Главная » Книги

Белый Андрей - На рубеже двух столетий, Страница 22

Белый Андрей - На рубеже двух столетий


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28

  Начиналася исповедь, которая и была экзаменом по анализу; вышедшие из кабинета с зачетом на действительном экзамене не спрашивались, а лишь вызывались: профессор, справившись с записною книжечкою, выставлял оценку зачета; студент отпускался.
  He-химик, как-то вполне незаметно пройдя анализ, я заработал по анализам весовому, объемному (у ассистента Зелинского - Дорошевского); даже попал в лабораторию по органической химии, сдавши экзамен (в размере государственного) на третьем курсе (на государственном отделался пятиминутной беседою); и оказался в маленькой группе органиков, работавших в тихом, просторнейшем помещении, обладателем каких угодно приборов, хозяином времени; почти - лабораторным жильцом.
  И здесь редкое пересечение комнат скорбною фигурой Зелинского, величественно нам сиявшего лысиной, напоминало явление тени отца в трагедии "Гамлет" атмосферою некоторой робости, которую он, не запугивающий, внушал, потому что зоркий взгляд будто не видящих глаз, обведенных явною синевою, все видел, не глядя; и как только студент оказывал талант или сметку, профессор Зелинский уж веял около него, как безмолвная тень; дело кончалось порой похищеньем студента, как Прозерпины, сим скорбным Плутоном: студент провалился с Зелинским в тартарары, как случилося это с Петровским, хорошим химиком, главное, техником, набившим руку и развившим нюх к ведению сложных процессов, который отсутствовал у меня; как пронюхал Зелинский о нюхе Петровского, одного из двухсот, работающих в помещении, куда Зелинский и не заглядывал, - неизвестно: наверное, учуял из недр своего тихого и пустынного кабинета; в один прекрасный день второкурсник Петровский исчез; я нашел его в темном подвале, где в уединенье и мраке, слегка озаряемом лишь горелкою, стал он варить и кипучие, и вонючие смеси профессору, отбиравшему хороших работников и заставлявшему их вести опыты для себя; так студенты временно становились в прямое сотрудничество с Николаем Дмитриевичем.
  Позднее А. С. Петровский, прекрасный химик, потерял вкус к работам, мечтая о курсах, не имеющих к химии ни малейшего отношения (о курсе еврейского языка и т. д.); Зелинский не принуждал; но помнил работы случайных сотрудников; встретившись с Николаем Дмитриевичем у знакомых уже в двадцать четвертом году, я весьма удивился, когда он, вспомнив об А. С. Петровском, обратился ко мне с просьбою, чтобы Петровский дал ему какое-то нужное ему сведение о процессах работы, веденной двадцать четыре года назад.
  Зоркость и знание мелочей, составляющих лабораторную жизнь, внушали не страх, а невольное уважение перед хозяином лаборатории, тихо пересекавшим ее во всех направлениях. Изредка он устраивал трюки; даст вовсе бесцветный раствор: решаешь, решаешь, - и нет ничего.
  - Что нашли?
  - Ничего не нашел.
  - Как ничего?
  - Ничего.
  - Позвольте, да что же у вас в колбе?
  - Вода!
  - А разве вода ничто?
  Профессора знал я с детства; был таким же тихим, опрятным и бледным, с удлиненным лицом; длинноволосый и длиннобородый; он появлялся к отцу горько жаловаться на притесненья Марковникова; но в жалобах слышалось много достоинства; и - мягкой твердости; мог же он быть непреклонным: но не было в нем никаких скачков; педаль нажималася мягко.
  Окончив университет, я встречался с Зелинским: в концертах, в театрах; он - не замыкался в своей специальности; у него был живой интерес и к культуре искусств, и к общественности; мы встретились с ним в Берлине, в 1922 году; и вместе обедали в ресторане, вспоминая знакомых, "органиков" моего времени; он стал седым; в чертах лица проступила мягкость и добрость, венцом седины, точно лавром, покрывая жизнь.
  Будучи "органиком", видывал и великого притеснителя профессоров Сабанеева и Зелинского, чьи работы об углеводородах приобрели мировую известность; разверзнется дверь в помещение "органиков": черная пасть коридора, в которую не ныряли - "зелинцы", зияет; нырять в лабиринт этот темный, откуда глухое стенание Минотавра доносится, страшно; в пороге с обнюхивающим видом стоит Минотавр, лоб кровавый наставив, глазенки метая на нас, - в меховой рыжей шапке, в огромнейших ботиках.
  Это - Марковников.
  До моего появления в лаборатории Марковников с дикой толпою "буянов" врывался к Зелинскому; комната, в которой свинчивали комбинации колб, холодильников, трубочек разных калибров с ретортою, была общею; меньшая часть отдавалась Марковникову, а большая - Зелинскому; двери с противоположных сторон уводили: к Зелинскому, переполняющему помещение духом Европы, и в "недра", вполне неизвестные мне, где, казалося, "леший бродил";42 студенты и лаборанты Зелинского с большим страхом проюркивали коридором: там - комната; в ней гнездился Марковников, изредка лишь вылезая, чтоб стать у порога или с бурчаньем и фырком обходить своих студентов: звуки, напоминающие жизнь тапира, казались сердитыми, при близком же знакомстве с пугающим их обладателем оказывались фырканьем добрым; профессор Марковников шутками "своих" веселил; "чужие" ж, мы, слышали рявки, не понимая, за что марковниковцы любят своего ужасного "генерала"; они называли его "генералом", вполне позволяя кидаться ему на себя, их обругивать, замахиваться железной горелкою; но сдачи давали ему; на него и кричали, и топали: стиль там простецкий господствовал; уверяли: Марковников - очень сердечный крикун и буян; обижаться нельзя, если он нецензурным словечком огреет, - а можно дать сдачи; умел он обласкивать: соскакивал с "пьедестала", едва ль не засучивая кулаки; а Зелинский умел свою хладную мягкость нести угрожающе.
  Два темперамента! Понятно: в линии касания сфер явления атмосферы разражались образованием бурных осадков в виде студентов-марковниковцев, вооруженных горелками и отнимающих силой столы у "зелинцев", после чего начиналась история, длящаяся годами.
  В мое время уж не было славных боев; впечатление от "генерала" стабилизировалось: распахнется дверь черным отверстьем, и явится бегемотоподобный старик с баклажанного цвета лицом, обвисающим белыми с желтизною косыми какими-то бачками; маленькие глазеночки мечутся над повисающими глазными мешками; пофыркивает как-то: милостиво-разъяренно; одутловатое лицо таит взрыв: не то шуткою выпалит, а не то изругает; одутловатый, приземистый, в серой поношенной паре, в огромнейшей шапке и в каменных ботиках, постоит, помолчит, посопит; и вдруг рот раскривится; студенту мигнет, повернется и, еле передвигая ноги, уйдет в коридор.
  Сравнительно редко в лаборатории появлялся высокий, румяный, красивый и крепкий А. Н. Реформатский, тогда лишь доцент, популярнейший лектор у нас и на курсах, спешащий на лекции и не ведущий работ; он видится мне залетной кометою; было странно наткнуться на примостившегося наспех с прибором А. Н. в сюртуке, с полотенцем, с горелкой; иные расставят сооруженья приборов: стоят они месяцами; их маленький обладатель юркает около и примелькивается нам до того, что, исчезнув порой на неделю, все видится: а прибор ожидает его; и уж знают: прибор этот - Кижнера; тот - Чичибабина; Реформатский - влетит, сымпровизирует какое-то легкомыслие, неуютно поставленное на юру, торопливо поводит горелкою, колбу свою нагревая, - и нет Реформатского; нет и прибора; не то что иные приборы, казавшиеся неугасимой лампадой; и обладатель исчез, а все пламя пылает; и булькает что-то, и пришепетывает; так врезается в месяцах кижнеровский неугасимый прибор: точно жертвенник, пламя свое поднимающий.
  Так вот, - начал я с Александра Николаевича, а свернул - к Кижнеру; след простыл первого, а на второго - наткнулся: в который раз. Кижнеровский прибор зажил самопроизвольною жизнью, уже не нуждаяся в Кижнере; ночью кипит себе; Кижнера даже не видишь: он стал транспартировать; вовсе невидимый, потому что прибор примелькавшийся - Кижнер и есть: туловище - холодильник; а голова - реторта, наверное, испаряющая исследование, просеку вырубающее; мы, студенты, имели нюх; чувствовали по разрастанью прибора - рост мыслей; иной начнет с маленького; глядь, - посиживает верхом на паяльном приборе и трубки стеклянные гнет; стеклодув ему дует в подвале гигантскую колбищу; глядь, прибор вдвое: разъехался; и на второй уже стол переехал: явилась сложнейшая сеть из коленчатых трубочек с вставленным хлористым кальцием; появилась стеклянная палка термометра; и, как паук, Кижнер ткал свою стеклянную паутину; а самого - не видать; года два натыкался на лысого, рыжего, странно розового (бело-бледный: по середине щек - пятна), очкастого человека, одетого черт знает как: в чем-то рыже-засаленном и пережженном; он обнаруживался нелепо у брома, в подвале, в проходе; толкнешь его здесь, там наткнешься; он не человек, а немой инвентарь.
  - Кто это?
  - Кижнер.
  Тогда еще я просовывал нос в его специальнейшую работу "О строении гексагидробензола";43 его же я знал по прибору, лепечущему здесь неделями; а человека под ним не приметил; уверен: введи-ка в переднюю лаборатории бабу-ягу, поведет она носом и скажет:
  "Здесь Кижнера дух: гексагидробензолом здесь пахнет"44.
  В мое время лаборатория во многом становилась какою-то "кижнерицею", а Кижнера - нет; тот насвистывает, этот голос подает; Кижнер - вовсе немой; проявляет себя разве тем, что толкнешь его локтем в проходе, в ответ оплеуху получишь его полотенца, с плеча развевающегося: оголтелый взгляд малых, безвеких, моргающих голубеньких глазок, точно головки притертых двух пробочек, красненький носик, очки, рыжий растреп бороденочки, кругловатая лысинка: часть собственного прибора, толкающаяся алогично - у бромовой банки, при которой чихаешь и кашляешь (при отливании бром ест гортань); и я думал, что Кижнер - чахоточный, брому нанюхавшийся; было бы странно узнать, что у Кижнера - дом или, боже упаси, есть жена; его дом - органическая лаборатория; жена - аппарат, с которым занимается деторождением; пеленками детей Кижнера, бензольных веществ, все, бывало, разило; недавно сравнительно мне рассказали последствия, постигшие Кижнера, от неумеренной работы над радием.
  Говорю о Кижнере; а начал с А. Н. Реформатского; ассоциация по противоположности.
  Оборванный, заплатанный, длинноногий Кижнер, в зеленому храсчатом коротком пиджаченке; застегнутый на все пуговицы черного, чистого сюртука Александр Николаевич, с чистейшим полотенцем, декоративно брошенным на плечо, около вспыхнувшей случайно, в случайном месте, горелки, которой судьба на неделю угаснуть, чтобы вспыхнуть в другом помещении, точно блуждающий огонек; немой Кижнер и громкий, но редко гласящий басок Реформатского, пересекающий все помещения; черт знает каковская оправа кижнеровских очков, и золотая оправа очков Реформатского, подчеркивавшая красивый профиль, обрамленный желтоватой бородкой здорового, краснощекого очень лица; лысинка, и шапка волос; Кижнер, с которого точно срывались одежды (потом - куски пальцев, изъеденных радием); и спешащий срывать лавры А. Н.
  Не сомневаюсь, что до меня - да и после - он много работал, приборы сплетая: при мне не работал, работая совсем на другом поприще: вводил в химию нас и курсисток.
  Каждая наука имеет свои специальнейшие глубины, противопоставленные высочайшим принципам, которыми владеть не умеют столь многие (чаще всего - специалисты); редчайший дар - увидеть научный ландшафт как феномен культуры; и, пережив его всячески (эстетически, философски), пропеть им в сердца толп, чтобы десятки и сотни из них двинуть в химию; мобилизация кадров научных поклонников Менделеева - специальность еще более редкая, чем специальность отсиживанья у приборов; Кижнер казался количественным синтезом: работником, равным двадцати; Реформатский казался каким-то химическим синтезом: из "Основ химии" и его дум о ней рождалась неповторимая песня, пропетая всей культурной Москве и зажегшая неугасимую лампаду огромнейшего восхищения перед ландшафтом науки, увиденном в его целом.
  То, что мы получали от Умова, как песню о физике, как полет с ним над мирами Максвелла, то мы получали от Реформатского: этого мы получить не могли ни у Зелинского, ни у Сабанеева.
  Он поставил в курсе периодическую систему, как некий космический, песни поющий орган; из нажимов клавишей рокотали мелодии соединений веществ, данные в ритме системы, где качественность, вес и цвет элементов рождались из места таблицы, которую понимал Реформатский как музыку; прямо с лекции этого непередаваемого химического вдохновителя я окунулся в "Основы химии" Менделеева, ставшей и мне химическим евангелием.
  - "Основы химии", - говорил Реформатский, - есть наше химическое евангелие.
  И он прав: после Бора и перепроверки системы Менделеева рентгенологией она лишь окрепла.
  Курс Реформатского, апостола Павла "от Менделеева", я никогда не забуду.
  Среди фигур, примелькавшихся в лаборатории, помнилась встрепанная фигурка Крапивина, точно выглядывающая и подглядывающая, с пробиркой в руке, или с книжечкой, в которую, озираясь на нас из-за шкафа, он вносил что-то наспех; и вновь ускользал; как летучая мышка, писал он восьмерки, эволюируя между профессором и меж студентом; не разберешься, бывало, с кем свой, с кем чужой; все пробирку принюхивал, как алкоголик принюхи-вает рюмку водки, а не кислоты; преученый очкан с поку-сительством на анекдотик, прошептываемый меж двух шкафов: среди двух реакций: казался какою-то недотыкомкой45, с грубоватою прибауткой; такой фамильярный; и вдруг, разобидевшись (был обидчив), свинью подлагал, предлагая студенту приготовить подлейшую вонь.
  Рассеянно и неярко мельтешившая эта фигурочка яв-лялася фатумом: без Крапивина не проживешь в "органической"; тон панибратский не гарантировал от неприятностей, маленьких, складывающихся в большие; начнет строить мины, все выйдет подмоченным: уверенность в знании, реакция; а - ни на что не пожалуешься; та же простецкая маска, но что-то мотающая на рыжеющий ус и такую же бородку; то - неприятные для тебя, случайные жесты добрейшей, ко всем расположенной личности: бывают такие случайности; под руки скажут, - ты кокнешь термометр; перебегут дорогу в ту минуту, когда производишь ответственное измерение, - и нет измерения; дадут очень легкую работку, - но только такую вонючую, что и не в силах ты преодолеть этой вони (случайность!).
  Нет, лучше персону сию обойду, объяснив впечатленья свои: "Встал ты с левой ноги: вот и кажется то, чего не было!"
  Иное мое впечатленье от прохожденья количественного анализа у Дорошевского, бледного брюнета с подстриженной бородою, с печальным и умным, красивым лицом; он похаживал в серой иль светло-коричневой паре: такой опрятный; и - не шмыгал, являясь тихо и дельно: вступить в отношенья с работающими; потом удалялся, не видясь почти; не могу я сказать, чтоб работою был очарован (этот анализ был нужен для права "органиком" стать); Дорошевский пресухо давал нам взвесить порошинки: и сухо гонял перевешивать их; мы балдели часами перед чувствительными весами; Дорошевский не нажимал; и не распускал; у него был свой срок для зачета; зачет был обязателен для начальства, коли мы записывались на количественный анализ; и незачет - вписывался в формуляр как изъян; полугодие - официальное время зачета; коли начинали занятия осенью, пред рождеством надо было, хоть тресни, окончить работу.
  Увлекшися осенью 1902 года писаньем "Возврата"46, я споткнулся о часовое подвешиванье крупинок, которые становилися просто ведрами растворов; я ж, выпарив их, находил ту ж крупинку, которую снова усаживался перевешивать; смертная скука! Анализ - в ней именно: про-сиживанья на табурете перед весами, закрытыми колпаком из стекла (от дыхания вес изменялся), с крупиночкой в щипчиках (прикосновение пальцем меняет вес), и с раз-новесочками, из которых обиднейшая - напоминающий пылиночку металлическую преязвительный "рейтер", который усаживаешь, прищемив его щипчиками на коромысло; он - валится; в поте лица водворив разновески (пройдет с полчаса), эдак с час ожидаешь, пока стрелка медленно уменьшает свои амплитуды размахов; и после - высчитываешь; надо, чтобы ошибка твоя выражалася в десятитысячных долях; коли в тысячных выразится - начинай все с начала: тебя Дорошевский прогонит; перерешаешь задачу раз пять: четкость и кропотливость, - они только спрашиваются: сообразительности - никакой; провиденциальная скука, - таков уж предмет!
  Меж двух взвешиваний (данной крупинки и найденной после выпариванья) - скучнейшая, простая реакция, но ужасавшая медленностью разведения вод и выпариваний.
  Я нервил, недовешивая иль перевешивая; и Дорошевский меня прогонял; совершенно отчаявшись, я убегал в чайную: и писал в уголочке "Возврат" (на бумажных клочках).
  Незаметно прошло полугодие.
  И - пресс зачета: зачет - обязателен; ведь незачет здесь есть двойка, отмеченная в формуляре; осталась неделя; уже разъезжались; лаборатория пустовала: я являлся к "весам" в половине девятого, а уходил - в семь - в восьмом; электричество сияло в пустынях сплошных: Дорошевский да я, да служитель скучающий, зло озирающий; и - никого; лишь уйди Дорошевский, - меня бы служитель сию же минуту да в шею: в часы неположенные занимался; никто ж - ничего, потому что сидел Дорошевский со мною: сообразивши, что я догоняю пропущенный срок, с деликатною мягкостью он пересиживал в лаборатории, но не давал мне понять, что держу его я: будто сам занимается; все выходил из своих помещений; печально поглядывал и печально посвистывал; под его контролем я сдал весовой анализ; и дней в пять промахал по объемному (за задачей задача).
  Нет, Дорошевский нисколько мне не ослабил работы; себя он наказывал пересиживанием всех сроков со мною.
  С пяти появлялся из комнаты, где он тишел, с молчаливым сочувствием перемогая мои попыхи, понимая, что девятичасовая работа над взвешиваньем и цежением капелек из титровальных приборов - досадная штука; и все же: задач не убавил; когда цикл их кончился, - спрашивал строго в объеме предмета; поставил зачет. Мы расстались прекрасно.
  Среди химиков, с которыми приходилося дело иметь, отмечу Наумова, лаборанта Зелинского, ведшего работы по качественному анализу: небольшого росточку и с носом, оканчивающимся утолщеньем (от внюхов, - быть может?); принюхивался он к десяткам пробирок; его теребили:
  - Сергей Николаевич!
  - Не могу понять, - посмотрите!
  - Как будто бы барий!
  - Ее я разрушил и выпарил, а - посмотрите-ка!
  К носу Наумова - десять пробирок всегда подымались, куда б ни пришел; он, премаленький, все-то покачивал укоризненно лысинкой, да очками поблескивал, внюхиваясь в сто пробирок. Взболтнет, и приложит к ноздре; и замрет, как собака, разрывшая норку кротиную.
  - Батенька, эка вы! - и, поглядев иронически, мимо пройдет без ответа к пробирке другой; проболтнет, и приложит к ноздре.
  - Что ж, - не доосадили?
  И - к новой: болтнет, и принюхает.
  - Пахнет-то чем?.. Четвертая группа: под сероводород ее!
  Всех сто студентов за день обойдет: сто пробирок от-нюхает; нос-то и пухнет; он все решал нюхом; не менее четырех тысяч задач проходили чрез его руки за сезон; каждую он сам составит, отметит, даст, примет; в процессе решения вынюхает; как укладывался хаос нюхов в носу его - не понимаю; не суетился, похаживал с полуироническим неблагодушием: с явным оттеночком злости веселой, размешанной с философическим, даже циническим скептицизмом; над малою темной бородочкой лишь припухало раздутие носа; производил впечатленье не то собутыльника, не то сурового скептика нашего "нюха", с иронией обучающего не тому, что написано в книге; написано: "То-то прилить". Приливали: осадка же - не было; жаловались: тут в Наумове радость дьявольская зажигалась:
  - Так, батенька, - зубы гнилые показывал, взбадыва-ясь носовым утолщением с иронией просто космической; и, с наслажденьем поднюхав, шел к банке; и черт знает что делал он, нарушая все правила:
  - Так вы и делайте!
  Только потом открывал с издевательским просто приплясом:
  - Эк вы: что же в чистой воде не откроете бария разве? Да что угодно откроется: барий и кальций, и калий, и натрий; нет, вы научитеся отличать растворенное, данное, от просто почвенных примесей... химик!
  И сделавши нам "длинный нос", шел довольный: принюхаться к следующему приставале.
  И нас осеняло:
  "Учебник учебником; соображение ж остается!"
  Он с дьявольской радостью соображению обучал, нам подрявкивая:
  - А вы всыпьте-ка втрое больше указанной порции: с кислотцой проболтните!
  Учебник об этом - молчал!
  Казалось: Сергей Николаевич действовал нюхом - не правилом вовсе; его глазомер и рука удивительны были (и вешать не надо!).
  Сразивши студента вполне небреженьем к учебнику, он, полотенце закинув, бодаяся носом и зубы гнилые показывая, едко критиковал: горе-химика, "суба", порядки; и выходил к запевалам "дубинушки", оглашающей лабораторию к вечеру (когда "субы" исчезнут), - подтягивать басом.
  Порою он крупно ругался с тем, с этим: но - по-товарищески; еще чаще он иронизировал - над студентом, учебником, миром; теории к черту слал: практик!
  Товарищ его, тихий Зернов, вводивший в суть правую сторону качественной лаборатории (С. Н. по левой ходил) - был иной: белокурый, угрюмый, премаленький: перебежав, точно суслик, столы, исчезал, как в нору: в свой подвал, где работал Петровский; казалося: мышка летучая, светобоязнью страдающая, шныряющая ночами меж столиками, а днями сидящая в черном подвальном углу.
  Лаборатория: тень пренелепого, длинного очень, угрюмого Чичибабина, пересекающая дорогу, тень - скольких, которых дать абрис нет времени.
  Лаборатория - штаб естественного отделения физико-математического факультета, разбросанного на больших пространствах; аудитории, где слушали лекции математики и филологи, - и в них мы толкались: Мензбир читал тут, Голенкин читал, читал Лейст; здание Гистологического института, где мы встречалися с медиками; здание Анатомического театра; боковой, большой корпус, с Никитской - Зоологический музей; Геологический, Минералогический кабинеты - все это разбрасывалось в пространствах Никитской еще, Моховой; дальше выходы к Лейсту (Метеорологическая обсерватория, в районе Пресни), в Ботанический сад (Мещанская), в Антропологический кабинет (здание Исторического музея), залы коллекций в Политехническом (тут мелькал Зограф); район передвижений - огромен; перебегали от здания к зданию; посетитель всех лекций добегаться мог бы до высунутого языка: зигзагами с Мещанской в Гистологический; и - обратно; и некоторые - писали; иные закупоривались в одном помещении, отрицая все прочие.
  Нужен был орган связи; таким и являлася лаборатория и у студентов, и у педелей (особая канцелярия, - как раз против чайной).
  Чайная - место споров, забегов и передыхов: осаживается раствор, свободен час, - сиди в чайной: за пятым стаканом и за шестою ватрушкой; мы "органики", потом выделили место чая - на плоскую крышу.
  Среди работающих "органиков" помню: Кравеца, Мо-зера (ныне профессора), С. Л. Иванова (тоже профессора), Погожева, Чиликина, образованного Печковского (переводчика), Аршинова, Иогихеса, Петровского; на четвертом курсе выделился кружок плоской крыши, куда вылезали (Погожев, Петровский, Печковский, Иванов, Ар-шинов и я) и куда приходили к нам Янчин с Владимировым, где вопросы искусства решались, откуда я шел на журфиксы к Бальмонту (перед окончанием университета) , где неугомонный проказник, С. Л. Иванов, выделывал штуки, - лицом, интонацией, высказывая пресерьезно ужасные дичи; я здесь же устраивал цирк и показывал, как возможно над бездной ходить по перилам, имея на голове стакан чаю, иль прыгая на одной ноге чрез поставленный на перила сосуд; весна, молодость, просто избытки сил нудили лазить по перпендикуляру стены, зацепляясь за выступы: кто выше взлезет? Чай пили в химических стаканах (для осажденья), помешивая стеклянными палочками; и он длился часами под тарараканье весенних пролеток; в окне же торчало лицо лаборанта, не понимающего, что за крик поднимает компания озорников, с крыши бросавших вовсе не химические лозунги: лозунги символизма; кривилось порою лицо, но не трогало; тронь четвертокурсников, еще "органиков" (кстати сказать, имеющих в числе сокомпанионов будущих профессоров)? Иные - занелюбили нас: непонятный тон, очень "декадентские" сентенции; я, например, сидя на глиняном мощном сосуде, начинал рисовать субъективнейшие импрессии окислов азота, рыжебородых и рыжекудрых, иль речь заводил о "кентаврах", или изыскивал химию изменения звукового корня: во Франции - такое-то изменение звука; а в Бельгии - эдакое: "не любо - не слушай, а врать не мешай!" Лаборанты и ассистенты Зелинского, присутствуя при вылете на крышу компании (в ней и "органики" дельные), - "врать не мешали", косясь; думается, - палки, подкладываемые в мою работу, относи-лися к этому заведенному стилю.
  Как-никак, весной 1903 года на крыше лаборатории действовал тот самый кружок, который осенью 1903 года составил фракцию "аргонавтов" моих воскресников (Петровский, Печковский, Владимиров, Янчин);47 и квартира Владимировых уже выкинула флаг "нового" быта; с Владимировым и Ивановым шли порой с крыши отмахивать в окрестности Новодевичьего монастыря, поражая прохожих изображаемым галопом кентавров.
  Химическая лаборатория видится мне романтическим местом; полутайная переписка с Д. С. Мережковским и с Гиппиус началась при посредстве швейцара лаборатории; я был вынужден умалчивать дома о своей бурной дружбе с петербургским литературным кружком, и дал Гиппиус адрес лаборатории;48 идешь утром к приборам; швейцар же с подмигивающей улыбкою передает толстый, темно-васильковый пакет; спросишь чаю, и - углубишься в метафизические глаголы о плоти, забыв все на свете!
  - А, синий конверт? - подмигивают Петровский или Печковский.
  Прочтешь им из письма философское отступление; разгорается обсуждение, спор за "химическим" чаем.
  В лаборатории же читывал первые письма Блока ко мне и его стихи, пропагандируя их значение, отчего лопались колбы и градусники, весьма удлинняя мой свиток долгов (за разбитую служебную посуду) 49; пригнанные к горлышкам пробки, залитые парафином, дымили мне, пропуская газ; повернув машинально горелку Петровского, взрыв ему раз я устроил; и раз сунул голову под вытяжной шкаф, чтоб свой тигель понюхать, забывши, что он выделяет циан; ужасающей вонью ударило в нос. Ничего, я оправился и побежал к лаборанту; тот дьявольски:
  - Коли живы, так нюхайте, что ль, нашатырь... Да в задаче-то минимум циана!.. Эх, - химик!
  А все - "символизм"; с ним связалася лаборатория, где я практически осуществлял свои "ножницы", чихая над Блоком от не залитых парафином отверстий прибора.
  Но не одною романтикою живет память о лаборатории: и живой благодарностью Н. Д. Зелинскому, завлекавшему меня, не специалиста по химии, в ее недра конкретным показом того, что есть подлинная наука, как на ошибках и неумениях учатся экспериментальной мысли; другие не дали научного быта (давали "своим"); а Зелинский - дал этот быт. Со второго курса я не прикреплялся уже в программе занятий ни к кому стилем собственного прохождения курса, который должен был дать мне представление о методологии точных наук для будущих гносеологических штудиумов; Умов дал ясное представление о месте физики; Реформатский, Зелинский раскрыли мне химию; а Мензбир - биологию; методологический костяк откладывался из чтения на дому, из знакомства с литературой, из изученья философов, касающихся естествознания: Вундта, Ланге, Оствальда, Гельмгольца и Геффдинга; я использовал естественный факультет для своих целей тем, что умел попадать на работу, не рассчитывая быть оставленным и извлекая лишь то, что было мне нужно. Вся постановка работ у Зелинского мне безмерно давала; и я пережил себя химиком у прибора, не ставши им; это достигалось свободой и тактом, которые веяли всюду, где возникала фигура Зелинского.
  
  
  
   4. ГОРЕ-СПЕЦИАЛИСТ
  Со второго же курса мое положение, как студента, перед которым стояла проблема специализации, становилось весьма неудобным; специальности, строимой мной, озаглавленной "Методология естествознания", не было; не было спайки естествознания с философией, естественной в Германии, где "доктор естествознания" именуется "доктором философии"; а у нас: коли ты философствуешь, изучай филологию, расселение племен меж притоками Припяти; коль читаешь ты Дарвина, то помалкивай о философии. Только Умов водил нас на грани сплетенья науки с вопросами общими; а другие не подымалися над философией частной науки; попытка их философствовать напоминала мышление сапожника иль пирожника, объясняющих мировые явления частными орудиями ежедневной работы: сапожнику свет - это лоск ваксы, а для пирожника форма явлений - пирожная форма; подобные истины гласились с передовых аванпостов "такой-то науки"; другие, сколь многие, попросту не поднималися до аванпостов своей специальности; Н. Зограф всею силой души ненавидел философию зоологии; и поди-ка, поговори с Наумовым, единым принюхом решающим качественную задачу: он тебе меж пальцами едко пробирку покажет, подставивши к носу.
  - "Видел?"
  Я не умел объяснить окружающим конструкцию моего прохожденья; и к какой бы специальности я ни причалил, к исходу четвертого семестра на меня косилися бы с точки зрения затаенной мысли, что ищет-де пристроиться к нам; мы же, руководители, право имеющие отпугнуть или принять в свое лоно, посмотрим, каков из себя.
  Этот стиль обусловливал систему подлаживанья; и каждый старался всем видом своим убедить, что ботаник до мозга души, коли он собирался писать сочинение по ботанике; тот же пыжился видеться химиком; интересующихся собственными программами отрицали; и со второго же курса естественников раскалывали насильно на две только группы: на физико-химиков и на биологов; с третьего курса биологи разбивались (опять механически) на зоологов и ботаников, а физико-химики делались: только химиками, только физиками; теоретические интересы к биомеханике в связи с теоретической механикой, например, не имели реальностей.
  При такой установке работ со второго же курса стало мне ясно: что с изучением Вундтов, Оствальдов - вполне ни при чем я; сочетание в чтении химика с психофизиологом и увлеченье проблемами жизни неспроста центрировали меня вокруг клетки; первый курс увлекался этими проблемами; получи я возможность нормально работать над клеточными организмами, моя специальность сложилась бы естественно; но несчастная ссора с Зографом и беспрокость его руководства лишили меня на третьем семестре органической возможности иметь специальность; что было мне делать? Варить черепа костистых рыб? Но - на каком основании? На одинаковом основании я мог мерить дожди (я их мерил!), составлять нитробензол (составлял!) и строгать древесину, при помощи микротома50 (строгал!); но прийти мне к Зелинскому, к Лейсту, иль к Тимирязеву с ласковым видом и с жестом "я - ваш", я не мог; очень многие делали так, загрунтовывая себе местечко для кандидатского сочинения и выдавая себя за поклонника только "этого вот предмета".
  Положенье беспризорного трудно: химия мне давала нюх; но с проблемами биологии не хотелось расстаться; сочиненье же по химии плюс сидение в лаборатории отрезало бы от круга предметов, стоящих в моей программе.
  Я и выдумал собственную двухлетку для третьего и четвертого курса (тогда разбираются специальности, пишется сочинение): сосредоточить практическую работу в лаборатории, специализироваться же формально по этнографии; предмет живой, в круг которого входит культура; но этнография, включая чтение на дому, посещенье анучинского музея, брала не слишком много времени, оставляя возможности работать на стороне, в другом круге наук.
  Так вот я раздвоился: Анучину писал сочинение, а просиживал в лаборатории, вызывая недоуменье Анучи-на тем, что так редко к нему являюсь; и вызывая недоумение Зелинского тем, что, сдав ему экзамен на право работать с "органиками", не беру у него же и темы. Товарищи не понимали меня: и Владимиров, компанион по Анучину; и Петровский, приятнейший компанион по Зелинскому. - Последний ворчал:
  - Что вы тут делаете?.. Устраиваете мне взрывы?.. Рук у вас нет.
  Я же устраивал взрывы и бил колбы, не уходя от Зелинского, до четвертого курса.
  Но и с Анучиным произошла неувязка.
  Я явился к нему с тайной целью: специализироваться по этнографии, облюбовав свой уголок: орнамент; тогдашнее "идэ фикс":51 формальный метод в трансформе культур (по народам, эпохам, этапам развития); в это время наметились естественнонаучные подходы к анализу древностей; интересовала трансформа морфологических линий орнамента, соотношение цветов; орнаментами я интересовался и вне университета, разглядывая коллекцию их в соловьевской квартире; естественно, потерпевши крушение с Зографом, чрез этнографию я хотел связать оба конца разъезжавшихся ножниц (естествознание и искусство) в проблеме орнамента, изучаемого научно. Тут ведь можно было работать; мечтали с Владимировым, как бок о бок усядемся: он - за костюм, а я - за орнамент.
  Встреченный благосклонно Анучиным, я скоро поведал ему о намерении писать сочинение по орнаменту; он удивился, шутливо заморща свой лоб и хватаясь за нос, с благодушием на меня поглядел; но... с иронией шамкал:
  - А, вон куда вы?.. Что же, что ж - интересная тема... Но только - предмет необследованный.
  Я начал доказывать: обследовать - можно; сам же он пускался в экстравагантные изыскания (негритянские элементы у Пушкина, и так далее).
  Он со мной согласился; но вскоре же начал настойчиво обескураживать:
  - Бросьте-ка: трудная тема; источников - нет. Уговоришь его, - отойдет; а на следующей неделе печально подходит:
  - Писали бы мне по географии: а орнамент оставили бы.
  Почему-то он думал: география интересует меня; вероятно, на том основании, что сумел я однажды экспромтом рассказать ему его лекцию - перед курсом; на первую лекцию по географии - никто не явился, а на вторую - ввалилась толпа; повторять он не хотел; увидев меня, его слушавшего, мигнул мне, повторить его лекцию без веры, что помню; весьма удивился, что я повторил; так вошла в него мысль о моих будто бы географических интересах.
  Месяца два старичок отговаривал меня от орнамента; что ж, ему лучше видно; и я с грустью вторично расстался с излюбленной темой; время шло даром: надо было спешить; тут меня осенила проблема "оврагов", к которым присматривался издавна я в имениях; рост оврагов в России давно принял грозные формы; проблема борьбы с ними виделась мне боевою задачей, а источники были представлены в виде сырых материалов (не то, что орнамент); я влетел неожиданно в специальность, которою не интересовался нисколько, за исключением малого участка: овраги; и то - только русские.
  Анучин был доволен:
  - Это вот дело... С орнаментом же вы знаете, - и, ухватив себя за огромный свой нос, он заплакал морщинами лба, - не глазами52.
  Потом я не раз сожалел об уступчивости, изучивши Анучина с его методом "потише" да "полегоньку"; надо было наперекор ему все же писать об орнаменте; с географией я влетел в неприятность: я, географический спец, должен был знать метеорологию, в существовании которой весьма сомневался (ведь россыпи данных, к единству никак не сведенных, - еще не наука!); я поплатился жестоко, попав на зубок к бородатому Лейсту, едва не зарезавшему меня на экзамене; спас лишь Анучин, вовлекший меня в невыгодную авантюру.
  А Владимиров имел стойкое мужество выдержать мрачность Анучина, тоже пускавшегося перед ним тихо плакать морщинами: о русском-де костюме писать невозможно; источников нет-де; и прецедентов таких не бывало. Владимиров, муж упорный, талантливый художник, выслушав это, решил, что покажет Анучину, как сочиненья такие возможны; летом он удрал на Мурман, обошел его, плавал по северу, усердно зарисовывал костюмы, богатый альбом с приложением своих соображений он представил как кандидатское сочиненье; Анучин был в восторге, забравши в музей редкий альбом зарисовок; к сожалению, я был помягче.
  И я ж пострадал, отстраняя от себя интересный предмет и ставши "географом" под... щучьи зубы профессора Лейста.
  Дмитрий Николаевич Анучин, - два года я числился специалистом при нем: и, казалось бы, воспоминаний о нем живет рой; между тем - никаких; каким виделся в 1886 году мне маленькому, таким виделся в 1902 - 1903 годах; и таким же увиделся около 1920 года; хотя б изменилось в нем что-нибудь; я же менялся: ребенок, отрок, юноша, муж, муж почтенного возраста; Анучин - все седенький до желтизны, размохрастый, с огромнейшим носом, но с маленьким лобиком, плачущим той же морщиной, в то время как рот под усами седыми до... желчи оранжевой цвел той же лисьего вида улыбкою; плечи - покатые; впалая грудка; всегда в сюртуке; выше - издали; около - маленький-маленький; дико вихры жестковатые встали, как будто нацелясь; головка же - полувытянута, полуопущена как бы под тяжестью турьих рогов: турьерогий; по волосяному покрову, по козьей бородке - вполне дряхлолетнее козлище, очень спокойно копытце влагающее в сюртучок, чтобы, из бокового кармана платочек доставши, схватиться за мясо могучего сизого носа, навислины очень достойной; "ан фас" - хитрый лис; профиль же козерожий; с трибуны, из ложи мог в прежнее время и грозным казаться: на университетском акте, усевшись пред публикой на возвышенье, Анучин, увидя высокого и власть имущего чина, - так вскинул свой профиль пред тысячной аудиторией, что я подумал: с межбровья зубчатая молния, вспыхнувши, чина сразит: но электрического явления не было; истечения электричества были тихи; и профилем виделся Д. Н. издали; при приближении фасом повернут он был: добродушной, лукавой-лукавой, улыбочкой: лис - лис ласковый, а не козел.
  Очень добрый!
  А говорят: было ж такое время, когда Д. Н. был волосом черен и выявлял, может быть, обитателя предарарат-ской равнины; 53 но верно то было тогда, когда Ной выходил из ковчега, имея по левую руку клыкастого и мохно-главого мамонта; правую же руку вложивши в ладонь Д. Н., им выводимого вместе с собою, представил его эриванцам; Д. Н., тотчас в поезд сев и прикативши в Москву, вышел седеньким, точно таким вот, каким видел я его; и отправился, в шубу свою запахнувшись, к подъезду, глядящему в кремлевскую стену, к зданию Исторического музея, где он помещался со своим музеем, с кабинетами (антропологическим и этнографическим), как исторический памятник; к этому зданию бегали мы на Анучина, перебежав Александровский сад, с Моховой; вот, бывало, раскроешь тяжелую дверь: впереди ведет лестница в пустеющий зал Этнографического музея, где и тряпками, и позументами ярко зыряне, мордва, вотяки раскричалися, выпучивши из витрин стекло глаз; что-то было здесь от "паноптикума": неуютно; мы свертывали в дверь направо, пред лестницей, и попадали в парницу, имеющую назначенье скорей растить персики, а не Анучина греть (старичок, вероятно, был зябкий); раздевшись в передней, совсем небольшой, попадали в теплейшую и небольшую какую-то серую комнату; стол удлиненный - посередине; вокруг него - стулья; шкафы - по стенам; на столе - или череп с прибориком для измеренья угла лицевого, иль издание редкое, пышное, собрание дочерей праматери Евы всех пяти частей света: фиджийки, зулуски, китайки, турчанки, швейцарки, француженки, но без костюма (студенты любили альбом тот рассматривать). Между шкафом и столом, перед креслом, возглавившим стол, очень маленький, очень спокойный Анучин с хроническою улыбкою вечности, с бегающими зорко глазами, плакал морщинами лба пред тремя-четырьмя обступающими его студентами, опередившими нас. Никогда я не видал уездов или приездов Анучина в это теплейшее место; всегда он здесь был, как растение, связанное с почвою, между шкафом и креслом; пошамки-вал, нас ожидая, о том иль о сем со студентами, не торопясь, не сердяся, не радуясь.
  Здесь он читал этнографию, антропологию и физическую географию: попросту, можно сказать, по-семейному; приходили к нему человек эдак двадцать - пятнадцать; и все умещались за длинным столом, им возглавляемым.
  Он пождет-пождет, - и начинает читать, пошамкиваю-щим тихим голосом, тут же стоя около кресла при шкафе и шагу не сделавши; как разговаривал, - так и читал: иногда даже трудно было понять, началася ли курсовая лекция, иль частная беседа продолжалась; так и оканчи-валися лекции, продолжаясь в беседу о том и о сем; уходили: Анучин стоял в той же позе, схватяся за нос, и при-шамкивал студенту; ни разу не изменилась картина; всегда он нас ждал - в этой позе и в этом же месте; всегда провожал нас глазами - от этого места; встречая позднее Анучина в разных местах, - я ужасался; в моем представ-леньи он содержался, как редчайший персик в своей исторической теплице.
  Лекции?
  Не сомневаюсь: Анучин прекраснейший, глубокомысленный, знающий очень ученый, и, кроме того, просвещеннейший, либеральнейший деятель; не сомневаюсь: скучал он читать то же самое кучке студентов - в десятилетиях времени; в силу почтенного возраста и неизменных седин надо всем доминировало представление, что нет ничего нового под луною; эта кучка студентов, которая чмокала соску, когда здесь Анучин таким же студентам читал, - та же кучка, забыв этнографию, пустится в жизнь, когда он будет читать теперь еще соску сосущим младенцам; бремя непеременного круга вопросов, которого центр неподвижный - он, видно, давило почтенного старца; читал он пресонно, превяло, пренеинтересно, размышляя совсем о другом и зная, что слушающие, не внимая, не размышляя, для вида сидят; и, чтоб не казаться смешным, он пример подавал, - и подремывал между словами.
  Лекция по географии - думы мои о Дионисе, об Аполлоне, об Архилохе, Терпандре; сквозь них раздается, бывало, тишайшее старческое:
  - Берега бывают прямые, изрезанные, лопастные... Молчание.
  - Еще какие? Молчание. Кто-нибудь рявкнет:
  - Полуовальные!..
  Взгляд Анучина с хитрецой иронической выблеснет: "Знаю, брат, - выдумал из головы, что ж, - сойдет!" Лекции по этнографии - думы мои в размореньи тепличного жара о том, что раствор, поди, выкипел, пора бежать в "органическую"; Дмитрию Николаевичу пора бы тянушки свои перестать жевать. Он же жевал:
  - Религии бывают: христианская, магометанская. Пауза.
  - Еще какие? Кто скажет? Молчание.
  Кто-нибудь рявкнет:
  - Китайская!
  Взгляд хитренький, - но безотзывный.
  Возьмешь под шумок да юркнешь прямо в дверь: Александровским садом - к Зелинскому.
  После лекции по географии, мной повторенной пришедшему курсу (толпища была!), Д. Н. дружбу большую мне выявил; раз даже, взяв меня за руку, руку пожав, прошептал с тихой нежностью:
  - Вы погодите: "они", - он глазами на "них" показал, - скоро схлынут; просторно здесь будет нам с вами.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 491 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа