, уличив какого-то генерала-стратега, читающего доклад о ходе военных действий под Бородиным, в полном незнании действительного расположения войск; сорвав генерала, он прочитывает блестящую лекцию по фортификации; он писал стихи, статьи (после смерти я нашел статью его об "Отцах и детях" Тургенева)26, сочинял текст либретто для оперы "Будда", которым Серов, встретясь с Вагнером, сильно заинтересовал последнего; он полемизировал в молодости под каким-то псевдонимом с де-Роберти.
  И одновременно: он все время крупно работал в математике и всю жизнь изучал классическую математическую литературу; но в чистую математику углубился не сразу он; по оставлении при университете его он поступает в Военно-Инженерную академию, где слушает лекции Остроградского, и едва не проходит всего курса наук; но окончить академию не удалось: он был исключен из-за какой-то разыгравшейся в академии истории (на почве политической) ; 7 тогда он возвращается в университет и едет в ученую командировку, где два года работает, знакомясь с крупнейшими немецкими и французскими математиками2 . Слушал лекции Куммера, Вейерштрасса, Лиувилля, Бертрана, Серре и др.; он всю жизнь переписывался с Лиувиллем, Клейном, Пуанкарэ и другими; в двух французских математических журналах он сотрудничал много лет. Он становится одним из основателей Московского Математического общества и журнала "Математический Вестник"; председателем первого и редактором второго состоял он в ряде лет .
  Широта в нем пересекалася с глубиной, живость темперамента с углубленностью; потрясающая рассеянность с зоркостью; но сочетание редко сочетаемых свойств разрывало его в "чудака"; и тут - точка моего странного к нему приближения.
  Человек огромных знаний, ума, способностей, опыта имел и уязвимую пяту: он мало знал экономическую литературу; и - не читал Маркса, к которому относился со сдержанным почтением, как относятся к чему-то большому, опасному, маловедомому; с утопическим социализмом он был знаком, но отмечал его философскую невыдержанность. Но менее всего его удовлетворяла либеральная фраза для фразы; и тут начиналась в нем издавна критика его друзей и близких знакомых - Чупрова, Виноградова, Муромцева, Стороженко, М. М. Ковалевского; сперва - дружеская; потом и довольно яростно-нападательная; в семидесятых годах он еще с ними сливался: либерал, как и они, позитивист, как и они; но с усложнением его философской позиции и с углублением в нем чисто математических интересов он не мог удовлетвориться их ходячей платформою; особенно подчеркивал он в них философское пустозвонство и отсутствие твердой методологической базы; некогда изучив логику и методологию эмпиризма на первоисточниках, он потом высмеивал в многих из былых друзей "второсортность" их верований и знакомство с логикой даже не из вторых, а из третьих, четвертых рук: "взгляда и нечто" не мог выносить он; ведь преодоление канонов позитивизма совершалось в отце в годах: упорной работой мысли, знакомством с источниками и, главное, собственным творчеством в точнейшей науке; а насколько были философски углублены его друзья, - свидетельствует случай с профессором Стороженко, потрясший меня, еще гимназиста; когда при мне курсистка просила маститого профессора указать ей сериозную литературу по Канту, то он ответил ей:
  - Прочтите статью Кареева, посвященную Канту в "Русской Мысли";30 лучшего резюме идей Канта вы не найдете у самого Канта.
  И это сказать в эпоху, когда Канту была посвящена литература, не умещаемая в пяти шкафах!
  Я, не кантианец вовсе, но все же привыкший к сериозным ответам (отец только и делал, что предлагал к сведению моему списочки книг) на сериозный запрос, внутренно так и ахнул, услышав от Стороженки такой курбет мысли; и естественно: я поведал отцу, тоже не кантианцу, об удивлении, меня охватившем; тут он, не выдержав, со свирепой надсадою заморгал на меня лукавыми глазками, точно собираясь чихнуть; и вдруг, забывши, что я мальчонок, а Стороженко старик (а он поддерживал во мне уважение к старикам), - он, все это забыв, с безнадежностью махнул рукою: и огласил пространство просто стонущим плачем каким-то:
  - Ах, да "они", мой дружок, - болтуны!
  Стороженку любил он; со Стороженкой был связан десятилетия; не увидеть Николай Ильича месяц не мог он; и все-то ходил к Стороженкам: "сражаться"; тут понял впервые я: тот факт, что "они - болтуны", - незаживающая, Амфортасова рана31 отца, потому что по человечеству он был к "ним" привязан.
  Но и я, мальчонок, уж знал: "они" - болтуны; в этом вздохе подгляда отец-"дед" и сын-"внук" подавали друг ДРУГУ РУКУ против "отцовского" легкомыслия; видя отца, видя дядей, видя потом Валерия Брюсова, Эллиса, я все себя спрашивал: что соединяет тайно при всем видимом разъединении этого старика-чудака, не пошедшего дальше Тургенева, с... Брюсовым, с... Эллисом.
  И потом понял: соединяет сериозность, соединяет факт все-таки "грызения" идеологических книг; отец изгрыз Спенсера, Юма, Лейбница; Эллис некогда изгрыз Маркса; Брюсов изгрыз Спинозу; я в пору ту изгрыз Шопенгауэра и начал грызть Канта; а Стороженко и Алексей Веселов-ский ничего не изгрызли, не собирались грызть; и это-то вызывало в отце стон.
  Что общего - лейбницианец-математик и оставивший Маркса, проповедующий Бодлэра - символист Эллис; а - как они спорили, сцеплялись, схватывали друг друга за пиджаки! И отец, накричавшись, говаривал:
  - Из всех твоих товарищей, Боренька, самый блестящий - Лев Львович: да, да-с, - блеск один!
  И даже Брюсов удостоился:
  - А умная бестия этот Брюсов!
  Ведь зная отца, я был должен сказать, что Брюсов, явившийся к нам на вечер и весь вечер прогрызшийся с Эллисом (Кобылинским), вопреки всему - чем-то пленил отца.
  Да и сам Брюсов, на отца брюзжащий за Лейбница32, сменяет гнев на милость: "Бугаев опять говорил с точки зрения монадологии. Мне это было мучительно..." (Брюсов: "Дневники", стр. 112). И потом: "После Бугаев рассказывал о своих столкновениях с чертом - любопытно" (стр. 112)33. Эти темы рассказов о черте уже относились к серии диких каламбуров отца; отец, не веривший в черта, уличал его бытие в странных мифах; и Брюсов клюнул на них.
  Стороженко не клюнул бы; про Стороженко ни разу не слышал я от отца, что он - "умная бестия".
  - Да-с, Николай Ильич, так сказать...
  И - наступало: стыдливо-неловкое молчание; его вывод из критики болтунов - отказ от критики; и - улет в пифагорейство34, в беспартийный индивидуализм, в одном совпадающий с либералами, в другом с консерваторами, в третьем залетающий левее левых; рычаг критики - его философия, социологическая база которой была аритмологична; а проповедывал он, применяя сократический метод и им прижимая к углу, чтобы водрузить над прижатым стяг "монадологии"35.
  В университете действовал он одиночкой, не примыкая к группам (правым и левым); отношения со студентами были хорошие; он деканствовал множество лет; спорил с левыми, а левые его уважали; не забуду, с какой сердечностью К. А. Тимирязев читал ему адрес в день юбилея Математического общества, ставшего его юбилеем;37 многие его "консервативные" выкрики в спорах объяснимы борьбой с "задопятовщиной"; от "Задопятовых"38 мутило его, а на "зубров" сжимал кулаки.
  - Педераст! - слышался надтреснутый крик его. - А этот хам перед ним лакействует...
  "Педераст" - другого именования не было для великого князя Сергея.
  - Расшатывает мальчишка все! "Мальчишка" - Николай.
  - Позвольте-с, да это ерунда-с! - кричал на министра Делянова; и Делянов - терпел: с Бугаевым ничего не поделаешь; лучше его обойти, а то шуму не оберешься.
  Множество лет посылали его председателем экзаменационной комиссии на государственные испытания: в Харьков, в Петербург, в Киев, в Одессу, в Казань; ни одного инцидента! Студенты провожали на поезд приезжего председателя; последний год председательствовал он в Москве - на нашем экзамене; тут я его изучил как председателя комиссии; он был - неподражаем; другие являлися - олимпийствовать и отсиживать, нацепивши "звезды"; он же являлся на экзамен первым; и тут же, подцепив студента, начинал с ним бродить, что-либо развивать; так длилось до конца экзамена; председательское место пустовало; из кучки обступивших его студентов неслось - надтреснутое (он был уже болен):
  - Стыдитесь, батюш

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 397 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа